Читать книгу Записки сестры милосердия. Кавказский фронт. 1914–1918 - Х. Д. Семина - Страница 4

Часть первая. Накануне надвигавшейся катастрофы не только моей жизни, но и моей Родины
Глава 2

Оглавление

Опять дома. Как грустно возвращаться домой, зная, что дорогой мне человек едет теперь все дальше и дальше от меня… Не отдыхая, переоделась с дороги и сейчас же пошла на курсы. Там меня радостно встретили подруги по курсу. Они рассказывали мне, перебивая друг друга, все курсовые новости и делились научными знаниями.

– А этот, Семочка, доктор Газабеков, прежде чем сказать хоть одно слово, смотрит на нас «злобным» взглядом; мы думаем, что он считает, все ли мы пришли на его лекцию, и тогда только «проскрипит». Он сразу заметил, что вас не было на лекции.

– Спросил?

– Конечно, спросил!

– Ну, и что же?

– Мы сказали, что вы уехали к мужу в Тифлис. И ни одного раза больше не спрашивал про вас.

Только я спустилась по лестнице в нижний этаж, как сразу увидела доктора Газабекова. Он шел опустив голову, суровый и неприветливый. Но увидел меня и сказал:

– А! Вы вернулись опять? – И, не отвечая, на мое приветствие, «проскрипел»: – А мы курс уже заканчиваем! За вами нет ни одной практической работы. Я думаю, что вам лучше подождать открытия следующих курсов, чем уходить разочарованной с экзаменов… Ведь я буду беспощадно спрашивать все. Знайте это! И не надейтесь ни на какую протекцию. Я хочу выпустить сестер, знающих свое дело. Я, как директор курсов, отвечаю за это.

И, не сказав ни одного слова больше, пошел дальше…

У меня красные круги пошли перед глазами. Я догнала его:

– Доктор! Я ездила к мужу! Но я хочу работать серьезно и кончить со знаниями! У меня нет никакой протекции здесь!

Я готова была заплакать, так мне было обидно и тяжело.

– К мужу ездили? Да? А где он теперь? – быстро спросил он.

– Уехал на фронт! Старшим врачом санитарного транспорта. И мне необходимо продолжать мое учение, потому что я хочу поехать тоже на фронт к мужу.

В это время к нам подошел доктор Захарьян.

– А! Вернулись? Ну, как ваш муж? Куда вы его проводили? Да что вы такая грустная? Что-нибудь случилось или это он вас донял? – показывая на доктора Газабекова, сказал доктор Захарьян.

Я хотела повторить весь разговор, который только что произошел, но не успела сказать ничего… Доктор перебил меня:

– Ну, теперь за дело! Сегодня последняя группа едет в тифозный барак. Там их двенадцать сестер. Вы будете тринадцатая…


Дни и ночи мелькают. Прихожу домой, немного ем, немного сплю, получаю от Вани письма. Он пишет: «Сижу по-прежнему в Карсе! Так надоела комната, в которой я живу, – ни воды, ни уборной, как следует, нет, кровать с клопами. Прямо насмешка над людьми, эта первоклассная гостиница “Люкс”! Хотя я очень скучаю по тебе, но сознание, что ты живешь в привычной для тебя обстановке, меня очень утешает. Здесь я много встретил кабардинцев. Кажется, на днях их куда-то посылают. В Карс прибывают все новые и новые войсковые части. Уже нет места для стоянок. Вокруг города – лагери. Благодаря большому скоплению войск неизбежно и большое количество заболеваний в частях. Ко мне стали обращаться за перевозочными средствами для больных. Но у меня до сих пор нет санитарных двуколок – не на чем перевозить больных. Крепостной медицинский инспектор дал разрешение на реквизицию молоканских[4] фургонов. В них наложили толстый слой сена, и таким образом мой транспорт может действовать. Пишу каждый день в Тифлис в окружное управление, но безуспешно. Вместо нужных санитарных двуколок мне прислали младшего врача! Штровман. Кажется, симпатичный, только что кончил в Германии университет, приехал в Россию, женился и попал на войну. В одном из корпусов казарм Кабардинского полка развернулся полевой запасный госпиталь, в него мы и доставляем больных солдат. К некоторым из врачей приехали жены. И я очень хотел бы, чтобы и ты приехала сюда. Но теперь уже не стоит. Я каждую минуту жду приказа о выступлении. Береги себя, пиши мне чаще. Как ты проводишь время? Что делаешь? Твое желание поступить на курсы сестер милосердия, я думаю, совершенно вещь невозможная. Во-первых, тебя могут по окончании курсов послать на Западный фронт, что недопустимо ни в коем случае, а если даже пошлют в любой здешний полевой госпиталь, то куда-нибудь около самой позиции, где нельзя достать ничего. И тебе придется есть черный хлеб! А с твоим здоровьем это невозможно совсем! Получил от тебя посылку. Спасибо! Икрой угостил своих коллег. Один из старших врачей (здесь стоит четыре санитарных транспорта, и все без санитарных двуколок) пригласил меня к себе: к нему приехала жена. Ну, я захватил икру; а там оказались еще несколько врачей. Икру съели с удовольствием и хвалили».

Я очень рада за мужа! Хоть у него есть немного развлечений.

А у меня на курсах чередуются лекции с практическими работами, день – с ночными дежурствами. И мне кажется иногда, что я уже все знаю и понимаю, но когда вспомню про экзамены – становится страшно!.. Больше всего боятся все курсантки доктора Газабекова; он гроза наших курсов; всякий раз, заканчивая свою лекцию, говорит: «Помните, что самое важное для сестер милосердия – это уход за больными! И кто этого не усвоит – тот может не приходить на экзамены – не пропущу!»

Только кончилась лекция по анатомии, мы все идем в дежурку, ложимся поперек кровати, и начинается разбор и проверка слышанной лекции… Сегодня их было три: анатомия, хирургия и рецептура.

– Семочка! Семочка! Да Семочка же! Ну, что вы, право, орете, сестры, ничего не слышно! Семочка, расскажите, пожалуйста, сегодняшнюю лекцию по анатомии, – приставала с настойчивостью старой нищенки Ольга Бакланова. Ей нелегко все давалось, но она говорила, что после окончания войны можно поступить на медицинские курсы без экзаменов – так как эти наши «знания» достаточны для поступления в университет.

– Ну же, Семочка, рассказывайте. Значит, печень и желудок лежат… – начала повторять Зина Байкова, но ее перебивают несколько голосов сразу:

– Стой, стой, никто не лежит… – остановили ее подруги.

– Ну, хорошо, слушайте! – и я стала повторять слышанную сегодня лекцию.

Анатомия мне дается легко. А сестры думают, раз я – жена доктора, так, безусловно, должна знать лучше, чем другие. Конечно, я с ними очень не спорила! И только я забралась во внутренности несуществующего трупа, вошла дежурная фельдшерица с листом бумаги и стала читать фамилии дежурных на сегодня сестер:

– Сестра Байкова, сестра Семина, сестра Калабина, – и, прикрепив лист с фамилиями на стенку, фельдшерица вышла из дежурки.

Лекция моя прекратилась. Я пошла к телефону и позвонила домой:

– Гайдамакин, я дежурная и обедать не приеду. Если есть письма от барина – принеси сюда…

Скоро все мы разошлись по своим палатам и стали мерить температуру, давать лекарства, а в шесть часов обед для больных.

Больные в городских больницах производят особенно тяжелое впечатление, а хирургические – просто сплошной ужас. Сегодня привезли одного разбитого вдребезги. Упал со строящегося дома – у него перебиты, кажется, все кости… Ему делали операцию черепа. Жутко ужасно! Как еще он дышит до сих пор! И все это в мое дежурство… Вечером привезли восьмидесятилетнего старика-татарина с огромной грыжей. Он совершенно посинел и едва дышал. Я сейчас же позвала дежурного доктора. Доктор осмотрел больного, расспросил его и сказал: «Сестра, сейчас же посадите его в ванну и приготовьте все к операции». Я его усадила в ванну с помощью служителя:

– Смотри за ним, чтобы не утонул, – а сама пошла в операционную комнату, зажгла спиртовку под ванночкой с инструментами. Потом стала приготовлять стол и халаты. Потом пришли и другие дежурные сестры и фельдшерица. Пришел и доктор.

– Ну, что? Больной жив еще? – спросил доктор. – Давайте его сюда.

Я пошла в ванную за ним. Старик сидел все такой же синий, держась руками за края ванны.

– Степан, позови кого-нибудь еще, нужно взять его в операционную.

Пришли еще два служителя, и мы стали поднимать старика из ванной. Это было очень трудно. У него был так велик живот, что он не мог согнуть ноги. Служители, здоровые мужики, с трудом вытащили его и положили на носилки. Старик страшно стонал и тяжело дышал. Я думала, что его не довезут до операционной. Наконец он уже на столе; надета маска, капает хлороформ на маску; больной делает невероятные усилия вдохнуть воздуху, его грудь и живот высоко поднимаются, и от маски идет пар.

Я держу его голову и скоро начинаю сама чувствовать сладковатый запах; меня тошнит, кружится голова и руки слабо сжимают голову больного. Доктор что-то говорит, но где-то далеко-далеко:

– Сестра, поднимите свою голову!

Какая-то из сестер подошла и похлопала меня по спине:

– Сестра, сестра, операция кончена…

Фельдшерица сняла маску с больного. Он дышал медленно и спокойно. Доктор кончил зашивать рану: одна из сестер держала в руке вату и бинты, чтобы подать их доктору, который, не отрываясь от раны и не поднимая головы, сказал:

– Сестра Семина, выйдите в коридор и подышите чистым воздухом.

Я с трудом оторвалась от края стола у головы старика и, шатаясь, вышла в коридор. Там я открыла окно, втянула свежий воздух и быстро стала приходить в себя. Открылась дверь из операционной, и оттуда выкатили носилки с больным. Слава богу, его повезли не в мою палату. Вот вышел и доктор, и сестры.

– Сестра Семина, поезжайте домой, за вас посмотрят вашу палату другие сестры, – сказал доктор. – Вы выглядите не совсем здоровой, – ласково добавил он.

– Что вы, доктор! Я чувствую себя хорошо и могу продолжать свое дежурство. Мне было нехорошо от хлороформа, но теперь все прошло.

– Ну, вот и молодец! Тогда идите в дежурную и отдыхайте. Я больного положил в палату к сестре Байковой. Она посмотрит за ним; операция прошла вполне благополучно.

Я поднялась на второй этаж в нашу общую дежурную комнату и прилегла; сейчас же пришли и другие сестры. Мы, курсантки, дежурили в городской больнице не совсем самостоятельно; с нами еще дежурили старшая сестра или фельдшерица, или старик фельдшер, очень милый, смотревший на нас как на барышень, которым нужно помочь, и всегда помогал. Но фельдшерица, тоже служившая много лет в больнице, нас подтягивала: не позволяла в дежурке спать, укрывшись с головой одеялом и тушить электричество. Сделаешь обход больных и, если все благополучно, сейчас же бежишь в дежурку – и на постель. И только ляжешь, согреешься (некоторые сестры даже тушили электричество), вдруг яркий свет в глаза: фельдшерица тут-как тут!

– Звонка вы, сестры, не слышали?

Соскакиваешь.

– Нет, Мария Ивановна, мы ничего не слыхали.

– Да! Трудно услышать, когда человек спит, закрывшись с головой!

Потом на стене в дежурной комнате был повешен большой лист бумаги, на котором крупным почерком самой Марьи Ивановны было выведено: «Во время дежурства сестрам спать воспрещается! И тушить электричество!»

А раздача обеда больным – тоже большая работа для сестер: многие больные сами не могут есть. Одних нужно поднять и посадить, обложить подушками, других нужно кормить с ложки; да и то больной двигается и захлебывается. Тогда ему нужно одной рукой приподнять голову, а другой вливать жидкий суп в рот… А глаза у такого больного печальные, беспомощные, и он всегда смотрит в глаза сестре; и смотреть в такие глаза прямо тяжело: все время стараешься глядеть в сторону. А вот еще больной, которого пою из чайника с длинным рожком теплым молоком с чуть прибавленным сахаром. Этого и приподнимать нельзя, он весь забинтован; голова, как снежный ком – только отверстие для рта и щелочки-глаза. Я подношу ко рту рожок чайника, чуть-чуть нагибаю его внутрь рта и чувствую, как он потянул молоко и глотнул.

– Ну что, сестра, он пил немного? – спрашивает доктор, проходя мимо меня. – Хорошо, хорошо давайте чаще пить. Хоть по капле, но чаще, он нуждается в этом. Он много потерял крови.

Да, много разных больных. Обо всех и не расскажешь. А ночью, когда зайдешь в палату! Жутко! Один стонет, другой бредит, третий силится приподняться, сбросил одеяло, одна нога свисла с кровати. И вдруг затихнет… Заснул? В бреду ведь тоже можно заснуть? Поправишь ногу, укроешь одеялом, а больной обессилел, не чувствует моего прикосновения; бледный, тяжело дышит, но спит. Тихонько, чтобы никого не потревожить, выхожу из палаты. Но не успела закрыть дверь, слышу: «Пить, пить, сестра, сестра, пить!»

Возвращаюсь, иду по тому направлению, откуда слышен голос, даю пить. Больной, сам приподнявшийся для питья, снова тяжело падает на подушку и затихает… Я вышла на крыльцо, ведущее в сад, и дышу чистым и свежим воздухом. Ночь тихая, теплая, пахнет цветами или какой-то душистой травой. Хотя теперь осень, но у нас на Кавказе тепло. Некоторые из деревьев стоят еще зеленые, а около домов цветут розы. Письмо, которое принес Гайдамакин, я еще не успела как следует прочесть; пойду почитаю, пока все тихо: Ваня описывал, как уходил Кабардинский полк из Карса на позиции.

«Они шли точно на маневры в мирное время! Все были веселы; в стройном порядке шли рота за ротой; впереди всех шел оркестр. Как и полагается, шестнадцатая рота замыкала шествие. Капитан Ваксман вел свою роту в образцовом порядке. Я подошел к нему, и мы с ним расцеловались. “Эх, доктор, Иван Семенович, почему вы не с нами? Ведь вы наш”, – сказал он. Я прошел с ним два квартала. “Вот убьют, семья останется без копейки! А ведь не шутка: шесть человек детей! Жена да мать старуха еще живет с нами. Как-никак, а всех кормил на капитанское жалованье. Мальчишки учатся в кадетском корпусе. Двое должны бы скоро кончить, да нельзя же от них ждать помощи – самим нужно жить. Жена с ребятами и матерью поедут во Владикавказ. Там у матери есть домишко, хоть за квартиру платить не нужно. Ну да что заранее плакать, еще жив!” Просил передать тебе привет и заодно целует тебе ручку. Я спросил его, куда идет полк? “Сами еще не знаем, куда идем. Секретный пакет вскроет командир полка только через несколько верст от Карса”. Мы попрощались с ним, и он зашагал дальше. А позади полка ехали санитарные линейки и полковые обозы в таком же образцовом порядке, как и весь полк. Смотрю я на проходящий полк и чувствую, какая это могучая сила, и мне самому хочется идти с ними… Точно я первый раз вижу Русский полк в таком порядке! Ведь я сам бывал с ним на маневрах несколько раз. Но сегодня он совсем выглядел по-другому: все молодые, стройные, веселые! Офицеры, проходя мимо меня, кричат мне: “Доктор, с нами идемте, вы ведь наш!” Правду сказать тебе – грустно мне стало, когда прошел полк! Мне показалось, что вместе с полком ушла сама Россия? А с ней что-то кончилось и ушло красивое неповторимое?!»

В другом письме он пишет: «Получил предписание выступить в Сарыкамыш, а санитарных двуколок для перевозки раненых все еще не прислали. Поеду с молоканскими фургонами, но они для раненых прямо ужасны». В конце письма приписка: «Ура! Тиночка! Сегодня получил двадцать пять долгожданных двуколок. Это прекрасные экипажи; страшно легкие и удобные. В каждой можно поместить пять лежачих (тяжело раненных) и три сидячих (легко раненных). Двуколок прислали сто, но здесь стоят четыре санитарных транспорта, и каждому дали по двадцать пять. Остальные двадцать пять пришлют потом. Завтра в шесть часов утра выступаем в Сарыкамыш».

* * *

Ночь кончилась. Шестой час утра. Особенно тяжелое время для сестры, проведшей бессонную ночь. Несмотря на молодость, чувствуешь себя разбитой и усталой. Идешь в палату мерить температуру; больные, плохо спавшие ночь, теперь спят. Тихо ставишь термометр под мышку, а больной и не пошевелится, измученный бессонной ночью. Но сон их недолог; не успеешь обойти всю палату, а больные начинают уже просыпаться. Но короткий сон не освежил и не подбодрил несчастных… Все бледные, глаза загноились, губы сухие, потрескались.

* * *

Наконец курс закончен, экзамены сданы! На прощание доктор Газабеков прочел нам наставление:

– Помните, что вы сделались сестрами не только на время войны, а на всю жизнь. И вы взяли на себя обязанность помогать и оказывать помощь как государству, так и каждому человеку, если вы увидите, что он нуждается в вашей помощи.

Мы, сестры, вышли в широкий коридор и стали поздравлять друг друга.

– Семочка, Семочка, поздравляю, – говорит сестра Машукова, обнимая меня и целуя.

И другие сестры тоже стали поздравлять:

– Подождите еще поздравлять! Нужно сначала узнать, выдержали ли мы экзамены? Может быть, неудовлетворительно? И свидетельства нам не выдадут?

– Нет, нет! Быть этого не может. По-моему, все мы отвечали хорошо, – заявила Катя Валькова.

– По-твоему, может быть, хорошо, а вот по мнению доктора Газабекова, может быть, и нет?!

– Ну, если нет, то что с нами будет? – не унималась Катя.

– Заставят прослушать еще раз весь курс, – сказала сестра Маруся.

– Это невозможно! Это такой позор! Я ни за что не останусь на вторичный курс! – сказала сестра Бодалова.

– Мне стыдно будет идти домой! – сказала хорошенькая Мариям. – Моя мама сказала мне, когда я решила пойти на курсы: «Мариям, учись! Когда кончишь – пойдешь помогать армянскому народу. Армяне все пойдут на войну и будут драться с турками! Они враги армянского народа!» И вдруг вместо окончания еще раз слушать лекции?! Ни за что, я так пойду на фронт и буду работать, как простая сиделка!

Волнение росло среди сестер. Они были так возбуждены, что готовы были плакать. А в это время в большом зале, где только что нас экзаменовали, шло совещание врачей-экзаменаторов… Вдруг открылась дверь в широкий коридор, где мы, все сестры, волновались, и из зала вышел доктор Захарьян с сияющим лицом:

– Сестры! Поздравляю! Все окончили отлично! Аттестаты будут выданы через несколько дней! У нас получен список, куда спешно требуется больше сестер. Выбор большой, можете выбирать!

Боже мой! Что тут поднялось! Прежде всего, все сестры бросились к доктору Захарьяну и стали его благодарить. А кто посмелее – целовал его в щеку. По-разному радовались сестры окончанию курсов… Чувствовалось, что с получением сестринского диплома начинается новая жизнь, не похожая на ту, которая осталась позади… Нужно покидать родной дом, мать, привычную обстановку, чистую кровать, собственную комнату…

Чистые, молодые, жизнерадостные уезжали девушки из дому, а через год это были бледные, нервные женщины. Многие стали курить, чтобы не заснуть стоя. Сплошь да рядом по две, по три ночи не спали, когда шли бои, и раненых везли беспрерывным потоком в госпиталь. Уже и мест нет не только на кроватях, но и на полу. А раненых все несут и несут, без конца… Только и слышишь: «Сестра! сестра!» – несется со всех сторон… Не знаешь, куда идти, кому первому оказать помощь! Ноги едва двигаются. Голова кружится. Спина болит… Но нельзя ни сесть, ни отдохнуть. Нужно идти и помогать страдающим.

– Сестра, запишите вот этого раненого на операцию, – говорит врач.

– Сестра, вон тот умирает; нужно записать фамилию и какой он части.

Нагибаюсь над раненым, записываю, а рядом другой просит пить.

– Сестра, дайте бинт и ножницы, – просит доктор, нагнувшись над раненым, которому делает перевязку…

– Сестричка, пить, пожалуйста, дайте, – слабо просит раненый, лежавший прямо на голом полу.

– Сестра, раненый вас зовет! Кажись, помирает, – говорит санитар. – Вон, около стены…

Подхожу, нагибаюсь близко к лицу раненого. Совсем еще молодой! Говорит едва слышно:

– Сестра, напишите моей матери, когда я помру. Все так и отпишите, – помер, мол, от ран и кланяется вам, матушка.

– Хорошо, а как твоя фамилия? Адрес какой?.. Слышишь?! Какой адрес матери? – Но раненый израсходовал все свои силы и потерял сознание. Хочется хоть на минуту еще привести его в сознание, чтобы записать адрес матери…

– Покарауль его, а я принесу вина немного, – обращается сестра к стоящему санитару. – Может быть, он еще придет в себя…

Сестра бежит в другой конец госпиталя. А по дороге ее останавливают и просят помощи другие: «Сестра, помогите поднять раненого; его нужно в перевязочную скорее: у него кровотечение!» – говорит доктор, показывая на истекающего кровью раненого… Сестра помогает поднять и уложить раненого на носилки. Потом идет дальше за вином. Но когда возвращается назад с вином, раненый уже умер… Часто случается даже, что и трупа уже не найти, – вынесли… Сестра в отчаянии! Невыносимо сознавать, что уже ничего нельзя сделать!.. Часто без слез душат рыдания… Но долго предаваться горю нет времени! Опять ведь зовут!

– Сестра, идите в перевязочную скорее, доктор вас просит, – раздается над ухом голос санитара…

Идешь в перевязочную. Там полно раненых! Один лежит на столе; другие сидят на стульях, третьи лежат на полу и ждут своей очереди…

– Сестра, помогите наложить лубки, у него кость перебита, – говорит доктор.

Раненый забинтован. Сестра идет с ним, помогает санитарам уложить его на койку. Осторожно перекладывает на постель. Под раненую ногу подкладывает подушку или вату…

– Сестра, неудобно мне, – говорит раненый.

Кладешь еще ваты.

– Ну что, лучше?

– Нет! Больно!

Снова осторожно поправляешь положение ноги, еще подкладываешь ваты…

– Пить! Дайте попить, сестра!

Раненые много пьют – гораздо больше, чем обыкновенные больные…

Слава богу, наконец все понемногу успокоилось. Сестра тихонько выходит из перевязочной. Голова кружится, во рту сухо, в ногах слабость. Хочется сесть, а еще лучше, если бы можно было лечь хоть на пять минут!.. Если проходящий доктор заметит такое состояние сестры, непременно скажет:

– Сестра, нате вот папиросу, курите!..

Прежде я не курила никогда. Но однажды мы целые сутки не выходили из госпиталя! Не успевали всех раненых перевязывать… Где-то недалеко от нашего полевого госпиталя шли бои, и транспорт моего мужа все время привозил оттуда раненых. Я присела на пол около раненого, чтобы записать фамилию (раненые лежали рядами на сене прямо на полу), а подняться уже и не могу. Такая слабость. Санитар увидал это, помог мне подняться и вывел меня на двор. Я прислонилась к перилам и закрыла глаза. Кто-то сунул мне в рот папиросу…

– Кури!

Я потянула, закашлялась. Но потянула еще и еще… И как-то стало легче. Я открыла глаза… Передо мной стоял мой муж!.. Я положила голову ему на грудь, и мне хотелось плакать от радости… Родной мой Ванечка! В самую тяжелую минуту ты оказался около меня. Слезы радости и успокоения текли по моим щекам и капали ему на тужурку…

– Кури, кури! Легче станет! – сказал он.

* * *

После бурных приветствий и поздравлений друг друга сестры шумной толпой пошли в огромный вестибюль, где многих из них ждали с нетерпением родственники и матери. Я вышла тоже со всеми и только хотела пробираться к вешалке за моим манто, вдруг слышу:

– Барыня, кончили учение? Поздравляю!

– Гайдамакин! Ты зачем здесь? Кончила! Кончила, спасибо…

Верный солдат был тут же, среди матерей и родственников окончивших сестер, и первый поздравил меня из всей семьи моего мужа. Нина и Яша относились безразлично к моим курсам и считали, что это блажь, никому не нужная. И всегда с насмешкой и издевательством расспрашивали меня о работе в госпитале: «Ну что, ходишь с ваткой и носики вытираешь бедным больным?» – «Что же? Когда нужно, и носы вытираю!» – «Я представляю себе! Когда кончится война, ты вернешься домой, вся грудь увешана медалями за подвиги сестры на поле брани!» – сказала Нина.

Гайдамакин подал мне манто, и мы вышли на подъезд, сели в фаэтон и поехали домой.

– Письма есть от барина? – (Я ушла утром раньше, чем пришел почтальон.)

– Есть одно, я захватил с собой; вот оно.

Я вскрыла и стала читать. «Тиночка, любимая, настроение у меня препоганое! Я чувствую, что эта должность не для меня. Никакой работы медицинской я не несу! А должность старшего врача в транспорте – это должность чиновника, для которого я совершенно не гожусь. Нужно ругаться, бить всех за грабежи и воровство, которое, мне кажется, идет у меня в хозяйстве! Но я не умею ни бить людей, ни ловить воров! А если я не умею этого делать, значит, я не гожусь для этой должности! Чувствую, что лучше бы мне сейчас же уйти из транспорта, хотя бы младшим врачом в госпиталь, но работать бы по моей специальности. Здесь я только подписываю бумаги и счета, которые мне кажутся все фальшивыми и в которых я просто не могу разобраться, так они запутаны… А что я могу сделать? Каждый день делаю осмотр всего хозяйства; смотрю лошадей и не знаю – сыты они или голодны? Тиночка, милая, ты же знаешь отлично, что я никогда в жизни ничего общего не имел с лошадьми! Как-то нарочно спросил дневального: “Как по-твоему, лошади сыты? Не нужно ли им увеличить дачу?” – “Не могу знать!” Вот и весь ответ на мои сомнения! К кому я могу обратиться! Все смотрят на меня только как на начальника и просто не могут понять, что мне нужна их помощь. Я чувствую и убежден, что эти братья Костины по хозяйственной части работают в свою пользу, но я не умею и не знаю, как их поймать и остановить их мошенничества. Сегодня ходил осматривал фураж по записям в отчетных листах! Ну, вижу мешки с ячменем, стог сена и немного подстилочной соломы для лошадей… Меня сопровождают Костин и подпрапорщик Галкин. А сколько пудов ячменя в этих мешках, сколько пудов сена в стоге? Разве я знаю? Костин лебезит, показывает на мешки, на стог сена: “Вот тут 300 пудов ячменя, 600 пудов сена, 150 пудов подстилочной соломы…” Я обратился к подпрапорщику Галкину: “Сколько пудов ячменя, по-вашему?” – “Так что не могу знать ваше высокоблагородие! Трудно сказать точно”. – “А сколько пудов соломы?” – “Так что, я думаю, пудов двадцать”, – едва выговорил он. “А у тебя, Костин, в ведомостях значится сто пятьдесят пудов?” Он нагло отвечает: “Ведомости составлены вчера, а сегодня солому брали уже для подстилки лошадям”. Я иду в конюшню, хотя в конюшнях не все лошади стояли, – не хватает места, половина лошадей стояла на дворе. Обошел все конюшни, все коновязи… Нигде под ногами у лошадей не было ни одной соломинки! Просто всюду была ужасная грязь! И сами лошади были тоже грязные, мохнатые… “Где же солома?” – спрашиваю Костина. – “Да они ее съели!” – нагло отвечает он. Я обратился к Галкину: “Почему в такой грязи стоят лошади?” – “Так что подстилки нету!..” Тина! Родная моя! Что делать?! Я едва владею собой. В один ужасный день я изобью всех. И это будет ужасно для меня самого. Я так верил русскому солдату!..»

* * *

Господи! Что же это такое! Сижу, точно провалилась в глубокую, темную яму…

– Барыня, приехали! – голос Гайдамакина привел меня в себя.

Я поднялась по лестнице и прошла в кабинет Вани. Я люблю эту комнату. В ней все по-старому: большой письменный стол, лампа с зеленым абажуром, мраморный письменный прибор, стетоскоп, много книг – некоторые из них открыты на тех страницах, которые он читал перед тем, как уехал в Шемаху… Большой книжный шкап полон медицинских книг и журналов.

Я села в кресло, в котором он сидел долго по ночам, читая свои любимые книги. Сколько времени я плакала, не знаю, кто-то погладил меня по голове…

Я подняла голову и увидела Нину. Она была встревожена.

– Тина, что случилось? Ты получила неприятное письмо от Ивана Семеновича? Случилось с ним что-нибудь?

Я не могу сказать, случилось ли что-нибудь? Но что-то действительно случилось ужасное! А рассказать нечего…

– Нет, ничего особенного! Ваня чувствует себя не особенно здоровым. Я рада, что курсы мои кончены! Теперь я смогу скоро выехать к нему…

– Ты получила письмо от Вани? Что с ним? – спрашивает вошедший Яша. – Да! Кстати! Поздравляю – кончила! Ну, теперь можешь и на фронт ехать – флиртовать!

– Яша! О морали у тебя понятие смутное! Я давно это знала. Но не меряй все на свой аршин!

– Ну, Тина, не сердись! Я ведь пошутил! А все-таки, что случилось? Гайдамакин прибежал ко мне, говорит, барыня получили письмо от барина, прочитали его, а теперь плачут…

Этот солдат действительно друг наш, подумала я. Три года он живет у нас в доме. И этой осенью должен был бы уходить домой, к себе в деревню, но война задержала его. Он очень преданный и честный человек и любит мужа. Когда Гайдамакин пришел к нам в дом, муж сказал ему: «Смотри за всем, чтобы было все в порядке, отвечать будешь за все ты». И он исполнял все с величайшей ревностью. Если горничная разобьет стакан или рюмку, он не устает донимать ее упреками: «Для тебя что баккара[5], что простой хрусталь, все едино! Разве ты понять можешь? А мне отвечать за вас!»

Или: «Барыня, у нас очень много зря покупается провизии», – вдруг объявляет он за завтраком… «Как много? Откуда ты взял это», – говорю я. «Да я вижу, сколько Аннушка уносит домой каждый вечер всякой всячины». Муж смотрит на меня с гордостью: вот, мол, какой мой Гайдамакин! Все видит! Все знает, что делается в доме… А тот стоит, мрачно смотрит в пол. Оба правы! А женщины – обе виноваты: одна – ротозейка, не умеет распорядиться домашним хозяйством! А другая просто воровка – растаскивает добро «моего» барина… «Правда, она уносит остатки, но я сама ей разрешила это: у нее трое ребят сидят дома голодные, а у ее мужа оторвало руку на пожаре, когда он служил в пожарной команде», – пытаюсь я объяснить… «Ну, вот видишь! Пускай берет эту маленькую помощь», – сказал муж.

Боже мой! Что тут сталось с Гайдамакиным! Он просто позеленел, и его маленькие калмыцкие глазки совсем ушли в глубь орбит, как бы не желая смотреть на такую глупую хозяйку! (Есть такое выражение: и глаза бы мои на тебя не смотрели.) Сначала он молчал. Потом точно поперхнулся: «Ох! Так это ж она морочит вам голову! Никаких нет у ней детей! И никакого мужа! – прорвался он наконец. – Она носит все это пожарному, а не мужу!» Муж строго посмотрел на него. Он моментально замолчал и вышел из столовой. Муж долго хохотал, но я была обижена. Кухарке я сделала выговор. И в доме наступил мир. До первой разбитой вещи, конечно… И опять тогда все сначала: «А мне за вас отвечать!» и тому подобное.

А вот сейчас мои слезы его расстроили совсем, и он сразу пошел за помощью.

Когда Нина и Яша ушли, он пришел ко мне:

– Барыня! Я хочу дом привести в порядок!

– Что ты хочешь делать?

– Да надо уложить ковры, серебро, дорогую посуду. Чехлы опять надену на мебель. Вы ведь долго здесь не пробудете? А мне бы поехать к барину: может, они в чем нуждаются? Тоже ведь один там… Кругом чужие люди! За одеждой присмотреть нужно, а чем он там кормится? Я так думаю, барыня: я все приберу, уложу в сундуки и поеду, а вы пока обойдетесь с Машей да с Аннушкой?

Я молчала и думала, какую пользу принесет мужу приезд Гайдамакина? Не проще ли мне самой поехать туда?! Я позвала Аннушку и Машу и сказала им, что я уезжаю на фронт к мужу, а дом закрою. А когда война кончится, и если мы будем живы, приходите! Возьму опять! Каждая из них получила за месяц вперед жалованье. Они обе горько плакали.

* * *

Свидетельство об окончании сестринских курсов мне привез сам доктор Захарьян. Он расспрашивал о муже, которого знал очень хорошо.

– А вы куда думаете ехать? На какой фронт? – спросил он меня. – Если хотите, оставайтесь в нашем хирургическом, место за вами!

– Нет, доктор, спасибо. Я не знаю еще, где я буду работать, но я сейчас еду к мужу в Сарыкамыш. Хотя он и не ждет меня. Для него мой приезд будет полным сюрпризом. А там видно будет. Может быть, устроюсь в каком-нибудь из госпиталей, стоящих в Сарыкамыше.

– Я бы и сам не прочь поехать поработать под огнем неприятельских пуль, бодрящее чувство! А что тут? Залечивать дырки да читать новым курсанткам анатомию… Между прочим, у нас через неделю опять новый прием на курс сестер.

Я вспомнила письмо мужа: как он завидует тому, кто остался и продолжает нести обязанности в больницах и госпиталях.

– Нет, вы счастливый, что остались дома и продолжаете работать в своей области: лекции, анатомия, дело врача. А вот если бы вам пришлось считать пуды сена, как моему мужу, смотреть рваные сапоги и рубахи солдат, чтобы их сдать, а взамен получить столько же новых, и вечно подписывать счета, в которых ничего нельзя понять. Это ужасно для врача!

– Да, это верно, я ничего тоже не понимаю в этом деле, да и скучно это для врача. Меня всякий дурак надует, да еще меня же будет считать дураком…

– Вот видите! Значит, нечего вам жалеть, что вы заняты своей нормальной работой.

Доктор ушел, а мы принялись за укладку. У меня масса еще была и других дел кроме укладки вещей. Я сказала Маше, какие беру с собой вещи, и поручила ей самой уложить все. Мне нужно поехать к портнихе, в банк свезти бумаги, лишние деньги и разные ценные вещи. Вот этот пакет с завещанием Вани. Он сказал мне, что в нем он все свое имущество оставляет мне в случае его смерти. Да никого другого у него и нет! Детей у нас нет! Братья сами имеют столько же. Несмотря на все кутежи как Алексея, так и Яши, все же и они не могли тратить всего дохода, который приносило наше имущество. Я никогда не обращала на деньги никакого внимания; они приходили в мой дом без ведома и усилий с моей стороны. Их было много – больше, чем мы могли тратить при всей нашей бесхозяйственности и безалаберности с моей стороны.

Деньги я клала прямо в мою зеркальную шифоньерку. Когда наберется толстая пачка кремовых кредиток с головой Екатерины Второй[6] – тогда я несу их в банк. Муж к деньгам относился совсем безразлично. Когда Яша приносил деньги, муж кричал мне:

– Тина, Яша принес деньги, возьми их.

Яша заведовал всем: сдавал квартиры, получал деньги, имел дело с подрядчиками – десятки лет одни и те же вели все работы в наших домах, – платил налоги, страховки, нанимал дворников; их у нас было двое: один назывался «старший дворник», другой – его помощник, исполнял только приказания своего прямого начальника, старшего дворника Тимофея. Иногда денщики, наш или старшего брата Алексея, попросят помочь вынести ковры, чтобы почистить: «Эй, слышь, Миколай! Приходи, помоги мне вынести ковры». – «Не могу! Я занят! Тимофей сказал, чтобы вымыть отхожие места; може опосля, как управлюсь».

На Кавказе за несколько лет перед войной введено было ночное дежурство дворников. Тимофей дежурил сам. Он был официальное лицо; ему в участке дали свисток и бляху с номером, и его паспорт держали тоже в участке до тех пор, пока он служил у нас в доме. Дежурный дворник, когда выходил на дежурство, надевал белый фартук, белые нитяные перчатки, на шее на шнурке полицейский свисток, бляха с номером, а в руках дубинка. Мы выдавали холщовые фартуки; для лета и осени – брезентовое пальто, а зимой ватное пальто, кожаную фуражку и высокие сапоги на случай дождя или снега. Дворнику полагалась квартира – комната с кухней, если дворник был холостой. А если с «бабой», как обычно они называли женатых, то две комнаты и кухня. Помощнику полагалась одна комната, если оба дворника без «баб», то обычно они жили вместе – дешевле «харчиться», говорили они. Зимой обязательно выдавались дрова, а керосин все равно летом и зимой полагался.

Вот пакет с завещанием мужа. Но я его не открою! Когда Ваня передавал мне его, то сказал:

– Тина, если я живым не вернусь, это все твое! Ты богата! У тебя столько, что можешь жить, как только захочешь. Тебе хватит на все… – Он замолчал. Потом взял мою руку, прижал к губам крепко-крепко. И произнес чуть слышно: – Не выходи больше замуж! Я так тебя люблю!

– Родной мой, любимый! Что ты говоришь! Если тебя убьют, я не хочу жить без тебя ни одного дня!.. – Да, я так думала тогда: без него нет жизни, ничего мне не нужно: ни денег, ни домов! Сердце вдруг так больно сжалось… – Тебе ведь ничего не угрожает – ты врач! Мне тяжело думать, что мы расстанемся хотя бы на время… Я хочу всегда, всегда быть с тобой… При всех обстоятельствах!.. До конца дней наших…

Но судьба оказалась сильнее меня, и все случилось по-другому… Жизнь переломилась! По одну сторону перелома осталось и ушло все красивое, а по другую оказалась кровь, слезы и сплошное несчастие. Всякая ценность потеряла значение… Сколько я видела молодых, красивых, а может быть, и богатых – бездыханных трупов?.. Они так же лежали на земле рядами, как и самый бедный солдат…

Ну вот, все кончилось и осталось позади и, может быть, навсегда!..

Я на вокзале. Уезжаю к Ване! Гайдамакин едет со мной – мрачный, угрюмый!..

Масса знакомых пришли проводить меня. Натащили цветов, конфет. Болтают всякую ерунду, смеются. В сотый раз повторяют одно и то же: «Передайте Ивану Семеновичу привет! Скажите, чтобы берегся! Сами берегитесь тоже… Скорее возвращайтесь домой! Мы вас ждем обоих». И так далее…

– Яша, а что ты думаешь делать? – спросила я его.

– Продолжать все ту же жизнь: пить, играть в карты, ухаживать за хорошенькими женщинами, проводить бессонные ночи!.. Нет!.. Ну их всех, женщин!.. Надоели. В конце концов, сбегу на фронт…

– А ты не беги от кого-нибудь. Просто иди сам добровольно, с чувством долга… Ведь теперь нужны России все, и каждому найдется дело!

– Ну и пусть их идут! Вот ты пошла тоже – ну, и отлично! Да, наконец, у меня два брата на войне – помогают России, как ты говоришь. Надо же кому-нибудь и здесь остаться!

– Вот бы мне скинуть десятка два годков, так я бы пошел с удовольствием на войну, – сказал отец Нины.

– Да ты и теперь еще годен копать братские могилы, – сказал Яша и добавил: – А мне и дома хорошо! Да, наконец, если все мужчины уйдут на войну, кто будет развлекать женщин?! Ведь они, милые, умрут от тоски! А если у кого убьют мужа, брата или отца, кто будет утешать, вытирать слезы?! Нужно непременно держать в тылу некоторое количество опытных мужчин для утешения плачущих!

– Ну, понес! Как тебе не стыдно? Я все расскажу Ване…

– Нет! Пожалуйста, ты ему не говори этого. Напротив, скажи, что Яшка, мол, собирается ехать на фронт добровольцем…

– Ну, нет, я его обманывать не буду. Ты сам ему напиши это.

– Послушай! Да я не имею права никуда уезжать из дому. Кто будет вести дела здесь: ты уезжаешь за наградами, Нина – с ребятами.

– Ты, Яша, ходи на вокзал, когда приходят санитарные поезда, и раздавай папироски да яблочки раненым солдатикам! – сказала Маня.

– Это тоже весьма полезное дело! – сказала я.

– А вот действительно, почему бы тебе не ходить на товарный вокзал к приходу санитарного поезда – помогал бы выгружать раненых. Или ходи по утрам в госпиталь и помогай санитарам убирать палаты!

– Ты с ума сошла! Я буду убирать палаты – что ты говоришь!

– А что? Делают же другие. Теперь много пошло на эту работу студентов.

– Ну и пускай идут и работают.

– Второй звонок – Тифлис! – кричит швейцар. Мы стали прощаться.

– Пишите, пожалуйста, ваша адрес! – сказала Марья Яковлевна.

– Всю жизнь прожила в России, а двух слов правильно сказать по-русски не может, – с неприязнью обрывает Нина свою мачеху.

– Да что вы! На войне нет никакого адреса, пишите прямо: «Действующая армия…»

– Третий звонок – Тифлис!

Я захожу в вагон и из окна кричу всем:

– До свидания, до свидания…

С этим первым моим отъездом из дома кончилось благополучие всей моей жизни и всей нашей семьи…

Я стояла у окна и смотрела, как уплывала платформа, потом сотни товарных вагонов вперемешку с классными вагонами, стоящими на запасных путях. А вон там, недалеко совсем, видна огромная труба – это у нашего соседа-татарина Алиева рисоочистительная фабрика. А напротив, через улицу Молоканскую, наш дом… А если пройти двор, там моя квартира, которая выходит на Биржевую улицу. Знакомый покойного отца как-то был у нас и сказал: «Разве можно в центре города держать столько свободной, незастроенной земли? Точно хутор какой-то! Ведь посреди этого двора можно еще выстроить пятьдесят квартир».

Никому не хотелось возиться с подрядчиками; муж служил, старший брат тоже служил, а Яша терпеть не мог что-либо создавать:

– Для чего я буду возиться с разными подрядчиками? Хватит и того, что есть!..

Скрылась труба, а с ней и наш дом; потянулись нефтяные вышки в «черном городе».

Я оторвалась от окна, хотела сесть и только теперь увидела, сколько цветов в купе; точно новобрачную провожали или театральную примадонну. Мне стало стыдно перед другими пассажирами: героиня какая! еду к мужу!

На какой-то станции зашел ко мне Гайдамакин узнать, хорошо ли мне, не нужно ли чего-нибудь? Я отдала ему цветы и некоторое количество конфет; стало свободнее в купе.

Сколько народа едет! Военные и штатские! Все говорят только о войне. Часто слышится: ранен, убит – хуже всякой эпидемии…

Ведь убит непременно молодой, сильный, жизнерадостный, у которого, наверное, осталась жена или невеста, или просто любимая женщина, все равно… Его сердце любило и хотело жить! А теперь свалят в общую яму, и никогда никто не узнает даже, где эта яма. Сколько останется женщин, горе которых только долгие годы притупят, но не излечат?!

Я вспомнила с отвращением слова Яши: «А утешать кто будет, если все мужчины уйдут на войну?» А ведь правда! Сколько плачут теперь! Матерей, вообще женщин! Но утешить их нельзя! Их горе беспредельное! Только слезы облегчат немного сердце женское!

Как хорошо, что я еду к мужу! Через несколько часов я увижу его, какая я эгоистка, даже в несчастии я счастлива? Услышу живой голос его! А те, кто получил страшное письмо «убит», никогда не увидят и не услышат родного голоса!

Но вот и Тифлис – главный центр тыла Кавказской армии!

Боже мой, сколько народу! На перроне едва можно пройти; повсюду эти серые шинели, и не разберешь, кто солдат, кто офицер, погоны у всех суконные, серые; не видно ни звездочек, ни полосок. Мне придется ждать поезда на Карс несколько часов.

Я прошла в зал первого класса, но не нашла ни одного свободного места, где бы можно было сесть… Гайдамакин сложил вещи прямо на пол, и я стала около них…

– Ты карауль поезд и постарайся занять мне место.

Как невыносимо тяжело стоять на одном месте!

Сесть не на что и уйти от сложенных на пол вещей не могу, а Гайдамакина нет. Вдруг слышу: «Первый звонок – Баку – Ростов!» В публике движение; многие встали и пошли к выходу. Недалеко от меня освободилось место – краешек дивана. Я села на него.

– Сказали, сейчас подадут поезд! – запыхавшись, сказал Гайдамакин. – Скорее, барыня, идемте! Место занять бы! Страсть сколько едет военных!

Мы стали протискиваться к выходу на перрон. Но на перроне, кажется, еще больше стало народу, чем было, когда мы приехали, а ведь недавно ушел поезд на Баку. Мы потихоньку двигаемся ближе к краю платформы, но толпа все время перемещается, как морская волна: то нас придвинет к самым рельсам, то отодвинет вглубь платформы. Наконец я очутилась среди серых шинелей и, стиснутая крепко со всех сторон, остановилась и стала ждать поезда. Холодно, сыро. А поезда все еще нет. Наконец что-то черное, безглазое выползло из темноты к платформе… Ни в одном окне не было света. Толпа сразу густой массой придвинулась к двигающемуся поезду. Но кондукторы никого не пускали в вагоны. У каждого кондуктора был в руках фонарь. Кондуктор открыл дверь своим ключом, вошел в вагон и стал зажигать свечи в фонарях, которые были в каждом купе. А мы стоим и ждем…

Наконец, звонок! Дверь в вагон открыта! Все сразу бросаются в узкую дверь, получается «затор», злятся, тяжело дышат, толкают локтями! Меня охватывает ужас. Я хочу вырваться и убежать дальше от вагона, но толпа еще сильнее меня прижимает к вагону…

– Барыня, давайте руку! – вдруг слышу я голос Гайдамакина.

– Где ты, Гайдамакин?

– Я здеся, барыня! Дайте вашу руку!

Но я ничего не вижу, меня совсем затолкали, десятки рук тянутся через мою голову, чтобы схватиться за поручни и подняться в вагон. Гайдамакин поймал мою руку и втянул меня на площадку.

– Место я нашел для вас; вот здесь, в купе. Народу много, но я положил ваш чемоданчик, и место ваше будет!

Народа столько, что только бы втиснуться между каких-то серых шинелей! А о сне и думать нечего… В купе темно, сыро и пахнет солдатским сукном. Какой ужас! Как я доеду в такой обстановке до Сарыкамыша? Когда я вошла в купе, несколько человек, не то солдат, не то офицеров, соскочили со своих мест и сказали:

– Садитесь, сестра, «в тесноте, да не в обиде», потеснимся, и места всем хватит.

Я села на краешек дивана. Всех ненавижу! И чего это столько народу набилось в этот вагон? Могли бы и в другой пойти! Так нет, всегда так: куда один, туда и все, – стадо, со злобой думала я. Но когда поезд отошел, как-то сразу стало свободнее. Было уже поздно, и все стали укладываться спать. На диване напротив расположились две женщины и ребенок, по-видимому, армянская семья, а мужчина-армянин стоял в дверях.

– Сестра! Ложитесь на верхний диван; а мы вчетвером устроимся на нижнем! – вдруг предложил один из моих соседей.

– У вас есть подушка и одеяло?

– Спасибо, да, у меня есть все. – И вдруг в купе стало светлее и теплее, и эти «ненавистные серые шинели» показались близкими, точно мы ехали одна семья! Они быстро и ловко подняли верхний диван, развернули мой дорожный мешок, вытащили оттуда подушку и одеяло и помогли подняться наверх. На противоположном диване уже спали двое головами в разные стороны, накрывшись шинелями.

Я легла, укрылась одеялом и скоро заснула. Проснулась я от сильного толчка и скрипа тормозов, и поезд остановился. В нашем купе была полная тишина. Я заглянула под диван, где спали четыре офицера: крайние двое спали, откинув голову в самый угол и закрыв лицо фуражкой; один, посредине, положил свою голову на плечо соседу и вытянул ноги; четвертый спал сидя. Весь согнулся; голова его почти касалась колен; одна нога подвернулась под себя, другая вытянута. Просто ужасно было смотреть на этих спящих людей!

Мне стало совестно, что я на них злилась, что они занимают в купе много места! А они ведь отдали свои места и удобства мне, и вот теперь сами спят сидя… Я посмотрела на противоположный диван, где спали двое, все так же крепко. У одного под головой лежала фуражка, у другого – папаха.

Было еще темно, когда поезд пришел в Александрополь. Армянская семья вышла и освободила целый диван. Двое из четырех пересели туда, легли так же головами в разные стороны и спали чуть не до самого Карса.

Спутники мои сошли в Карсе. В вагон село несколько новых, таких же серых, пассажиров. Но в моем купе, кроме меня, никого больше не было. За окном все покрыто снегом и слышно, как он скрипит под ногами. Мне выходить на вокзал не хотелось; пришел Гайдамакин, я его послала отправить телеграмму мужу и принести мне стакан чаю.

Здесь уже война чувствуется! Кругом только военные! Чувствуется, что здесь они на месте и делают дело. Лица у офицеров и солдат озабоченные, шинели помятые… Особенно много солдат, офицеров и военных чиновников на перроне вокзала. Они то группами, то в одиночку ходят, говорят, куда-то показывают руками, часто заходят вовнутрь вокзала. А когда открывают дверь в вокзал, оттуда вырывается белый пар большими клубами.

Я подошла к окну на противоположной стороне. Там стояли товарные вагоны, и в щель сдвинутых дверей виднелся свет: не то везут солдат, не то лошадей? Не слышно ни пения, ни смеха, как обычно бывает, когда встречаешь эшелон. Должно быть, мороз так действует?

Получит ли Ваня мою телеграмму и приедет ли на вокзал встретить меня? Поезд придет в Сарыкамыш около двенадцати часов ночи. Хотя от Карса до Сарыкамыша и недалеко, но дорога идет все время в гору, и поезд идет черепашьим шагом.

Почему мне как-то жутко? Чем ближе к фронту, тем тоскливее! Или еще что-нибудь другое? Чувствую, как будто назад нет возврата, точно что-то затягивает, какая-то тина… Вот так бывает, когда идешь по болоту, – ступишь осторожно и, кажется, видишь дорожку, а оглянешься назад – ничего нет, кочки зыбучие да черная вода… Что за ерунда! Захочу, могу сейчас же вернуться назад домой! И никто ничего мне сказать не может! Еду я по собственной доброй воле и желанию. Это темнота и холод так на меня действуют, подумала я. Вон одна свеча только горит! В вагоне полумрак и сильно холодно… Вспомнила я, как несколько лет тому назад с этого же вокзала в Карсе, когда снег и морозы надоедали мне, я уезжала в Баку погреться на теплом солнышке. Всегда в вагонах было пусто; в первом классе два-три человека! Вон там, за этими эшелонами, – офицерский поселок Кабардинского полка… Там и наш флигель, где мы прожили несколько счастливых лет с Ваней… А теперь еду мимо, куда-то в холод и темноту…

Приеду в этот Сарыкамыш, а вдруг муж не встретит меня?! Куда мы пойдем ночью? Кругом чужие люди; все заняты, может быть, еще больше, чем здесь, никому нет дела до меня, хоть замерзни до смерти на улице… Как хорошо теперь было бы очутиться дома, в своей спальне, в чистой постели! Тепло, светло, сухо!..

– Барыня, вот, чай принес, – вдруг раздался голос Гайдамакина около меня.

Ох! Слава богу, хоть он пришел!

– Послал телеграмму? – После выпитого чая стало легче и теплее на душе…

– А что если барин не получит телеграмму и не приедет встретить нас на вокзал?

– Да не беспокойтесь, барыня! Вы посидите на вокзале, а я пойду пешком искать квартиру; а как только найду, барин приедут за вами. Найти нетрудно! Спрошу кого – все, поди, знают нашего барина! Найду, не беспокойтесь!

Скорее бы шел поезд! А то стоит, стоит, а для чего – неизвестно? И народа-то совсем мало…

– Декабрь на дворе, Рождество скоро! Никому неохота ехать на фронт, все норовят больше в тыл – до дому! – говорит Гайдамакин. – А мы вот поехали из дому от Рождества на фронт!

Сильный толчок! Паровоз прицепили! На платформе появились люди, начальник станции в военной фуражке машет рукой. Свисток! И колеса заскрипели на обледенелых рельсах. Поезд сделал толчок и тронулся. Станция медленно стала уходить назад. Стало сразу темно…

Я прильнула лицом к стеклу: где-то здесь, совсем близко от станции, казармы Кабардинского полка, в которых теперь госпиталь, писал Ваня мне.

Темно! Вот что-то темное большое обрисовывается! А это и есть казармы! В первом корпусе первого батальона чуть желтеют окна! Нельзя сказать, что там госпиталь… А другие корпуса, мимо которых теперь шел поезд, совсем выглядели черной громадой – нигде ни одного огонька…

Как странно все это для меня! Сколько лет приходилось проезжать по вечерам мимо этих зданий, полных жизни, света и движения! Песни, гармошка слышны были в каждом корпусе. У каждого подъезда стоял дневальный и у проходных ворот тоже дневальный: частную публику не разрешалось пропускать через дворы. «Иди кругом по дороге», – говорил дневальный. А теперь ни души! Война! Все сидят в холодных окопах! А офицерских флигелей совсем не видно. Да и смотреть не стоит! Все равно никого там уже и нет!

Кое-где мелькнет огонек в крошечном оконце армянского домика и сейчас же пропадет навеки. Темно! Поезд вышел из города…

Сажусь на диван. В моем купе сидят двое военных. Они тихо разговаривают о своих военных делах. В коридоре стоят маленькими группами, курят и тоже разговаривают. Тихо… В общем, народу едет мало! Куда же это ехало столько военных из Баку? Поезд был ведь переполнен? Да и из Тифлиса тоже ехало много! А вот теперь, когда фронт совсем близко, народу меньше, и как-то тише, спокойнее.

Когда поезд подошел к Сарыкамышскому вокзалу, я совсем была смущена – на станции никого! Ни души! Один фонарь слабо горел у дверей здания. На платформе никто никого не ждет! Не видно носильщиков. Да и здание вокзала показалось мне «крошечной избушкой», а поезд тихонько все ползет и ползет и наконец тихо, незаметно останавливается!

Дверь станции открылась. Оттуда вышло несколько человек. Все серые, однообразные… Но кто это?! Вон, один! Да это Ваня! Мой родной Ваня!.. Ну, конечно, это он! У него шуба, хотя и серого сукна, но воротник кенгуровый, и серая каракулевая папаха. Он! Он! Мой муж, мой любимый! Господи! Как я его люблю! Как я счастлива, что вижу его! Смотрю и не могу оторваться от окна. Вот он увидел Гайдамакина, поздоровался с ним; идут к моему вагону; вот и голос его, низкий, мягкий.

– Тиночка! Тинушка, родная моя! Да как же ты это решилась приехать сюда? – говорит он, целуя и прижимая меня крепко к себе, а я – плачу, не могу удержаться: слишком большое счастье и огромная радость!..

Вот он! Живой, теплый. И голос его, и глаза его! Весь мой, Богом данный мне муж…

– Ну, идем! Дай сначала я вытру слезки твои, да застегнись хорошенько, очень сильный мороз, – говорит он и сам застегивает мою меховую шубу.

– Мне не холодно, в этой шубе на Камчатку могу ехать.

– Здесь и есть вроде Камчатки! Высунешь руку в дверь, и она отмерзнет моментально, – шутит муж.

Он тоже счастлив – весь сама ласка и радость. Мы вышли на платформу – ни души! Я оглядываюсь кругом и говорю:

– Никого нет! Ни одного человека! Вот так война!..

– Да кому охота мерзнуть понапрасну? На вокзале народу много, спят в тепле. Там устроен питательный пункт: стоят длинные столы и скамейки, топится печь все время, тепло… Но там только все военные, которые проездом задержались на день или на два, пока подвернется попутчик, который подвезет до его части! А частной публики здесь нет, и быть не полагается никому! Я получил твою телеграмму, сначала глазам своим не поверил! Но, смотрю, уже поздно, – скоро должен прийти поезд. Поехал! Но до прихода поезда, оказалось, еще целый час оставался. Я сказал Ткаченке, чтобы он укрыл лошадей попоной, а сам бы шел внутрь вокзала, в тепло. Морозы здесь такие, что дух захватывает!

Мы подошли к экипажу, который я видела первый раз в жизни.

– Вот моя двуколка! В ней езжу только я один… – сказал муж.

Двуколка – это экипаж на двух больших колесах: бока и верх покрыты брезентом. На обеих сторонах экипажа большие красные кресты. На переднем месте помещается возница и рядом с ним два или три сидячих легко раненных. Задняя стенка открывается, и туда кладут во всю длину четырех раненых. Везет такой экипаж пара лошадей. В двуколке мужа посредине было сиденье со спинкой.

– Вот это мой возница, Ткаченко, – показывая на солдата, сидевшего на двуколке.

– Здравствуй, Ткаченко, – поздоровалась я с ним.

– Здравия желаю! С приездом! – по-военному ответил он.

Мы с мужем сели на внутреннюю скамейку.

– Ну! Можно ехать! А то барыня замерзнет. Гайдамакин, как получишь багаж, приедешь с Клюкиным на его двуколке.

Мы поехали!

– Тебе хорошо? – обнимая, меня спросил муж.

– Очень.

– Двуколка эта совершенно новая и очень удобная, закрывается со всех сторон. Я сплю в ней, когда езжу за ранеными на позицию.

– А разве есть раненые?

– Понемногу привозим каждый день! Но позиции отсюда далеко, и каждая поездка берет сутки. Это хорошо, что ты надела форму сестры, меньше обращаешь на себя внимания. Здесь нет женщин! Не полагается! Война – нечего смущать воинов…

Я слушала его и удивлялась, что он все время говорит. Вообще он неразговорчив, а пустую болтовню совсем не выносил и не любил мужчин, которые стараются занимать дам. «Ну, это пустой болтун», – говорил он, когда я спрашивала его о каком-нибудь знакомом мужчине, который нравился дамам… «Старается занять позицию на всякий случай», – говорил он о таких мужчинах. Женщин вообще не любил. Всегда говорил, что, «если бы не встретил тебя – никогда бы не женился ни на ком…»

Когда он был еще студентом Харьковского университета, хозяйская дочь (где он снимал комнату) влюбилась в него. Ничего не подозревая, он принимал приглашения то на чай, то на ужин, хотя и тяготился этим. Вообще изредка заходил, когда не находил предлога отказаться от настойчивых приглашений. Но и только. Но однажды дочь хозяев сама ему написала, что любит его и готова быть его женой. Пришел он поздно с лекции, увидел на полу под дверью письмо; положил его на стол, думая – из дому. И решил прочесть его позже. Через несколько минут стук в дверь! Открывает: она, хозяйская дочь…

– Вы, Иван Семенович, письмо видели? Подняли его?

– Да, видел, поднял!

– Прочли?

– Нет еще!

– Прочтите скорее, пожалуйста! – И ушла.

Взял он письмо, вскрыл, прочел… Уложил вещи, а утром позвал извозчика и переехал в гостиницу. Весной же, когда закончился семестр, перевелся в Казанский университет. И никогда больше не видел и не вспоминал об этой девушке.

А в Казани встретил меня – четырнадцати с половиной лет, маленькую, худенькую девочку. Полюбил. Два с лишним года ждал, чтобы подросла его невеста и будущая жена. И когда мне исполнилось шестнадцать с половиной лет – женился на мне.

– Что дома, все благополучно? Алексей что пишет? Яшка все пьянствует?

– Алеша пишет, что хоронят то одного, то другого убитого сальянца. Много уже убито офицеров! Убит Гриша Офонасенсенко; убит капитан Федоров! Жена его поступила на службу. У них ведь никаких средств не было, кроме его жалованья.

– Разве не дают пенсию семьям?

– В конце концов дадут маленькую, конечно! Но когда это еще будет?! Здесь как-то ничего не знаешь! А сколько знакомых уже убито, наверно. В городе на каждом шагу встречаются женщины в трауре. Потери на Западном фронте очень велики!..

– А вот и моя штаб-квартира! – сказал муж, показывая на крошечный домик, как мне показалось в темноте.

Двуколка подъехала к деревянному забору и остановилась. А я и не заметила, как мы доехали! Муж соскочил с двуколки, взял меня на свои сильные руки и поставил на снег.

– Ну, идем!

Мы вошли в калитку и по деревянным мостикам дошли до крыльца. В сенях было совсем темно! Солдат лег, вероятно, спать и потушил лампочку… Вот дурак!

Но в эту минуту открылась дверь в освещенную комнату; посреди комнаты стоял грубый деревянный стол, выкрашенный черной краской; над столом висела керосиновая лампа; вокруг стола стояли несколько некрашеных стульев.

– Это наша общая столовая. А там моя спальня, – он показал на открытую дверь.

– У тебя очень хорошо!

– Тебе нравится?

– Я так рада видеть тебя, что мне все нравится, что окружает тебя. А вот и Гайдамакин приехал с багажом!..

– Ваше высокоблагородие, куда сундуки нести?

– Да у меня одна только комната! Вон та, где я спал до сих пор. Если поместятся все сундуки и чемоданы, несите туда! Другого места нет, – сказал муж.

Я пошла в его спальню.

– Здесь темно! Зажгите лампу, пожалуйста!

– Да лампа-то только одна в столовой! Я зажигаю свечу, когда прихожу спать ложиться. Клюкин, принеси из кухни свечу.

Когда принесли свечу и зажгли, я увидела маленькую комнату с двумя ничем не завешенными окнами. В углу, у стены, стояла узкая железная солдатская кровать. Почти посреди комнаты стоял раскрытый чемодан мужа. Тут же валялись сапоги, носки и другие вещи мужа. Около кровати на пустом ящике стояло блюдце с куском догоревшей свечи. Кровать не была сделана: подушка свернута валиком, простыня скручена жгутом, а стеганое шелковое одеяло валялось на полу. И ничего больше – ни стола, ни стула, – ничего решительно! Одна узкая железная кровать и несколько гвоздей, вбитых в стену, на которых висели вещи мужа да полотенце.

Все стояли молча, разглядывая комнату, точно в первый раз видели ее… Молчала и я…

Прерывая молчание, муж сказал:

– Видишь ли, здесь ничего достать нельзя! Да и телеграмма твоя получилась поздно. Но завтра я пошлю разыскать какую-нибудь мебель. Этот дом был пустой, но там выше, где штаб, были дома с мебелью. Сегодня как-нибудь устроимся; переспим, только ведь одну ночь…

Я ни слова не сказала. Но он видел, что я подавлена обстановкой…

– Конечно, устроимся! На то и война, – только и могла я ответить…

– Несите вещи! Вот ставьте их здесь! На двух сундуках можно устроить постель для меня, ты еще не видел, что я привезла.

– Боже мой! Да ты полдома привезла!.. – сказал он, увидев, сколько сундуков внесли в комнату.

– Постели для барыни на моей кровати, а мне на полу. А мы пойдем ужинать! Ты голодна?

На столе кипел самовар, стояло жареное мясо, хлеб… Но есть не хотелось…

– Как это ты решилась пойти на курсы? И мне ни слова не писала об этом!

– Хотела, во-первых, быть с тобой или хотя бы поближе к тебе! А во-вторых, должна же я хоть чем-нибудь помочь Родине!

– Попробуй, если сумеешь! Да что ты так смотришь на меня?

– Смотрю! Соскучилась по тебе. Но ты как-то странно изменился!

– Я и сам знаю, что изменился. Поживешь здесь – и ты изменишься… Но я бы не хотел, чтобы ты долго оставалась здесь! Здесь обстановка тяжелая, грубая. Никаких удобств – даже самых минимальных, человеческих.

– Ты не рад, что я приехала к тебе?

– Тиночка, родная, любимая, ты для меня больше жизни! И видеть тебя – для меня большое счастье! Я так рад, что ты опять со мной! Но ты же знаешь, что я не умею высказать все, что я чувствую и думаю! Но я был бы спокойнее, если бы ты жила дома! Пока здесь ничего не угрожает. Позиции далеко… А раз ты уже здесь, то поживи до Рождества! А после Рождества уезжай домой… И если уж очень хочешь помогать Родине, работай в каком-нибудь из госпиталей – там, наверно, много запасных госпиталей стоит! Ну а теперь пора спать! Два часа уже!..

Когда я проснулась на другое утро, то мужа в комнате уже не было. Я встала, надела халатик, пошла к окну и сняла простыни, которыми мы вчера завесили окна. Стекла были все в узорах от мороза, сквозь которые ничего нельзя было увидеть… Я подошла к дверям, позвала Гайдамакина и попросила горячей воды. Он принес большой кувшин теплой воды, таз и ведро для грязной воды… Когда я оделась и вышла в столовую, там уже никого не было. На столе кипел самовар, огромный кусок сыра, копченая колбаса, открытая коробка сардин и мешочная икра. «Это уже из моего запаса», – подумала я. Большой кусок хлеба, три стакана (чашек, должно быть, не было), один стакан чая, наполовину отпитый. В комнате было тепло. Я взглянула в окно. О! как все блестит! Сколько снега! Все засыпано им! Всюду сугробы! Вон дорожка разметена! Куда это она ведет? А! К маленькой деревянной будочке…

И дорожка чисто разметена, значит, по случаю моего приезда! И это все заботы Вани обо мне. Милый, родной человек – обо всем подумал…

Но как тут тихо и мирно! Вон солдаты ходят, разметают дорожки; один несет охапку дров, должно быть, на кухню? Совсем как в прежнее время, когда мы жили в Карсе.

А солнце-то какое яркое! Снег блестит! Вон у солдата изо рта пар идет… Мороз, должно быть, сильный. Но жизнь кажется совершенно мирной, точно где-то в глуши в центре России! Позиции далеко отсюда, говорил Ваня, а здесь – тыл, штаб армии, госпиталя, хлебопекарни. А вот и Ваня!

– Здравствуй, Тиночка! Давно встала?

– Нет. А ты уже осмотрел свое хозяйство, а я все спала! Мне совестно…

– Ну, что ты! На то я и муж! Тинушка, многого я не могу сделать для тебя – такая уж здесь обстановка… Но я должен показать тебе некоторые необходимые вещи…

Он подвел меня к окну, из которого я видела дорожку, ведущую к будочке; вот это все удобства, и тебе придется ими пользоваться; другого я ничего не могу тебе предоставить…

– Знаю, знаю! Давай пить чай! – перебила я его.

– Хорошо. Но, пожалуйста, подождем минутку. Сейчас придет младший врач. Когда я вчера получил твою телеграмму и сказал ему, что ты приезжаешь, он очень обрадовался и рассказал мне, что у него жена сейчас живет в Тифлисе, чтобы быть поближе к нему. Они из Елизаветграда. Оказывается, они недавно поженились, но он не смел просить разрешения приехать ей сюда. Сегодня утром, когда мы с ним ходили вместе, делая осмотр хозяйства, он спросил меня, можно ли его жене приехать сюда… Конечно, я разрешил. Я думаю, тебе будет даже лучше. Мало ли, что может случиться? Я с транспортом могу уехать на позицию; а так же и доктор Штровман. Вас будет две женщины тут, ты не будешь одна!

– Ванечка! Я приехала не сидеть, а работать! Я пойду в какой-нибудь госпиталь и предложу свои услуги. Ведь не за деньги же я иду работать, а без жалованья. А иметь лишние руки всякий, я думаю, согласится?

– А вот и доктор Штровман! Моя жена, познакомьтесь, – сказал муж, знакомя нас.

Мы познакомились. Он был небольшого роста, круглые толстые щеки, черная курчавая шевелюра, на носу – пенсне, мягкая толстая рука с короткими пальцами, рейтузы обтягивали короткие жирные ноги… Он сразу заговорил о будущем приезде жены:

– Какая здесь война! Я сижу тут, ничего не делаю; она сидит в Тифлисе – скучает. Гораздо лучше будет, если она тоже приедет сюда, как и вы…

– А она тоже сестра милосердия? Кончила курсы?

– Нет! Она курсов не кончала. Она не может делать такую работу; тяжело это для нее – она нервная.

– Да? А я вот хочу работать, а муж говорит, что раненых мало; что и для постоянного персонала работы мало, и моя помощь никому не нужна!

После чая мы с мужем пошли осматривать достопримечательности Сарыкамыша.

– Одевайся теплее, – сказал муж, – мороз сегодня необычайно сильный.

Ах! Какое яркое солнце! А снег так блестит, что больно смотреть. А как легко дышится! Мы идем немного все в гору по нашей улице.

– Вон большой дом, это штаб. А вон на горе, большое здание, – это и есть хирургический госпиталь. Он и был все время госпиталь для стоящих здесь в мирное время войск. Оборудован по последнему слову науки. Огромный, чистота идеальная. Мой транспорт доставляет сюда раненых (больных не принимают здесь, а только хирургических).

Мы дошли до самого здания. И остановились. И залюбовались. Отсюда с высокой точки открывался великолепный вид на весь Сарыкамыш и окрестности.

– Вон, под горой, небольшое здание. Это вокзал, где я тебя вчера встретил. А вон бывшие казармы Елизаветпольского полка. Собственно, этот госпиталь – тоже бывший Елизаветпольского полка. Только его расширили, да персонал другой. А все эти домики нарядные, чистенькие – собственность офицеров; семьи уехали кто куда, некоторые взяли вещи, мебель, а большинство все оставили в домиках. Хочешь, зайдем в госпиталь?

– Хорошо, только дай мне еще полюбоваться.

Госпиталь стоял на возвышенности почти около самой дороги на Кагызман. Вокруг госпиталя были цветники, теперь покрытые толстым слоем снега, и сейчас же за госпиталем начинался сосновый лес. Одиночные старые огромные сосны стояли совсем близко вокруг госпиталя.

– Летом здесь великолепно! Помнишь, я с Кабардинским полком был здесь на маневрах два лета подряд? Город ведь там, внизу. Там вон другие госпиталя, в тех кирпичных двухэтажных домах, а ниже, еще правее, длинное, низкое здание – это склады продовольствия и там же хлебопекарни недалеко. Вон военная церковь. Между вокзалом и городом видишь, какая выемка? Сейчас плохо видно – все снегом покрыто; а весной это пространство все покрыто водой, целая большая река! Вон, где едут двуколки, – это дамба, единственная дорога, соединяющая город с вокзалом; дальше она идет к Караургану и к нашим позициям.

– Очень мне все нравится! А жить здесь летом прямо великолепно! Грибы можно собирать. Рыжики, я думаю, есть в сосновом лесу, и боровики! Всюду, куда ни взглянешь, эти гиганты-сосны.

– Да, летом здесь чудесно! Но сейчас ты замерзла. Идем теперь в госпиталь! Там ты согреешься. А то и мне холодно стало.

Мы вошли в подъезд. Солдат открыл двойные стеклянные двери. В огромном вестибюле была идеальная чистота.

– Где доктор Платовский? – спросил муж у дневального. – Скажи, что доктор Семин хочет видеть его.

Сейчас же к нам вышел доктор Платовский. Он был немолодой, подтянутый щеголь, все на нем было ловко пригнано. Да и весь он казался каким-то выхоленным…

– Здравствуйте, коллега! Позвольте познакомить: моя жена, только вчера приехала и хочет непременно сейчас же работать. Только что кончила курсы.

– Очень приятно. Но у меня полный штат сестер, а вы сами знаете, ваш же транспорт доставляет в мой госпиталь раненых, что раненых еще мало. Но, если нам навезут раненых столько, что мы не сможем управиться, я сейчас же дам вам знать. А пока нам самим делать нечего! У меня госпиталь на семьсот человек, и даже можем поместить больше, если будет в том нужда; полный штат врачей и сестер, а на довольствии только сто двадцать три человека числится, да и тех все время отправляем в Тифлис! Приходите! Всегда рады будем вашей помощи. Только до весны, я думаю, никаких боев не будет. Турки сидят около мангалов и греются. Где им наступать в такую стужу, без одежды, без обуви и без провианта! Весной – другое дело! Обуви и одежды никакой не нужно! Еда подножная! Самый раз для турецкой армии. Будем устраивать елку с подарками и танцами и костюмированный бал, если других занятий нет! – сказал он нам на прощание.

Мы вышли из госпиталя.

– Ну и отлично. Я очень рад, что твое желание работать не осуществилось; будешь сидеть дома, а после Рождества поедешь домой. Я не люблю этого Платовского! Какой-то хлыщ! Всегда прилизанный, затянутый! И о себе большого мнения. Хорошо ему быть чистеньким – занимает квартиру, как в мирное время, в пять комнат с ванной! Пожил бы он в пустом домишке да походил бы на мороз в будочку. Хочешь, пойдем я покажу тебе главную улицу и лавочки? Там внизу есть. Торгуют папиросами, спичками и всякой солдатской мелочью.

Мы спустились обратно по нашей же улице, прошли мимо нашего дома и дошли до главной улицы, где был поворот с дамбы к центру города. Улица была широкая, но снег лежал на ней толстым слоем несчищенный; по бокам улицы стояли деревянные лавочки-ларьки. На их прилавках лежали пакетики махорки, спички и грубая белая бумага, вчетверо сложенная, для «цыгарок», и даже банки с монпансье.

– Вот и все достопримечательности военного Сарыкамыша! Там есть еще госпитали, но, я думаю, довольно с тебя на сегодня! Холодно, ты замерзла совсем. Идем теперь домой, – сказал муж.

Мы пошли обратно. Когда мы подошли уже к дому, муж предложил:

– Хочешь посмотреть лошадей? И я тебя познакомлю с командой.

– Хорошо! Но мне очень холодно. Твое солнце светит ярко, но не греет!

Но транспорт стоит вот, напротив, тут же и команда живет, тут же и канцелярия. Я увидела такой же деревянный дом, стоящий внутри двора, а двор был обнесен деревянным забором, к которому были привязаны лошади. Лошади были привязаны вдоль всего забора: некоторые были накрыты попонами из солдатского сукна.

– О! Как много у тебя лошадей? Но почему они грызут забор? Они его съедят весь! Посмотри! Сколько они выгрызли уже его!

– Знаю, меня самого это занимает страшно! Но никто не знает, почему они грызут забор. Я спрашивал моего ветеринарного фельдшера, но и он тоже не знает… Может быть, зубы у них чешутся, как у детей когда режутся новые?

– Не знаю! Лошади все старые. Сена у тебя целый стог?

– Да, запаслись, пока нет большой работы. Я приказал сделать запасы теперь. А когда будет много работы по перевозке раненых и больных, лошади будут все заняты, и за фуражом ездить будет некогда и не на чем. Тиночка, в команду не пойдем; двенадцать часов уже, они теперь обедают.

Мы пошли домой; я сильно замерзла.

Через четыре дня после моего приезда в Сарыкамыш и с тем же поездом приехала жена младшего врача Штровмана. Она молодая еще, и так же, как и ее муж, в пенсне, сутулая, с некрасивыми руками, но выхоленными. Мы встречаемся с ними только за едой. Они целый день ходят по городу и осматривают или сидят у себя в комнате.

С тех пор как я приехала, муж не пил вина совсем. Но вчера за обедом опять появилось вино на столе.

– Гайдамакин! Открой вон тот ящик и достань бутылку коньяку.

Ящик, который стоял в углу, оказался полон бутылками с коньяком и вином.

– Откуда у тебя столько напитков? Ведь запрещено продавать?

– О! Это у меня достает Костин – заведующий хозяйством. Он все знает, где что можно купить. Правда, страшно дорого платит, но зато в неограниченном количестве может достать.

– Зачем тебе столько напитков? Этого на год хватит!

Но я стала замечать, что с каждой едой он порцию вина все увеличивал. А вскоре начал пить и между едой – так, от нечего делать… А делать правда было нечего: сходит утром в транспорт, выслушает рапорт, который докладывал ему каждый день подпрапорщик Галкин – в транспорте все благополучно, подпишет ведомости и идет домой. Я привезла ему несколько медицинских книг и журналов, которые пришли уже после его отъезда из дому. Он посмотрел, поперелистывал их и сказал: «Ни к чему не нужный груз»!

* * *

Конец мирного житья на фронте.

Прошло еще несколько дней ничегонеделания, и вот, как-то поздно ночью, я уже давно спала, муж разбудил меня и сказал:

– Тиночка, я только что получил телефонограмму. Требуют двуколки за ранеными. Хочешь поехать, если я сам поеду за ранеными?

– Да теперь ведь ночь?!

– Да, второй час ночи.

Он был возбужден, но не телефонограммой, а выпитым вином.

– Никуда я не поеду, я спать хочу! А ты не ложился еще спать?

– Нет еще.

– Хорошо! Я сейчас оденусь и поеду с тобой.

– Одевайся теплее, мороз чертовски сильный. А я скажу Гайдамакину, чтобы ставил самовар.

Я оделась и вышла в столовую. Муж отдавал распоряжения стоявшему перед ним подпрапорщику Галкину:

– Пятнадцать двуколок, фуражу на сутки и команде продовольствия тоже на сутки! Скажите Ткаченке, что я сам поеду, чтобы подавал мою двуколку. Идите и будите команду. Время еще есть, пускай попьют чай.

Подпрапорщик ушел.

– Гайдамакин! Успеет у тебя самовар закипеть, пока транспорт будет готов?

– Сейчас будет готов. А какой еды положить вам в дорогу?

– Я сама приготовлю, а ты скорее самовар давай.

– Много не бери еды; команда берет мясо, и будут варить суп, так мы у них возьмем по тарелке супа.

Самовар подан, мы наскоро выпили по стакану горячего чая, оделись и вышли на этот сорокаградусный ночной мороз. Сразу дыхание захватило, ресницы стали слипаться от инея, который образовался на них. Но когда мы сели в двуколку и укрыли ноги одеялом, стало теплее.

– Галкин! Ну что, все готово?

– Так точно, готовы!

– Ткаченко, трогай!

И режуще заскрипел скованный морозом снег под колесами двуколки.

Мы быстро спустились по нашей улице на главную, повернули влево и выехали на дамбу. Тишина! Ни одного звука и ни одного нигде не светится огонька! Даже не слышно цоканья лошадиных подков по обледенелому снегу… Только один режущий звук колес!

Вот вокзал, мимо которого мы едем. И здесь полная тишина. Ни души не видно. Так же горит у дверей фонарь, как и в ту ночь моего приезда.

Когда мы отъехали от вокзала и глаза привыкли к темноте, ночь показалась совсем не такой темной. Я обратила внимание, что мы едем вдоль той самой горы, которую мне показывал муж. Она была над самым вокзалом и тянулась еще долго вдоль дороги, по которой мы ехали.

– Тина, ты не замерзла?

– Нет! Мне тепло.

– Я очень рад, что мы с тобой поехали за ранеными. А то я не знал, что с собой делать. Я очень тебя, Тиночка, люблю, но все же мне нужна работа – думать, двигаться! Когда ты ушла спать, я остался, сидел и пил… И думал, что если буду продолжать и дальше так же, то сопьюсь совсем… И вдруг эта телефонограмма. Откровенно говоря, я очень обрадовался ей. Часов в восемь или в девять мы будем на месте. Лошади отдохнут, команда сварит обед, поест. Потом будем нагружать раненых, и в обратный путь. Вечером, часов в десять, будем дома. Обратно тихо поедем – с ранеными не погонишь!

День давно наступил, солнце взошло яркое, но холодное, и уже было довольно высоко на небе, когда наш транспорт остановился. Сейчас же подошел к нашей двуколке старший по транспорту и спросил мужа:

– Можно здесь остановиться и распрягать лошадей?

– Хорошо! Я думаю тут нас никто не побеспокоит! Распрягайте.

– Почему мы тут остановились?

– Мы приехали. Вот здесь и будем брать раненых.

– Где же? Тут ничего нет!

– А вон там! – Муж показал куда-то, но я ничего не видела, кроме каких-то не то развалин, не то холмов… – Все турецкие городишки такие! Вон, смотри, белый флаг! Видишь? Там перевязочный пункт, куда сносят раненых из полков. Помещение ужасное, я был уже здесь. Просто сарай какой-то, но большой, да все равно лучшего ничего здесь не найдешь! Я пойду узнаю, сколько раненых и когда они будут готовы к погрузке.

Муж ушел, а Ткаченко распряг лошадей, укрыл их попонами и пошел к кострам. Костров было много, и около каждого грелись санитары. А у лошадей на головах висели торбы с кормом. Когда муж вернулся, то сказал:

– Как только пообедает команда, и, если лошади отдохнули, запрягайте, будем грузить раненых. Раненых оказалось больше, чем было сообщено в телеграмме. Идут бои, и раненых все время подносят…

Ну вот, обед съеден, лошади запряжены, и двуколки одна за другой стали выезжать на дорогу и подъезжать к перевязочному пункту. Муж опять пошел туда, чтобы наблюдать за погрузкой. Я с Ткаченко осталась в самом хвосте транспорта. Но сидеть неподвижно в такой мороз – долго не усидишь. Я пошла к пункту, где уже выносили раненых и укладывали их в двуколки; некоторые шли сами и садились на указанное им место. Каждого раненого укрывали тоненьким, из солдатского сукна, одеялом.

Как они доедут в такой мороз под такими одеялами?! Погрузили по шести человек в двуколку… Наконец погрузка кончилась, последняя двуколка отъехала. Муж вышел из перевязочного пункта, неся в руках пачку списков раненых.

– Всех забрали, Ваня, раненых?

– Всех, но долго задержались. Поздно приедем в Сарыкамыш! Никогда нельзя рассчитать, и всегда выходят задержки! Ну-ка, Ткаченко, перегони транспорт, я поеду впереди! Скоро ночь, будет дорогу плохо видно, так мы будем показывать ее.

Ткаченко свернул на твердый, как лед, снег, и наша двуколка стала обгонять транспорт. Короткий зимний день. Не прошло и часа, как мы выехали из Кеприкея, и уже темнеет. Лошади сами мерзнут и, желая согреться, бегут шибко, но частые остановки сильно задерживают. Пока было светло – еще ничего. Но, когда совсем стемнело и мороз усилился, остановки становились все чаще…

– Почему опять остановились? – спрашивает муж санитара.

– Раненые плачут! Мерзнут! – сказал санитар.

Муж сошел с двуколки и пошел вдоль транспорта; вышла и я и тоже пошла за ним. И сейчас же услышала:

– Санитар! судно!

– Ох, замерзаем совсем!

– Дайте одеяло!

– Санитар! Санитар! – несется из другой двуколки, – здесь помер один!.. – кричит кто-то.

– Эй, Клюкин! Собери все попоны и накройте раненых, которые больше мерзнут… – отдает распоряжение муж.

Опять едем дальше. Но чем ближе ночь, тем мороз сильнее и тем чаще остановки, тем больше слышны стоны, плачь и крики:

– Ох, замерзаю, замерзаю!

Вот опять стоим!..

– Есть еще умершие, – докладывает подпрапорщик.

– Если будем останавливаться часто, то мы и половины живых не довезем до Сарыкамыша! – говорит муж. – Нужно гнать без остановок, а то все померзнут!

Когда приехали в Сарыкамыш, я прямо поехала домой, а муж поехал с ранеными в госпиталь. Вернулся он страшно уставшим.

– Ну как, все благополучно?

– Если не считать умерших и обмороженных, то все благополучно, – сказал он грустно. – Но, если бы ездил доктор Штровман, то у него покойников было бы больше половины! А ты как чувствуешь себя?

– Отошла! А когда пришла в тепло, не могла расстегнуть шубу, пальцы мои так болели, что Гайдамакин оттирал их снегом. Но, Ваня, разве нельзя потребовать больше одеял, шуб?! И вообще принять всяческие меры, чтобы не страдали так раненые?!

– А какие бы ты приняла меры? Ты сама сегодня ездила и видела все… Что можно сделать? И здоровому трудно переносить такой мороз! А человеку раненому, лежащему неподвижно, да еще потерявшему много крови, значит, слабому, – крышка!

Он заходил по комнате, засунув обе руки за пояс и дымя нервно папиросой! Вот это и есть война!

* * *

Прошло два дня, и опять телефонограмма: прислать двуколки за ранеными в Караурган!

– Хочешь, поедем опять? Это ближе, чем Кеприкей. Мы выедем завтра в пять часов утра и к ночи вернемся обратно. Днем не так холодно, как ночью, и раненые не так будут страдать от холода. Возьму походную кухню. Дорогой будем кормить обедом раненых. Вот тебе будет много работы: будешь кормить слабых и тяжело раненных…

Опять мы встали ночью, напились чаю, оделись и вышли на мороз. В пять часов еще совершенно темно, мы выехали из дому и поехали по той же дороге мимо вокзала, и, только когда стало светло, транспорт свернул вправо, и около восьми часов были в Караургане, маленьком турецком городке.

Муж ушел на перевязочный пункт узнать, сколько раненых и когда можно их грузить. Когда он вернулся, то сказал подпрапорщику:

– Раненых много, и они еще все время прибывают с позиций. Погрузку можно начинать, как только отдохнут лошади. Кормить обедом раненых будем мы.

Сегодня солнца нет. Падают редкие снежинки, и много теплее, чем в прошлый раз, когда мы ездили в Кеприкей.

– Сегодня, слава богу, теплее, – говорю я мужу.

– Да! Но еще неизвестно, что будет дальше… Как повалит снег, занесет дорогу, и вместо четырех часов будем ехать десять, – сказал он. – Это прямо будет ужасно для раненых!

Так и случилось: снег все усиливался, хлопья его становились все крупнее… Мы с мужем сидели в нашей двуколке.

– Посмотри, горы уже совсем затянуло! Там снег еще сильнее… Как мы проедем с ранеными?!

– Это так кажется, потому что далеко. Однако нужно запрягать, забирать раненых да ехать скорее. Подпрапорщик Галкин! Если лошади отдохнули, прикажите запрягать и подавать к перевязочному пункту.

– Два часа только стоят…

– Я боюсь, если снег будет идти все время, то нам будет трудно проехать. Дорога узкая, обрывистая; занесет ее, и мы задержимся в пути на много лишних часов, если совсем не застрянем…

– А как с обедом?

– Суп почти готов. – Галкин ушел, и скоро все пришло в движение…

Двуколки одна за другой вытянулись вдоль улицы до самого перевязочного пункта.

Муж ушел, чтобы смотреть, как будут укладывать раненых. Мы остались с Ткаченко опять в самом хвосте транспорта.

– Вот ведь грех какой! Погода-то «спортилась»! Теперь снегу навалит столько, что не проедешь! Хорошо еще, тихо – ветру нет, а то придется дорогу расчищать!

Долго мы стояли, пока всех раненых уложили, и наконец последняя двуколка отъехала от перевязочного пункта. Ткаченко подъехал, и муж сел в нашу двуколку.

– Ткаченко! Мы поедем впереди, чтобы найти место для остановки обедать.

Мы обогнали транспорт. И я не слышала ни стонов, ни криков раненых…

– Почему сегодня все так спокойны? Нет тяжелораненых? – спросила я мужа.

– Конечно, есть! Вот погоди, после обеда начнется другое, – ответил он.

Мы довольно далеко отъехали от транспорта, и муж все время смотрел, где бы найти подходящее место для остановки.

– Вот здесь остановимся. Все равно лучшего места не найдем. Стой, Ткаченко!

Сейчас же стали подъезжать и другие двуколки. Подошел Галкин.

– Здесь будем кормить обедом раненых. Если сможете, съезжайте с дороги. Но я думаю, что это опасно: снегу много, застрянем… – сказал муж.

Транспорт остановился. Кухня, ехавшая в хвосте, теперь въехала в середину транспорта. Конюхи навесили на головы лошадям торбы с кормом. Я вышла из двуколки и пошла к кухне. Около нее собрались санитары; подошел муж с подпрапорщиком Галкиным.

– Ну как? Суп готов, Какошвили? – спросил муж у кашевара.

– Так точно, готов.

– Ну, давай пробу.

Кашевар зачерпнул снизу, стараясь дать пробу старшему врачу погуще.

Муж попробовал суп:

– Молодец, Какошвили, суп отличный. Раздавайте, – сказал он.

Запах супа дошел и до меня и раздражающе щекотал мои ноздри. Под ложечкой даже заныло от голода. Но я не посмела попросить у мужа его пробу, которую он возвратил кашевару недоеденной. «Вот бы съесть горячего супа», – подумала я. В это время Галкин, идя вдоль рядов двуколок, кричал:

4

Молокане – представители религиозного течения духовного христианства. В условиях общей мобилизации на молокан, отказывавшихся от несения воинской повинности, возложили своего рода «подводную повинность», реквизируя на нужды войны повозки.

5

Имеется в виду марка хрусталя, производимого в городе Баккара (Франция).

6

Сторублевые купюры в начале ХХ века с изображением Екатерины II.

Записки сестры милосердия. Кавказский фронт. 1914–1918

Подняться наверх