Читать книгу Преступление и наказание - Федор Достоевский, Fyodor Dostoevsky, Tolstoi León - Страница 5

Часть первая
II

Оглавление

Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хоть бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.

Хозяин заведения был в другой комнате, но часто входил в главную, спускаясь в нее откуда-то по ступенькам, причем прежде всего выказывались его щегольские смазные сапоги с большими красными отворотами. Он был в поддевке и в страшно засаленном черном атласном жилете, без галстука, а всё лицо его было как будто смазано маслом, точно железный замок. За застойкой находился мальчишка лет четырнадцати, и был другой мальчишка моложе, который подавал, если что спрашивали. Стояли крошеные огурцы, черные сухари и резанная кусочками рыба; всё это очень дурно пахло. Было душно, так что было даже нестерпимо сидеть, и всё до того было пропитано винным запахом, что, кажется, от одного этого воздуха можно было в пять минут сделаться пьяным.

Бывают иные встречи, совершенно даже с незнакомыми нам людьми, которыми мы начинаем интересоваться с первого взгляда, как-то вдруг, внезапно, прежде чем скажем слово. Такое точно впечатление произвел на Раскольникова тот гость, который сидел поодаль и походил на отставного чиновника. Молодой человек несколько раз припоминал потом это первое впечатление и даже приписывал его предчувствию. Он беспрерывно взглядывал на чиновника, конечно, и потому еще, что и сам тот упорно смотрел на него, и видно было, что тому очень хотелось начать разговор. На остальных же, бывших в распивочной, не исключая и хозяина, чиновник смотрел как-то привычно и даже со скукой, а вместе с тем и с оттенком некоторого высокомерного пренебрежения, как бы на людей низшего положения и развития, с которыми нечего ему говорить. Это был человек лет уже за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с большою лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки. Но что-то было в нем очень странное; во взгляде его светилась как будто даже восторженность, – пожалуй, был и смысл и ум, – но в то же время мелькало как будто и безумие. Одет он был в старый, совершенно оборванный черный фрак, с осыпавшимися пуговицами[57]. Одна только еще держалась кое-как, и на нее-то он и застегивался, видимо желая не удаляться приличий. Из-под нанкового жилета торчала манишка, вся скомканная, запачканная и залитая. Лицо было выбрито, по-чиновничьи[58], но давно уже, так что уже густо начала выступать сизая щетина. Да и в ухватках его действительно было что-то солидно-чиновничье. Но он был в беспокойстве, ерошил волосы и подпирал иногда, в тоске, обеими руками голову, положа продранные локти на залитый и липкий стол. Наконец он прямо посмотрел на Раскольникова и громко и твердо проговорил:

– А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? Ибо хотя вы и не в значительном виде, но опытность моя отличает в вас человека образованного и к напитку непривычного. Сам всегда уважал образованность, соединенную с сердечными чувствами, и, кроме того, состою титулярным советником. Мармеладов – такая фамилия; титулярный советник. Осмелюсь узнать, служить изволили?

– Нет, учусь… – отвечал молодой человек, отчасти удивленный и особенным витиеватым тоном речи, и тем, что так прямо, в упор, обратились к нему. Несмотря на недавнее мгновенное желание хотя какого бы ни было сообщества с людьми, он при первом, действительно обращенном к нему слове вдруг ощутил свое обычное неприятное и раздражительное чувство отвращения ко всякому чужому лицу, касавшемуся или хотевшему только прикоснуться к его личности.

– Студент, стало быть, или бывший студент! – вскричал чиновник, – так я и думал! Опыт, милостивый государь, неоднократный опыт! – и в знак похвальбы он приложил палец ко лбу. – Были студентом или происходили ученую часть!

А позвольте… – Он привстал, покачнулся, захватил свою посудинку, стаканчик, и подсел к молодому человеку, несколько от него наискось. Он был хмелен, но говорил речисто и бойко, изредка только местами сбиваясь немного и затягивая речь. С какою-то даже жадностию накинулся он на Раскольникова, точно целый месяц тоже ни с кем не говорил.

– Милостивый государь, – начал он почти с торжественностию, – бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель[59], и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета – порок-с. В бедности вы еще сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой[60], чтобы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в нищете я первый сам готов оскорблять себя. И отсюда питейное! Милостивый государь, месяц назад тому супругу мою избил господин Лебезятников[61], а супруга моя не то что я! Понимаете-с? Позвольте еще вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволили вы ночевать на Неве, на сенных барках?[62]

– Нет, не случалось, – отвечал Раскольников. – Это что такое?

– Ну-с, а я оттуда, и уже пятую ночь-с…

Он налил стаканчик, выпил и задумался. Действительно, на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно было, что он пять дней не раздевался и не умывался. Особенно руки были грязны, жирные, красные, с черными ногтями.

Его разговор, казалось, возбудил общее, хотя и ленивое внимание. Мальчишки за стойкой стали хихикать. Хозяин, кажется, нарочно сошел из верхней комнаты, чтобы послушать «забавника», и сел поодаль, лениво, но важно позевывая. Очевидно, Мармеладов был здесь давно известен. Да и наклонность к витиеватой речи приобрел, вероятно, вследствие привычки к частым кабачным разговорам с различными незнакомцами. Эта привычка обращается у иных пьющих в потребность, и преимущественно у тех из них, с которыми дома обходятся строго и которыми помыкают. Оттого-то в пьющей компании они и стараются всегда как будто выхлопотать себе оправдание, а если можно, то даже и уважение.

– Забавник! – громко проговорил хозяин. – А для ча не работаешь, для ча не служите, коли чиновник?

– Для чего я не служу, милостивый государь, – подхватил Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову, как будто это он ему задал вопрос, – для чего не служу? А разве сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда господин Лебезятников, тому месяц назад, супругу мою собственноручно избил, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой человек, случалось вам… гм… ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно?

– Случалось… то есть как безнадежно?

– То есть безнадежно вполне-с, заранее зная, что из сего ничего не выйдет. Вот вы знаете, например, заранее и досконально, что сей человек, сей благонамереннейший и наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не даст, ибо зачем, спрошу я, он даст? Ведь он знает же, что я не отдам. Из сострадания? Но господин Лебезят-ников, следящий за новыми мыслями, объяснял намедни, что сострадание в наше время даже наукой воспрещено и что так уже делается в Англии, где политическая экономия[63]. Зачем же, спрошу я, он даст? И вот, зная вперед, что не даст, вы все-таки отправляетесь в путь и…

– Для чего же ходить? – прибавил Раскольников.

– А коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти! Когда единородная дочь моя[64] в первый раз по желтому билету пошла, и я тоже тогда пошел… (ибо дочь моя по желтому билету живет-с…) – прибавил он в скобках, с некоторым беспокойством смотря на молодого человека. – Ничего, милостивый государь, ничего! – поспешил он тотчас же, и по-видимому спокойно, заявить, когда фыркнули оба мальчишки за стойкой и улыбнулся сам хозяин. – Ничего-с! Сим покиванием глав не смущаюсь[65], ибо уже всем всё известно и всё тайное становится явным[66]; и не с презрением, а со смирением к сему отношусь. Пусть! пусть! «Се человек!»[67] Позвольте, молодой человек: можете ли вы… Но нет, изъяснить сильнее и изобразительнее: не можете ли вы, а осмелитесь ли вы, взирая в сей час на меня, сказать утвердительно, что я не свинья?

Молодой человек не отвечал ни слова.

– Ну-с, – продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на этот раз достоинством переждав опять последовавшее в комнате хихикание. – Ну-с, я пусть свинья, а она дама! Я звериный образ имею, а Катерина Ивановна, супруга моя, – особа образованная и урожденная штаб-офицерская дочь. Пусть, пусть я подлец, она же и сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена. А между тем… о, если б она пожалела меня! Милостивый государь, милостивый государь, ведь надобно же, чтоб у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели! А Катерина Ивановна дама хотя и великодушная, но несправедливая… И хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, – подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, Боже, что если б она хотя один раз… Но нет! нет! всё сие втуне, и нечего говорить! нечего говорить!.. ибо и не один раз уже бывало желаемое, и не один уже раз жалели меня, но… такова уже черта моя, а я прирожденный скот!

– Еще бы! – заметил, зевая, хозяин.

Мармеладов решительно стукнул кулаком по столу.

– Такова уж черта моя! Знаете ли, знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки ее пропил? Не башмаки-с, ибо это хотя сколько-нибудь походило бы на порядок вещей, а чулки, чулки ее пропил-с! Косыночку ее из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю, ее собственную, не мою; а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна в работе с утра до ночи скребет и моет и детей обмывает, ибо к чистоте с измалетства привыкла, а с грудью слабою и к чахотке наклонною, и я это чувствую. Разве я не чувствую? И чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу… Пью, ибо сугубо страдать хочу! – И он, как бы в отчаянии, склонил на стол голову.

– Молодой человек, – продолжал он, восклоняясь опять, – в лице вашем я читаю как бы некую скорбь. Как вошли, и прочел ее, а потому тотчас же и обратился к вам. Ибо, сообщая вам историю жизни моей, не на позорище себя выставлять хочу перед сими празднолюбцами, которым и без того всё известно, а чувствительного и образованного человека ищу. Знайте же, что супруга моя в благородном губернском дворянском институте воспитывалась и при выпуске с шалью танцевала при губернаторе и при прочих лицах, за что золотую медаль и похвальный лист получила[68]. Медаль… ну медаль-то продали… уж давно… гм… похвальный лист до сих пор у них в сундуке лежит, и еще недавно его хозяйке показывала. И хотя с хозяйкой у ней наибеспрерывнейшие раздоры, но хоть перед кем-нибудь погордиться захотелось и сообщить о счастливых минувших днях. И я не осуждаю, не осуждаю, ибо сие последнее у ней и осталось в воспоминаниях ее, а прочее всё пошло прахом! Да, да; дама горячая, гордая и непреклонная. Пол сама моет и на черном хлебе сидит, а неуважения к себе не допустит. Оттого и господину Лебезятникову грубость его не захотела спустить, и когда прибил ее за то господин Лебезятников, то не столько от побоев, сколько от чувства в постель слегла. Вдовой уже взял ее, с троими детьми, мала мал меньше. Вышла замуж за первого мужа, за офицера пехотного, по любви, и с ним бежала из дому родительского. Мужа любила чрезмерно, но в картишки пустился, под суд попал, с тем и помер. Бивал он ее под конец; а она хоть и не спускала ему, о чем мне доподлинно и по документам известно, но до сих пор вспоминает его со слезами и меня им корит, и я рад, я рад, ибо хотя в воображениях своих зрит себя когда-то счастливой. И осталась она после него с тремя малолетними детьми в уезде далеком и зверском, где и я тогда находился, и осталась в такой нищете безнадежной, что я хотя и много видал приключений различных, но даже и описать не в состоянии. Родные же все отказались. Да и горда была, чересчур горда…

И тогда-то, милостивый государь, тогда я, тоже вдовец, и от первой жены четырнадцатилетнюю дочь имея, руку свою предложил, ибо не мог смотреть на такое страдание. Можете судить потому, до какой степени ее бедствия доходили, что она, образованная и воспитанная и фамилии известной, за меня согласилась пойти!

Но пошла! Плача и рыдая и руки ломая – пошла! Ибо некуда было идти. Понимаете ли, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти? Нет! Этого вы еще не понимаете… И целый год я обязанность свою исполнял благочестиво и свято и не касался сего (он ткнул пальцем на полуштоф), ибо чувство имею. Но и сим не мог угодить; а тут места лишился, и тоже не по вине, а по изменению в штатах, и тогда прикоснулся!.. Полтора года уже будет назад, как очутились мы наконец, после странствий и многочисленных бедствий, в сей великолепной и украшенной многочисленными памятниками столице. И здесь я место достал… Достал и опять потерял. Понимаете-с? Тут уже по собственной вине потерял, ибо черта моя наступила… Проживаем же теперь в угле, у хозяйки Амалии Федоровны Липпевехзель[69], а чем живем и чем платим, не ведаю. Живут же там многие и кроме нас… Содом-с, безобразнейший… гм… да… А тем временем возросла и дочка моя, от первого брака, и что только вытерпела она, дочка моя, от мачехи своей, возрастая, о том я умалчиваю. Ибо хотя Катерина Ивановна и преисполнена великодушных чувств, но дама горячая и раздраженная, и оборвет… Да-с! Ну да нечего вспоминать о том! Воспитания, как и представить можете, Соня не получила[70]. Пробовал я с ней, года четыре тому, географию и всемирную историю проходить; но как я сам в познании сем был некрепок, да и приличных к тому руководств не имелось, ибо какие имевшиеся книжки… гм!.. ну, их уже теперь и нет, этих книжек, то тем и кончилось всё обучение. На Кире Персидском остановились. Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько книг содержания романического, да недавно еще, через посредство господина Лебезятникова, одну книжку – «Физиологию» Льюиса, изволите знать-с? – с большим интересом прочла и даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и всё ее просвещение[71]. Теперь же обращусь к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?..[72] Пятнадцать копеек в день, сударь, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши! Да и то статский советник Клопшток, Иван Иванович[73], – изволили слышать? – не только денег за шитье полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал ее, затопав ногами и обозвав неприлично, под видом будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком. А тут ребятишки голодные… А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, – что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят! Лежал я тогда… ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий… белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?» А уж Дарья Францев-на, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась. «А что ж, – отвечает Катерина Ивановна, в пересмешку, – чего беречь? Эко сокровище!» Но не вините, не вините, милостивый государь, не вините! Не в здравом рассудке сие сказано было, а при взволнованных чувствах, в болезни и при плаче детей не евших, да и сказано более ради оскорбления, чем в точном смысле… Ибо Катерина Ивановна такого уж характера, и как расплачутся дети, хоть бы и с голоду, тотчас же их бить начинает[74]. И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка встала, надела платочек, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад обратно пришла. Пришла, и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед ней тридцать целковых молча выложила[75]. Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый зеленый платок (общий такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать, лицом к стенке, только плечики да тело всё вздрагивают… А я, как и давеча, в том же виде лежал-с… И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, также ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… обе… обе… да-с… а я… лежал пьяненькой-с.

Мармеладов замолчал, как будто голос у него пресекся. Потом вдруг поспешно налил, выпил и крякнул.

– С тех пор, государь мой, – продолжал он после некоторого молчания, – с тех пор, по одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, – чему особенно способствовала Дарья Францевна, за то будто бы, что ей в надлежащем почтении манкировали, – с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему не могла оставаться. Ибо и хозяйка, Амалия Федоровна, того допустить не хотела (а сама же прежде Дарье Францевне способствовала), да и господин Лебезятников… гм… Вот за Соню-то и вышла у него эта история с Катериною Ивановной. Сначала сам добивался от Сонечки, а тут и в амбицию вдруг вошли: «Как, дескать, я, такой просвещенный человек, в одной квартире с таковскою буду жить?» А Катерина Ивановна не спустила, вступилась… ну и произошло… И заходит к нам Сонечка теперь более в сумерки, и Катерину Ивановну облегчает, и средства посильные доставляет. Живет же на квартире у портного Капернаумова[76], квартиру у них снимает, а Капернаумов хром и косноязычен, и всё многочисленнейшее семейство его тоже косноязычное. И жена его тоже косноязычная… В одной комнате помещаются, а Соня свою имеет особую, с перегородкой… Гм, да… Люди беднейшие и косноязычные… да… Только встал я тогда поутру-с, одел лохмотья мои, воздел руки к небу и отправился к его превосходительству Ивану Афанасьевичу. Его превосходительство Ивана Афанасьевича изволите знать?.. Нет? Ну так Божия человека не знаете! Это – воск… воск перед лицом Господним; яко тает воск!..[77] Даже прослезились, изволив всё выслушать. «Ну, говорит, Мармеладов, раз уже ты обманул мои ожидания… Беру тебя еще раз на личную свою ответственность, – так и сказали, – помни, дескать, ступай!» Облобызал я прах ног его, мысленно, ибо взаправду не дозволили бы, бывши сановником и человеком новых государственных и образованных мыслей; воротился домой, и как объявил, что на службу опять зачислен и жалование получаю, Господи, что тогда было!..

Мармеладов опять остановился в сильном волнении. В это время вошла с улицы целая партия пьяниц, уже и без того пьяных, и раздались у входа звуки нанятой шарманки и детский, надтреснутый семилетний голосок, певший «Хуторок»[78]. Стало шумно. Хозяин и прислуга занялись вошедшими. Мармеладов, не обращая внимания на вошедших, стал продолжать рассказ. Он, казалось, уже сильно ослаб, но чем более хмелел, тем становился словоохотнее. Воспоминания о недавнем успехе по службе как бы оживили его и даже отразились на лице его каким-то сиянием. Раскольников слушал внимательно.

– Было же это, государь мой, назад пять недель. Да… Только что узнали они обе, Катерина Ивановна и Сонечка, Господи, точно я в Царствие Божие переселился. Бывало, лежи, как скот, только брань! А ныне: на цыпочках ходят, детей унимают: «Семен Захарыч на службе устал, отдыхает, тш!» Кофеем меня перед службой поят, сливки кипятят! Сливок настоящих доставать начали, слышите! И откуда они сколотились мне на обмундировку приличную, одиннадцать рублей пятьдесят копеек, не понимаю? Сапоги, манишки коленкоровые – великолепнейшие, вицмундир, все за одиннадцать с полтиной состряпали в превосходнейшем виде-с.

Пришел я в первый день поутру со службы, смотрю: Катерина Ивановна два блюда сготовила, суп и солонину под хреном, о чем и понятия до сих пор не имелось. Платьев-то нет у ней никаких… то есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и не то чтобы что-нибудь, а так, из ничего всё сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем другая особа выходит, и помолодела, и похорошела. Сонечка, голубка моя, только деньгами способствовала, а самой, говорит, мне теперь, до времени, у вас часто бывать неприлично, так разве в сумерки, чтобы никто не видал. Слышите, слышите? Пришел я после обеда заснуть, так что ж бы вы думали, ведь не вытерпела Катерина Ивановна: за неделю еще с хозяйкой, с Амалией Федоровной, последним образом перессорились, а тут на чашку кофею позвала. Два часа просидели и всё шептались: «Дескать, как теперь Семен Захарыч на службе и жалование получает, и к его превосходительству сам являлся, и его превосходительство сам вышел, всем ждать велел, а Семена Захарыча мимо всех за руку в кабинет провел». Слышите, слышите? «Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово», то есть всё это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с! Нет-с, сама всему верит, собственным воображениями сама себя тешит, ей-Богу-с! И я не осуждаю: нет, этого я не осуждаю!.. Когда же, шесть дней назад, я первое жалованье мое – двадцать три рубля сорок копеек – сполна принес, малявочкой меня назвала: «Малявочка, говорит, ты эдакая!» И наедине-с, понимаете ли? Ну уж что, кажется, во мне за краса, и какой я супруг? Нет, ущипнула за щеку: «Малявочка ты эдакая!» – говорит.

Мармеладов остановился, хотел было улыбнуться, но вдруг подбородок его запрыгал. Он, впрочем, удержался. Этот кабак, развращенный вид, пять ночей на сенных барках и штоф, а вместе с тем эта болезненная любовь к жене и семье сбивали его слушателя с толку. Раскольников слушал напряженно, но с ощущением болезненным. Он досадовал, что зашел сюда.

– Милостивый государь, милостивый государь! – воскликнул Мармеладов, оправившись, – о государь мой, вам, может быть, всё это в смех, как и прочим, и только беспокою я вас глупостию всех этим мизерных подробностей домашней жизни моей, ну а мне не в смех! Ибо я всё это могу чувствовать. И в продолжение всего того райского дня моей жизни и всего того вечера я и сам в мечтаниях летучих препровождал: и то есть как я это всё устрою и ребятишек одену, и ей спокой дам, и дочь мою единородную от бесчестья в лоно семьи возвращу… И многое, многое… Позволительно, сударь. Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (то есть это будет ровно пять суток назад тому), к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж не помню, и вот-с, глядите на меня, всё! Пятый день из дома, и там меня ищут, и службе конец, и вицмундир в распивочной у Египетского моста лежит, взамен чего и получил сие одеяние… и всему конец!

Мармеладов стукнул себя кулаком по лбу, стиснул зубы, закрыл глаза и крепко оперся локтем на стол. Но через минуту лицо его вдруг изменилось, и с каким-то напускным лукавством и выделанным нахальством взглянул на Раскольникова, засмеялся и проговорил:

– А сегодня у Сони был, на похмелье ходил просить! Хе-хе-хе!

– Неужели дала? – крикнул кто-то со стороны из вошедших, крикнул и захохотал во всю глотку.

– Вот этот самый полуштоф-с на ее деньги и куплен, – произнес Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову. – Тридцать копеек вынесла, своими руками, последние, всё что было, сам видел… Ничего не сказала, только молча на меня посмотрела… Так не на земле, а там… о людях тоскуют, плачут, а не укоряют, не укоряют! А это больней-с, больней-с, когда не укоряют!.. Тридцать копеек, да-с. А ведь и ей теперь они нужны, а? Как вы думаете, сударь мой дорогой? Ведь она теперь чистоту наблюдать должна. Денег стоит сия чистота, особая-то, понимаете? Понимаете ли, сударь, что значит сия чистота? Ну-с, а я вот, кровный-то отец, тридцать-то эти копеек и стащил себе на похмелье! И пью-с! И уж пропил-с!.. Ну, кто же такого, как я, пожалеет? ась? Жаль вам теперь меня, сударь, аль нет? Говорите, сударь, жаль али нет? Хе-хе-хе-хе!

Он хотел было налить, но уже нечего было. Полуштоф был пустой.

– Да чего тебя жалеть-то? – крикнул хозяин, очутившийся опять подле них.

Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругались слушавшие и неслушавшие, так, глядя только на одну фигуру отставного чиновника.

– Жалеть! зачем меня жалеть! – вдруг возопил Мармеладов, вставая с протянутою вперед рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов. – Зачем жалеть, говоришь ты? Да! меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел; а пожалеет нас Тот, Кто всех пожалел и Кто всех и вся понимал, Он единый, Он и судия. Приидет в тот день[79] и спросит: «А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?» И скажет: «Прииди! Я уже простил тебя раз… Простил тебя раз… Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много…»[80] И простит мою Соню, простит, я уж знаю, что простит… Я это давеча, как у ней был, в моем сердце почувствовал!.. И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники![81]» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его[82]; но приидите и вы!»[83] И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…» И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и всё поймем![84] Тогда всё поймем!.. и все поймут… и Катерина Ивановна… и она поймет… Господи, да приидет Царствие Твое!

И он опустился на лавку, истощенный и обессиленный, ни на кого не смотря, как бы забыв окружающее и глубоко задумавшись. Слова его произвели некоторое впечатление; на минуту воцарилось молчание, но вскоре раздались прежний смех и ругательства:

– Рассудил!

– Заврался!

– Чиновник!

И проч. и проч.

– Пойдемте, сударь, – сказал вдруг Мармеладов, поднимая голову и обращаясь к Раскольникову, – доведите меня… Дом Козеля, на дворе. Пора… к Катерине Ивановне…

Раскольникову давно уже хотелось уйти; помочь же ему он и сам думал. Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на молодого человека. Идти было шагов двести-триста. Смущение и страх всё более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому.

– Я не Катерины Ивановны теперь боюсь, – бормотал он в волнении, – и не того, что она мне волосы драть начнет. Что волосы!.. вздор волосы! Это я говорю! Оно даже и лучше, коли драть начнет, а я не того боюсь… я… глаз ее боюсь… да… глаз… Красных пятен на щеках тоже боюсь… и еще – ее дыхания боюсь… Видал ты, как в этой болезни дышат… при взволнованных чувствах? Детского плача тоже боюсь… Потому как если Соня не накормила, то… уж и не знаю что! не знаю! А побоев не боюсь… Знай, сударь, что мне таковые побои не токмо не в боль, но и в наслаждение бывают… Ибо без сего я и сам не могу обойтись. Оно лучше.

Пусть побьет, душу отведет… оно лучше… А вот и дом. Козеля дом. Слесаря, немца, богатого… веди!

Они вошли со двора и прошли в четвертый этаж. Лестница чем дальше, тем становилась темнее. Было уже почти одиннадцать часов[85], и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей ночи, но на верху лестницы было очень темно.

Маленькая закоптелая дверь в конце лестницы, на самом верху, была отворена. Огарок освещал беднейшую комнату шагов в десять длиной; всю ее было видно из сеней. Всё было разбросано и в беспорядке, в особенности разное детское тряпье. Через задний угол была протянута дырявая простыня. За нею, вероятно, помещалась кровать. В самой же комнате было всего только два стула и клеенчатый очень ободранный диван, перед которым стоял старый кухонный сосновый стол, некрашеный и ничем не покрытый. На краю стола стоял догоравший сальный огарок в железном подсвечнике. Выходило, что Мармеладов помещался в особой комнате, а не в углу, но комната его была проходная. Дверь в дальнейшие помещения или клетки, на которые разбивалась квартира Амалии Липпевехзель, была приотворена. Там было шумно и крикливо. Хохотали. Кажется, играли в карты и пили чай. Вылетали иногда слова самые нецеремонные.

Раскольников тотчас признал Катерину Ивановну. Это была ужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная, еще с прекрасными темно-русыми волосами и действительно с раскрасневшимися до пятен щеками. Она ходила взад и вперед по своей небольшой комнате, сжав руки на груди, с запекшимися губами и неровно, прерывисто дышала. Глаза ее блестели как в лихорадке, но взгляд был резок и неподвижен, и болезненное впечатление производило это чахоточное и взволнованное лицо, при последнем освещении догоравшего огарка, трепетавшем на лице ее. Раскольникову она показалась лет тридцати, и действительно была не пара Мармеладову… Входящих она не слушала и не видела. В комнате было душно, но окна она не отворила; с лестницы несло вонью, но дверь на лестницу была не затворена;

из внутренних помещений, сквозь непритворенную дверь, неслись волны табачного дыма, она кашляла, но дверь не притворяла. Самая маленькая девочка, лет шести, спала на полу, как-то сидя, скорчившись и уткнув голову в диван. Мальчик, годом старше ее, весь дрожал в углу и плакал. Его, вероятно, только что прибили. Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой. Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерью своими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшем и испуганном личике. Мармеладов, не входя в комнату, стал в самых дверях на коленки, а Раскольникова протолкнул вперед. Женщина, увидев незнакомого, рассеянно остановилась перед ним, на мгновение очнувшись и как бы соображая: зачем это он вошел? Но, верно, ей тотчас же представилось, что он идет в другие комнаты, так как ихняя была проходная. Сообразив это и не обращая уже более на него внимания, она пошла к сенным дверям, чтобы притворить их, и вдруг вскрикнула, увидев на самом пороге стоящего на коленках мужа.

– А! – закричала она в исступлении, – воротился! Колодник! Изверг!.. А где деньги? Что у тебя в кармане, показывай! И платье не то! где твое платье? где деньги? говори!..

И она бросились его обыскивать. Мармеладов тотчас же послушно и покорно развел руки в стороны, чтобы тем облегчить карманный обыск. Денег не было ни копейки.

– Где же деньги? – кричала она. – О Господи, неужели же он всё пропил! Ведь двенадцать целковых в сундуке оставалось!.. – и вдруг, в бешенстве, она схватила его за волосы и потащила в комнату. Мармеладов сам облегчал ее усилия, смиренно ползя за нею на коленках.

– И это мне в наслаждение! И это мне не в боль, а в на-слаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, – выкрикивал он, потрясаемый за волосы и даже раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик в углу не выдержал, задрожал, закричал и бросился к сестре в страшном испуге, почти в припадке. Старшая девочка дрожала со сна как лист.

– Пропил! всё, всё пропил! – кричала в отчаянии бедная женщина, – и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая руки, она указывала на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам не стыдно, – вдруг набросилась она на Раскольникова, – из кабака! Ты с ним пил? Ты тоже с ним пил! Вон!

Молодой человек поспешил уйти, не говоря ни слова. К тому же внутренняя дверь отворилась настежь, и из нее выглянуло несколько любопытных. Протягивались наглые смеющиеся головы с папиросками и трубками, в ермолках. Виднелись фигуры в халатах и совершенно нараспашку, в летних до неприличия костюмах, иные с картами в руках. Особенно потешно смеялись они, когда Мармеладов, таскаемый за волосы, кричал, что это ему в наслаждение. Стали даже входить в комнату; послышался, наконец, зловещий визг: это продиралась вперед сама Амалия Липпевехзель, чтобы произвести распорядок по-свойски и в сотый раз испугать бедную женщину ругательским приказанием завтра же очистить квартиру. Уходя, Раскольников успел просунуть руку в карман, загреб сколько пришлось медных денег, доставшихся ему с разменянного в распивочной рубля, и неприметно положил на окошко. Потом уже на лестнице он одумался и хотел было воротиться.

«Ну что это за вздор такой я сделал, – подумал он, – тут у них Соня есть, а мне самому надо». Но рассудив, что взять назад уже невозможно и что все-таки он и без того бы не взял, он махнул рукой и пошел на свою квартиру. «Соне помадки ведь тоже нужно, – продолжал он, шагая по улице, и язвительно усмехнулся, – денег стоит сия чистота… Гм! А ведь Сонечка-то, пожалуй, сегодня и сама обанкрутится, потому тот же риск, охота по красному зверю… золотопромышленность… вот они все, стало быть, и на бобах завтра без моих-то денег… Ай да Соня! Какой колодезь, однако ж, сумели выкопать! и пользуются! Вот ведь пользуются же! И привыкли. Поплакали, и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает!»[86]

Он задумался.

– Ну а коли я соврал, – воскликнул он вдруг невольно, – коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род то есть человеческий, то значит, что остальное всё – предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..

57

оборванный черный фрак, с осыпавшимися пуговицами. – Как пишет Кирсанова (299), черный цвет фрака указывает на то, что мужчина нигде не служит; по-видимому, пропив новый вицмундир, Мармеладов получил (купил?) старую одежду с чужого плеча.

58

Лицо было выбрито, по-чиновничьи… – «Этикет чиновника 1860-х годов – баки без усов и пробритый подбородок». – Белов (61).

59

бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель… – В.Е. Ветловская (МиИ=19, 455) возводит вторую часть высказывания Мармеладова к реплике М.С. Щепкина по поводу пьесы А.Н. Островского «Бедность не порок» с близким автору героем-пьяницей Любимом Торцовым.

60

За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают… – Михневич (36–37) писал: «Как известно, нищенствовать в Петербурге строго вопрещается <…> Никому не возбранено бедствовать, переносить всевозможные лишения, <…> но доводить об этом до сведения общества – строго воспрещается. <…> Все заботы полиции <…> сводятся к непрерывной ловле бездомных пролетариев и уличных попрошаек, “задержанию” их в полицейских домах <…> и затем – высылке из столицы на “местожительства”».

61

Лебезятников – Фамилия персонажа образована от глагола «лебезить»; при всей слепой завороженности модными материалистическими и атеистическими воззрениями, персонаж остается простодушным и честным (в сцене с Лужиным и Соней на поминках).

62

изволили вы ночевать на Неве, на сенных барках? – место ночлега нищих и бродяг, упоминаемое также в романе В.В. Крестовского «Петербургские трущобы» (часть IV, гл. VIII «Ночлежники в пустой барке»). Михневич (51) писал: «Происшедший несколько лет тому назад большой пожар складов сена на Неве обнаружил для непосвященных столичных жителей новое своеобразное гнездо петербургских бесприютных бродяг. Когда сенные барки окончательно сгорели, то в них найдено было несколько обгоревших трупов». Судя по роману Крестовского и книге Михневича, барки не охранялись; стояли они только на Неве или еще и в других местах, выяснить не удалось. О снаряжении сенных барок из Старой Руссы писал П.И. Якушкин: «Сенные барки – крытые, на которые кладут от семи до восьми тысяч пудов сена. Она на месте стоит до трехсот рублей, на ней восемь человек рабочих, идет до Питера девять недель, а случается, и всё лето. Коли нет своей барки, то нанимают и платят за провоз с пуда семь-восемь копеек». – П.И. Якушкин. Путевые письма. – в кн. П.И. Якушкин. Сочинения. М., 1986. С. 67. Как указывает Беловинский (30–31), барки могли тянуть бурлаки, лошади или буксирный пароход.

63

в Англии, где политическая экономия. – В реплике Мармеладова отразилась полемика 1860-х годов о целесообразности милостыни и благотворительности. Тихомиров (77–80) цитирует статью И.С. Аксакова, в которой критически оценивается учение «некоторых знаменитых политико-экономов, которые все нравственные побуждения человека переводят на язык математических формул, всякое добро определяют весом и мерой, не признают никакого другого двигателя в человечестве, кроме выгоды, и подчиняют (в теории) этому кумиру все произволения нравственной природы человека». Там же изложена позиция Г.З. Елисеева, возражавшего Аксакову, и Н.Н. Страхова, близкого по взглядам к Аксакову. В 1865 г. вышло полное издание (на русском языке) книги «Основания политической экономии» Д.Ст. Милля в переводе Н.Г. Чернышевского и с примечаниями переводчика (фамилия переводчика не указывалась). В романе «Что делать?» (1863) Чернышевский изложил теорию «разумного эгоизма», с которой Д. спорил и в «Записках из подполья», и в ПН, и в более поздних произведениях. В черновых материалах к роману Разумихин говорит: «Одни добрые, великодушные и действительно умные люди скажут вам, что грустно и тяжело помогать единично, а что надо корень зла искоренить, насадив добро. Другие, тоже хорошие и добрые люди, но уж слишком засевшие в теории, принесут вам целые томы доказательств – действительно верных (с одной стороны), – что единичное добро не помогает обществу, забывши, между прочим, что оно все-таки помогает единично и вас самих лучше делает и в обществе любовь поддерживает. Ну а дураки и плуты тотчас из этого выведут, что и совсем помогать не надо, что это-то и есть прогресс, что тут-то и вся мысль сидит, чтоб свой кошель не развязывать» (ПСС. VII. 211). Ср. теорию «целых кафтанов» Лужина.

64

единородная дочь моя… – то есть единственная.

65

Сим покиванием глав не смущаюсь… – Как показал Тихомиров (81), «покивание глав» – библеизм, неоднократно встречающийся у Д. В частности, комментатор видит в словах Мармеладова отсылку к 21 псалму: «Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе. Все, видящие меня, ругаются надо мною, говорят устами, кивая головою [покиваша главою, ц. – сл.]: “Он уповал на Господа; пусть избавит его, пусть спасет, если он угоден Ему”» (Пс. 21: 7–9).

66

всё тайное становится явным… – Ср.: «Итак, не бойтесь их: ибо нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано» (Мф. 10:26). Тихомиров (82) приводит толкование библейского комментатора: «Здесь смысл такой. Не бойтесь свирепости гонителей и ярости хулителей, ибо наступит день суда, в который объявится и ваша добродетель, и их неправда» (Бл. Иероним Стридонский. Четыре книги толкований на Евангелие от Матфея. М., б/г. С. 80).

67

«Се человек!» – Слова Понтия Пилата о Христе (Ин. 19:5). Степанян (72) считает, что эти слова Мармеладова означают его смиренное приятие поношений.

68

Танцевать с шалью на выпускном вечере – почетная привилегия лучших выпускниц закрытых учебных заведений.

69

у хозяйки Амалии Федоровны Липпевехзель… – Катерина Ивановна называет хозяйку Амалия Людвиговна, сама хозяйка требует называть ее Амалией Ивановной; автор называет ее Амалией Ивановной. Амалия Федоровна, как считает Тихомиров (86), – незамеченный автором рудимент ранней редакции. Данилов (254) приводит замечание из ПЛ (1865, № 82, 6 июня; заметка под заглавием «Комнаты от хозяев»): «Замечательно, что квартирные хозяйки по большей части немецкого происхождения – чисто русские попадаются весьма редко. У которой хозяйки жить лучше, т. е. у русской или немки, – решить трудно. По большинству оказывается, что у всех их сносно жить только первые дни после переезда и уплаты денег – разумеется вперед, а потом хозяйка тотчас же изменяется, вступает в свою обыденную сферу и из скромной, предупредительной и услужливой превращается в необыкновенно самостоятельную личность, затем права жильца постоянно стушевываются»; Данилов замечает далее: «В романе две квартирных хозяйки, обе – немки: Амалия Ивановна Липпевехзель, у которой живут Мармеладовы, и Гертруда Карловна Ресслих, хозяйка Свидригайлова». Автор забыл Прасковью Павловну Зарницыну, хозяйку Раскольникова.

70

Воспитания <…> Соня не получила… – Белов (67) обращает внимание на то, что имя Софья (греч. мудрость) у Достоевского носят «кроткие» женщины, воплощающие смиренномудрие.

71

«Физиологию» Льюиса, изволите знать-с? – Физиология обыденной жизни. Сочинение Д.Г. Льюиса. Пер. С.А. Рачинского и Я.А. Борзенкова. Т. 1–2. М., 1861–1862. Книга была чрезвычайно популярна среди радикальной молодежи 1860-х годов, как и многие другие естественно-научные сочинения (Бюхнера, Фохта, Дарвина и др.). Говоря о тургеневском Базарове и его увлечении естественными науками, М.Н. Катков заметил: «[О]ни ему нужны как орудие уничтожения предрассудков и для вразумления людей в той вдохновительной истине, что никаких первых причин не имеется и что человек и лягушка в сущности одно и то же». – Катков М.Н. О нашем нигилизме. – Русский вестник. 1862. № 7. С. 406. В ЛП (737) приводится фрагмент рецензии из газ. «Неделя»: «г. Достоевский в своем новом романе <…> не говорит прямо, что либеральные идеи и естественные науки ведут молодых людей к убийству, а молодых девиц к проституции, а так, косвенным образом дает это почувствовать <…>. Обратим внимание читателя <.. > на следующее обстоятельство. Автор пред тем как пустить “по желтому билету” едва грамотную Соню, дочь пьянчужки Мармеладова, дает ей прочесть, что бы вы думали? Поль де Кока? Баркова? Нет – “Физиологию Льюиса” (!!!) Тут автор, обыкновенно столь верный художественной правде, не отступил даже пред очевидной несообразностью: девушке, всё образование которой, по собственным словам его, остановилось на “Кире Персидском”, он дает читать ученое сочинение, в котором она не в состоянии понять ни бельмеса». – «Неделя», № 5, 10 апреля 1866 г.

72

много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать? – В комментарии к ПСС (VII. 365) упоминаются лекции Е.П. Карновича «О женском труде» и статьи в журналах «Время» и «Эпоха» (например, Родевич М. Наша общественная нравственность. <рецензия на книгу барона Э.А. Штейнгеля об устройстве убежища для женщин, обращающихся с пути заблуждения> – Время. 1862. № 8). Автор ставит в упрек Э.А. Штейнгелю, что тот «ухватывается за явление жизни, за известное следствие, а не за причину, которая его произвела, лечит язву на оконечностях общественного организма, а не во внутренней основе, где она гнездится, <…> обращает внимание <…> не на источник зла, а на его проявления». – С. 61 (второй пагинации). М. Родевич пишет также о том, что причины «падения» женщин – это причины социальные; корни явления гнездятся «в голи и нищете большинства людей, в его невежестве, вообще в наших темных и узких домашних понятиях о женщине и в ненормальном ее общественном положении, в ненормальной организации наших браков, в ужасном устройстве привилегированных мест для известных печальных целей, в некоторых, наконец, частных, случайных обстоятельствах». – С. 63.

73

статский советник Клопшток, Иван Иванович… – Тихомиров (88–89) вслед за Альтманом (163) отмечает гротескное соединение фамилиии известного немецкого поэта и драматурга [Ф.Г. Клопшток (1724–1803)] с чином и поведением статского советника Ивана Ивановича, не заплатившего Соне за работу.

74

…как расплачутся дети, хоть бы и с голоду, тотчас же их бить начинает. – Тихомиров (89) комментирует эту фразу замечанием Д. из «Дневника писателя» за 1876 г.: «Так точно видали не раз, как в семье, умирающей с голоду, отец или мать под конец, когда страдания детей их становились невыносимыми, начинали ненавидеть этих столь любимых ими доселе детей именно за невыносимость страданий их» (ПСС. XXIV. 48–49).

75

тридцать целковых молча выложила. – Числа «три» и «тридцать» многократно встречаются в ПН: Марфа Петровна завещала Дуне три тысячи рублей, а Свидригайлова выкупила за 30 000 «сребреников»; Соня дает Мармеладову 30 копеек, Раскольников трижды звонит в квартиру старухи, трижды ударяет ее топором, трижды встречаются Раскольников и Порфирий Петрович и т. д. См. Белов (70).

76

у портного Капернаумова… – Фамилия портного связана с евангельским городом Капернаумом, неподалеку от которого жила грешница Мария Магдалина; кроме того, «капернаум» в жаргонном употреблении того времени – это кабак. Н.П. Анциферов сближает «Капернаум» в романе Бальзака «История тринадцати. Феррогюс, вождь деворантов» с квартирой Сони: «Таинственный и роковой Капернаум Бальзака превращен Достоевским в квартиру портного Капернаумова. Всё это описание лабиринта внутри трущобного дома, сцены слежки и подслушивания, наконец, весь ход событий, приведших к катастрофе, не позволяет сомневаться в том, что совпадение здесь не случайно. Как известно, Достоевский придавал большое значение выбору фамилий. Капернаумов – это фамилия сословия духовного – это не фамилия портного. Здесь нужно видеть перекличку Достоевского с Бальзаком, которому Достоевский был немало обязан как урбанист». – Анциферов Н.П. Проблемы урбанизма в русской художественной литературе. М., 2009. С. 94. У Бальзака капернаум (кафернаум) означает «беспорядок», «развал». См. подробнее Тихомиров (94).

77

воск перед лицом Господним; яко тает воск! – Ср. «как тает воск от огня, так нечестивые погибнут от лица Божия» (Пс 67:3). Либо Мармеладов проговорился, и в его похвале начальнику скрыта горькая правда, либо смысл обратный смыслу стиха псалма: Иван Афанасьевич послушен воле Божией.

78

«Хуторок» – Музыка Е. Климовского, слова А.В. Кольцова. О малолетних шарманщиках писал ПЛ (1865, № 44, 20 марта) в заметке «Малютки-шарманщики»: «Нам вчера пришлось встретить на Невском двух малюток с шарманкой и кастаньетами. Обоим малюткам вместе не больше четырнадцати или пятнадцати лет. <…> Ходят они вдоль Невского, наигрывая разные песенки, голодные и холодные; слезы текут по их истомленным, худым личикам. – О чем плачете? – спросили мы их. – Озябли, есть хотим, – плача отвечают малютки. – Так ступайте домой. – Домой нельзя, денег мало набрали, мама прибьет и хлеба не даст. – Как безжалостны, бесчеловечны те, которые малюток детей посылают на холод, без теплого платья и без куска хлеба, собирать для себя медные гроши». В газете «Голос» (1865, № 20, 20 января) писали «о тех несчастных детях, иногда пяти-и шестилетних, которых шарманщики таскают за собою по улицам, несмотря на большие морозы, и заставляют этих несчастных терзать прохожим уши отвратительным визгом. Известно, что шарманщик употребляет эту меру с целью возбуждения сострадания к бедному ребенку и увеличения чрез то своей выручки; понятно, что такая возмутительная эксплуатация не должна быть терпима».

79

Приидет в тот день… – Очевидно, речь идет о втором пришествии Христа в день Страшного Суда.

80

Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много… – Цитата (не вполне точная) из Евангелия от Луки (7:47–48).

81

Соромники – срамники.

82

образа звериного и печати его… – Реминисценция из Апокалипсиса, где в виде дракона с семью головами и десятью рогами изображается антихрист (Отк. 12:3; 13:1).

83

приидите и вы! – В ранней редакции Мармеладов цитирует Евангелие от Матфея: «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные» (ПСС. VII, 87; Мф. 11:28).

84

и мы припадем… и заплачем… и всё поймем! – Тихомиров (105) видит здесь парафраз 6-го стиха 94-го псалма: «Приидите, поклонимся, и припадем преклоним колена пред лицем Господа, Творца нашего».

85

Было уже почти одиннадцать часов… – Белов (75–76) видит в неоднократном указании на одиннадцать часов (приход Раскольникова к Соне, его визит в контору к Порфирию и др.) связь с евангельским текстом: «Достоевский хорошо помнил евангельскую притчу о том, что “Царство Небесное подобно хозяину дома, который вышел рано поутру нанять работников в виноградник свой”. Выходил он нанимать работников в третьем часу, в шестом, в девятом и, наконец, вышел в одиннадцатом. А вечером, при расплате, управляющий по распоряжению хозяина заплатил всем поровну, начав с пришедших в одиннадцатом часу. <…> Достоевский напоминает, что Раскольникову еще не поздно сбросить с себя наваждение, еще не поздно в этот евангельский час признаться и покаяться и стать из последнего, пришедшего в одиннадцатом часу, первым».

86

Ко всему-то подлец-человек привыкает! – В «Записках из Мертвого дома» сходную мысль высказывает рассказчик: «Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение» (ПСС.IV. 10).

Преступление и наказание

Подняться наверх