Читать книгу Собирали злато, да черепками богаты - Елена Владимировна Семёнова, Елена Семёнова - Страница 2

ЧАСТЬ 1
Глава 1

Оглавление

Ася отложила в сторону свежий номер «Весов», выписываемый ею наравне со «Скорпионом» и другими литературными журналами и альманахами, и с усилием приподнялась с оттоманки, на которой лежала, укрывшись верблюжьим одеялом. Голова закружилась, и в глазах замелькали разноцветные точки, но Ася сделала над собой усилие и улыбнулась вошедшему с озабоченным видом мужу.

– Вот, милый, доктор Жигамонт, – кивнула она на сидящего рядом доктора, – говорит, что я не могу сегодня ехать в театр… Право же, я уверена, что он преувеличивает, я вполне могла бы одеться и поехать…

– Ни в коем случае не нужно нарушать предписаний врача. Тем более такого, как Георгий Павлович. Вот, поправишься, сходим во все театры, на все спектакли, – Пётр Андреевич ласково улыбнулся и обнял жену за плечи. – Решено, я тоже останусь сегодня вечером дома.

– Нет! – Ася покачала головой и подняла указательный палец. – Ты просто обязан ехать. Ведь у Владимира премьера, это так важно для него! И мы обещались быть. Довольно и такого инкомодите2, что меня не будет…

– Но, ангел мой…

– Никаких «но». Если ты не поедешь, то кто же мне расскажет об этом спектакле? Ведь мне же интересно!

– Володя и расскажет… И Надя. И газеты напишут…

– Газеты пишут ерунду, а Надя с Володей пристрастны. А мне нужны беспристрастные свидетельские показания! – Ася рассмеялась и чмокнула мужа в щёку. – И потом, Петруша, никто не умеет рассказывать об увиденном лучше тебя! Тебя послушаешь – и словно сам всё видел. Поэтому твой святой долг сейчас бывать везде, рассказывать мне обо всём, чтобы я была в курсе всех дел. Поезжай, пожалуйста, хотя бы ради меня!

– Ради тебя я бы поехал куда угодно, – ответил Вигель. – Но всё же это нехорошо, что ты остаёшься одна. Николай Степанович наверняка задержится в клубе за бильярдом…

– Отчего же одна? – пожала плечами Ася. – Со мной останется доктор. Мы пречудесно проведём время. Обсудим все культурные события и благотворительные дела. Не правда ли, Георгий Павлыч?

– Буду счастлив провести этот вечер в вашем обществе, Анастасия Григорьевна, благо он у меня совершенно свободен, – кивнул доктор Жигамонт.

– Иди, Петруша, а то опоздаешь. А я тебя буду ждать и ни в коем случае не усну, пока ты не вернёшься и не расскажешь мне всего.

– Слушаюсь, мой генерал!

– Постой, – Ася пристально посмотрела на мужа. – Наклонись, я поправлю тебе галстук. Вот, теперь просто замечательно! Передавай мои извинения и наилучшие пожелания Олицким.

– Незакосненно исполню, – улыбнулся Вигель и, поцеловав руку жены, покинул её комнату.

Едва Пётр Андреевич удалился, Ася вновь бессильно опустилась на оттоманку и прикрыла глаза. Наделённая от природы характером бойца, она изо всех сил боролась с поразившим её внезапно тяжёлым недугом, но противник, жестокий и безжалостный, отвоёвывал всё новые и новые трофеи, и Ася чувствовала, что этот бой ей уже не выиграть. Судьба подарила ей почти десять лет абсолютного счастья, не замутнённого ничем, счастья рядом с обожаемым мужем и сыном Николенькой, родившимся через год после их брака. Видимо, на долю каждого человека положена определённая норма счастья, и свою норму Ася исчерпала… Несмотря на обнадёживающие слова докторов и близких, она всё яснее понимала своё положение и ловила себя на мысли, что себя ей ничуть не жаль, но бесконечно жаль мужа, сына, старого крёстного, для которых её уход станет тяжёлым ударом. Ася была почти рада, что Николеньки теперь не было с ней. После перенесённой сильной простуды и воспаления лёгких мальчик по совету Георгия Павловича был отправлен в Крым. Там он вместе с Анной Степановной гостил теперь на даче у её старой подруги и писал родителям длинные письма, описывая красоты Коктебеля, прогулки в горах, купание в море, бескрайность которого поразила детское воображение. Ася скучала по сыну, но и радовалось, что его нет рядом. Она не хотела, чтобы Николенька видел её такой, больной, усталой, угасающей. Асе хотелось остаться в памяти дорогих людей резвой, весёлой и полной жизни, какой она была совсем недавно. Она даже теперь старалась быть такой, превозмогая боль и не показывая слабости. Каждое утро она поднималась с постели, одевалась и, если хватало сил, совершала небольшие прогулки, а, если их не хватало и на это, то проводила весь день в кресле или на оттоманке, читая книги и журналы. Ложиться в постель Ася себе не позволяла. Это казалось ей чем-то сродни капитуляции перед недугом.

– Анастасия Григорьевна, вы меня слышите? – вывел её из забытья вкрадчивый голос доктора Жигамонта.

Она совсем забыла о нём… А ведь он же остался с нею по её просьбе. Милый, добрый доктор. Он почти не изменился за десять лет их знакомства: такой же сухопарый, изящный, с тонкими чертами интеллигентного лица и вдумчивыми глазами, смотрящими из-под очков.

– Да-да, слышу, – Ася открыла глаза и обернулась к Георгию Павловичу. – Доктор, это правда, что вы не заняты этим вечером? Мне бы не хотелось и вам доставлять неудобства.

– Я абсолютно свободен, – отозвался Жигамонт. – Так что можете всецело мной располагать.

– Знаете, Георгий Павлович, я на днях взглянула на небо и поняла, что оно стало каким-то другим…

– Неудивительно, осень приближается.

– Нет, я о другом. Я теперь по земле словно и не хожу – наступаю на неё, а не чувствую, словно летаю… Я в детстве летать мечтала… Как Катерина у Островского: «Почему люди не летают, как птицы?» Я сейчас, словно птица… Только подбитая… Земля от меня всё дальше, а небо всё ближе… А ещё я, кажется, поняла, что такое счастье… Счастье – это когда небо не высоко над тобой, а в тебе. Вся эта синяя бескрайность – в твоей душе… Доктор, вы читали новых поэтов?

– Разумеется, я ведь, как и вы, исправно выписываю все журналы…

– И что вы скажете о них? Вам нравятся они?

– Обо всём сказать не могу. Мне кажется, подчас слишком много позы, желания выделится. Это свойственно сейчас людям, и проникло в поэзию. Мне это не нравится. А люблю чистую поэзию, как весенний воздух, как пение птиц, как июньский рассвет…


Когда сквозная паутина

Разносит нити ясных дней

И под окном у селянина

Далекий благовест слышней,


Мы не грустим, пугаясь снова

Дыханья близкого зимы,

А голос лета прожитого

Яснее понимаем мы.


– Ваш любимый Фет… В последнее время я тоже очень его полюбила, а прежде мне казался он несколько скучным… Я любила Некрасова… Поза – да. Но не только. Я не могу понять, отчего новая поэзия стала, во многом, приземлённой, стремящейся к земле, а не к небу, к физиологии, а не к душе. Ведь одно противоречит другому! Поэзия – вся – небо! Стремление к горней высоте, к Богу, обожествление возлюбленных предметов… А теперь… Я на днях прочла стихи Брюсова. Послушайте, ведь это же ужасное что-то…


Юноша бледный со взором горящим,

Ныне даю я тебе три завета:

Первый прими: не живи настоящим,

Только грядущее – область поэта.

Помни второй: никому не сочувствуй,

Сам же себя полюби беспредельно.

Третий храни: поклоняйся искусству,

Только ему, безраздумно, бесцельно.


– И дьявола, и Бога равно прославлю я… Не поручусь за точность цитаты, но – смысл.

– В этих стихах неба нет, Бога нет… А без этого поэзия не поэзия. И откуда такая тоска о смерти вдруг взялась у нынешних поэтов? Такое ощущение, что все взялись жить с отвращением к жизни…

– Это поэзия скучающих людей, – пожал плечами доктор Жигамонт. – Хотя я решительно не понимаю, как можно скучать, когда Россия даёт такой простор для деятельности. Намедни я был у одной купчихи с Солянки по поводу чрезмерного количества желчи, беспокоившего эту почтенную даму. Во время моего визита является к её дому странник. Детина под два метра, волосы немыты, нечёсаны, босой, грязный, кузовок за плечами. Пустили его в людскую, сел он там и давай Бог сочинять о том, как он пеший во Святую Землю ходил. Весь дом собрался слушать, включая мою купчиху. Мелет Емеля – хоть святых выноси! Слушают! Выпить да откушать поднесли «божьему человеку». Он на радостях из кузова им щепку достаёт. Щепка сия, говорит, от Гроба Господня. Хотя невооружённым глазом видать, что щепку эту он от ближайшего забора отколупнул. Благодарят! Спрашиваю я у купчихи, когда «странник» этот ушёл: «Мавра Ильинична, ну, добро вы ему гривенник дали, но к чему же слушать всю эту околесицу? Ведь он же далее Москвы никуда не ходил!» «Знаю, – говорит, – батюшка, что не ходил и что врёт. Да ведь зато как врёт! Заслушаешься! Вот мне и развлечение, а то же ведь скукота одна. Пущай себе врёт. Как говорится, не нравится – не слушай, а врать не мешай». Но при этом возмущается на чём свет стоит, что рядом с купеческими домами такое соседство, как Хитровка, которую отцы города никак не могут разогнать. А куда, спрашивается, разгонять? Эти же самые купцы и купчихи могли бы от своих барышей приют учредить для хитровских детей. Ведь это же форменный ужас, как они живут там. Торгуют младенцами, малолеток заставляют попрошайничать и воровать «тятеньке с маменькой» на водку, девочки с десяти лет уже становятся добычей пьяных развратников! Ах, что говорить! – доктор Жигамонт в сердцах махнул рукой. – А какие болезни там процветают, каких ран и увечий незаживающих можно насмотреться на телах этих бывших людей, каждый из которых ведь тоже рождён был, как образ и подобие Божие, но уже почти невозвратимо утратил его.

– Иногда мне кажется, что ваши хитрованцы утратили этот образ не более многих вполне благополучных с виду людей… Внешнее уродство первых словно зеркало для душевного уродства вторых, – заметила Ася.

– Возможно. Между прочим, часть моей клиентуры из высшего света отказалась от моих услуг, узнав, что я оказываю помощь нищим и убогим с Хитровки. Пользоваться услугами врача, который замарал свои руки такими пациентами, считается у них не комильфо! – Георгий Павлович покрутил в руках свою тяжёлую трость. – Может быть, в самом деле, ничего нельзя поделать со всем этим… В Лондоне тоже есть кварталы сродни нашей Хитровке. Достаточно прочесть Диккенса…

– Со временем такие ужасные места канут в лету, – уверенно ответила Ася. – Прогресс нельзя остановить. И ужасные явления вроде Хитровки не могут существовать вечно.

– Дай-то Бог, – вздохнул доктор Жигамонт. – Однако, оставим эту мрачную тему. Пётр Андреевич оставил вас на моё попечение, а я утомляю вас столь безрадостными картинами. Хотите, я лучше прочту вам что-нибудь?

– Вы меня нисколько не утомили, доктор. Но против чтения я не возражаю. Я на днях получила новые рассказы Чехова. Может быть, прочтёте что-нибудь из них?

– Авек плезир3, – улыбнулся Георгий Павлович. – Тем более, что я ещё не имел удовольствия ознакомиться с новыми произведениями моего коллеги.


– Ох-ох-ох, батюшки святы, кто ж это его, родимого, этак жестоко-то, а? – качал головой пожилой, видавший виды врач, склонившись над телом убитого. – Даже на Хитровке этакой страсти встречать не приходилось, там народ простой – ножичком пырнут или шею свернут, а тут вона как…

– Что скажешь, медицина? – спросил Василь Васильич Романенко, облокотившись о дверной косяк и оглядывая небольшое пространство пульмановского вагона.

– А что тебе сказать, Вася? Судя по амбре, убиенный имярек в дороге изрядно хороводился с зелёным змием. Один или в компании – это ты сам думай. Но, судя по тому, что нападения он явно не ожидал, то пил он совместно со своим убийцей. Оный дождался, покуда жертва сомлела, и нанёс блестящий удар в самое сердце острым предметом. Сразу могу тебе сказать – не ножом. Может быть, кинжал какой… Крови почти не вытекло. Ну, а уж после того этот мясник отрубил бедолаге голову. Заметьте себе, именно отрубил. Одним ударом. И не топором, насколько можно судить. Искусная работа. Кстати, вы её не нашли?

– Кого?

– Голову.

– Ты что, медицина, думаешь, я за полчаса весь путь от Москвы до Петербурга обследую на предмет исчезнувшей головы? – буркнул Романенко. – Цоп-топ по болоту шёл поп на охоту… Собачья жизнь… Все теперь – люди как люди – отдыхают, кто как может. А я должен на эту жуть любоваться…

– Стареешь, Васильич, – заметил Овчаров, осклабившись жёлтыми, неровными зубами. – И что ты, в толк не возьму, хмурый, как сыч? Ты ж теперь начальство! Самому начальнику полиции докладываешь, а прямо что туча грозовая.

– К матери бы под вятери это начальство… Я начальствовать не привык, я своими ногами, руками, глазами и ушами привык работать, а не команды раздавать: сходи туда, сделай это, проследи за тем… Ещё теперь с этим трупом морока… Как, спрашивается, его личность устанавливать?

– Да, Вася, сложно, – согласился доктор, закрывая свой чемоданчик. – Без документов и головы никак не установишь. Я свою работу закончил. Могу быть свободен?

– Иди уже, – махнул рукой Василь Васильич, потирая поясницу. – Эх, спину ломит ещё… К дождю, что ли… Что скажешь, Никитич?

– На небе ни облачка.

– Тьфу ты, я не про то. Что о деле нашем скажешь?

– Глухое дело, Васильич. Ни документов, ни головы… При убитом нет ни денег, ни вещей. Можно было бы предположить ограбление, но зачем тогда голова?

– Чтобы мы не узнали личность убитого. А зачем это может быть нужно?

– Зачем?

– Ну, к примеру, для того, чтобы при случае иметь возможность воспользоваться документами убитого и выдать себя за него. Или же, если близкие убитого могут легко направить следствие по следу убийцы… Ты всё осмотрел здесь?

– Обижаешь, Василь Васильич! Я, между прочим, даже землю на оконной раме нашёл, из чего можно сделать вывод, что убийца выпрыгнул в окно.

– Или залез в него… – Романенко крякнул и опустился на колени.

– Васильич, я же всё осмотрел! Охота тебе самому по полу елозить! Ты ж начальство всё-таки…

– Иди ты к чёрту, – раздражённо бросил Романенко. – Всё, говоришь, осмотрел?

– Всё… – неуверенно ответил Илья Никитич.

– А что в том углу? На полу? Позади тела?

Овчаров тотчас прильнул к полу и поднял завалявшуюся в углу запонку.

– Надо же, запонка…

– Эх ты, пустельга, – Василь Васильич, кряхтя, поднялся на ноги. – Осмотрел он всё… Доверь вам!

– Виноват, Василь Васильич…

– «Виноват!», – передразнил Романенко. – Между прочим, друг ты мой Илья, это запонка убийцы.

– Почему ты решил? Может быть, она принадлежала убитому или кому-то из прежних пассажиров…

– Невозможно.

– Почему?

– Здесь регулярно убираются. А полотёры, в отличие от сыщиков, мало-мальски ценных вещиц по углам лежать не оставляют, а кладут к себе в карман. А у нашего покойничка запонки на месте.

– Да, в самом деле… – уныло пробормотал Илья Никитич, в очередной раз подумав, что ему никогда не стать таким блестящим сыщиком, как его начальник.

Когда труп вынесли, Романенко прошёл в соседнее купе и, удобно расположившись на мягком сиденье, велел:

– Подать мне сюда свидетелей!

– Да нет почти свидетелей, Василь Васильич, – вздохнул Овчаров.

Василь Васильич подпёр голову ладонью и смерил его усталым взглядом бирюзовых глаз:

– Проводника веди сюда… Хоть что-то же он должен знать!

Через несколько мгновений бледный и дрожащий проводник предстал пред очи Романенко.

– Рассказывайте! – повелительно кивнул ему Василь Васильич.

– Что рассказывать?

– Всё рассказывайте, дражайший, всё, что знаете. Кто ехал в том купе?

– Господин ехал… Ничего себе господин, солидный-с…

– Как выглядел?

– Затрудняюсь описать… Так много пассажиров мелькает, не всматриваюсь я в них-с… Лет сорок, с залысиной-с…

– Ничего в его поведении странного не было?

– Да нет-с… Обычный господин. Сказывали, из командировки возвращаются, домой-с.

– Так, это уже кое-что. Стало быть, ежели не соврал, так он москвич, а в столицу по делам ездил. Жаль.

– Почему жаль? – не понял Овчаров.

– Потому что в противном случае дело это можно было бы адресовать столичной полиции. Нам и своей уголовщины хватает. О цели своей командировки он не говорил? О доме? О семье?

– Никак нет-с…

– И имени, конечно, не называл?

– А к чему бы им имя своё было называть?

– Действительно… Вещи при нём были?

– Да… Саквояж… Небольшой-с.

– Утянули, стало быть, поклажу. Любопытно, что там было… А к какому на вид сословию принадлежал убитый?

– Затрудняюсь сказать… Может быть, коммерсант. Знаете-с, они так бережно несли свой саквояж, что я даже подумал, что у них в нём деньги-с. А ещё… Я только теперь подумал, когда вы спросили-с… Кое-что странное в них было.

– Что же?

– Сказали-с, что возвращаются из командировки. Но люди, которые возвращаются из командировки, сделав дело, бывают как-то раскрепощены, свободны… А этот господин был так сосредоточен, что скорее можно было подумать, что дело ему только предстоит.

– Однако же, он заказал ужин…

– То-то и оно что нет-с!

– Как так? Там ведь явно ужинали, и весьма плотно…

– Вот, в этом и загадка-с! Они велели не беспокоить и не заходить к ним до самой Москвы и ничего не заказывали!

– Интересно, – Романенко пригладил рукой свои тёмные с изредка пробивающейся сединой волосы. – И вы, конечно, не заходили и не тревожили?

– Разумеется…

– И никто не присоединялся к нему в дороге?

– Ручаться не могу-с. Не видел-с.

– Плохо, что не видели… Ладно, можете быть свободны… Пока.

– Благодарю-с. Ей-Богу, зуб на зуб не попадает от этой истории… Как я нынче вошёл, как увидел…

– Ступайте, дражайший, ступайте. Водочки выпейте.

– Всенепременно-с…

Когда проводник ушёл, Василь Васильич помолчал несколько минут, а затем произнёс:

– Итак, Никитич, что у нас с тобой получается по первому абцугу? Господин Х, человек, судя по одежде, не слишком богатый, зачем-то приезжает в столицу, а затем отправляется обратно в Москву. Причём отправляется не как-нибудь, а в пульмановском вагоне, не пожалев денег, в полном одиночестве, наказав не беспокоить себя на протяжении всего пути. Думается, проводник прав, что некое дело ему лишь предстояло. Но не в Москве, а в самом поезде. Поэтому и требовалось, чтобы не было никого постороннего.

– Встреча с кем-либо? – предположил Овчаров.

– Не иначе. Допустим, что некто должен был тайно подсесть в поезд. Скорее всего, не в самой столице, а на одной из остановок. Какие у них могли быть дела?

– Может быть, убитый должен был передать нечто кому-то?

– Возможно… Однако же, и петрушка у нас с тобой получается: некто должен был передать что-то кому-то… Поди туда, не знаю, куда… Чёрт знает что! Но продолжим… Можно предположить, что должна была произойти некая негоция. Либо наш убитый должен был продать что-то, либо купить. Тогда логично допустить, что его подельник пожелал присвоить себе и деньги, и товар, и для этого вначале напоил, а затем убил свою жертву. И обезглавил её, чтобы запутать следствие.

– По-моему, вполне логично, – осторожно заметил Илья Никитич.

– Логично, да… Одно плохо – это наша ничем не подкреплённая фантазия. Хорошо бы у покойника были родные или близкие друзья, тогда есть шанс установить его личность. Кто-нибудь же должен забить тревогу об исчезновении человека…

– Дадим объявления в газеты, может, кто и наклюнется?

– Может, может… Правда, опознавать будет сложновато. Добро ещё если на теле есть характерные приметы. Да и то… Ну, кто может их знать? Разве что жена, мать…

– Кольца обручального на убитом не было.

– Тем хуже. Впрочем, его могли украсть…

– Тогда почему не украли запонки? Часы?

– Да, непонятно… Жаль, что на часах нет инициалов – это бы могло упростить дело хоть немного. А хочешь, Илья Никитич, я тебе погадаю? – Романенко прищурился. – Дай сюда руку… А, впрочем, можешь не давать, я тебе и так предскажу твоё ближайшее будущее. Ждёт тебя, соколик, дальняя дорога по казённой надобности.

– Неужто в столицу хочешь меня снарядить, Васильич? – полюбопытствовал Овчаров.

– А что ж делать? Справки там навести надо? Надо! Сам я ехать не могу? Не могу! Я ж – начальство! Мне за нашими барбосами надзирать надо и подчищать за ними. Кого ж мне посылать, как не тебя, правую мою руку? Завтра утром отправишься.

– Спасибо, Василь Васильич! – обрадовался Илья Никитич.

– Чему радуешься-то, пустельга?

– Так доверию!

– Ты, главное, доверие это оправдай! Накопай ты в этой серой столице хоть что-нибудь, опроси вокзальных служащих, потолкуй с нашим братом, в гостиницы сунься, тряси их там всех – авось, что и выскочит!

– Сделаю, Василь Васильич!

Где-то вдали раздалось первое ворчание надвигающейся грозы. Романенко прислушался и покачал головой:

– Эх ты, горой тебя раздуй… Ни облачка! Говорил же я тебе – дождь будет… Раз у меня спину заломило – стало быть, верная примета…


Менее всего в этот вечер Петру Андреевичу Вигелю хотелось находиться в театре, пытаться сосредоточиться на разыгрываемом на сцене представлении. Но так хотела Ася, а возражать ей он не смел. Её болезнь стала громом среди ясного неба, и, глядя на похудевшее, бледное лицо жены, Пётр Андреевич каждый раз задавливал в себе парализующую мысль о том, как он, как все они будут жить, если из их дома исчезнет это солнце, ни для кого не жалеющее своих лучей и улыбающееся всем и всему даже сейчас… Анна Степановна настаивала, чтобы Ася поехала в Крым вместе с нею и Николашей, но она отказалась наотрез, объяснив, что дорога будет ей слишком утомительна, что в Крыму нет доктора Жигамонта, которому она доверяет… Но Вигель понял, что истинная причина этого решения жены кроется в другом: она просто не хочет расстаться с ним, она хочет быть с ним в свои, может быть, последние дни. Его долгом было бы самому везти её в Крым, на воды и куда угодно, но служба не отпускала, и Пётр Андреевич терзался ощущением вины перед Асей…

– Пётр, ты идёшь? – окликнул его Володя Олицкий. Он вместе с Надей уже давно обосновался в ложе, ожидая начала представления и от волнения теребя в руке два металлических шарика. Володя подавал надежды уже в ранней юности, но кто бы мог предположить, что к тридцати годам он станет столичной знаменитостью, будет солировать по России и Европе, что музыку его высоко оценят знаменитые композиторы Римский-Корсаков и ректор Московской консерватории Танеев, у которого Володе посчастливилось учиться… Хотя нынешний спектакль был драматическим, но, по дружбе с актёрами, Володя с удовольствием написал для него музыку и несколько романсов, один из которых посвятил Анастасии Вигель… И удивительно было видеть теперь, как этот молодой, но уже вполне маститый композитор волнуется, как новичок, ожидая, как примут спектакль и его музыку.

– Да-да, я скоро, – кивнул Пётр Андреевич. – Звонка ведь ещё не было?

– Ты не пропусти его только. Ты же знаешь, как для меня важно твоё мнение… И мнение Аси тоже… Это очень, очень жаль, что её сегодня нет. Но, как говорится, если гора не идёт к Магомеду… Я днями сам навещу Асю и сыграю ей все романсы и темы этого представления, если только не освистают…

– Неужели ты всерьёз думаешь, что могут освистать?

– Почему бы и нет? Всякое бывает… – пожал плечами Володя и снова скрылся в ложе, а Пётр Андреевич продолжил бродить по фойе, погрузившись в невесёлые размышления. Мимо сновали нарядно разодетые дамы и господа, слышался весёлый смех и беззаботная болтовня. Каждый раз, видя в ресторациях, театрах и иных местах эту всевесёлую публику, Вигель испытывал странное чувство, которое сам до конца не мог себе объяснить. Впервые оно посетило его несколько лет назад, в страшный день, когда сотни людей были раздавлены в ужасающей давке на Ходынском поле4. Пётр Андреевич ясно помнил, как в одной из рестораций, куда ему случилось зайти, ело, пило и веселилось собравшееся общество, а где-то рядом звенели колокольчики подвод, вёзших страшную поклажу – изуродованные тела людей, явившихся за царскими гостинцами, раздавались стоны и вопли раненых и обезумевших от увиденного и пережитого кошмара, стучали о землю лопаты в руках могильщиков, роющих братскую могилу для погибших… Не менее поразило Вигеля и то, что сам Государь и его свита в тот же день присутствовали на приёме французского посольства, точно никакой трагедии не произошло… Таково было начало нового царствования, и Пётр Андреевич чувствовал, что продолжение его будет не менее горьким. Вспоминалось, что именно схожая трагедия, гибель многих людей, собравшихся посмотреть торжественный фейерверк, стала прологом к царствованию обезглавленного короля Людовика Шестнадцатого. Смерть государя Александра Третьего поразила всех своей внезапностью. Царь казался богатырём. На своих могучих плечах он удержал крышу вагона при крушении царского поезда. Сам Бог велел ему царствовать не одно десятилетие, как его отец и дед, но судьба распорядилась иначе. Гроб с телом покойного Государя привезли в Москву, а следом въехал Государь новый, имевший обидно малое сходство с отцом и не умеющий внушить того верноподданнического чувства, которое одним своим видом внушал тот. Новый Государь производил впечатление человека, вдруг, невольно оказавшегося на чужом месте, слишком высоком для себя, на плечи которого внезапно свалилась страшная ноша, которая придавила его, и которую ему не по силам нести. Впечатление, оставленное прощанием с Императором Александром, видом его сына, трагедией Ходынки и продолжавшимся на фоне её весельем, камнем легло на душу Вигеля, породив в ней дурное предчувствие.

– Всё будет в наилучшем виде, драгоценная Ольга Романовна! Не извольте беспокоиться! Наш театр по гроб жизни будет благодарен вашему мужу и вам…

– Владислав Юрьевич, мой муж всегда считал помощь искусству делом святым, и я разделяю это мнение, а потому вы всегда можете рассчитывать на мою помощь…

Вигель вздрогнул, как от удара током, и даже не осмелился сразу обернуться, услышав этот негромкий, звенящий, как ручеёк, голос, которого он не слышал уже целых двадцать лет… Он узнал бы его из тысяч, сколько бы времени не прошло. Это был её голос. Пётр Андреевич обернулся и увидел в центре фойе Ольгу Романовну… Нет, это была уже не та бедная и забитая нелёгкой сиротской долей барышня, но строгая, занимающая высокое положение дама. Она была одета неброско, но очень дорого: простое по крою тёмное платье, оттеняющее бледность кожи, накидка из дорогого, переливающегося разными цветами меха, брильянтовые серьги, ожерелье, перстень белого золота и небольшая заколка в высокой, очень идущей ей причёске. Очень просто и очень дорого – безупречный вкус налицо. Внешне Ольга Романовна изменилась мало: та же стройная, даже худощавая фигура, то же бледное лицо с мелкими чертами и почти неестественно крупными глазами, та же тихая печаль на нём. Ни следа важности, надменности, присущей состоятельным дамам. Оторвав взгляд от Ольги, Вигель, наконец, обратил внимание на стоявших рядом с нею людей. Это были полный, среднего роста господин с окладистой бородой и лысым, как колено, черепом, в котором Пётр Андреевич угадал директора театра Авгурского, корнет, неуловимо напоминавший саму Ольгу Романовну, вероятно, её сын, и барышня в белом платье, с непокорными, рыжеватыми волосами и бойким, подвижным лицом.

Вероятно, Вигель столь пристально смотрел на Ольгу, что бойкая барышня заметила это, и, тронув её за рукав, что-то шепнула. Ольга Романовна отвела взгляд от Авгурского и увидела Петра Андреевича. Вигель понял, что она узнала его, и что уйти теперь было бы не совсем удобно. Подойдя ближе, он почтительно склонил голову:

– Здравствуйте, Ольга Романовна.

– Здравствуйте, Пётр Андреевич, – прозвучало в ответ. – Не ожидала вас здесь встретить…

– И я не ожидал. Вы прекрасно выглядите, Ольга Романовна.

– Благодарю. Позвольте вам представить: Владислав Юрьевич Авгурский, директор театра.

– Моё почтение, – кивнул Авгурский.

– Мой сын Пётр, корнет Х…ого полка. Моя дочь Лидинька. Господа, это мой старый друг Пётр Андреевич Вигель.

– Друг? А почему он никогда у нас не бывал? – спросила Лидинька.

– Так сложилась, – неопределённо ответила ей мать.

В этот момент раздался первый звонок.

– О, мне надо бежать! Тысяча извинений! – засуетился Авгурский и исчез.

– Я полагаю, мы увидимся в антракте, Пётр Андреевич? – спросила Ольга.

– Да-да, разумеется… – кивнул Вигель.

В зале они сидели далеко друг от друга, в разных ложах, и Пётр Андреевич время от времени переводил взгляд со сцены в темноту, где виднелась фигура Ольги. Он мог бы дать голову на отсечение, что и она смотрит в этот миг не на сцену… Спектакль шёл, а Вигель никак не мог сосредоточиться на нём. А ведь необходимо было смотреть внимательно: Ася просила подробно пересказать… Да и перед Олицкими неудобно. Володя ёрзал на своём месте не в силах сдержать волнения.

– Бог ты мой, что ты так переживаешь? – шептала ему Надя. – Ведь это даже не новый симфонический концерт!

– Тебе этого не понять, – резонно отвечал Олицкий.

Во время антракта Пётр Андреевич вышел из театра и, остановившись на ступеньках, глубоко вдохнул душный в преддверье надвигающейся грозы воздух. Очень хотелось закурить. Впервые за долгие годы. «Вредную привычку» Ася заставила бросить его ещё во время своей беременности, объясняя, что ей становится дурно от малейшего запаха табака. Позади послышался шорох платья. Вигель обернулся и увидел стоявшую на ступенях Ольгу, зябко кутающую плечи в меховую накидку.

– Какой холодный ветер… – негромко сказала она.

– Осень приближается, Ольга Романовна.

– Да… Осень… Как, однако, странно всё…

– Что странно?

– Мы не виделись с вами двадцать лет, и вдруг эта встреча…

– Мой друг написал музыку к этому спектаклю и очень просил прийти.

– Так князь Олицкий ваш друг?

– Да, а вы с ним знакомы?

– Немного. Я ведь часто бываю в этом театре, знаю все спектакли, актёров, художников…

– Я заметил, что директор едва ли не заискивает перед вами.

– Он не заискивает, просто старается быть любезным. Ведь, если бы не Сергей Сергеевич, то этого театра не было бы. После выставок театр стал его любимым детищем. Он сам нашёл архитекторов, сам утверждал план, следил буквально за каждой мелочью – ни на что не поскупился. Прежде Владислав Юрьевич вынужден был ставить свои спектакли, где придётся, а Сергей Сергеевич, однажды увидев его постановку, пришёл в восторг и заявил, что такой талантливый художник должен иметь свой театр. Он так любил всё прекрасное, так по-детски радовался каждому новому таланту, так старался поддержать все проявления подлинного искусства…

– Да, ваш муж был одним из наиболее известных меценатов в Москве… Я читал некрологи о нём в газетах. Примите соболезнования.

– Спасибо, – Ольга Романовна опустила глаза.

– Теперь вы продолжаете его дело? – спросил Вигель.

– Да. Сергей Сергеевич был влюблён в искусство, во всё талантливое и за годы совместной жизни привил и мне эту страсть. Последние годы он был болен, и я много занималась делами. Но… теперь всё иначе! Сергей Сергеевич меня многому научил, но, пока он был жив, я чувствовала, что есть кому поправить меня, дать совет, поддержать, а теперь, когда его не стало, то я не чувствую прежней уверенности – всё приходится разбирать самой.

– Вам очень не хватает вашего мужа?

– Да, Пётр Андреевич, мне не хватает его. Он был мне как отец… Первое время после его смерти я не находила себе места, а потом окунулась в дела, которые остались после него, и стало легче, потому что во всех этих начинаниях живёт его частичка, и я знаю, что продолжаю в каком-то смысле не только его дело, но и саму его жизнь в памяти людей. И всё-таки многое изменилось. Прежде в нашем доме всегда было так много народа: художники, актёры, поэты, музыканты… Сергей Сергеевич, даже прикованный к постели, никому не отказывал в приёме. Он очень любил общество, а ко всем этим талантам относился, как к родным детям… Его все очень любили. А я… У меня не хватает сердца, чтобы поддерживать эту атмосферу. Дома стало пусто, заходят лишь самые близкие друзья… И не у кого ни совета, ни поддержки спросить.

– Но ведь у вас есть сёстры, взрослый сын, – заметил Пётр Андреевич.

– У сестёр своя жизнь. Обе они, слава Богу, вышли замуж по любви, у обеих семьи. В Москве их нет. А сын… Сергей Сергеевич очень надеялся, что он продолжит его дело, но Петруша с малых лет избрал другое поприще. Он просто бредил военной службой, мы не посмели противиться этому желанию. Если человек так остро осознаёт призвание к чему-то, то нельзя мешать – можно исковеркать судьбу. Петя очень способный мальчик, он на хорошем счету в полку… Только всё время торопится! Вот, и теперь, забежал ненадолго и уехал в полк… У его друга сегодня день рождения, так они будут праздновать, а я и наглядеться на него не успеваю.

– Он очень похож на вас.

– Да, похож… – согласилась Ольга и почему-то отвела глаза. – Скажите мне, Пётр Андреевич, вы не держите на меня зала? За то, давнишнее? Вы простили меня?

– Простил, Ольга Романовна. Я не имел права упрекать вас ни в чём, так что и вы простите.

– Как же вы живёте теперь?

Первые тяжёлые капли дождя ударились о пыльную мостовую, и ветер взметнул столп пыли, заколыхал деревья. Пётр Андреевич вглядывался в лицо Ольги. Совсем не изменилась… Вот, также смотрела она на него двадцать лет назад своими распахнутыми глазами, замёрзшая, кутающаяся в старый салоп, также негромко журчал её голос, та же печаль таилась в уголках губ, во взгляде…

– Живу, Ольга Романовна, как все люди живут. Служба, семья – в общем-то, и рассказывать особенно не о чем.

– А я в газетах читала о вас. И о Немировском… Он служит ещё?

– Да…

– Я помню его. Подумала тогда ещё глупо: разве могут быть у следователя со стажем такие солнечные глаза…

– Да разве вы встречались? – удивился Вигель.

– Один раз. Вы тогда ранены были, а я не знала, у кого спросить о вас. Дольше часа на морозе простояла, ждала, пока ваш начальник выйдет, чтобы узнать, как вы… Я должна была знать, иначе бы просто места себе не нашла.

– Он не говорил мне о том, что вы приходили…

Из дверей театра выбежал одетый в средневековое платье человек в каком-то немыслимом гриме:

– Ольга Романовна, вот вы где! А мы уже вас ищем! Антракт-то заканчивается. Просим в зал, просим в зал!

– Конечно, Серёжа, я уже иду, – кивнула Ольга.

– Кто это? – полюбопытствовал Вигель.

– Это? Актёр Кудрявцев. Он у Авгурского во всех спектаклях занят. Огромный талант. Лидинька от него без ума… Сейчас как раз его выход. Идёмте, Пётр Андреевич. Вас ведь тоже ждут…

После спектакля Ольга Романовна тотчас уехала, отказавшись от участия в банкете под предлогом разыгравшейся мигрени. Вигель видел лишь, как она покидала свою ложу в сопровождении дочери и толстяка Авгурского. Представление прошло «на ура», зрители провожали актёров бурными овациями, и на сцену время от времени летели букеты. Володя, наконец, успокоился и довольно потёр подбородок.

– Поздравляю с очередным успехом, – сказал ему Пётр Андреевич.

– Ах, дружище, успех – коварная штука. Чем его больше, тем страшнее становится неудача! – ответил Олицкий.

– Ты когда-нибудь бываешь доволен?

– Не обращай на него внимания, – подала голос Надя, оправляя платье. – Это болезнь творческих людей – постоянное ощущение несовершенности своих творений, самоедство и страх провала.

– Любое произведение несовершенно, потому что нет предела совершенству, – философски заметил Вигель.

– Ты останешься на банкет? – спросил Володя.

– Нет, не могу. Ты же знаешь, Ася нездорова, я должен возвращаться.

– Да, конечно. Передавай ей нижайший поклон от нас и наши самые сердечные пожелания и скажи, что на днях мы навестим её.

– Она будет рада вас видеть.

Раскланявшись с Олицкими, Пётр Андреевич покинул театр. Гроза разбушевалась вовсю, но промокшие ямщики, не обращая внимания на непогоду, сидели на козлах, резонно предполагая, что в такую погоду желающих идти пешком даже до ближайшего переулка окажется немного. Вигель нанял одну из пролёток с поднятым верхом и велел извозчику ехать медленно, чем немало удивил его.

От театра до Страстного бульвара, где несколько лет назад он обосновался с семьёй, расстояние было невелико, а Вигель ясно чувствовал, что нужно привести мысли и чувства в порядок, прежде чем явиться к ожидающей его жене. Всего бы лучше теперь было поехать в какой-нибудь трактир, выпить рюмку кизлярской, посидеть и обдумать всё спокойно, но час был поздний, а Ася никогда не смыкала глаз, не дождавшись возвращения мужа. Лошадь медленно трусила по мокрой мостовой, дождь хлестал по фордеку, а Пётр Андреевич смотрел в одну точку и видел перед собой лицо Ольги. Нет, не нужно было поддаваться на уговоры Аси и ехать в театр. Остался бы он в этот вечер дома, и не случилось бы этой встречи, разом всколыхнувшей память о далёких прекрасных днях, о любви, которую Вигель так и не смог изгнать из своего сердца. Он сумел лишь временно забыть о ней, но, стоило напомнить, и будто бы не было этих двадцати лет… А она? Ольга? Теперь богатая вдова, меценатка, поэты посвящают ей стихи, а музыканты романсы… Покровительница муз! Она искренне оплакивает покойного мужа, от которого родила двоих детей… Но её глаза, её взгляд не мог обмануть Вигеля. Она тоже ничего не забыла… Она читала о нём в газетах, как и он – о её муже… И зачем теперь нужна была эта встреча? Там, в доме на углу Страстного бульвара его ждёт любящая женщина, жена, родившая ему сына, а теперь, может быть, умирающая, а он явится к ней с растравленной душой, с сердцем, наполненным разбуженными чувствами к другой женщине, с головой, наполненный мыслями о другой – и как смотреть ей в глаза? Лишь бы она не догадалась ни о чём. Нанести, пусть и невольно, малейшую обиду этому безмерно дорогому для него существу Пётр Андреевич не мог и не простил бы себе этого.

– Приехали, барин.

Приехали… Вот, она – редакция «Московских ведомостей». А совсем рядом – дом философа Льва Тихомирова, бывшего народника, перешедшего в стан убеждённых монархистов и охранителей и ставшего одной из самых одиозных фигур наряду с Победоносцевым для прогрессистов. Вигель не раз читал его статьи, как читал их и Николай Степанович Немировский, оценивавший их, как «редкий здравый голос среди хора помешанных». Пару раз на улице встречал Пётр Андреевич и самого Тихомирова, сухопарого, бледного пожилого человека в огромных роговых очках, неизменно хмурого и погружённого в свои мысли. Пётр Андреевич учтиво снимал шляпу, получал в ответ столь же учтивый кивок, но заговорить с философом ни разу не решился. Повода не было, а отвлекать человека досужими разговорами казалось Вигелю, по меньшей мере, бестактным и глупым…

Расплатившись с извозчиком, Пётр Андреевич зашагал по лужам к своему дому. Кроме него и его семьи в нём жили Немировский с сестрой и старуха-кухарка Соня. Именно она, заспанная и сердитая, открыла ему дверь:

– И что же это ты, голубчик, по ночам да в такую грозу ходишь? Небось, и вымок весь…

– Николай Степанович пришёл уже?

– А то как же. Николай-то Степанович старой закалки человек, он всё вовремя делает. Ныне спит уже, должно.

– А Анастасия Григорьевна?

– И она почивает уже. Ох ты, Господи… Первый раз на моём веку не дождалась тебя, сомлела, голубушка. Доктор уж настоял, чтобы легла, капель ей каких-то дал… И за что ж беда такая?..

– Иди и ты спать, Соня. Прости, что разбудил. А уж я сам тут справлюсь.

– Чаю горяченького испей. Простудишься, не дай Господи. Самоварчик-то горячий ещё.

– Спасибо, Соня.

Старуха скрылась в своей комнатушке, а Пётр Андреевич прошёл на кухню. Первый раз не дождалась его Ася… А он почти и рад этому: уж слишком тяжело было бы теперь играть перед ней, рассказывать в красках о спектакле и умалчивать о том, что огнём обжигало душу… Вот, завтра с утра – другое дело. Утро вечера мудренее…


Офицерская столовая Х…ого полка гудела, как пчелиный улей, когда Петя Тягаев переступил её порог. Тотчас к нему с приветственным криком бросился виновник торжества и лучший друг ещё со времен кадетского корпуса Адя Обресков, невысокий, кажущийся в силу сложения моложе своих лет юнец с едва пробивавшимся над верхней губой пухом. Адя, несмотря на всю негероичность фигуры, был способным офицером, преданным другом, а, в иных случаях, мог и выкинуть какой-нибудь фортель в гусарском духе, стараясь походить на старших товарищей. В этих проказах не раз сопутствовал ему и Петя. Не так давно молодые офицеры просадили изрядную сумму в «Яре», стремясь таким образом поддержать престиж полка. Сумма была столь велика, что история могла бы окончиться скандалом, если бы покойный отец Пети, строго отчитав сына, не расплатился за его кутёж. Это стало для корнета Тягаева хорошим уроком и впредь он гораздо строже стал относиться к себе и ко всякого рода проказам и стал считаться одним из самых примерных офицеров в полку. Петя не стремился обогнать товарищей в сомнительных удальствах, имея изначально перед собой главную цель – сделать военную карьеру. С детства он зачитывался книгами о героях, о подвигах, о войнах всех времён и народов. В его комнате соседствовали портреты великих полководцев, среди которых на самых почётных местах – Суворов и Скобелев. Как жалел Петя, что родился поздно и не успел поучаствовать в славных делах «белого генерала» на Балканах! Приходилось уповать только на то, что, как говорил полковник Дукатов, обнадёживая своих подопечных, «и на ваш век войны хватит».

В детстве Петя Тягаев отличался слабым здоровьем, но перед глазами мальчика был пример великого Суворова, сумевшего в юных годах одолеть телесную немощь, благодаря силе духа, целеустремлённости и постоянному закаливанию своего тела. И Петя старался походить изо всех сил на своего кумира. Он сумел побороть недуги, стать выносливым, сильным и ловким, и, с благословения родителей, поступил в кадетский корпус. Плох тот солдат, который не мечтал бы стать генералом. Петя Тягаев отличался честолюбием и финал своей карьеры видел именно в чине генерала. Никак не меньше. Единственным иным финалом могла быть геройская гибель на поле брани. О, сколько раз рисовалась в юношеском воображении картина: поле боя, и он, подобно Андрею Болконскому, идущий вперёд со знаменем в руках, он, увлекающий за собой других… И, вот, отступает неприятель, и гремит слава русского оружия, а он, герой, падает сражённый, но победивший и покрывший себя воинской славой! Или же иная картина: поле боя, и он, генерал Тягаев «манием руки» двигающий победоносные полки на врага… Дух захватывало от этих мечтаний! Редко кому Петя рассказывал о них. Единственным человеком, от которого секретов не существовало, был Адя. Напрочь лишённый честолюбия, он искренне верил в талант и счастливую звезду своего друга. Когда-то в кадетском корпусе они поклялись всегда быть преданными друг другу, следовать во всём рыцарскому кодексу, первое место в котором занимало слово «Честь»… А ещё были заповеди воина, составленные Марком Аврелием. Петя выучил их наизусть и взял себе девиз: делай, что должен, и будь, что будет.

– Ну, наконец-то ты пришёл! – радостно кричал Адя, веселясь, словно ласковый щенок. – Я тебя заждался! Мы уже начали немного без тебя…

То, что «начали», было заметно. Адя уже явно был навеселе, ворот мундира его был расстегнут, и Петя отметил это про себя с чувством неудовольствия от такого пренебрежительного отношения к форме.

– Садись, брат, садись! Выпьем шампанского, пока оно ещё осталось!

– Что Разгромов? Здесь ли? – осведомился Пётр, усаживаясь за стол, и обводя глазами собрание.

– Ещё не появлялся, но ждём, – ответил Адя, наполняя бокал друга вином. – Зато племянник – здесь. Мрачный, как чёрт знает что! Такое ощущение, что готов испепелить весь мир единым взглядом!

Племянником в полку именовали подпоручика Михаила Дагомыжского, родного племянника генерала Дагомыжского, начальствовавшего над оным полком. Петя знал поручика ещё по кадетскому корпусу, в котором тот исполнял роль его «дядьки». Такова была традиция: старшие кадеты брали шефство над младшими, именуемыми «зверями». У каждого «дядьки» был свой «зверь», которым он имел право командовать. Петя Тягаев был «зверем» Дагомыжского. Ничего оскорбительного в этом положении не было, если бы не нрав самого Михаила, взбалмошного и несдержанного, которого Петя объективно считал плохим офицером и ставил ниже себя, а потому малейшее помыкание и неуважение воспринимал с едва сдерживаемым раздражением. В полку Михаил Дагомыжский ни с кем близко не сошёлся, держался особняком. Поговаривали о том, что он страстный игрок, что живёт с тайной женой, но никаких объективных свидетельств тому не было. Сослуживцы подпоручика недолюбливали за скрытность, а он не искал их расположения… И в этот вечер Михаил сидел в стороне ото всех, мрачный, злой и, кажется, уже успевший сильно захмелеть.

– Разгромов! Разгромов! – пронеслось внезапно по клубу.

Петя взглянул в окно и увидел выходящего из трамвая Разгромова.

– Опять проигрался… – констатировал Адя. – Дивный человек!

Отставной поручик Разгромов, несмотря на то, что уже не служил в полку, оставался кумиром для многих молодых офицеров. Перед его магнетизмом не смог устоять даже Петя Тягаев, хоть и стыдился он этой своей слабости… Впрочем, мало нашлось бы людей, как мужчин, так и женщин, которые смогли бы остаться равнодушными к этому человеку.

Виктор Разгромов происходил из аристократической семьи, обладал превосходными манерами, вкусом и более чем привлекательной внешностью. Высокая, подтянутая фигура, мужественное, красивое, гордое лицо с тёмными, таящими какую-то загадку глазами и губами, с которых не сходила лёгкая, ироническая усмешка, с высоким бледным лбом и чёрными, как смоль волосами – таков был Разгромов. Многие называли его «демоном», хотя отставной поручик вовсе не был зол или мрачен. Напротив: он, казалось, был открыт всем, всегда весел и остроумен, всегда готов ссудить деньгами, если только они у него были – душа любого общества. Разгромов мог поддержать любой разговор, знал бесчисленное количество забавных анекдотов и занимательных историй, превосходно читал стихи и пел цыганские романсы. Он был вальяжен и немного небрежен, что, впрочем, шло к его аристократической внешности. За Разгромовым тянулась слава игрока, неисправимого Дон Жуана и дуэлянта. Он отличался сумасшедшей храбростью, граничащей с безрассудством. Ему ничего не стоило сыграть «для потехи» в русскую рулетку, укротить самого бешеного коня, от которого шарахались даже опытные жокеи. Разгромов не дорожил ни своей, ни чужой жизнью, хотя при этом отличался завидным жизнелюбием. Он любил повторять слова Пугачёва о том, что лучше год прожить орлом, чем век – вороном. Доподлинно известно было, что отец оставил Виктору небольшое состояние, которое тот благополучно спустил. Каждые выходные Разгромов играл на скачках. Случалось выигрывать крупные суммы, но они недолго задерживались у него, расходясь по бумажникам кредиторов, карманам друзей, не имевших привычки возвращать долгов, ресторациям, певичкам, портным… После выигрыша Разгромов облачался в дорогой костюм, нанимал самый дорогой экипаж и разъезжал по самым дорогим заведениям Москвы, швыряя деньги направо и налево и слывя чуть ли не миллионщиком. Потом деньги заканчивались, и Разгромов привычно закладывал свои золотые часы, пускал всё своё обаяние, чтобы квартирная хозяйка отсрочила срок платежа и передвигался по городу пешком или на трамвае, сохраняя при этом вид абсолютного хозяина жизни и миллионщика. О любовных похождениях Разгромова ходили легенды. Поговаривали, что влюблённая в него цыганская певица во время исполнения романса отравилась прямо на его глазах. Ряд скандалов заставили весёлого поручика оставить военную службу, но он продолжал частенько навещать товарищей и бывать в офицерском собрании, куда его пускали без малейших возражений, и где он иной раз просиживал целые вечера. Даже уйдя из полка, Разгромов продолжал оставаться его своеобразным достоянием, гордостью…

Облачённый в белый костюм, с тростью на перевес, Разгромов переступил порог собрания с таким видом, словно прибыл сюда не на трамвае, а в собственном экипаже с дюжиной лакеев.

– Добрый вечер, господа! – громко сказал он густым, хорошо поставленным голосом.

Его тотчас окружили молодые офицеры, посыпались шуточки и остроты. Подойдя к имениннику, Разгромов протянул ему небольшой футляр:

– Поздравляю, корнет! Примите этот скромный подарок!

В футляре оказался кавказский кинжал старинной работы, и Петя легко догадался, что отставной поручик приобрёл его у старьёвщиков на Сухаревке, сбив цену, как минимум, вдвое. В умении торговаться, как и во владении саблей и пистолетом, Разгромову также не было равных. Корнет Тягаев однажды оказался на Сухаревке в его компании и не мог не восхититься этим умением. Даже торговцы разводили руками от такого напора:

– Грех вам, барин, нас обирать!

– Оберешь вас, как же! Вы-то эту вещицу у жулья с Хитровки почём взять согласились?

– Господь с вами, барин! Какая-такая Хитровка?

– А хочешь, борода, я тебе доподлинно скажу, у кого эта вещица на прошлой неделе украдена была?

Знал ли Разгромов, на самом деле, о происхождении той или иной вещи? Скорее всего, нет. Но говорил он так убедительно, что торговцы предпочитали с ним не связываться и сбавляли цену.

Кинжал, подаренный Аде, стоил явно недёшево, и Петя в очередной раз подивился, как уживается в одном человеке столько противоречивых качеств: и удивительное умение торговаться, и отчаянное мотовство и безграничная щедрость.

Устроившись на своём излюбленном месте, которое никто никогда не занимал, Разгромов взял гитару и затянул один из романсов собственного сочинения на стихи Константина Бальмонта, исполнять которые был он непревзойдённым мастером:


– Заводь спит. Молчит вода зеркальная.

Только там, где дремлют камыши,

Чья-то песня слышится, печальная,

Как последний вздох души.


Это плачет лебедь умирающий,

Он с своим прошедшим говорит,

А на небе вечер догорающий

И горит и не горит.


Отчего так грустны эти жалобы?

Отчего так бьется эта грудь?

В этот миг душа его желала бы

Невозвратное вернуть.


Все, чем жил с тревогой, с наслаждением,

Все, на что надеялась любовь,

Проскользнуло быстрым сновидением,

Никогда не вспыхнет вновь.


Все, на чем печать непоправимого,

Белый лебедь в этой песне слил,

Точно он у озера родимого

О прощении молил.


И когда блеснули звезды дальние,

И когда туман вставал в глуши,

Лебедь пел все тише, все печальнее,

И шептались камыши.


Не живой он пел, а умирающий,

Оттого он пел в предсмертный час,

Что пред смертью, вечной, примиряющей,

Видел правду в первый раз.


Внезапно кто-то с грохотом отодвинул стул. Это поднялся со своего места подпоручик Дагомыжский.

– Что с вами, подпоручик? – спросил Разгромов, продолжая перебирать струны.

– Мне не нравится ваша песня! От неё хочется пустить пулю в лоб!

– В свой или в чей-нибудь? – по губам Разгромова скользнула усмешка.

– Или в ваш!

– Вот оно что… Что ж, я бы предоставил вам такое удовольствие, если бы вы были теперь трезвы, а от пьяных ссор увольте. Это, друг вы мой, моветон!

– Оставьте ваш тон, господин наглец! – вспыхнул Дагомыжский.

– Господин подпоручик, по-моему, вам лучше уйти, – сказал Адя взволнованным голосом.

– Не вам указывать мне на дверь! Вы… вы… Щенок! Какого чёрта вы бегаете за этим франтом, который оказался не достоин даже носить чин офицера?! Это же позор, корнет! Имейте самоуважение! Вам доставляет удовольствие слушать идиотские истории о его любовных похождениях, потому что вам их не хватает самому?!

Дагомыжский был смертельно пьян, но последний укол попал точно в цель. Адя, стесняясь своей слишком юной внешности, всегда робел в женском обществе, и дамы не воспринимали его всерьёз. Побледнев, он вскрикнул, срываясь на фальцет:

– Немедленно возьмите свои слова назад, или я требую сатисфакции!

– Да пойдите вы к чёрту, корнет! – Дагомыжский занёс было руку, но в тот же момент получил мощный удар, от которого рухнул на пол и с изумлением уставился на стоявшего перед ним корнета Тягаева.

– Уходите, господин подпоручик, – сказал Петя ровным голосом. – Ваша выходка позорит полк, и я вынужден буду рапортовать о ней завтра командиру.

– Что-о?.. – глухо зарычал поручик, вращая налившимися кровью глазами. – Это ещё всякое зверьё будет мне приказывать?!

Вскочив, Дагомыжский выхватил саблю, но несколько офицеров схватили разбушевавшегося подпоручика за руки, и Тягаев по приказу старшего офицера забрал у него оружие:

– Вашу саблю возвратят вам с утра, когда вы придёте в себя.

Дагомыжский выругался и, растолкав собравшихся, покинул собрание, исчезнув в безлунной ночи, тишину которой разрывали гулкие раскаты грома.

Офицеры ещё некоторое время обсуждали досадный инцидент и беспардонное поведение Михаила, а затем вновь разошлись к столам продолжать прерванный банкет. Лишь Адя продолжал волноваться:

– Мерзавец! Если он племянник генерала, так думает, что ему всё позволено?

– Брось, – махнул рукой Петя. – Генерал сам недолюбливает его.

– Генерал недолюбливает всех. Но, однако же, я не могу этого оставить так! Я завтра же вызову его на дуэль! Будешь моим секундантом?

– Нет, не буду.

– Но почему?

– Потому что глупо вызывать на дуэль негодяя, который наговорил чёрт знает что в пьяной горячке. Могу поклясться, что завтра утром он насилу сможет вспомнить, что здесь происходило.

– Вы, корнет, рассуждаете серьёзно не по летам, – заметил Разгромов, на протяжении всего происшествия сохранявший свою обычную невозмутимость. – Клянусь рогами вельзевула, что вы очень скоро получите чин поручика, а, не пройдёт и нескольких лет, как станете капитаном. Примите моё уважение: вы выглядели крайне достойно в этой неприятной сцене, и удар был отменный.

– Благодарю, я лишь выполнил свой долг. Счастье, что полковник Дукатов не был свидетелем этой сцены. Он был бы взбешён…

– Вам всё равно придётся докладывать ему о случившемся.

– Увы… – вздохнул Петя и усмехнулся, припомнив любимую поговорку полковника на мотив модной песенки: – Мама, мама, что мы будем делать?

– Пить шампанское и веселиться! – отозвался Разгромов.

– Я всё-таки настаиваю на сатисфакции… – сказал Адя.

– Бросьте, юноша! Я вас понимаю. Я сам в ваши годы изрубил бы этого наглеца прямо здесь, но это неумно, поверьте. Дагомыжский хороший стрелок и фехтовальщик, а вам, простите, ещё надо совершенствоваться в этом. Зачем же спешить подставлять свой лоб холодному свинцу, когда жизнь позаботится предоставить вам для этого множество куда более достойных поводов!

– И это говорите вы, с вашей славой дуэлянта?

– Я – другое дело. Во-первых, я не даю промаха никогда, и сабля – продолжение моей руки. Во-вторых, мне скучно, и дуэль – один из хороших способов хоть немного пощекотать нервы, хотя и он уже мало помогает. Ну, а вам-то скучать рано! Ваша жизнь только начинается, вы ещё столько не испытали в ней! Не торопитесь на тот свет, пока не узнаете этот, – Разгромов вынул дорогой портсигар с не менее дорогими сигарами. – Угощайтесь, господа!

Петя отказался, а Адя с ребяческим любопытством схватил одну из сигар, закурил, закашлялся:

– Прошу простить, господа, – и отошёл от стола.

Тягаев отпил немного вина и сказал:

– Я давно хотел спросить вас, Разгромов. Вы не жалеете о том, что оставили службу?

– Какое это имеет значение? У меня, Тягаев, принцип: никогда не жалеть о том, чего уже не представляется возможным изменить.

– А Дукатов жалеет, что вам пришлось уйти из полка. Он очень ценил вас и до сих пор на занятиях приводит в пример.

– Что и говорить, наш полковник славный человек, хоть и производит впечатление крепостника из какого-нибудь медвежьего угла. Нет, Тягаев, я ни о чём не жалею. Чинолюбие мне не свойственно, да и дисциплина – не моя стезя. Муштра, отдание чести… Не каждому человеку подходит такая жизнь. Я не терплю системы, догмы. Я вольный казак, Тягаев! Родись я двумя столетиями прежде, так, пожалуй, со Стёпкой Разиным или Емелькой Пугачёвым разгулялся бы во всю Ивановскую!

– Так вы бунтарь?

– Ещё какой!

– Так ведь бунтари и теперь есть… – заметил Петя.

– Какие это бунтари! Социалисты? Народники? Террористы? Бог с вами, Тягаев! Учёные люди, группирующиеся в партии, служащие своей догме… Та же дисциплина, та же иерархичность, та же догма, то же навязывание чужой воли! Они ратуют за свободу, но не для всех! А для своих! Мы с вами, Тягаев, в число таковых не входим. Да только и «своим» свободы не будет, потому что над каждым из них будет догма, начальство, партийный устав – и ни единой собственной, не проверенной на верность идее мысли! Вот, их свобода! Конечно, кроме этих господ есть ещё застрельщики, бомбисты, рядовой состав, так сказать. Из студентов-недоучек, обиженных на жизнь, которой и попробовать не пожелали. Этих я презираю. Их бы в Обуховскую больницу всех свезти или драть, как в старые времена, чтобы дурь из головы вышла. Они свою волю подчиняют этим мерзавцам-доктринёрам, смотрящим на них, как на стадо, которому рано или поздно суждено пойти на заклание ради утоления аппетита хозяина. Ничтожные, глупые людишки! А их хозяев я, моя бы воля, перевешал на фонарях… Они власти хотят, своей абсолютной деспотии, а я воли хочу и больше ничего!

– А вы анархист, Разгромов.

– Открещиваться не буду, так и есть. Но анархизм – естественная черта русского человека. Для русского человека нет авторитетов. Не в нигилистическом смысле, нет, а в его вековом, православном. Знаете ли, Тягаев, что однажды изрёк наш знаменитый славянофил Хомяков? «Христос для меня не авторитет, а Истина!» Вот, Тягаев, в чём дело! Авторитет – это не для русского человека. Для русского человека – Правда. Правда единственная, не правда лагеря, а Правда божеская! Любовь! Наш русский человек перед своими героями не преклоняется рабски, а любит их! И Царя русский человек не уважал, а любил, как отца, как некое воплощение Правды на земле. Поэтому я и говорю, что русский человек – анархист, по существу своему. Потому что он Правды ищет, а не хозяина, и любит лишь того, в ком Правда эта ему покажется. Я за того, кого люблю, лютую смерть приму, но не пытайтесь заставить меня целовать ему сапоги – не стану, хоть на куски рвите!

– Вы всё-таки большой оригинал, Разгромов. Не думал я от вас услышать проповедь анархизма и божеской правды. Откровенно говоря, мне всегда казалось, что вы в Бога не веруете.

Разгромов задумался:

– А чёрт знает… Я и сам не разберу, верую или нет. А, вот, вы, Тягаев, образец служивого человека. Быть вам генералом, если только не убьют прежде на войне!

– Так ведь нет войны.

– Вас это огорчает?

– Разумеется, да! Я избрал воинскую службу, чтобы воевать, а перспектива провести всю жизнь в этой казарме меня вовсе не прельщает.

– Не беспокойтесь, корнет… Верьте слову, новый век принесёт нам столько войн и крови, что мы все ещё взмолимся о мирных днях.

– А что станете делать вы, если начнётся война?

– Естественно, отправлюсь на неё. Война – хороший способ разогнать застоявшуюся кровь, размять затёкшие мускулы, развеять из головы дурман нашей мирной жизни… Кстати, куда запропастился ваш приятель Обресков? Ему надоело наше общество?

– В самом деле, пойду поищу его, – Петя поднялся и направился к дверям собрания, слыша краем уха, как Разгромов произнёс, обращаясь к офицерам:

– Прежде здесь было веселее, господа!..

Гомон голосов и гитарные аккорды остались позади, а Петя очутился на улице, где всё ещё свирепствовала гроза, и ничего невозможно было разглядеть в кромешном мраке этой непогожей ночи.


Собирали злато, да черепками богаты

Подняться наверх