Читать книгу Взаперти - Катерина Осипова - Страница 11

Взаперти
Рассказ о любви, которой не было
Часть II. Голубокольчатый осьминожек

Оглавление

В один из дней мне все-таки удалось поймать краем глаза первые изменения: мой рабочий стол как будто бы чуть сдвинулся влево, а шкаф у стены напротив плотно прижался к обоям. Я точно помню, что еще пару дней назад зазоры были больше – у стола можно было свалить в кучу все провода, а за шкаф сунуть холсты, проложенные тонкой бумагой. Как так получилось и когда это случилось? Не могла же я сдвинуть мебель и просто забыть об этом? Ну… Может быть, и могла, конечно. Последние дни похожи один на другой: я просто брожу из угла в угол, периодически заставляя себя сесть за стол/под стол/на диван/посреди комнаты и поделать хоть что-нибудь в течении хотя бы пятнадцати минут. Хоть что-нибудь! Не говоря уже о работе.

Промелькнула, вильнув влажным хвостиком, шальная мысль: замерить все линейкой, пока не поздно. Провести полную инспекцию квартиры и создать дата базу, чтобы наглядно видеть все возможные изменения, если они еще когда-нибудь будут. Иногда я – человек бессмысленных метаний, а иногда – человек действия.

Итак, спальня.

«От левой стены до рабочего стола: 28,5 см.

От левой стены до старого раскладного столика: 12 см.

От правой стены до шкафа: 14 см.

Диван прилегает к правой стене вплотную».

На следующий день я измерила просветы на кухне, в коридоре и в ванной комнате.

Дни шли один за другим, как пустые телевизионные каналы – белый шум, не более. Треск и черно-белая вязь, но всегда можно убавить звук до минимума, закрыть глаза и просто не быть. Почти ничего не происходило. Точнее, происходило так мало, что это почти не стоило внимания. Как-то утром опрокинулся стакан с зубной щеткой, полочка будто всосалась в стену, оставив лишь крошечный выступ. Не беда, можно ставить стакан на стиральную машину. Что еще? Пришлось убрать провода из простенка под стол и поджимать под себя ноги чаще, чем хотелось бы.

Я немного работала. Запорола один проект и вышла молодцом из другого. И почти все время что-то вспоминала.

Когда мне было не больше пятнадцати, я все вечера проводила на улице, заглядывая в окна, до которых могла дотянуться. Подмечала интересные детали и строила из них, как из конструктора, свою будущую жизнь.

Вот книжный шкаф от пола до потолка в квартире моложавого пенсионера. Летом он сутками напролет копается на даче, а зимой читает, читает, читает… И классические романы, и дерзкое молодежное фэнтези. Я думала так: буду читать не меньше. Вот широкий стол прямо у окна, за которым в первой половине дня работает художница-самоучка, иллюстрирующая детские книжки про зайчиков, белочек, лисичек и прочих мимимишек. Я думала так: это будет и мое дело, моя работа. Как будто я сама никогда ничего придумать не могла. И выбирать из готовых вариантов не умела от слова «совсем». Так я стала иллюстратором, читающим – в среднем – по сто книг в год. А когда начался бум на раскраски-антистресс для взрослых, это тоже стало моим. И вся необходимая атрибутика туда же, кроме разве что тематического Инстаграма и YouTube-канала.

Так где я есть? В пятнадцатиминутном раскрашивании разворота с гигантской мифической черепахой? В пятнадцатиминутном чтении книжки о невротических переживаниях вечного еврейского сыночка? В пятнадцатиминутном рисовании новогоднего корпоративного календаря? Я – в бессмысленном наматывании кругов.

А. пытается выжать максимум из того, что есть, но у него появился новый оппонент, о котором он и не догадывается.

Когда я впервые увидела Левкроту, у меня ничего не дрогнуло ни внутри, ни снаружи. Она смотрела на меня, меланхолично постукивая копытами по полу. Я смотрела на неё, теребя листок бумаги. Но когда она заговорила, три моих сердца забились так часто, что заполнили собой не только грудную клетку, но и брюшную область, таз, череп… Все просветы, до которых смогли дотянуться.

До боли знакомым голосом Левкрота сказала:

– Ты не сможешь говорить.

И добавила:

– Твой А. недолго сможет терпеть пережевывание нечленораздельной каши. Уж поверь мне.

Я поверила. Звучало вполне убедительно.

Левкрота сама сказала мне о том, кто она. Утром выходного дня я засела с любимой раскраской, выбирала цветовую гамму для сказочной птицы с роскошным хвостом на половину альбомного разворота. Мне хотелось намешать как можно больше оранжево-красных оттенков, а Левкрота все ныла и ныла прямо у меня над ухом:

– Почитай, почитай, почитай…

Пришлось все отложить, собрать карандаши в коробку, расчистить место для ноутбука и залезть в Гугл. Гугл сказал, что Левкрота – животное средневековых бестиариев с неясной мотивацией и пугающим внешним видом. Насчет внешнего вида я бы поспорила, но цель появления Левкроты у меня дома и правда остается загадкой.

– Я помочь тебе хочу, – укоризненно говорит она в ответ на мои мысли.

Где-то я уже это слышала.

Номер раз: когда мать забрала заявление из полиции, боясь дурной славы для всего нашего семейства.

Номер два: когда предыдущий психотерапевт предложил признать свою долю вины за случившееся и простить его.

Номер плюс бесконечность: когда внутренний голос убеждает меня остаться дома, даже если холодильник пуст, стиральный порошок закончился, а каждая минута в доме отдается непереносимой горечью страха и паники.

У моей Левкроты мягкая ржаво-оранжевая шерстка с небольшими проплешинами по бокам – она имеет привычку хлестать себя трехпалым хвостом, когда злится. Две белоснежные кости вместо зубов в ухмыляющемся рту от уха до уха. Глаза почти человечьи, с теплым охряным отливом. Иногда они становятся влажными, как ириска, которую покатали языком во рту. На первый взгляд – это прекрасное мифическое животное, напоминающее лошадь с заостренной лисьей головой. На первый взгляд. От него веет спокойствием. Вроде бы. Да и какой вред оно может причинить? Казалось бы.

Но её голос, её речи, её вкрадчивый взгляд из угла комнаты, где тени наползают друг на друга и раздирают друг друга на части, где теплые охряные глаза почти сливаются с золотисто-желтым рисунком обоев…

Она всегда появляется минут за пятнадцать-двадцать до встречи с А., когда я сижу на полу перед ноутбуком и листаю свои заметки. Предполагается, что я говорю много и обо всем, А. слушает и что-то магическое порхает в воздухе, вроде феи Динь-Динь, которая посыпает мою голову блестками, исцеляющими горе и невзгоды. По факту получается несколько иначе. Я думаю, о чем нужно поговорить. У меня телефон под завязку забит историями, воспоминаниями, фантазиями, переживаниями. Снами, в конце концов. Но все не то и все не так. Или все не там – не к месту. Теперь и Левкрота не дает никакого покоя. Пока не затренькает скайп, она будет говорить, и говорить, и говорить:

– Чувствуешь, как размягчаются твои зубы? Чувствуешь, как они стекают в горло сливочным маслом?

И я чувствую. Мои моляры двигаются внутри кости, раскачивают сами себя, а потом густой молочной жидкостью орошают корень языка, из-за чего я тут же непроизвольно сглатываю. Ощущение, будто меня пытают водой, да вот только вода вязкая, терпкая и до боли знакомая, отчего становится еще горше во рту, и в каждом из трех сердец.

– Чувствуешь, как разбухает твой язык? Чувствуешь, как он заполняет рот, ощупывая пустые десны?

И я чувствую. Большой мягкий ёршик, испещренный сотнями нервных окончаний (и еще столько же минимум дважды), раздувается, как резиновая грелка в ногах болеющего ребенка. Он пинает её во сне розовыми пятками, и вода ударяется о толстые стенки: тонк-тонк, тонк-тонк.

Вчера я написала стихотворение, которое было задумано для А., но получилось просто так. В нем нет ни рифмы, ни смысла. Оно звучит так:

Он ударился левой рукой,

Наткнувшись на острый выступ стены

В спальне.

Под тихий гул перфоратора пятью этажами выше.


Утром я долго лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к дыханию просыпающегося дома. Такие моменты невозможно передать словами на бумаге, аккордами в песне или мазками краски на холсте. Они впитываются кожей, проникают в кровь и проходят весь круг кровообращения, чтобы потом просто испариться и раствориться в повседневных заботах. В горячем чае с сахаром, в ментоловой пасте, в овсянке на воде с сухофруктами или орехами. В неторопливом скольжении зубной нити вверх и вниз, вверх и вниз.

Иногда мне так не хочется вылезать из кровати и браться за все это, что я просто лежу и читаю, пока не надоест. На спинке дивана всегда валяется пара книг – минимум одна художественная и минимум одна научно-популярная. Никогда ведь не знаешь, чего захочется завтра, послезавтра или через неделю. Так ведь, правда?

Не открывая глаз, я протянула руку и попыталась нащупать какую-нибудь книжку. Но куда бы не продвигались мои пальцы, всюду была сплошная стена. Спинка дивана словно растворилась. Или окаменела? Когда с заспанных глаз наконец сошла белесая пленка, все встало на свои места: я лежала, практически уткнувшись лицом в стену. Ту самую неровную стену с пыльными золотистыми обоями, что поддерживала форму комнаты еще задолго до моего рождения. Стена поглотила прилегающую к ней часть дивана, разрубив мою постель надвое. Подушка почти не пострадала, зато простыня была разодрана по линии поглощения в клочья – остался лишь сиротливый огрызок под моим боком, с махровыми краями и загубленным цветочным рисунком.

Хотелось бы думать, что это сон, но все сны остались во тьме ночи, а это – моя новая реальность, судя по всему.


Дольше всех продержалась кухня. Шкафы мирно висели на стенах, колонка не взрывалась растревоженным газом, нечто невидимое глазу не пожирало плиту или холодильник, или стол с табуретками. Вот только есть совсем нечего. Последние три дня я посыпала сухими специями пустую рисовую лапшу и запивала её несладким чаем. К ужину казалось, что лучше просто умереть с голоду, чем питаться так.

Где-то на обоях в прихожей у меня был записан телефон более-менее приличной соседки со второго этажа, которой я помогала когда-то с цветами на время отпуска. Попробовать уговорить её закупить мне продуктов?

В прихожей уши закладывало от визгливого тявканья шавки в квартире за стеной. Несмотря на солидный возраст, умирать эта тварь, как и её хозяйка, не спешила. Мне всегда казалось, что её легкие должны разорваться уже на сороковой минуте лая, однако годы шли, а лай стихал лишь тогда, когда хозяйка возвращалась домой. А потом по новой. И снова. И снова.

Впрочем, сегодня эта проблема даже не в первой тройке. Всего одна ночь, и маленький кусочек жилого пространства с доступом во внешний мир превратился в хаотичное нагромождение наростов. Все стены будто пережевали и выплюнули прямо в мусорное ведро, где смешали с помоями и клочьями бумаги, пропитанными жиром. Части стен, потолка и пола тут и там причудливо изгибались, задевая друг друга горбами. Зрелище одновременно пугающее и волнующее, пробирающее до мурашек. Перед моими глазами пронесся целый сонм кадров, на которых я провожу языком по выступам и чувствую на губах невидимую пыль, трогаю кончиками пальцев нависающие вокруг люстры «сталактиты», втискиваю свое тело меж двух выступов, уютно сдавливающих по бокам грудь… Морок, невыносимо болезненное наваждение!

И как найти здесь шесть цифр, которые стоят между мной и нормальной едой? Между мной и голосом живого, реального существа? Говорящая голова А. и приставучая Левкрота не в счет.

От лая голову раздирало на части взрывающимися в самых неожиданных местах петардами. Прихватит виски, предательски ударит в затылок, стрельнет где-то у основания черепа, убегая вибрирующей дрожью по позвоночнику до самого копчика…

На какое-то мгновение мне показалось, что вокруг меня простираются сверкающие пески городского пляжа, и по ним бегают вперемешку визжащие босоногие дети, лопающиеся от восторга собаки и протяжно стонущие чайки с перебитыми крыльями. Все они заполняли меня голосами так плотно, что перед глазами лишь искрила болью красная пелена, за которой была другая боль, потаенная и непотревоженная. До поры до времени. Под несуществующим аппаратом ИВЛ эта боль спит в ожидании, пока яд полностью выйдет из организма и уступит место для новых переживаний. И, может, дискомфорт от трубок, прошивающих легкие и горло, не так уж плох по сравнению с тем, что может сделать А., отключив меня и заставив сделать самостоятельный вдох. Рано или поздно.

Сложно сказать, сколько минут утекло, прежде чем я почувствовала на своих волосах теплый нос Левкроты, которая едва слышно нашептывала, будто бы обращаясь к самой себе:

– Ни шевелись, ни говори и ни дыши. Ни шевелись, ни говори и ни дыши. Ни шевелись, ни говори и ни дыши…

Может быть, она и внушала мне страх перед А., ужас перед человеческой речью, а местами и отвращение к самой себе, но она единственная была рядом здесь и сейчас, когда мне так нужно было просто слышать и чувствовать хоть кого-то.

От одной мыли о просьбе получить внеочередную встречу с А., все внутри скручивалось в бараний рог. Гадкое, унизительное ощущение, словно моя огромная, и колючая, и неуклюжая ненужность вторгается в удивительный мир, наполненный светом, людскими голосами и приятными заботами. В таком мире мне нет места, даже если я попытаюсь прорваться в него с боем, выцарапывая себе путь ногтями и выгрызая ноющими зубами.

Лежа в углу, вжимаясь в стену прихожей и тихонько наслаждаясь поглаживаниями Левкроты, я вдруг вспомнила, что уже начались праздничные каникулы, а послезавтра будет Новый год. Что-то вроде перевалочного пункта из ниоткуда в никуда.


– Иди умойся, убожество, – не помню, кто это сказал. То ли я, то ли Левкрота.

– Ну, правда, через три часа разговаривать с этим твоим, а ты похожа на зареванную целочку. – Это уж точно её слова.

Впрочем, я и правда иногда ощущаю себя целочкой за пару минут до жесткого изнасилования. А. любит повторять слова Карен Мароды о процессе терапии, который схож с бесконечным нанесением травм несчастному младенцу, вроде как терапевт никак не может научиться удерживать его на руках. Но где-то внутри меня уже давно зреет куда более удачная метафора: о насильнике, который жарко дышит в лицо своей жертве и уверяет её в своеобразном подходе к проявлению любви, а потом раздирает на части, перебирает руками внутренности и просто уходит, оставив изувеченное тело под палящим солнцем. И кровь вскипает быстрее, чем он успеет к ней вернуться…

Мне претит сама мысль о том, что этот человек может значить хоть что-то. Но рядом, рука об руку, всегда идет другая мысль: «я ненавижу тебя, только не бросай меня» (с). Только не бросай.

Я умылась и почистила зубы, наскоро помыла голову. Потолок в ванной поглотил подвесную полку со стиральным порошком и доисторическим хламом, забрал у меня крепление для душа и крючки со всеми мочалками.

Но это было совершенно не важно, потому что я вроде как совсем скоро смогу поговорить о наболевшем и все такое. Может быть, даже рассказать о повседневном сюрреализме квартиры номер 19 в доме номер 8 корпус 2 по улице 1905 года. Может быть, даже рассказать о том, что случилось когда-то, ведь именно к этому все ведет. Именно к этому…

Небывалый подъем! Что-то залихватски-ребяческое проснулось глубоко внутри, отряхнуло перышки и приготовилось отогнать любую деструктивную мысль, какой только вздумается явиться. Момент предвкушения хорош сам по себе, а уж если ожидания оправдываются хотя бы наполовину – такому дню нет равных. Будто все невысказанное в один момент подкатывает к горлу. Но не тошнотой, вовсе нет – песней. Мощной протяжной песней, прекрасной древней песней без слов, за которой видно и бездну, и вечность.

Кажется, даже Левкрота почувствовала это: вжалась в стену, трусливо поджав хвост. Из её костлявой пасти не доносилось ни звука, и даже тяжелое смрадное дыхание исчезло, словно его никогда и не было.

Всего-то и нужно – занять себя чем-то на три часа. Почитать? Закончить раскраску? Поотвечать на проекты в разделе вакансий?

В 14.28 мигнул скайп.

А.:

– Христина, здравствуйте. Простите, пожалуйста, но сегодняшняя встреча не может состояться. У меня очень плохой день, и я завожусь с пол-оборота. Я сегодня не в терапевтической позиции.

Христина:

– Ок.

А.:

– Христина, спасибо за понимание!

Серьезно? У меня есть выбор?

Злость клокотала внутри, как закипающий на плите суп. Его некому снять с огня, и скоро останется лишь полупустая кастрюля, вся в черных пятнах и нагаре, облепленная остатками истлевших овощей и сгоревшей плоти – там варилось одно из моих сердец, то, что еще способно чувствовать и страдать.

Но злость эта была вовсе не на А., она была только на себя: такую глупую, такую наивную и такую беспомощную. Я позволила толстой хитиновой оболочке, в которой живу год, два, а может быть и десять лет, размягчиться. Достаточно, чтобы неосторожным тычком можно было провалиться до самой сердцевины, изуродовав там все до неузнаваемости. А сколько будет заживать наново? Год, два, а может быть и десять лет…

Левкрота хохотала до слез. А я падала куда-то, где каждое движение требовало двойных усилий, где шевелиться было почти невозможно. Это давящее нечто легко мне на грудь и уже до самого конца не покидало, что бы я ни делала.


Утром тридцатого декабря я проснулась на мокром огрызке дивана и долго смотрела в потолок, до которого теперь можно было легко дотянуться рукой. Наполовину съеденные окна пропускали так мало света, что комната превратилась в таинственную пещеру на дне черного озера. Те же неясные очертания, те же редкие всполохи света, чудом опускающиеся так глубоко. Те же угольно-черные тени, украдкой выглядывающие из углов, сверкая бусинами глаз. Та же давящая, душащая тишина.

Мне снился сон, который скорее напоминал подавленное воспоминание. Я лежала на больничной кушетке, завернутая ниже пояса в простыню, насквозь пропитанную кровью. Рядом со мной сидела мама, и она даже не пыталась скрывать недовольное выражение лица. Она все время звонила куда-то и кому-то, повторяя одно и то же:

– Эта морда опять нашла себе приключений на толстую задницу. Ага, маленький дома с Пашей, а я тут сижу! От нее вечно одни проблемы, меня это достало уже! Быстрее бы она уже выросла настолько, насколько ей самой так хочется. А то как жопой перед мужиками крутить – так это всегда пожалуйста, а как проблемы решать – так это сразу к маме…

– Мама, иди домой, я одна могу остаться, – мой голос неуверенно искал себе хоть какую-нибудь лазейку в этом месиве грязи, но мама лишь огрызалась.

– Наделала делов, так теперь молчи и язык свой без спроса не высовывай!

Этот диалог повторялся во сне столько раз, что забыть его к утру не было ни шанса.

И вот я смотрю в потолок, смотрю до рези в глазах, но ничего не происходит и ничего не исчезает, как бывает с каждым вторым моим сном. Потолок вздрагивает, осыпается в углах штукатуркой и с натугой ползет вниз. Навскидку – еще пяти сантиметров как не бывало. Всего пять, но света и воздуха стало вполовину меньше.

Лучше смотреть на пол. Моя рука свешивается вниз и проваливается в теплую маслянистую жижу, на которой покачивается диван, тихонько стуча подлокотниками об уцелевший угол шкафа. И, кажется, я даже слышу корабельный колокол вдалеке – там, где клубится густой серый туман. Там, где редко, но остро вскрикивают чайки. Где плотный влажный воздух пронизан чем-то непереносимо сладким, даже приторным.

А потом что-то с силой вытолкнуло мою руку, и пол пошел мелкой рябью, как море перед бурей. Линолеум цвета сливочного масла плавился, вздымался и темнел – гигантское нечто поднималось из глубин и шевелилось почти у самой поверхности. Огромные питоны, перекатывающиеся под полом моей комнаты. Переплетающиеся, танцующие. То быстрее, то медленнее. Задевая друг друга и сталкиваясь на пути из одного конца комнаты в другой. Резкое шипение, а затем опять только шорох, и шелест, и треск рвущегося линолеума цвета пузырящегося на огне сливочного масла…

Мне хотелось скатиться с дивана на пол и утонуть в месиве копошащихся змеиных тел.


Тридцать первое декабря.

Итак, спальня.

«От левой стены до рабочего стола: 11 см.

От левой стены до старого раскладного столика: 0 см. Стол частично пережеван стеной и больше не раскладывается.

От правой стены до шкафа: 0 см. Шкафа больше нет.

Диван прилегал к правой стене вплотную. Дивана больше нет».

На полу застыли бугры и высокие причудливые волны, обтянутые линолеумом, сквозь прорехи которого можно увидеть доски и даже лаги. Меж двух бугров уютно устроилась Левкрота, подложив под голову хвост. Она спит там со вчерашнего дня, лишь изредка открывая один глаз и сонно осматривая меня с ног до головы. Тихое шуршащее дыхание, словно кто-то осторожно сминает в руках пластиковый пакетик.

Новый год сегодня будет так далеко, что я не смогу его даже услышать. Даже почувствовать. Мое время просто застыло, как воск на потухшей свече, а стены давят все сильнее и сильнее – нет света, нет воздуха, нет возможности расправить спину позвонок за позвонком. То горбун из Нотр-Дама, то четырехпалая улитка, то просто бесформенная масса из мяса и костей, лежащая на пороге гостиной. Все это я.

К обеду я решила сделать вылазку в коридор и добраться до туалета. Я давно не ела и не пила, так давно не посещала туалетную комнату! На мне сухое, как пергамент, белье и относительно чистая одежда. А кожа еще суше, вот-вот потрескается. Волосы готовы вспыхнуть от одного неосторожного движения. Настоящий героиновый шик, как я всегда и хотела.

Коридор-кишка, соединяющий прихожую и кухню, все это время опускался неравномерно: со стороны прихожей осталась лишь узкая щелка, через которую можно услышать приглушенный лай и увидеть наросты стен, а проход в кухню преграждал ком потолка, под которым можно пробраться лишь ползком. Ванная комната и входная дверь навсегда переместились в недоступную зону, а потому нет никакого смысла играться в правильную культурную девицу, которой нужен унитаз, и душ, и гель для интимной гигиены. Нужно лишь помочиться прямо тут, вытереть – раздевшись – лужицу своей одеждой, а потом протиснуться на кухню и помыть руки в уцелевшей пока раковине.

Ничего страшного не случилось. Да и замечаний делать некому. Если в лесу упало дерево и нет никого, кто мог бы это услышать – был ли звук падения?..

Такой холодный пол. Будоражаще холодный. По всему телу пробежал сонм мурашек, задерживаясь на шее, ямках локтей, бедрах и в паху. Я ненавидела свое сексуальное возбуждение, как свободолюбивая мать ненавидит втайне от всех своего уродливого ребенка-инвалида. Пусть на первый взгляд он всего-навсего чуть более мерзкий, нежели остальные дети, на самом деле – это маленькое прожорливое чудовище, которое никогда тебя не покинет и всегда – всегда! – будет напоминать о том, как долгие месяцы рос ненавистный живот, как слишком поздно для аборта был озвучен неутешительный диагноз, как разрывали на части мучительные роды, как пришлось забрать ребенка под давлением семьи… Как все это случилось. Вроде тянулось долго, но запомнилось короткой вспышкой боли. И ноющей, давящей, невыносимой необратимостью.

Мое маленькое прожорливое чудовище созревает в матке каждые несколько дней, а потом плавится собственным жаром и растекается по животу и ниже зудом, навязчивыми мыслями, фотовспышками фантазий. Холодный пол лишь подогревает его аппетит.

Я хохочу в голос, но глаза предательски истекают слезами. Левкрота в комнате подвывает в такт руке, но, к счастью, быстро возникая – быстро заканчивается. Словно ничего и не было. Только пальцы влажные и липкие, да волоски слиплись от пота. И где-то на периферии тает видение залитого солнцем пляжа и большой кудрявой головы, ощущение трехдневной щетины на шее и покалывание песка на спине. Все, как всегда. Все, как всегда.

– Иди сюда, – позвала меня Левкрота, просунув острый нос под валун в коридоре – переоденешься.

Она притащила мне старую серую пижаму с вытянутыми коленями. Я носила её в семь лет, сидя по выходным у бабушки и дедушки, пока мама была где-то там, но и сейчас она прекрасно на меня налезла. Почему бы и нет?

Представив, как Левкрота пятится и с трудом тащит своими костяными зубами ком пижамы, я снова громко рассмеялась, но уже вполне искренне или что-то вроде того.

Левкрота сверкнула глазищами, бросила пижаму и вернулась в спальню. Я последовала за ней.

Наверное, на улице уже совсем темно, и самое время готовиться к празднику. Все вдоволь отоспались и отлежались в кроватях с телефонами, планшетами, ноутбуками, пультами от телевизора, бутербродами, копошащимися младенцами. Неторопливый подъем, поздний завтрак, долгая прогулка.

Я помню некоторые года, когда ощущение праздника и предвкушение чуда были такими сильными, такими необыкновенными! Уже тридцатого я не могла толком спать, только вертелась с боку на бок и все грезила о чем-то светлом и радостном. Хорошо, если удавалось заснуть во втором или даже третьем часу ночи. А утром – опять бодра и весела, опять полна энергии.

До обеда мне нужно было успеть принять ванну и высушить голову под платком, повязанным на манер Марфушечки-душечки. У всего этого действа был сакральный смысл: подготовиться к обеду, состоящему из пиалы горячего молока и поломанного на кусочки печенья «Юбилейное». Уже через несколько минут печенье начинало размокать и разбухать, а под конец обеда и вовсе превращалось в густую и вязкую сладкую кашицу. Потом – томительное ожидание праздничного ужина.

Нет ничего прекраснее вреднючей еды, которой меня кормили под Новый год. Это не макароны с сосиской (единственное, что могла приготовить мать) и не наваристые супы, которые я есть решительно не могла (бабушка не переносила плохо питающихся детей). Это был праздник живота, последнее обжорство года и самая бессмысленная семейная традиция в одном флаконе. Мы ели, чтобы не разговаривать. Мы ели, чтобы не думать. Мы ели, чтобы даже не смотреть друг на друга. От греха подальше. Только бабушка выделялась за столом – единственный живой человек. Но после моего купания, многочасовой готовки и уборки, а также пошаливающего сердца, ей тоже было совсем не до бесед и душевных новогодних разговоров.

С самого утра она варила картошку и морковку для Оливье. Стругала, терла, резала, смешивала «Мимозу», крабовый салат и селедку под шубой. А еще была жареная картошка, что-нибудь мясное, пироги на любой вкус… Дед предпочитал с картошкой, мать – с капустой и яйцом, я – сладкие с вареньем и яблоками. Обязательно красиво «обколотые» вилкой, с румяным гребешком сверху. Сама же бабушка ела все, без капризов. Но венцом стола и гвоздем программы были даже не пироги. Это были огромные фарфоровые блюда с нашими фирменными бутербродами – поджаренный хлеб натирался чесноком и промазывался майонезом, по верху ложились шпроты/полукопченая колбаса и кружок соленого огурца, но не друг на друга горкой, а по соседству. Как правило, было большое многоярусное блюдо со шпротами и такое же (если не больше) с колбасой. Иногда бутербродов хватало вплоть до 2–3 января, но все равно каждый Новый год мы готовили на роту солдат просто потому, что так принято.

– Перестань думать о еде! – взвыла в полный голос голодная Левкрота.

Я не помню, когда Новый год потерял свое очарование. Когда умерла бабушка или раньше? Когда я поняла, что все эти люди, называемые семьей, это не более чем картонная декорация для соседей и знакомых?

И все же сегодня, лежа на поросшем буграми полу спальни той самой квартиры, где раньше пахло пирогами и бутербродами, мне хотелось вернуться в прошлое и посидеть за столом хотя бы вот с этой самой картонкой.

Глупо как-то получается. И по-детски наивно.

– Не то слово, – согласилась Левкрота.

– Надо бы написать А. что-нибудь. Какое-нибудь поздравление. Это будет вежливо, – рядом со мной даже картонных персонажей не осталось. Одна только Левкрота.

Взаперти

Подняться наверх