Читать книгу ПЬЕР - Герман Мелвилл - Страница 6

Книга IV
Ретроспектива

Оглавление

I


По жизни, в своей точной последовательности и тонкой причинной связи самые сильные и пламенные эмоции бросают вызов всякому аналитическому восприятию. Мы видим облако и чувствуем грохот; но метеорология лишь лениво проводит критическое расследование того, как это облако стало заряженным, и почему этот грохот так ошеломляет. Писатели-метафизики признаются, что самое впечатляющее, внезапное, и подавляющее событие, равно как и мельчайшее, является всего лишь продуктом бесконечной череды бесконечно запутанных и не отслеженных предшествующих случайностей. Именно так обстоят дела и с каждым движением сердца. Почему эти щеки пылают благородным восторгом, почему эта губа презрительно загибается; эти вещи не вполне правильно приписывать очевидной причине, которая является только одним звеном в цепи; но в длинной цепи зависимостей её дальнейшее участие теряется где-то в глубине пространств, заполненных неощутимым воздухом.

И теперь бессмысленно будет пытаться каким-либо извилистым путем проникнуть в сердце, память, сокровенную жизнь и натуру Пьера, чтобы узнать, почему все так произошло. И если показать на примере интеллекта, как при естественном ходе вещей многие любезные господа, и молодые, и старые, познают и воспринимают что-то с мгновенным чувством удивления, а затем проявляют некоторое любопытство, чтобы узнать больше, то тогда, наконец, со всей беззаботностью надо попытаться показать, что именно скатилось на душу Пьера, как расплавленная лава, и оставило настолько глубокое опустошение, что все его последующие усилия так и не вернули первоначальные храмы земле и не восстановили полностью весь цвет его похороненной культуры.

Но некоторых случайных намеков может быть достаточно, чтобы немного поубавить такие странности, как бурный настрой, в который его бросило столь малое письмо.

Вот так долго держалась святыня в обрамленном вечнозеленой листвой сердце Пьера, к которой он поднимался, оставив множество памяток на каждом шагу, и вокруг которых он ежегодно развешивал свежие венки сладкой и святой привязанности. Созданная в прошлом одной такой зеленой беседкой, столь последовательно исполненная согласно жертвенному обету его существа, эта святыня и казалась, и действительно была местом для празднования радостного события, а не для каких-либо печальных обрядов. Но даже у укутанной и увитой венками, у этой святыни имелся мраморный столб, который считался твердым и вечным, и с чей вершины ниспадали неисчислимые рельефные свитки и ветви, которые держались на всем этом одноколонном храме его праведной жизни подобно тому, как в некоторых красивых готических молельнях один центральный столб, словно ствол, поддерживает крышу. В этой святыне, в нише этого столба стояла прекрасная мраморная фигура его покойного отца – незапятнанная, безоблачная, белоснежная и безмятежная, столь любимое Пьером воплощение совершеннейшего, достойнейшего и прекраснейшего человека. Перед этой святыней Пьер обильно изливал большую часть всех почтительных мыслей и верований молодой жизни. Едва ли не к Богу в сердце входил тогда Пьер, поднимаясь по ступеням этой святыни и таким образом создавая преддверие своей малопонятной религии.

После князя Мавсола пусть будет благословен и прославлен в свой могиле тот смертный родитель, который после благородного, чистого жизненного курса умер и был похоронен, словно в избранном источнике, на сыновней груди добросердечного и рассудительного благодарного потомка. Поскольку в тот период идеи Соломона еще не влились своими мощными притоками в незамутненное течение детской жизни, то у этих небесных вод тоже имелось редкое оберегающее достоинство. Все брошенные в этот фонтан сладкие воспоминания превращаются в мрамор, да так, что все недолговечное становится вечным и неизменным. Так, иногда воды в Дербишире замирают перед птичьими гнездами. Но если судьба долго хранит отца, то слишком часто его похороны для сына оказываются менее прочувствованными, а для наследника канонизация покойного становится не столь желательна. Раскрыв глаза, мальчик ощущает или неосознанно полагает, что ощущает, небольшие пятнышки и недостатки в характере того, кого он некогда абсолютно почитал.

Когда Пьеру было двенадцать лет, его отец умер, оставив о себе, согласно общепринятому мнению, отменную репутацию джентльмена и христианина, в сердце своей жены – свежую память о многих здоровых днях безоблачной и радостной супружеской жизни, а в сокровенной душе Пьера – впечатление от редкой физической мужественной красоты и доброты, с которой могла соперничать только воображаемая прекрасная форма, в которой было отлито его добродетельное сердце. В задумчивые вечера, при жарком зимнем огне, или летом, на южной веранде, когда эта мистическая ночная тишина, столь характерная для деревни, вызывала в сознании Пьера и его матери длинную вереницу изображений прошлого, авангардом всей этой духовной процессии величественно и благочестиво выступала почитаемая персона покойного мужа и отца. Тогда их разговоры уходили в воспоминания и становились серьезными, но сладкими; и снова, и снова, глубоко и еще глубже, в душе Пьера отпечатывалось заветная мысль, что его добродетельный отец, такой прекрасный на земле, был теперь столь же непогрешимо праведен на небе. Столь тщательно и, в определенной степени, уединенно взлелеянный Пьер, хоть и достигший теперь возраста девятнадцати лет, никогда еще полностью не приобщался к тому более темному, хотя и более истинному положению вещей, которое в городской среде с самого раннего периода жизни почти неизбежно оставляет отпечаток в уме любого проницательного, наблюдательного и мыслящего молодого человека одних с Пьером лет. Поэтому до того времени в его груди все оставалось, как было; и для Пьера святость его отца казалась безупречной и пока еще нетронутой, как мрамор из Аримафеи на его могиле.

Сочтя тогда всё опустошающим и испепеляющим взрывом, Пьер, в одну ночь лишил свою самую священную святыню всех возложенных цветов и тихо похоронил статую святого под руинами повергнутого храма своей души.


II


Насколько пышно растет виноградная лоза, и виноград своим багрянцем закрывает крепостные стены и надульники пушек Эренбрайтштайна, настолько же самые сладкие радости жизни растут в самых опасных её челюстях.

Но действительно, разве в жизни из-за всеобщего языческого легкомыслия мы, бенефициарии проступков, не бываем столь глупы и увлечены, что считаем нашей самой сильной стороной восхищение, появившееся всего лишь вследствие капризного события – падения листьев, звука голоса или одного маленького бумажного квитка с некими нацарапанными острым пером маленькими знаками? Поэтому мы совершенно не беспокоимся, что эта шкатулка, куда мы поместили нашу самую священную и самую последнюю радость, и которую мы снабдили невероятно хитрым замком, может быть извлечена и осквернена прикосновением самого простого незнакомца, пока мы полагаем, что только мы одни держим её под единственным и избранным контролем?

Пьер! Ты воплощение глупости; восстанови – нет, не так! для тебя святыня все еще стоит; она стоит, Пьер, твердо стоит; ничуть тобой не обеспокоенная, поддерживающая цветок? Такое письмо, как твое, можно довольно легко написать, Пьер; самозванцы известны в этом любопытном мире или же шустрый романист, Пьер, напишет тебе пятьдесят таких записок и тем самым выдавит фонтан слез из глаз своего читателя, как раз когда ты заметил, как странным образом его собственные мужественные глаза стали такими сухими; такими остекленевшими и такими сухими, Пьер – глупый Пьер!

О! не дразните сердце кинжалом. Человек, которому наносят удар, знает, что такое сталь; впустую говорить ему, что это – только щекочущее перо. Он не чувствует внутри глубокую рану? Что делает эта кровь на моем одеянии? и зачем эта острая боль в моей душе?

И здесь снова и весьма обоснованно можно подойти к тем Трём Судьбам, которые трудятся за ткацким станком Жизни. Мы могли бы снова спросить их, что это за нити, о, Вы, Судьбы, соткали в чужих годах, которые теперь столь безошибочно передают Пьеру электрические предчувствия и горечь от осознания того, что его отец больше не святой, и Изабель, действительно, его сестра?

Ах, отцы и матери! всего окружающего мира! Будьте внимательны, – обратите внимание! Вы сейчас мало понимаете силу слов и признаков тех зловещих вещей, на которые намекали и которые в его невинном присутствии вы решили замаскировать. Но теперь он знает, а очень многое даже внешне сознательно замечает; но если в загробной жизни Судьба вкладывает в его руки алхимический зашифрованный ключ, то как же быстро и как замечательно он прочитает все непонятные надписи и большую часть стертых, что найдет он в своей памяти; да, и сам он пороется во всем, что сверху, продвигаясь к еще непрочитанным скрытым письмам. О, самые темные уроки Жизни будут таким способом прочитаны, вся вера в Достоинство будет убита, и юность обретет атеистическое презрение.

Но не так, в целом, обстояло дело с Пьером; все же будет лучше, если в некоторых пунктах это вышеупомянутое искреннее предупреждение окажется вполне уместным.

Его отец умер от лихорадки; и, как весьма часто случается при этой болезни, к своему концу разум его периодически блуждал. В это время незаметно, но искусно, преданные семье слуги оградили его от присутствия жены. Но нежная, сыновняя любовь маленького Пьера всегда влекала его к этой кровати; они учли простодушие маленького Пьера, когда его отец был безумен, и поэтому однажды вечером, когда их тени терялись за занавесками и вся палата притихла, а огонь в очаге улегся в разрушенном храме из замечательных углей, Пьер смутно, но увидел лицо отца. И тогда странный, жалобный, бесконечно жалкий, низкий голос донесся с верного ложа, и Пьер услыхал, – «Моя дочь! моя дочь!»

«Он снова бредит», – сказала сиделка.

«Дорогой, дорогой отец!» – рыдал ребенок. – «У тебя нет дочери, но вот твой собственный маленький Пьер»

Но снова непочтительный голос прозвучал в постели, и тут же раздался внезапный, очищающий вопль, – «Моя дочь! – Боже! Боже! – моя дочь!»

Руку ребенка схватил умирающий человек; его рука еле-еле сжалась, но с другой стороны кровати другая рука, также впустую самостоятельно приподнятая, поймала пустоту так, как будто ухватила некие другие детские пальцы. Затем обе руки опустились на простыню, и в мерцающих вечерних тенях маленький Пьер, казалось, увидал, что в то время как рука, которая его держала, покрылась слабым, лихорадочным румянцем, другая, пустая, осталась пепельно—белой, как у прокаженного.

«Это пройдет», – прошептала сиделка, – «он уже не будет бредить дольше, чем до полуночи, – что стало его привычкой». И затем в своем сердце она задалась вопросом, как так случилось, что столь прекрасный джентльмен и такой безукоризненно хороший человек должен столь двусмысленно бредить и с дрожью думать в душе о ком-то таинственном, который, как кажется, не признается человеческой юрисдикцией, и с озлобленностью невинного человека все еще мечтает об ужасном и бормочет о неприличном; и пораженная страхом, ребяческая душа Пьера прониклась родственной близостью, пусть и пока ещё весьма смутно осознанной. Но она принадлежала сферам неощутимого эфира, и ребенок скоро кинулся к другим и более сладким воспоминаниям о нем и закрылся ими; и наконец, все это смешалось со всеми другими туманными материями и грезами полумрака, и потому, как казалось, не уцелело ни в какой реальной жизни Пьера. Но хотя в течение многих долгих лет белена не распускала свои листья в его душе, брошенное там семя все же осталось: и письмо Изабель, как первый проблеск, словно по волшебству, открыло у него источник силы. Затем снова долго угасающий, жалобный и бесконечно жалкий голос произнес слова, – «Моя дочь! моя дочь!» – сопровождаемые раскаивающимся «Боже! Боже!» И снова к Пьеру впустую протянулась рука, и снова пепельная рука упала.


III


Если скучные судьи с холодными головами в качестве доказательства требуют присяги на Священном Писании, то в теплых залах сердца одной единственной незасвидетельствованной искре памяти будет достаточно возжечь такое пламя доказательств, при котором все углы греховного сознания будут освещены так же внезапно, как загоревшееся в полночь городское здание, каждой из сторон окрасившееся в красный цвет.

С комнатой Пьера сообщался стенной, с круглыми окошками шкаф, куда он всегда имел привычку заходить в те ужасно сладкие часы, когда душа взывала к душе. Войди в одиночество со мной, брат-близнец, и отойди: у меня есть тайна; позволь мне прошептать её тебе в сторонке: в этом шкафу, священном для уединенного Тадмора и периодического отдыха иногда уединявшегося Пьера, на длинных шнурах от карниза висел маленький портрет, написанный маслом, перед которым Пьер много раз недвижимо стоял. Если бы эта картина висела на какой-либо ежегодной общественной выставке, и в свою очередь была бы описана в печати случайно увидевшими её критиками, её, вероятно, описали бы именно так, и это было бы правдиво: «импровизированный портрет прекрасного на вид юного джентльмена с легким нравом. Он беспечно и, на самом деле, не задумываясь, не наблюдаемый никем, уселся или, скорее, на мгновение занял старомодное малаккское кресло. Одна рука придерживает шляпу, трость нетерпеливо брошена на заднюю часть стула, в то время как пальцы другой руки играют с золотой гравировкой часов и ключом. Свободно сидящая голова была повернута боком с необычно ясным и беззаботным, утренним выражением лица. Кажется, что он просто заглянул в гости к хорошему знакомому. В целом, картина эта чрезвычайно умная и веселая, все ясно и бесцеремонно отображающая. Несомненно, это портрет и ничего необычного, и, рискну туманной догадкой, портрет любительский»

Такой ясный и такой веселый в тот момент, такой аккуратный и такой молодой, какой-то особенно здоровый и солидный; что за тонкий элемент мог настолько принизить весь этот портрет, что для жены оригинала он стал несказанно неприятным и отвергаемым? Мать Пьера всегда не любила эту картину, которая, как она всегда утверждала, действительно заметно противоречила облику её мужа. Ее главные воспоминания о покойном не позволяли обрамить его одним-единственным венком. Это не он, – так могла она подчеркнуто и почти с негодованием восклицать, а то и настойчиво заклинать, показав причину такого неблагоразумного мнения почти всем другим знакомым и родственникам покойного. Но портрет, в котором она сочла отдать должное своему мужу, правильно в деталях передав его особенности и, что наиболее важно, самое истинное, самое прекрасное и всё связующее благородное выражение лица, этот портрет был намного большим по размеру и в большой нижней гостиной занимал на стене самое заметное и благородное место.

Даже Пьеру эти две картины всегда казались необычайно разными. И поскольку большая была написана на много лет позже другой, то, следовательно, оригинал в большой степени оказался ближе к его собственным детским воспоминаниям; а поэтому он сам не мог не считать его гораздо более правдивым и живым отображением своего отца. Поэтому простое предпочтение его матери, хоть и сильное, нисколько не было для него удивительным, а скорее совпадало с его собственным мнением. И всё же не по этой причине другой портрет был так решительно отклонен. Поскольку на первом месте сказалась разница во времени и некоторое различие костюмов, и значительное различие стилей соответствующих художников, и значительное различие в соответствии этих, наполовину отраженных лиц идеалу, который даже в присутствии оригиналов одухотворенный художник скорее подберет, чем напишет прямо с мясистых физиономий, пусть даже блестящих и прекрасных. Кроме того, в то время как большой портрет был портретом женатого человека средних лет и, как казалось, был полностью насыщен молчаливым и отчасти величественным спокойствием, присущим этому состоянию, как никогда удачному, меньший же портрет изображал живого, свободного, молодого бакалавра, способного с радостью расположиться как в верху, так и в низу мира, беззаботного и, возможно, не очень обольстительного, и с губами, наполненными первой, еще не надоевшей, утренней сочностью и свежестью жизни. Здесь, конечно, стоит проявить большую осторожность в какой-либо искренней оценке этих портретов. Для Пьера это заключение стало почти непреодолимым, когда он самостоятельно поставил рядом два портрета; один был взят из его раннего детства, – одетый и опоясанный мальчик четырех лет; и другой, – взрослый юноша шестнадцати лет. Если исключить все неразрушаемое, что сохранилось в глазах и на висках, то Пьер едва мог признать громко смеющегося мальчика в высоком и задумчиво улыбающемся юноше. «Если несколько лет способны создать такое различие, то почему это не относится к моему отцу?» – думал Пьер.

Помимо всего этого, Пьер изучил историю и, если можно так выразиться, семейную легенду о малой картине. Она была подарена ему на его пятнадцатилетие тетей – старой девой, которая жила в городе и лелеяла память об отце Пьера со всей замечательной неувядающей преданностью, с которой старшая сестра всегда сопереживает идее любимого младшего брата, теперь уже умершего и безвозвратно ушедшего. Как только ребенок этого брата, Пьер, стал объектом самого теплого и необыкновенно большого участия со стороны этой одинокой тети, ей привиделось, что, снова превратившись в юношу, он стал очень сходен душой с ее братом и точно унаследовал его наружность. Хотя портрет, как мы сказали, был слишком переоценен ею, все же долгое следование канону ее романтичной и образной любви, утвержденной портретом, должно было длиться до тех пор, пока Пьер – поскольку Пьер был не только единственным ребенком своего отца, но и его тезкой – пока Пьер не станет достаточно взрослым, чтобы правильно понять святость и бесценность сокровища. В соответствие с этим она послала портрет ему, поместив в тройную коробку и, наконец, укрыв водонепроницаемой тканью; и он был доставлен в Оседланные Луга особым, тайным посыльным, старым досужим джентльменом, когда-то ею покинутым, потому что отверг процесс ухаживания, но теперь уже ставшим удовлетворенным и болтливым соседом. С этого времени перед миниатюрой из слоновой кости с золотой крышкой и золотой рамкой – братским подарком – тетя Доротея посвящала свое утро и свои вечерние обряды памяти самого благородного и самого солидного из её братьев. Все же ежегодное посещение Пьером стенного шкафа —совсем не легкое обязательство для того, кто слабеет с годами и слабеет от любого пути – настолько свидетельствовало о серьезности этого сильного чувства долга, что отказ добровольно расстаться с драгоценным мемориалом сам по себе оказывался весьма болезненным.


IV


«Расскажи мне, тетя», – так впервые спросил её маленький Пьер, задолго до того, как портрет стал ему принадлежать – «расскажи мне, тетя, как этот портрет на стуле, как ты его называешь, был написан, – кто написал его? – чей был этот стул? – этот стул теперь у тебя? – Я не вижу его здесь, в твоей комнате, – почему папа смотрит так странно? – Я хотел бы теперь узнать, о чем тогда папа думал. Теперь, дорогая тетя, расскажи мне все об этой картине, чтобы, когда она будет моей, как ты обещаешь, я знал всю её историю»

«Тогда присядь, веди себя как можно тише и будь внимательным, мое дорогое дитя», – сказала тетя Доротея, одновременно повернув голову, дрожа и пытаясь разыскать свой карман, пока маленький Пьер не вскричал: «Тетя, разве история картины не описана в какой-нибудь из маленьких книжек, которые ты пытаешься вынуть и прочитать?»

«Где мой носовой платок, дитя мое?»

«Вот, тетя, он здесь под твоим локтем; здесь, на столе; здесь, тетя; возьми его, возьми. О не говори сейчас о картине; я не буду слушать»

«Останься, мой дорогой Пьер», – сказала его тетя, взяв носовой платок, – «задерни немного занавес, мой дорогой; свет вредит моим глазам. Теперь подойди к шкафу и принеси мне мой темный платок, – запасись терпением… Вот спасибо, Пьер; теперь снова присядь, и я начну… Картина была написана давно, дитя мое; ты тогда еще не родился»

«Не родился?» – вскричал маленький Пьер.

«Не родился», – сказала его тетя.

«Ну, продолжай, тетя; но не говори мне снова, что когда-то давно я был не маленьким Пьером вообще, а мой отец уже жил. Продолжай, тетя, – да, продолжай!»

«Зачем ты так нервничаешь, дитя мое, – будь терпелив; я очень стара, Пьер, а старики всегда не любят торопиться»

«Теперь, моя родная дорогая тетя Доротея, действительно прости мне это один раз и продолжай свою историю»

«Когда твой бедный отец был настоящим молодым человеком, мой мальчик, он во время одного из своих долгих осенних визитов к своим друзьям в этом городе состоял в доверительном общении со своим кузеном, Ральфом Уинвудом, который был его ровесником, – тот тоже был прекрасным юношей, как и Пьер»

«Я никогда не видел его, тетя; скажи, где он теперь?» – прервал Пьер; – «он теперь живет в деревне, как мама и я?»

«Да, дитя мое; но это далекая, красивая дервня, я полагаю, – он находится на небесах, я уверена»

«Умер», – вздохнул маленький Пьер – «продолжай, тётя».

«Тогда кузен Ральф очень любил живопись, дитя моё, и он провел множество часов в комнате, кругом завешенной картинами и портретами; и там у него были свой мольберт и кисти; и он очень любил рисовать своих друзей и развешивать их портреты у себя дома на стенах так, чтобы, находясь в полном одиночестве, у него все же была большая компания, которая навсегда оставалась средой их наилучшего самовыражения в его отношении и никогда не раздражала его, никогда не сталкивалась с ним и не злила, маленький Пьер. Часто он умолял твоего отца посидеть у него, говоря, что его тихий круг друзей никогда не будет полон, если бы твой отец не согласится присоединиться к нему. Но в те дни, мой мальчик, твой отец всегда находился в движении. Мне было трудно заставить его оставаться на месте, в то время я вязала ему шейный платок; поэтому он никогда не приезжал ни к кому, кроме меня. Таким образом, он всегда откладывал и откладывал посещение кузена Ральфа. „Как-нибудь в другое время, кузен; не сегодня; – возможно, завтра, – или на следующей неделе“; – и так, наконец, кузен Ральф впал в отчаяние. Но я все-таки поймаю его, вскричал хитрый кузен Ральф. Таким образом, он уже больше ничего не сказал твоему отцу о его портрете, но каждое утро выкладывал свой мольберт, кисти и все необходимое, чтобы быть готовым к первым мгновеньям визита твоего отца, если тот сейчас или позже, но все же заглянет к нему во время своих долгих прогулок, поскольку у твоего отца была привычка время от времени наносить мимолетные ответные визиты кузену Ральфу в его мастерскую. – Ну, дитя мое, теперь ты можешь раздвинуть занавес – здесь, как мне кажется, становится очень мрачно,»

«Ну, я так все время и думал, тетя», – сказал маленький Пьер, повиновавшись, – «но не сделаю, поскольку ты говоришь, что свет вредит твои глазам»

«Но не сейчас, маленький Пьер»

«Ну, хорошо; продолжай, продолжай, тетя; ты не можешь представить, насколько мне интересно», – сказал маленький Пьер, придвигая свой табурет вплотную к стеганой атласной кромке платья его славной тети Доротеи.

«Да, мой мальчик. Но сначала позволь мне сказать, что в это время в порт прибыл корабль, каюты которого были наполнены французскими эмигрантами – бедными людьми, Пьер, которые были вынуждены уехать из своей родины из-за суровых, кровопролитных событий. Но ты прочитал обо всем этом в небольшой истории, которую я давно давала тебе»

«Я всё это знаю: Французская революция», – сказал маленький Пьер.

«Ты же известный маленький ученый, мой дорогой мальчик», – сказала Тетя Доротея, слабо улыбнувшись – «среди этих бедных, но благородных эмигрантов была красивая молодая девушка, печальная судьба которой позже создала большой шум в городе и заставила глаза многих людей заплакать, но напрасно, поскольку о ней никогда больше не было слышно»

«Как? как? Тётя, – я не понимаю, – она тогда исчезала, тетя?»

«Я оказалась почти перед началом моей истории, мальчик. Да, она действительно исчезла, и о ней никогда больше не слышали; но это было позже, некоторое время спустя, дитя мое. Я очень уверена, что так было; могу в этом поклясться, Пьер»

«Да ведь, дорогая тетя», – сказал маленький Пьер, – «как искренне ты говоришь – после чего? Твой голос становится очень странным; давай теперь не говорить так; ты очень пугаешь меня, тетя»

«Возможно, что виной тому – сильный насморк, который у меня сегодня; я боюсь, Пьер, что он делает мой голос немного хриплым. Но я снова попытаюсь не говорить так хрипло. Ну, дитя мое, за некоторое время до того, как эта красивая девушка исчезла, и после того, как бедные эмигранты высадились, твой отец завел с ней знакомство и со многими другими человеколюбивыми господами города решил узнать, чего хотят иностранцы, поскольку они действительно были очень бедны, лишены какого-либо имущества и берегли небольшие пустяковые драгоценности, с которыми невозможно было уехать подальше. Наконец, друзья твоего отца попытались отговорить его от посещения этих людей, так как они боялись, что поскольку девушка была очень красива и немного склонна к интрижке – так говорили некоторые – твой отец мог бы жениться на ней, что было бы не самым мудрым решением для него; поскольку, хотя девушка, возможно, была очень красивой и доброй, все же никто на этом берегу океана, конечно, не знал её достоверную историю, а она была иностранкой; и никто не стал бы настолько подходящей и превосходной партией, достойной твоего отца, какой стала позже твоя дорогая мать, мой мальчик. Но, что касается меня, то я та, кто всегда очень хорошо знала обо все намерениях твоего отца, и он также очень доверял мне, – я же, со своей стороны, никогда не считала, что он поступил бы столь неблагоразумно, а именно, женился бы на странной молодой леди. Во всяком случае, он, наконец, прекратил свои визиты к иммигрантам; и это произошло после этого, как девушка исчезла. Некоторые рассказывали, что она, должно быть, добровольно, но тайно вернулась в свою собственную страну, а другие заявляли, что она, должно быть, была похищена французскими эмиссарами, из-за чего, после ее исчезновения, стали появляться слухи, что она была самого благородного происхождения и состояла в некотором родстве с королевской семьей; и тогда снова некоторые мрачно качали своими головами и бормотали о случаях утопления и других темных делах, на что всегда слышатся намеки, когда люди исчезают, и никто не может их найти. Но, несмотря на то, что твой отец и многие другие господа сделали все возможное, чтобы найти ее след, все же, как я рассказала прежде, мой мальчик, она никогда больше не появлялась»

«Бедная французская леди!» – вздохнул маленький Пьер. – «Тетя, я боюсь, что она была убита»

«Бедная леди, и о ней ничего не известно», – сказала его тетя. – «Но послушай, поскольку я снова подхожу к картине. Тогда, в то время, когда твой отец так часто навещал эмигрантов, мой мальчик, кузен Ральф был одним из тех, кто мало представлял себе, что твой отец ухаживал за нею; но кузен Ральф, будучи тихим молодым человеком и человеком образованным, плохо понимал, что мудро, а что глупо в большом мире; кузена Ральфа вообще не задело бы, если бы твой отец действительно женился на молодой беженке. В пустых размышлениях о том, что твой отец ухаживал за ней, – как я рассказала тебе – ему казалось, что будет очень здорово, если он сможет нарисовать твоего отца как ее поклонника, то есть, нарисовать его сразу после его ежедневного посещения эмигрантов. Итак, он увидел свою возможность: каждая вещь пребывала в его мастерской в ожидании, как я прежде говорила тебе; и как-то утром, конечно же, твой отец ввалился к нему после своей прогулки. Но прежде чем он вошел в комнату, кузен Ральф проследил за ним из окна; и когда твой отец вошел, у кузена Ральфа был готов разложенный стул, – а задняя часть его мольберта уже была повернута к нему, – и сделал вид, будто очень занят живописью. Он сказал твоему отцу – „Рад видеть тебя, кузен Пьер; я здесь только что начал кое-чем заниматься; пока сядь прямо там и расскажи мне новости; и я вскоре выйду к тебе. И расскажи нам что-нибудь про эмигрантов, кузен Пьер“, – хитро добавил он – желая заполучить бег мыслей твоего отца, отражавших процесс ухаживания, через попытку поймать соответствующее выражение лица, как ты понимаешь, маленький Пьер»

«Я не знаю, точно ли понимаю, тетя; но продолжай, мне так интересно; действительно продолжай, дорогая тетя»

«Ну вот, при помощи множества маленьких хитрых движений и приемов кузен Ральф удерживал твоего отца, сидящего там на стуле, болтающего снова и снова, и бывшего тогда столь простодушным, что никогда не учитывал всего, пока хитрый кузен Ральф рисовал и рисовал столько, сколько смог, и только притворялся, что смеется над остротами твоего отца; короче говоря, кузен Ральф украл свой портрет, мой мальчик»

«Я надеюсь, что не украл его», – сказал Пьер, – «это ведь очень злобное слово»

«Ну, тогда мы не назовем это кражей, так как я уверена, что кузен Ральф держал твоего отца все время в стороне от себя и поэтому не имел возможности рисовать, хотя действительно, он, так сказать, при помощи хитрости написал тот портрет. И если действительно это была кража или нечто подобное, то, все же, видя, сколько радости этот портрет доставил мне, Пьер, и как много он будет значить для тебя, я надеюсь, я думаю, что мы должны всем сердцем простить кузена Ральфа за то, что он тогда сделал»

«Да, я думаю, что, действительно, должны», – вмешался маленький Пьер, сам теперь нетерпеливо рассматривая портрет, который висел над мантией.

«Ну, поймав таким способом твоего отца два-три раза и более, кузен Ральф, наконец, закончил картину; и когда он заключил её в раму, и все труды закончились, то удивил бы твоего отца, смело повесив портрет в своей комнате среди других своих портретов, если бы однажды утром твой отец внезапно не пришел к нему – как раз в тот момент, когда, действительно, сама картина была уложена на столе изображением вниз, и кузен Ральф прикреплял к ней шнур – пришел к нему и напугал кузена Ральфа, спокойно сказав, что, оказывается, то, что он думал о нем, было неспроста, и что кузен Ральф подшучивает над ним; но он надеется, что это не так. «Что ты имеешь в виду?» – немного взволнованно сказал кузен Ральф. «Разве ты здесь не повесил мой портрет, кузен Ральф?» – сказал твой отец, разглядывая стены. – «Я рад, что не вижу его. Это – моя прихоть, кузен Ральф, – и, возможно, что очень глупая, – но если ты недавно написал мой портрет, то я хочу, чтобы ты уничтожил его; во всяком случае, не показывай его никому, держи подальше от людских глаз. Что у тебя там, кузен Ральф?»

«Кузен Ральф теперь еще больше затрепетал, не зная, что делать – как и я по сей день – из-за странного поведения твоего отца. Но он нашелся и ответил – «Это, кузен Пьер, секретный портрет, который я написал здесь; ты должен знать, что нам, портретистам, иногда предлагают написать такое. Поэтому я не могу показать его тебе или сказать о нем что-либо»

«Ты писал мой портрет или нет, кузен Ральф?» – спросил твой отец, весьма внезапно и остро.

«Я не нарисовал ничего, кроме того, что ты здесь видишь», – уклончиво сказал кузен Ральф, как будто заметив на лице твоего отца жестокое выражение, которого он никогда не видел прежде. И ничего больше твой отец не смог от него добиться»

«И почему?» – сказал маленький Пьер.

«Потому он не смог добиться большего, мой мальчик, – потому, что твой отец ни разу не уловил и проблеска той картины; воистину, так и не узнав наверняка, существует ли такая картина вообще. Кузен Ральф тайно отдал её мне, зная, как я нежно любила отца, торжественно потребовав от меня обещания никогда не выставлять её там, где твой отец мог бы случайно увидеть её или как-то услышать про неё. Это обещание я искренне сдержала и только после смерти твоего дорогого отца повесила её в своей комнате. Итак, Пьер, у тебя теперь есть история портрета на стуле»

«…Одного из очень необычных портретов», – сказал Пьер, – «и история настолько интересная, что я никогда не забуду её, тетя»

«Я надеюсь, что никогда не забудешь, мой мальчик. Теперь позвони в звонок, и у нас будет маленький кекс с цукатами и орехами, а я возьму стакан вина, Пьер, – ты слышал, мой мальчик? – звони – звони ему. Зачем ты встал там, Пьер?»

«Разве папа не хотел, чтобы кузен Ральф написал свою картину, тетя?»

«До чего же скоры эти детские умы!» – воскликнула старая тетя Доротея, в изумлении разглядывая маленького Пьера – «Это действительно даже больше, чем я могла сказать тебе, маленький Пьер. Но у кузена Ральфа была такая глупая мечта. Он успел рассказать мне, что, находясь в комнате твоего отца спустя несколько дней после последней сцены, которую я описала, обнаружил там весьма примечательную работу по физиогномике, как её называют, в которой были определены самые странные и самые темные законы для распознавания самых глубоких тайн при изучении человеческих лиц. И поэтому глупому кузену Ральфу всегда льстило, что причиной отказа твоего отца брать его портрет состояла в том, что он тайно любил французскую девушку и не хотел, чтобы его тайна отражалась в портрете; с тех пор, как замечательная работа по физиогномике появилась у него, он инстинктивно не хотел рисковать. Но кузен Ральф был столь отстраненным и исключительным молодым человеком, что у него всегда имелись подобные любопытные причуды. Со своей стороны я не думаю, что у твоего отца когда-то были какие-либо нелепые идеи на этот счет. Безусловно, я сама не могу сказать тебе.., почему… он не хотел делать портрет, но когда ты станешь столь же взрослым, как я, маленький Пьер, ты обнаружишь, что все, даже лучшие из нас время от времени склонны действовать очень странно и необъяснимо; действительно, мы не можем полностью объяснить причину некоторых своих действий даже самим себе, маленький Пьер. Но вскоре ты узнаешь всё об этих странных делах»

«Надеюсь, что узнаю, тетя», – сказал маленький Пьер. – «Но, дорогая тетя, я подумал, разве Мартен не должен был принести маленький кекс с цукатами и орехами?»

«Тогда позвони ему в звонок, дитя моё»

«О! Я забыл», – сказал маленький Пьер, выполнив ее указания

.

Вскоре тетя уже потягивала свое вино, а мальчик поедал свой пирог, и обе пары их глаз уставились на портрет; маленький Пьер, пододвинув свой табурет поближе к картине, воскликнул: «Теперь, тетя, она действительно точно походит на папу? Ты когда-нибудь видела его в этом самом блестящем жилете и огромном фигурном галстуке? Я вполне неплохо помню печать и ключ, и лишь неделю назад я видел, что мама вынула их из небольшого запертого ящика в своем гардеробе – но я не помню ни странных бакенбардов, ни жилета цвета буйволовой кожи, ни огромного белого галстука; ты когда-либо видела папу в этом самом галстуке, тетя?»

«Мой мальчик, это я выбрала материал для этого галстука; да, и обшила его, и вышила „П. Г.“ в одном углу, но этого нет на картине. Тут абсолютное сходство, дитя мое, галстук и все; как он выглядел в то время. Да ведь маленький Пьер, иногда я сижу здесь в полном одиночестве, гляжу, гляжу и гляжу на это лицо, пока не начинаю думать, что твой отец смотрит на меня и улыбается мне, и кивает мне, и говорит – Доротея! Доротея!»

«Как странно», – сказал маленький Пьер, – «я думаю, что он теперь начинает смотреть на меня, тетя. Прислушайся! тетя, тут настолько тихо повсюду в этой старомодной комнате, что я думаю, будто слышу слабый звон от картины, вроде того, как крышка часов ударяется о ключ – Прислушайся, тетя!»

«Благослови меня Бог, не говори так странно, дитя моё»

«Я слышал, как мама сказала однажды – но не мне – что ей не понравилась картина тети Доротеи из-за плохого сходства, так она выразилась. Почему маме не нравится картина, тетя?»

«Мой мальчик, ты задаешь очень странные вопросы. Если твоей маме не нравится картина, то по очень простой причине. У нее дома есть картина намного больше и прекрасней, которую она написала для себя; да, и заплатила, я не знаю, сколько сотен долларов за неё; и она также обладает абсолютным сходством, …вот что… должно быть причиной, маленький Пьер»

После чего старая тетя и маленький ребенок замолчали, каждый с удивлением подумал о своем, и оба увидели еще более странную картину; и лицо на картине все еще смотрело на них открыто и бодро, как будто ничего не тая, и, опять-таки, немного двусмысленно и насмешливо, как будто хитро подмигивая некой другой картине, словно заметив очень глупую старую сестру и совсем несмышленого маленького сына, ставших столь чудовищно серьезными и созерцательными из-за огромного фигурного белого галстука, жилета цвета буйволовой кожи и весьма благородного и дружелюбного лица.

Итак, после этой сцены, как обычно, один за другим, быстро пронеслись годы, пока маленький мальчик Пьер не превратился в высокого господина Пьера и не смог назвать картину своей собственной; и теперь, уединившись в своем собственном маленьком шкафу, он мог стоять или склониться, или сидеть перед ней весь долгий день, если ему нравилось, и продолжать думать и думать, думать и думать, пока вскоре все мысли не размывались и, наконец, не исчезали вообще.

Картину послали ему перед его пятнадцатилетием, что произошло только благодаря невнимательности его матери или, скорее, случайному попаданию в комнату Пьера, который, так или иначе, знал, что его мать не одобрит портрет. Ведь тогда Пьер был еще молод, а картина изображала его отца, и хранила достояние самой прекрасной и нежно любимой, благородной тети; поэтому мать с интуитивной деликатностью воздержалась от сознательного выражения своего особого мнения в присутствии маленького Пьера. И эта разумная, хотя и наполовину бессознательная терпимость матери, была, возможно, в некоторой степени, особенным и подобающим ответом на чувства ребенка. Дети с естественной чистой организацией и нежной подпиткой иногда обладают замечательной и часто неподдельной утонченной деликатностью, заботой и снисходительностью в вопросах почитания тонкостей даже в большей степени в сравнении со старшими и лучшими самовыдвиженцами. Маленький Пьер никогда не раскрывал своей матери, что он от другого человека узнал про ее мысли относительно портрета тети Доротеи; он, казалось, обладал интуитивным знанием обстоятельств, при которых из-за различий в их отношении к его отцу и по другим мелким причинам ему было бы уместней некоторые детали отцовской жизни выяснить у своей тети, а не у своей матери, особенно касаясь портрета на стуле. И аргументы тёти Доротеи, объясняющие отвращение его матери, долгое время вполне удовлетворяли его, или, по крайней мере, довольно хорошо все объясняли.

И когда портрет прибыл в Луга, оказалось, что его мать была в отъезде, и поэтому Пьер молча повесил его в своем шкафу; и после того, как день или два спустя его мать вернулась, он ничего не сказал ей о его прибытии, все еще странно осознавая это бесспорную тихую тайну, которая окружала его, и чью святость он теперь боялся нарушить, вызвав какое-либо обсуждение его матерью подарка тети Доротеи или разрешив себе быть неуместно любопытным относительно личных причин его матери, имевшей свое мнение о нем. Но в один из дней – и это было вскоре после прибытия портрета – он узнал о том, что его мать открывала его шкаф; затем, когда он увидел ее, он был готов услышать то, что она должна была добровольно сказать о последнем дополнении в виде такого украшения; но поскольку она опустила все упоминания на эту тему, то он незаметно наблюдал за ее самообладанием, надеясь обнаружить хоть какое-то облако эмоций. Но он ничего не смог разглядеть. И поскольку в их характерах сосредоточились все подлинные тонкости, то благодаря одной лишь почтительной, взаимной, но молчаливой воздержанности матери и сына, развитие событий было остановлено. И это было еще одной их сладостью и святостью, и священной связью друг с другом. Поскольку, независимо от того, что некоторые влюбленные могут иногда сказать, любовь всегда сопровождается тайной, подобно тому, как природа, согласно известному выражению, не терпит пустоты. Любовь построена на тайнах, как прекрасная Венеция на невидимых и неразрушаемых морских сваях. Любовные секреты, будучи тайнами, всегда принадлежат необыкновенному и бесконечному, и поэтому они, по сути, и есть воздушные мосты, благодаря которым наши далекие тени попадают в места золотых туманов и испарений, откуда происходят все поэтические, прекрасные мысли, что выпадают на нас, как жемчуг из радуги.

С течением времени целомудрие и чистота этого взаимного оберега служили только тому, чтобы оформить портрет с большим изяществом, сделав его очарование еще более таинственным, и чтобы разбросать, на самом деле, свежий фенхель и розмарин вокруг уважаемой памяти об отце. Хотя, действительно, как ранее говорилось, Пьер время от времени любил предлагать себе некие причудливые объяснения предпоследней тайны портрета, такие же далекие, как и туманные аргументации его матери; и все же аналитический интерес, присутствующий в его размышлениях, никогда произвольно не нарушал эту сакральную границу, где особенное отвращение его матери начало незаметно переходить к неоднозначным соображениям, затрагивая какие-то неведомые детали характера и молодости оригинала. Но тут он целиком запретил своему воображению располагаться в таких гипотетических областях; все эти грезы должны были взаимодействовать с той чистой, высокой идеей его отца, которая в его душе покоилась на общепризнанных фактах отцовской жизни.


V


В те моменты, когда мышление бродит вверх и вниз в безразмерных пространствах недолговечных догадок, любую конкретную форму или особенность можно заменить множеством форм, созданных из его собственных прежних непрерывно распадающихся созданий; и тогда мы могли бы здесь попытаться ухватить и определить наименее темные из тех причин, которые в рассматриваемом нами периоде юности наиболее часто занимали мысли Пьера всякий раз, когда он пытался понять особенное отвращение своей матери к портрету. Все же мы рискнем отразить это одним наброском.

Да, иногда смутно сознавал Пьер – кто знает, но кузен Ральф после всего произошедшего, возможно, был не столь далек от правды, когда предположил, что когда-то мой отец действительно взлелеял некое мимолетное чувство к красивой молодой француженке. И этот портрет, написан точно в это время и действительно с целью увековечить некоторые смутные доказательства этого факта через выражение лица оригинала: поэтому выражение его лица не близко по духу моей матери, не знакомо и в целом не приятно: не только из-за того, что лицо моего отца никогда не смотрело на нее так (так как это случилось после её первого знакомства с ним), но также из-за определенной женской черты характера, которую я мог бы, возможно, в любой другой леди назвать благородной ревностью, утонченным тщеславием, позволяющим ей чувствовать этот взгляд лица на портрете, по некоторым признакам, адресованный не лично ей, а некому другому и неизвестному объекту; и поэтому она не терпит его, и это отражается на ней: ведь она должна быть естественно нетерпимой к любому оценочному воспоминанию о моем отце, которое не совпадает с ее собственными воспоминаниями.

Примем во внимание, что больший и более развернутый портрет в большой гостиной был написан в начале жизни, во время лучших и самых благоухающих дней их брачного союза, при конкретном желании моей матери и знаменитым художником, собственноручно ее выбранным и костюмировавшим оригинал по её собственному вкусу, и со всех точек обсужден знающими людьми, удостоверившими особенно удачное сходство с тем периодом; вера духовно укреплена моими собственными тусклыми инфантильными воспоминаниями; согласно всем этим признакам этот портрет в гостиной обладает для неё неоценимым очарованием: в нем она действительно видит своего мужа таким, каким он действительно явился перед ней; она не глядит рассеянным взглядом на незнакомый фантом, взывающий из далеких, а для неё почти невероятных дней жизни моего отца-холостяка. Но в том, другом портрете она видит пересказ для ее любящих глаз, последние рассказы и легенды о его преданной супружеской любви. Да, теперь я думаю, что отчетливо вижу: так оно и должно быть. И все же, неизменно новые причудливые образы воспаряют во мне, как только я смотрю на странный сидячий портрет, который – хотя он намного более незнаком мне, нежели, возможно, моей матери – иногда, как кажется, говорит – Пьер, не верь портрету в гостиной; это не твой отец, или, по крайней мере, не совсем твой отец. Взвесь в своем уме, Пьер, можем ли мы оставить только одну из двух картин. Верные жены постоянно привязаны к определенному воображаемому изображению своих мужей; и верные вдовы всегда очень почтительны к определенному предполагаемому призраку того же самого предполагаемого изображения, Пьер. Посмотри снова, я – твой отец, так как он более реален. В зрелой жизни, мир ограничивает и лакирует нас, Пьер; вступают в дело тысячи правил приличия, изысканных тонкостей и гримас, Пьер; тогда мы, на самом деле, отказываемся от самих себя и берем себе другого себя, Пьер; в юности мы существуем, Пьер, но с возрастом мы кажемся. Снова взгляни. Я – твой настоящий отец, более реальный, поскольку не распознан тобой, как ты знаешь, Пьер. У самих отцов нет такой привычки – полностью открываться перед своими маленькими детьми, Пьер. Есть тысяча и один лишний грешок юности, которые мы не разрешаем обнародовать, Пьер. Погляди на эту странную, неоднозначную улыбку, Пьер; по внимательней изучи этот рот. Ты не считаешь, что он слишком страстный, и что, на самом деле, в этих глазах необузданный свет, Пьер? Я – твой отец, мальчик. Была однажды некая, ох, но слишком прекрасная молодая француженка, Пьер. Юность горяча, и искушение сильно, Пьер; и в краткий миг свершаются важные бесповоротные поступки, Пьер; и Время несется, а свершенное не всегда уносится вниз его течением, но может быть выброшено на берегу, вдали, в новых, зеленых местах, Пьер. Посмотри снова. Твоей матери я совсем не нравлюсь? Посмотри. Не все ли ее спонтанные любовные ощущения всегда стремились увеличить, одухотворить и обожествить память о её муже, Пьер? Тогда, почему она бросает злобный взгляд на меня и никогда не говорит с тобой обо мне; и почему ты сам молчишь, стоя перед ней, Пьер? Посмотри. Есть ли здесь какая-то маленькая тайна? Немного внимания, Пьер. Не бойся, не бойся. У твоего отца теперь нет вопросов. Посмотри, разве я не улыбаюсь? – да, и улыбка неизменна; и так я постоянно улыбаюсь в течение многих долгих прошедших лет, Пьер. О, это – постоянная улыбка! Так я улыбался кузену Ральфу, и так же в комнате твоей дорогой старой Тети Доротеи, Пьер, и именно так я улыбаюсь здесь тебе, и даже в более поздней жизни твоего отца, когда его тело, возможно, было в беде, – в кабинете Тети Доротеи я все еще тайно улыбался, как и прежде; и именно так я улыбался бы на стене в самой глубокой темнице испанской инквизиции, Пьер; даже оставаясь в темной бездне, я продолжу улыбаться этой улыбкой, когда ни единой души не будет рядом. Посмотри: ведь улыбка это избранный экипаж для всех намеков, Пьер. Когда мы обманываем, мы улыбаемся; когда мы прячем какую-либо милую выдумку, Пьер – тоже; всего лишь маленькое удовлетворение наших собственных маленьких сладких желаний, Пьер – затем посмотри на нас – уже появляется странная легкая улыбка. Когда-то давно была прекрасная молодая француженка, Пьер. Ты тщательно и аналитически, и психологически, и метафизически, изучил ее родню и окружение, и все эпизоды из её жизни, Пьер? О, это странная история, которую твоя дорогая старая Тетя Доротея однажды рассказала тебе, Пьер. Я знал тогда доверчивую старую душу, Пьер. Изучи, немного поисследуй – посмотри – там, кажется, есть маленькие трещины, там, Пьер – клинообразные, клинообразные. Кое-что постоянно вызывает интерес; не нам ли так постоянно любопытны пустяки, Пьер, и не из-за пустяков ли мы так интригуем и становимся коварными дипломатами, и трепещем нашими собственными умами, Пьер, и боимся с открытой равнины последовать по индейской тропе в темные чащи, Пьер; но хватит, умный понимает с полуслова.

Так вот иногда в мистической, внешней тишине долгих деревенских ночей беззвучный особняк бывает окружен толстым валом выпавшего в декабре снега или кольцом неподвижного белого лунного света в августе. Живя среди призраков давней истории, занятной только для него самого, сторожа свой собственный небольшой шкаф, стоя на страже перед мистическим шатром-картиной и постоянно наблюдая за значением необычным образом скрытых огней, что так загадочно перемещаются из стороны в сторону, Пьер иногда вставал перед ликом своего отца, подсознательно бросаясь открывать для всех эти невыразимые намеки, двусмысленности и неопределенные догадки, что, время от времени, точно так же плотно окружают людские души, как плотно в мягкой, нескончаемой метели снежинки облепляют людей. И так же часто, когда Пьер вырывался из этой мечтательности и транса, стремясь к осознанно предложенной и самостоятельно продуманной мысли, к нему возвращался элемент уверенности; и затем, через мгновение весь воздух очищался, ни единой снежинки не выпадало, и Пьер, браня самого себя за свое собственное потакание безумным страстям, обещал никогда снова не оказываться в полночь в мечтательности перед сидячим портретом своего отца. Но потокам этой мечтательности, кажется, никогда не суждено было оставить какой-нибудь сознательный осадок в его уме; они были так легки и так быстры, что уносили свои собственные отложения дальше и, казалось, оставляли все каналы для мыслей Пьера чистыми и сухими, как будто аллювиальный поток никогда не прокатывался там вообще.

И потому в его трезвых, взлелеянных воспоминаниях отцовское благословление пока оставалось нетронутым, и вся странность портрета всего лишь служила идее поделиться с ним прекрасным, легендарным романом, сущность которого была бы очень таинственна, если бы в другие времена не оказалась бы так тонка и так зловеща.

Но теперь…, сейчас!.. – в письме Изабель говорилось так; и быстрее первых лучей, идущих от солнца, Пьер увидел все предшествующие намеки, как будто наружу вылезли все тайны, вскрытые острым мечом, и двинулись всей толпой дальше, раздув фантомы бесконечного мрака. Теперь его самые далекие детские воспоминания – блуждающие мысли его отца – пустая рука пепельного цвета – странная история Тети Доротеи – мистические полуночные намеки самого портрета и, прежде всего, интуитивное отвращение его матери, всё, всё сокрушило его обоюдными свидетельствами.

И теперь из-за непреодолимой интуиции все, что в портрете представало для него необъяснимо таинственным, и все, необъяснимо знакомое в лице, чудесным образом совпало; веселость одного весьма гармонировала с мрачностью другого, но из-за некоторой невыразимой похожести они взаимно распознавали друг друга и, в самом деле, проникали друг в друга; и такое взаимопроникающее единение обозначило черты, включающие в себя нечто сверхъестественное.

Материальный мир, состоящий из плотных объектов, скользя, раздвинул во все стороны от пределы своего круга и поплыл в эфире видений; и, поднявшись на ноги, со сжатыми руками и выпученными глазами на застывшем в воздухе лице, он изверг замечательные стихи Данте, описавшего две взаимно поглощенные формы в Аду:

«Ах! как ты изменился,

Барашек! Посмотри! не ты ли удвоился теперь

И стал вдвойне единым!»


ПЬЕР

Подняться наверх