Читать книгу Обрывок реки - Геннадий Гор - Страница 13

Корова
Глава девятая

Оглавление

Товарищ Молодцев – это не просто две руки и одна голова, это голова Молодцева, это руки Молодцева!

И у него есть свое увлечение. В бытность свою в Ленинграде он состоял в ИЗОРАМ.

Злые языки говорили, что кисть и краски для него дороже общественной работы. Кисть и краски, но он отвечал, что кисть и краски тоже общественная работа. И злым языкам ничего не оставалось, как прикусить себе свои языки.

Но вот он доброволец. Один из двадцати пяти тысяч он едет туда, где живопись если и существует, то в виде икон и кулацких вывесок.

Он едет.

И товарищи, провожающие его, посмеиваются над ним.

– А у нас скоро выставка. Отложи отъезд. Будешь участвовать.

– А ты кисти с собой не бери. Будешь писать коровьим хвостом. Куда эффектнее.

– На кого ты покидаешь ИЗОРАМ?

– Ничего, – отвечал Молодцев. – Мы создадим ИЗО крестьянской молодежи. Не подкузьмим.

– Как же оно будет называться? – спрашивают его приятели. – ИЗОКРЕМ? Название говорит само за себя. Чем же вы будете писать: кремом, сметаной?

– Сметаной, – ответил товарищ Молодцев и уехал.

И вот наступил день, когда можно было начинать. Запашка и сев закончены. Вечерами остается свободное время. И среди кружков травосеяния, политического момента, животноводства, пчеловодства возникает новый кружок: ИЗО.

Парни держат в руках кисти и карандаши уверенно, как лопаты. Но лопаты есть лопаты, а карандаши есть карандаши. И Молодцев показывает, как нужно держать карандаши.

Он приносит гипсовую фигуру Венеры – остаток барского имущества – и ставит ее на стол. Парни смотрят на нее с насмешкой.

– Почему же она в голом виде? – спрашивают они.

И Молодцев отвечает. Он рассказывает о греках, о греческом искусстве, рассказывает всё, что читал и слышал. Говорит два часа, наводя сон и скуку.

Потом предлагает рисовать Венеру. Но руки кружковцев рисуют неохотно. Видно, что задание не интересует их.

Рисуют час, рисуют два. Они рисуют, как он говорил. Чтобы заполнить время и бумагу. Собственно, они не рисуют, а водят карандашом по бумаге. И Венера на бумаге имеет еще более скучный вид, чем на столе. Но некоторые ее подкрашивают. Один рисует ее с усами, другой с рогами, третий рисует ее в виде комсомолки, а некоторые просто «хулиганят». У гипсовой Венеры нет на теле волос – они рисуют ее с волосами на теле, меняют ее позу. Другие поступают еще смелее и рисуют груди на животе, вместо рук – ноги, вместо ног руки. Но к концу занятия они уничтожают свои рисунки, сказав Молодцеву, что у них ничего не получилось. И к Молодцеву попадают только «честные» рисунки, рисунки скучные, как сам гипс. И Молодцев удивляется их правильности и пресности.

«Не может быть, чтобы крестьянские ребятишки были не способны к рисованию, – думает он, – не может быть. Но рисунки, рисунки… Что-то не то…»

Следующее занятие через пять дней.

Они собираются в том же помещении и приносят свои рисунки, нарисованные дома.

Эти рисунки воображения смелого, как выстрел. Это наблюдение глаз, привыкших видеть своими глазами. Наблюдение, помноженное на воображение. Это рисунки, нарисованные неизвестно чем на бумаге. В руках этих ребятишек карандаш приобретает свойства и качества угля, уголь свойства угля и сангины, сангина свойства и качества масляной краски. И техника, техника!.. Какое знание и чувство материала. Фактура лучше, чем у Пикассо, рисунок лучше, чем у Энгра.

Вот конь кулака Петухова, нарисованный Чашкиным еще пионером, но уже комсомольцем. Это конь, увиденный глазами лошади. Потому что для человека все лошади на один покрой. И только лошадь видит в каждой лошади не только лошадь вообще, но и данную лошадь, лошадиную индивидуальность. Это конь – конь именно кулака Петухова, в полном смысле конь кулака, и потому Чашкин имел полное право надписать: конь кулака Петухова. Это не просто рисунок коня. Это портрет именно этого коня, как портрет Иванова, а не Петрова, Сидорова, а не Борисова. Портрет в лучшем смысле этого слова. Но без всякой внешней фотографичности. Он похож на фигуру коня, вырезанную из дерева, на пряник и одновременно на живого коня. И может быть, поэтому он выглядит живее. Но это не просто конь, конь кулака Петухова. И в повороте головы, в глазах, в толстых ногах есть что-то от самого хозяина. Этот портрет не только портрет коня, но и портрет кулака, портрет Петухова.

Вот дом кулака Петухова, нарисованный Ваней Коньковым. Дом, увиденный глазами домового. Домового нет, домового не может быть, но если бы он был, он увидел бы дом так, как увидел его Коньков.

Этот дом был домом изменений. Казалось, вся история, настоящее, прошедшее и будущее этого дома было изображено на этом рисунке.

Еще молодой, но уже старый, еще красивый, но уже некрасивый, еще богатый, но уже небогатый. Одним словом, дом кулака. Этот рисунок был не просто рисунок дома, а портрет именно этого дома, как сад Плюшкина, написанный рукою Гоголя. Но этот портрет был не только портрет дома, этот портрет был портрет самого хозяина. Подслеповатые окна или заплывшие жиром глаза хозяина? И странное дело, вместо крыши была шапка – сначала это никто не заметил, – ну конечно шапка! Шапка самого хозяина. Дом настолько походил на хозяина, что его можно было принять за дом и за хозяина.

– Это дом, – говорили одни.

– Нет, это хозяин, – возражали другие.

– Это и дом, и хозяин, – сказал товарищ Молодцев, и он был прав.

Тысячелетний дом, выстроенный из громадных сосен, в повороте головы, то есть крыши, в том, как он стоял, он напоминал пьяного.

– Да он пьян, – крикнул кто-то.

И в самом деле, дом был портретом дома и хозяина, на данном этапе его жизни.

На пьяном этапе.

И остальные рисунки дополняли два первых. Странное дело, ребята как бы сговорились и выполнили задание, которое им не было задано. Они изобразили все, что имело отношение к кулаку Петухову, все, что ему принадлежало.

Вот коровы и быки Петухова, коровы, похожие на быков, быки, похожие на коров, и все вместе – на своего хозяина.

Они пьют воду, но в речке вместо них отражается семья кулака, пьющая чай. Художник сказал все, что хотел сказать. Вот бараны Петухова, вот свиньи Петухова, но они не похожи на своего хозяина, потому что они и есть хозяева. И в самом деле из бараньих и свиных голов просвечивает голова Петухова. И конечно, петух – Петухов, курицы – Петуховы, амбары – Петуховы, конюшни – Петуховы и, наконец, сам хозяин, кулак Петухов, он стоит перед зеркалом, но в зеркале вместо него отражается самовар.

Самовар и кулак стоят, как два кулака или как два самовара.

– Здорово! Здорово! – мог только сказать товарищ Молодцев, и он сказал:

– Здорово!

– Здорово! Здорово! – повторил товарищ Молодцев. – Кулак, его жена и его дети, кулак и кулацкое хозяйство в период ликвидации кулака как класса – это тема, достойная вас. Ваши рисунки я сохраню. Они послужат эскизами, с которых мы будем делать роспись стен избы-читальни. Только там от вас потребуется не только смелость руки, но и серьезность. Нужно будет показать кулака не только тогда, когда он пьет чай, но когда он эксплуатирует крестьян. Нужно будет дать его портрет не в статике, а показать кулака в действии, как кулак борется с нами. Я уверен, что мы справимся с этой задачей. А пока приступим к нашему очередному занятию.

ОПЫТ – УЧИТЕЛЬ УЧИТЕЛЕЙ. Теперь Молодцев уже знал, что самодеятельность его учеников сделает всё сама, ему же только нужно руководить самодеятельностью.

Пусть рисуют дети, что хотят и как хотят. И они рисуют, что хотят и как хотят. Сегодня они уже не водят карандашом по бумаге, а рисуют. И Молодцев уже не заикается о греческом искусстве. Венера унесена, он только ходит и смотрит на работы учеников. И он учится. Не столько они учатся у него, сколько он учится у них. И это большое достоинство – уметь не только учить, но и учиться.

Качество большевиков!

Но вот наконец они приступают к работе. И стены и краски готовы. Остается только взять кисть и, обмакнув ее в краску, начать писать.

Избач ходит по избе и боится. Он боится за всё: за стены, их могут испортить, за газеты – их могут испачкать. И выносит газеты во двор.

«Сейчас она изба-читальня, – думает избач, – изба как изба. Но потом, когда они ее размалюют, кто знает, как она будет выглядеть потом».

Он хочет убежать. Не слышать и не видеть. Пусть все случится без него. Но он не убегает, а прибегает. Слушает и смотрит. Ему не нравятся краски.

– Много белой, – говорит он.

Сегодня ему не нравится. Ничего. Кисти не нравятся, руки не нравятся, даже он сам не нравится себе.

И он убегает, чтобы не видеть кисти, чтобы не видеть краски, чтобы не видеть себя самого.

Вот он вышел, он во дворе, он на улице, он в поле, он в лесу. Он у высокой сосны. И вдруг он остановился.

«Какой же я избач? – подумал он. – Разве избач может быть таким? Избач должен быть другим».

И он возвращается другим. Вот он вышел, вот он в поле, он на улице, он во дворе, он в читальне. И везде – другой. Теперь ему все нравится. Краски нравятся, кисти нравятся, даже он сам нравится себе. Он смотрит на стены, и что же он видит – фрески. Они возникают под рукой, из-под кисти, еще не законченные, но уже живущие. И он удивлен, они ему нравятся. Не может быть, ведь он их не понимает, но все же они ему нравятся.

Вот стена кулака. Из-под нескольких кистей появляется кулак, вот он еще не кулак, но вот он уже кулак, вот он эксплуатирует. Вот история кулацкого дома Петуховых на стене. Его начало и его конец. Начало борется с концом, и конец в конце концов побеждает. Здесь настоящее сочетается с будущим, будущее с прошедшим. Кулак еще не ликвидирован. Он ликвидирован. Он ликвидируется. И ребята изображают на стене начало конца и конец начала.

И вот кулака нет. На его месте пустое место. Вместо кулака – ничего.

Вся работа двигается соревнованием. Соревнуются кисти, умение и навык, но, главное, соревнуется воображение. Воображение против воображения. Один на один. И воображение многих на воображение многих. И конечно, здесь, как везде, обнаруживаются перегибы, плоды увлечения и натиска, ошибки и издержки всякой работы. И Чашкин рисует, как рассказывает ему воображение, человека с тремя глазами. Это враг. Следовательно, он урод. А что может быть уродливее человека с тремя глазами? Но воображение Конькова перегоняет воображение Чашкина, и он рисует кулаков, едущих на базар, заменив головы кулаков головами лошадей, а головы лошадей головами кулаков. Сдвиг, излюбленный прием всех левых течений искусства, кубизма и футуризма, экспрессионизма и веризма, дадаизма и сюрреализма, оказывается вдруг излюбленным приемом деревенских ребятишек, не видевших, за исключением икон и лубков, никаких картин, ни левых, ни правых.

Но Молодцев недоволен или притворяется, по крайней мере, он говорит, что недоволен.

– Я недоволен, – говорит он. – Художник вовсе не обязан изображать предмет так, как он его видит в данный момент. Он вправе его изменить, упростить или усложнить в зависимости от той цели, которую он преследует.

И вдруг он замечает, что он сказал не в упрек, а в поддержку. Он сказал не то, что хотел сказать, а то, что думал.

И он говорит тихим голосом, голосом не упрека, а похвалы:

– Не так смело, ребята. А то скажут, что я вас научил футуризму. Я, кажется, говорил вам, что такое футуризм. Не так смело. Это уже чересчур. Кулак с тремя глазами. Тут уже обидится не только кулак, но и колхозник. Где же вы видели человека с тремя глазами?

Они идут на поля, огороды, луга – косить, полоть, пахать. Они косят, полют, пашут, но им кажется, что они рисуют. Это влияет на работу, но только в лучшую сторону. Сегодня они пашут лучше, чем пахали вчера, косят лучше, чем косили вчера, полют лучше, чем пололи вчера. А главное, красивее. Эстетическое чувство проникает везде, а красота где-то граничит с аккуратностью, переходит в аккуратность. Они делают свое дело аккуратно. А раз аккуратно, значит, хорошо.

Поля, вспаханные ими, напоминают чертеж или рисунок поля. А изображение предмета всегда бывает идеальнее самого предмета, аккуратнее его.

На бумаге человек бывает аккуратнее, чем в поле, в канцелярии аккуратнее, чем в огороде. Перенести аккуратность канцелярий (аккуратность – это еще не значит педантизм, а бюрократизм, прикрываясь аккуратностью, на деле всегда противопоставляет себя аккуратности) на поля – это ли не задача сегодня? Но не только аккуратность, но и трудовой труд фабрики (да, масло бывает масленое), коллективный труд – то, о чем мы говорим. Этим отличается колхоз от индивидуального хозяйства, колхозник от единоличника.

Но важнее всего вдохновение! Вдохновения, спутника всякого искусства, – вот чего не хватало работникам полей и огородов. И они приносят вдохновение сюда, на поля и на огороды. И вот вдохновение, спутник таланта, омывает поля и людей, как дождь. Работа блестит, поет, цветет.

Они делают талантливо. Талантливо пашут, талантливо косят, талантливо полют. И вдохновение людей передается лошадям, они идут, как танцуют, кажется, что они не работают, а летают, так быстро они работают.

Вдохновение передается всем. Теперь все работают талантливо. Бездарных нет, так же как нет ленивых. Все желают хорошо работать. Все умеют хорошо работать. А раз желают и умеют – значит хорошо работают.

Они закончили и при свете заходящего солнца любуются на свою работу. Они смотрят на нее, как я перечитываю эту главу. И возвращаются в читальню. Но прежде нужно выкупаться! Вода снимает усталость вместе с грязью. Они плавают и ныряют, ни на минуту не забывая о той работе, которая им предстоит сегодня и завтра, столько работы, сколько стен. Они набираются фантазии в воде и, ныряя, как бы ищут ее на дне реки.

И река приходит к ним на помощь. Она наполняет их тело бодростью и энергией, голову фантазией, причудливой, как дно реки. Они одеваются и идут – кажется, что сама река поднимается и идет с ними, – расписывать стены. Они действуют, как действовали только что на полях, лугах и огородах. Здесь мы видим взаимное влияние искусства на полевую работу и полевой работы на искусство. Они работают с таким же упорством и с такой же выдержкой, с какой они работали на полях. И результаты их работы начинают уже сказываться. Стены преображаются. Сама живопись, живопись в лучшем смысле этого слова, возникает постепенно, как возникала сама жизнь. Четыре стены, еще недавно похожие друг на друга, как четыре стены, теперь отличаются, как четыре картины, написанные разными мастерами на разные темы.

Вот стена пафоса, стена нового, пафос коллективного труда и быта! Вот стена, высмеивающая и разоблачающая религию, вот стена, высмеивающая кулака, и вот стена, агитирующая за новые формы жизни, стена, изобретающая и показывающая, как нужно и как не нужно жить. Они расписывают стены – борьба с религией, – и кажется, что великие мастера Эль Греко, Питер Брейгель и сам Иеронимус Босх в сутане средневекового монаха приходят к ним на помощь. Дают им свои кисти, разводят краски, открывают секреты своего мастерства, делятся своей фантазией, показывают, направляют их кисти и украдкой расписывают вместо них. Но между ними и ребятами существует большая разница. Они мистики, а ребята враги всякой мистики, они высмеивают мистику и кулаков. Но чтобы лучше высмеять врага, нужно его передразнить. Это каждый знает еще с детства. И они передразнивают иконы и Евангелие, они расписывают стены, как я пишу свой роман, высмеивают кулаков и попов, передразнивают их, показывают им свой язык.

Поп придет сюда и узнает себя, но поп не придет сюда. Кулаки придут сюда и узнают себя, но они сюда не придут. Сюда придут колхозники, единоличники – бедняки и середняки и узнают тех, кого им нужно узнать.

Ребята закончили работу, и вот они смотрят на нее и хохочут. Над этими святыми, над этим богом, над этими кулаками. Сегодня смеются они, завтра будут смеяться все.

Но смеются не все, а только кулаки. Толпа кулацких парней ночью врывается в клуб.

Они ломают двери и окна, рубят стены топором, строгают рубанком и то, что не успели соскоблить, замазывают смолой.

Они пишут смолой слово на стене во всю стену. Слово из трех букв.

И вот они смотрят на свою работу и хохочут.

Обрывок реки

Подняться наверх