Читать книгу Желтоглазые крокодилы - Катрин Панколь - Страница 2

Часть первая

Оглавление

Жозефина вскрикнула, овощечистка выпала у нее из рук. Нож, скользнув по картофелине, глубоко порезал кожу у основания запястья. Кровь, повсюду кровь. Она смотрела на свои синие вены, на алый порез, на белую раковину, на желтую пластмассовую решетку, на блестящие, только что очищенные картофелины. Капли крови падали одна за другой, забрызгивая белую эмаль. Она оперлась руками на раковину и заплакала.

Ей надо было поплакать. Почему – она не знала. Слишком уж много было у нее на то причин. Этот порез стал удобным поводом. Она поискала глазами тряпку, взяла ее и наложила жгут. Я превращусь в фонтан, в фонтан слез, фонтан крови, фонтан вздохов; я позволю себе умереть.

Да, это выход. Просто молча дать себе умереть. Медленно угаснуть, как свечка.

Умереть стоя над мойкой. Нет, поправилась она тотчас, стоя не умирают, умирают лежа на кровати, или на коленях, засунув голову в плиту, или в ванной. Она читала в какой-то газете, что чаще всего, чтобы покончить с собой, женщины выбрасываются из окна. А мужчины вешаются. Прыгнуть в окно? Она бы никогда не решилась… Другое дело – медленно истекать кровью и плакать, глядя, как слезы смешиваются с кровью. Медленно засыпать. Ну тогда брось тряпку, погрузи руки в наполненную водой раковину! И все равно… для этого тебе придется стоять, а стоя не умирают.

Только на поле боя. Во время войны…

Но война еще не началась.

Она шмыгнула носом, поправила повязку на руке и вытерла слезы. Взглянув на свое отражение в оконном стекле, заметила, что в волосах у нее по-прежнему торчит карандаш. Давай, сказала она себе, продолжай чистить картошку… Об остальном ты подумаешь после!

В то жаркое утро – всего лишь конец мая, а уже плюс двадцать восемь в тени – на одном из балконов пятого этажа, укрывшись от солнца под навесом, мужчина играл в шахматы. Сам с собой. Сделав ход, он пересаживался на место воображаемого противника, задумчиво попыхивая трубкой. Он склонялся над доской, вздыхал, приподнимал пешку, вновь ставил ее, убирал руку, снова вздыхал, снова хватался за пешку, делал ход, качал головой и пересаживался обратно.

Это был мужчина среднего роста, кареглазый, темноволосый, холеный. Безупречная складка на брюках, ботинки сияют, будто их только что купили и вынули из коробки, засученные рукава рубашки открывают тонкие запястья, ногти тщательно отполированы – сразу видна работа маникюрши. Ровный легкий загар явно не случайного происхождения дополнял картину – казалось, от него исходило золотисто-бежевое сияние. Он напоминал картонную фигурку в носочках и трусах, которую можно наряжать в разные бумажные костюмы: пилота, охотника, путешественника. Подобных мужчин изображают на страницах каталога, чтобы подчеркнуть достоинства мебели и внушить доверие к предлагаемой продукции.

Внезапно его лицо озарилось улыбкой. «Шах и мат, – прошептал он своему невидимому партнеру. – Старик! Я тебя сделал! Что, не ожидал?» С довольным видом пожал сам себе руку и, слегка изменив голос, поздравил: «Хорошо сыграно, Тони. Сильная партия».

Он встал, потянулся, почесал грудь. Отчего бы не пропустить стаканчик? Рановато, конечно. Обычно он пил аперитив вечером, в десять минут седьмого, когда смотрел по телевизору «Вопросы чемпиону». Передачу Жюльена Лепера он ждал, как ждут свидания, а если пропускал, страшно огорчался. Готовиться к ней начинал уже с половины шестого. Ему не терпелось сравнить себя с четырьмя чемпионами в студии, посмотреть, в каком пиджаке будет ведущий, в какой рубашке, какой выберет галстук. Он говорил себе, что пора бы самому попытать счастья в телеигре. Каждый вечер говорил, но ничего не предпринимал. Для участия нужно было пройти «отборочные испытания», и что-то в этом словосочетании его удручало.

Он приподнял крышку на ведерке со льдом, аккуратно взял два кусочка, бросил их в стакан, налил белого мартини. Наклонился, поднял ниточку с ковра, выпрямился, сделал глоток вермута и даже причмокнул губами от удовольствия.

Каждое утро он играл в шахматы. Каждое утро одна и та же рутина. Подъем в семь, вместе с детьми, на завтрак – хорошо поджаренные тосты с маслом и абрикосовым джемом без сахара, свежевыжатый апельсиновый сок. Затем полчаса гимнастики, упражнения, укрепляющие мышцы спины, живота, груди и бедер. Чтение газет (за ними по очереди ходят девочки перед школой), изучение объявлений. Отправление резюме, если попадется интересная вакансия. Душ, бритье станком (мыло пенится под кисточкой), выбор одежды и, наконец, шахматная партия.

Выбор одежды – самый неприятный момент дня. Он уже не понимал, как ему одеваться. То ли в свободном стиле, более удобном, то ли все же в классическом? Один раз, когда он в спешке натянул тренировочный костюм, старшая дочь Гортензия сказала ему: «Папа, ты что, не работаешь? Ты все время в отпуске? А мне больше нравится, когда ты у меня красивый, в пиджаке, с галстуком, в наглаженной рубашке. Больше никогда не приходи за мной в школу в куртке». И потом, смягчившись, потому что он даже побледнел тогда – она впервые позволила себе говорить с ним подобным тоном, – добавила: «Это я для твоей же пользы говорю, папочка, любимый, чтобы ты оставался самым красивым папочкой в мире».

Гортензия права, к нему по-другому относятся, когда он хорошо одет.

Завершив партию в шахматы, он поливал цветы в ящике, укрепленном на бортике балкона, собирал сухие листья, обрезал мертвые ветки, опрыскивал свежие побеги, ложечкой рыхлил землю, если нужно, вносил удобрения. С белой камелией было много возни. Он занимался ею в последнюю очередь, разговаривал с ней, вытирал каждый листик.

Каждое утро одна и та же рутина, вот уже целый год.

Однако сегодня утром он нарушил свое обычное расписание. Шахматная партия оказалась трудной, нужно было внимательно следить за собой, чтобы не погрузиться в нее с головой и не забыть обо всем на свете: а это непросто, когда нечем заняться. Не потерять чувство времени, которое идет так незаметно и проходит, проходит… «Будь осторожен, Тонио, – сказал он себе, – держись. Не увлекайся, возьми себя в руки».

Он приобрел привычку думать вслух и сейчас недовольно нахмурил брови, поняв, что громко разглагольствует в тишине. Чтобы наверстать упущенное время, решил не поливать сегодня цветы.

Прошел мимо двери кухни, где жена чистила картошку. Увидев ее со спины, он в очередной раз отметил, как она располнела. Жирные бока, жирные ляжки…

Когда они переехали в этот дом в пригороде Парижа, она была тонкой и стройной, ни грамма жира.

Когда они переехали, девочки еще пешком под стол ходили…

Когда они переехали…

Совсем другое было время. Он приподнимал ее свитер, клал руки ей на грудь и вздыхал «дорогая», а она опускалась на кровать, растягивая обеими руками покрывало, чтобы не помялось. По воскресеньям она готовила обед. Девочки требовали ножи, хотели «помогать маме», оттирали кастрюли до зеркального блеска. Родители смотрели на них с умилением. Каждые два-три месяца девочек измеряли и отмечали рост на стене простым карандашом: маленькая черточка, дата, имя: Гортензия или Зоэ. И теперь, стоило ему прислониться к дверному косяку в кухне, его сразу охватывала грусть. Ощущение какой-то непоправимой утраты, воспоминание о годах, когда жизнь улыбалась ему. Такое чувство не возникало ни в спальне, ни в гостиной, именно здесь, на кухне, которая в прежние времена была средоточием счастья. Тепла, покоя, вкусных запахов. Дымились кастрюли, на краю плиты сушились тряпочки, на водяной бане таял шоколад, девочки кололи орехи. Они махали вымазанными в шоколаде руками, пальчиками рисовали себе усы и слизывали их языком; от пара на окнах возникали перламутровые узоры, и ему казалось, будто он – глава эскимосского семейства в иглу на Северном полюсе.

Раньше… Раньше счастье было с ними, прочное, надежное.

На столе лежала открытая книга Жоржа Дюби. Он наклонился, прочитал заглавие: «Рыцарь, дама и священник». Жозефина работала за кухонным столом. То, что прежде было ее хобби, теперь стало единственным источником дохода. Сотрудница Национального научно-исследовательского центра, изучающая жизнь женщин в XII веке! Прежде он с трудом мог удержаться от насмешек над ее работой: «Моя жена увлечена историей, но исключительно историей XII века… Ах-ах-ах…» Ему казалось, что заниматься этим способен только «синий чулок». «Двенадцатый век – звучит как-то не очень сексуально, дорогая», – говаривал он, ущипнув ее за попу. «Ты не понимаешь, именно в эту эпоху Франция совершила решающий поворот к современности: торговля, деньги независимость городов…»

Он зажимал ей рот поцелуем.

А теперь этот XII век кормил их всех. Он кашлянул, чтобы обратить на себя ее внимание. Она обернулась: причесаться с утра не успела, волосы собраны в пучок и заколоты карандашом.

– Я пойду пройдусь…

– К обеду вернешься?

– Не знаю… На всякий случай не жди меня.

– Так бы и сказал: не вернусь!

Он не любил перебранки. Лучше было уйти сразу, крикнув «Ухожу, до скорого!» – и хоп, он уже на лестнице, и хоп, подавись ты своими вопросами, и хоп, останется только выдумать какую-нибудь ерунду по возвращении. А возвращался он всегда.

– Ты просмотрел объявления?

– Да… сегодня ничего интересного.

– Для мужчины, который хочет работать, работа найдется всегда!

Да не нужна мне абы какая работа, подумал он, но вслух не произнес, потому что знал наизусть продолжение их диалога. Надо было бы уйти, а он стоял, будто его пригвоздили к косяку.

– Я знаю, что ты мне скажешь, Жозефина, я все это уже знаю.

– Ты знаешь, но при этом ничего не делаешь, чтобы изменить ситуацию. Ты можешь заняться чем угодно, чтобы просто заработать нам на хлеб с маслом…

Он легко мог продолжить за нее, он знал все наизусть: «охранник в бассейне, садовник в теннисном клубе, ночной сторож на бензозаправке…», но его вдруг остановило слово «масло». Это слово как-то смешно звучало в разговоре о поисках работы.

– Ты еще можешь улыбаться! – процедила она, сверля его взглядом. – Я кажусь тебе такой приземленной со своими разговорами о деньгах! Мсье хочет кучу золота сразу, мсье не хочет утруждать себя пустяками, мсье хочет почета и уважения! А сейчас мсье вообще в жизни нужно только одно: пойти наконец к своей маникюрше!

– О чем ты говоришь, Жозефина?

– Ты прекрасно знаешь, о КОМ я говорю!

Она уже полностью развернулась к нему лицом: плечи расправлены, запястье обмотано тряпкой; она вызывала его на бой.

– Если ты намекаешь на Милену…

– Да, я намекаю на Милену… Ты еще не знаешь, отпустят ли ее домой на обед? Поэтому не хочешь отвечать, вернешься ли ты?

– Жози, остановись, это плохо кончится!

Но было поздно. Она уже думала только о нем и о Милене. Кто же это ее просветил? Сосед, соседка?

В этом доме у них было немного знакомых, но когда нужно позлословить, все сразу становятся друзьями. Должно быть, его заметили, когда он входил в дом Милены, через два квартала отсюда.

– Вы будете обедать у нее… Она, верно, приготовила тебе мясной пирог с зеленым салатом, не очень плотный обед, потому что ей-то потом надо на работу…

Она даже скрипнула зубами, напирая на «ей-то».

– А потом вы приляжете отдохнуть, она задернет занавески, сбросит на пол одежду и прыгнет к тебе на кровать, под белый кружевной балдахин…

С ума сойти! У Милены действительно над кроватью белый кружевной балдахин. Откуда она знает?

– Ты что, приходила к ней?

Она злобно рассмеялась, свободной рукой затянула потуже узел на тряпке.

– Ах, так я была права! Да нет, просто белое кружево к любой спальне подойдет! Красиво и удобно.

– Жози, прекрати!

– Что прекрати?

– Прекрати выдумывать то, чего нет.

– То есть у нее нет белого кружевного балдахина?

– Тебе с твоей фантазией надо романы писать…

– Поклянись, что у нее нет белого кружевного балдахина.

Внезапно его охватил гнев. Он больше видеть ее не мог. Его раздражал ее тон школьной училки, ее вечные попреки, вечные указания, что и как ему делать; раздражала ее сутулая спина, бесформенные и бесцветные шмотки, красное неухоженное лицо, тонкие жидкие волосы. Все в ней было каким-то вымученным и жалким.

– Я лучше уйду, пока этот спор не завел нас слишком далеко!

– К ней идешь, да? Скажи правду, может, хоть на это тебе хватит духу, если ты, лодырь, даже работу не можешь найти!

Все, с него довольно. Гнев стиснул голову обручем, застучал в висках. Он выплевывал слова, словно хотел побыстрей избавиться от них, чтобы уже невозможно было взять их потом назад.

– Ну что ж, да! Я встречаюсь с ней каждый день в половине первого. Она греет мне пиццу, и мы едим вдвоем в ее кровати под белым кружевным балдахином! Потом мы стряхиваем крошки, я расстегиваю ее лифчик – тоже белый и кружевной – и целую везде, везде! Что, довольна? Ты сама меня вынудила, я предупреждал!

– Это ты меня вынудил! Ступай к ней, можешь не возвращаться! Собирай чемодан и уходи! Невелика потеря!

Он с трудом отлип от дверного косяка, повернулся и, как сомнамбула, побрел в спальню. Достал из-под кровати чемодан, положил на покрывало, начал наполнять. Быстро опустошил три отделения для рубашек, три ящика для маек, носков и кальсон, складывая вещи в большой красный чемодан на колесиках, этот символ его былого величия, память о работе в американской фирме «Ганмен и Ко», выпускавшей охотничьи ружья. Он десять лет бессменно занимал пост коммерческого директора европейского отдела, сопровождая богатейших людей планеты на охоте – в Африке, в Азии, в Америке, в лесу, в саванне и в пампе. Там сложился прекрасный образ белого человека, загоревшего под южным солнцем, энергичного и остроумного, всегда готового выпить со своими клиентами. Он представлялся «Тонио». Тонио Кортес. Это звучало куда мужественней, чем Антуан. Ему вообще никогда не нравилось собственное имя – казалось женственным, слащавым. А ведь надо было производить благоприятное впечатление на промышленников, политических деятелей, тщеславных миллиардеров, сынков известных родителей… Он услужливо смешивал им коктейли, выслушивал их истории, вникал в их проблемы, поддакивал, успокаивал, смотрел на заигрывания мужчин и женщин, на проницательные глаза их детей, что постарели прежде, чем выросли, и гордился тем, что вращается в высшем свете, но не принадлежит к нему. «Да что там! Не в деньгах счастье!» – часто повторял он.

У него была отличная зарплата, большая премия в конце года, дорогая страховка и столько свободных дней, что в итоге он отдыхал чуть ли не вдвое больше положенного ему отпуска. Он с удовольствием возвращался в Курбевуа, в свой дом, построенный в восьмидесятые годы для таких, как он, молодых сотрудников, которые еще не заработали себе на достойную жизнь в Париже и пока лишь мечтали перебраться в один из шикарных районов столицы, глядя на огни большого города с другого берега Сены. Город сиял, как большой неоновый пирог, а они издали облизывались на него. Время не пощадило дом, фасад покрылся тонкой сетью трещин, оранжевые ставни выгорели на солнце.

Он никогда не предупреждал семью заранее о своем возвращении из очередного вояжа: просто открывал дверь, на минутку задерживался в прихожей и объявлял о своем прибытии, коротко свистнув, что означало у них: «Я здесь!» Жозефина обычно была погружена в свои исторические книжки, Гортензия бежала к нему и залезала своей ручонкой к нему в карман в поисках подарков, Зоэ хлопала в ладоши. Две девочки в домашних платьицах, одна в розовом, другая в голубом, красавица Гортензия, нахальная, вечно водившая его за нос, и сладкоежка Зоэ, кругленькая, гладенькая. Он наклонялся к ним, обнимал, приговаривая: «Ах, вы мои дорогие! Ах, вы мои дорогие!» Такой у них был ритуал. Порой ему случалось испытать легкий укол совести, когда он вспоминал о другом объятии, накануне… Но стоило сжать малышек покрепче, и воспоминание улетучивалось. Он ставил сумки и всецело отдавался роли героя. Выдумывал охоты и погони, как он прикончил ножом раненого льва, заарканил антилопу, сразил наповал крокодила. Они смотрели на него, раскрыв рты. Только Гортензия волновалась и переспрашивала: «А подарок, папочка? А подарок?»

Но потом в фирме «Ганмен и Ко» сменились хозяева, и его вежливо попросили с работы. Буквально на следующий день. «Вот вам и американская мечта, – объяснял он Жозефине. – В понедельник ты коммерческий директор с кабинетом в три окна, а во вторник ты уже в очереди на бирже труда!» Его уволили с неплохим выходным пособием, которое позволило ему еще некоторое время оплачивать квартиру, обучение детей, их лингвистические стажировки, обслуживание машины и зимние каникулы в горах. К удару судьбы он отнесся философски. Не с ним первым это случилось, но такие сотрудники на дороге не валяются, он работу мигом найдет… Правда, работа тоже на дороге не валялась. И вот, один за другим его бывшие коллеги сдавали позиции, соглашаясь на меньшую зарплату, на менее ответственную должность, на переезд за границу, а он все по-прежнему изучал колонки с объявлениями.

Теперь все его сбережения закончились, и оптимизм постепенно угасал. Тяжелее всего было ночью. Он просыпался часа в три, бесшумно вставал, наливал себе в гостиной виски, включал телевизор. Лежал на диване, тыкал в кнопки на пульте, прихлебывая из стакана. До недавнего времени он считал себя очень сильным, очень мудрым, невероятно проницательным. Подмечая ошибки коллег, ничего не говорил, а только думал про себя: «Ну уж со мной такого бы не случилось! Я-то знаю!» Услышав о смене владельца и грядущих сокращениях, он сказал себе, что десять лет в «Ганмен и Ко» – серьезный стаж, и так просто его не вышвырнут за дверь.

Однако его уволили одним из первых.

Более того, первым. Он в ярости сунул кулак в карман брюк, подкладка треснула с резким звуком, от которого у него аж зубы свело. Он скривился, покачал головой, хотел было снять брюки и отнести жене, но тут вспомнил, что уходит. И чемодан почти собран. Вывернул карманы, оказалось, порвались оба.

Он рухнул на кровать и лежал, тупо разглядывая мыски ботинок.

Поиски работы его удручали; наклеивая марку на конверт с резюме, он становился одним из многих. Он думал об этом в объятиях Милены, рассказывал ей, что в один прекрасный день станет сам себе хозяин, «с его-то опытом». Он знал множество людей, повидал мир, владел английским и испанским, умел вести бухгалтерию, легко переносил жару и холод, пыль и ветер, не боялся москитов и рептилий. Она слушала. Верила ему. Родители оставили ей кое-какие сбережения, но ему было страшно решиться, хотелось найти более надежного партнера для своей авантюры.

Они познакомились, когда в день рождения Гортензии он привел ее в парикмахерскую. Милену поразило то, с каким апломбом держалась двенадцатилетняя девочка, и она предложила сделать ей маникюр. Гортензия милостиво протянула руки. «Ваша дочь – прямо королевское величество», – сказала она отцу, когда он забирал девочку. С тех пор, когда у нее находилось время, она полировала ногти Гортензии, и та уходила, растопырив пальцы, любуясь своими сверкающими ноготками.

Ему было хорошо с Миленой. Маленькая, подвижная, обворожительная блондинка, к тому же робкая и застенчивая, что придавало ему еще больше уверенности в себе.

Один за другим он снимал с вешалок костюмы, прекрасно пошитые, из отличного материала. Да уж, раньше у него денежки водились. И ему нравилось их тратить.

– И еще будут! – подумал он вслух. – Тебе только сорок лет, дружище! Все еще впереди!

Собрав чемодан, он притворился, что ищет запонки, расшумелся – вдруг Жозефина услышит и прибежит умолять его остаться. Наконец вышел в коридор, встал в дверях кухни. Помедлил, все еще надеясь, что она сделает шаг к примирению… Но она неподвижно стояла к нему спиной. Тогда он объявил:

– Ну вот, все готово. Ухожу.

– Очень хорошо. Ключи можешь оставить себе. Наверняка ты что-нибудь забыл и еще вернешься. Предупреди меня, чтобы я на это время куда-нибудь ушла. Так будет лучше…

– Ты права, ключи я возьму… А что ты скажешь девочкам?

– Не знаю. Я еще об этом не думала.

– Отцу положено участвовать в таких разговорах.

Она выключила воду, оперлась о раковину и, по-прежнему стоя спиной к нему, произнесла:

– Если ты не против, я скажу правду. Мне не хочется лгать им… И без того тяжело.

– И что же ты им скажешь? – обеспокоенно повторил он.

– Правду: у папы больше нет работы, папа неважно себя чувствует, папе надо проветриться, вот папа и ушел…

– Проветриться? – эхом повторил он, слегка успокоившись.

– Вот именно. Так и скажем. Проветриться.

– Это хорошо, «проветриться». Это звучит не слишком безнадежно. Хорошо.

Напрасно он вновь оперся о дверь: тоска охватила его с новой силой, пригвоздила к месту, лишила сил.

– Уходи, Антуан. Нам больше нечего сказать друг другу. Умоляю, уходи!

Она повернулась к нему, показала глазами куда-то на пол. Он посмотрел туда и увидел чемодан на колесиках, о котором совершенно забыл. Значит, все происходит на самом деле и ему пора уходить.

– Ну что ж… до свидания… если ты захочешь увидеть меня…

– Ты позвонишь… или я оставлю записку в парикмахерской. Я думаю, Милена всегда будет знать, как тебя найти?

– Цветы надо два раза в неделю поливать и удобрять…

– Цветы? Да пусть засохнут! У меня и без них теперь полно забот.

– Жозефина, ради бога! Я не могу видеть тебя в таком состоянии… Ну хочешь, я останусь…

Она испепелила его взглядом. Он пожал плечами, взял чемодан и направился к входной двери.

И тогда она зарыдала. Вцепившись руками в раковину, она плакала, плакала, сотрясалась в рыданиях. Сперва плакала над тем, какую пустоту оставит в ее жизни этот человек, с которым прожито шестнадцать лет, ее первый мужчина, ее единственный мужчина, отец ее дочерей. Потом плакала из-за девочек, они ведь уже не смогут жить спокойно, с папой и мамой, как за каменной стеной. Плакала от страха, что одной ей не управиться. Антуан занимался счетами, налогами, оплатой кредита за квартиру, Антуан выбирал машину, прочищал раковину. На него во всем можно было положиться. Она занималась только домом и образованием дочерей.

Из состояния тупого отчаянья ее вывел телефонный звонок. Она шмыгнула носом, сглотнула слезы, подняла трубку.

– Это ты, дорогая?

Звонила Ирис, ее старшая сестра. Она всегда говорила бодрым, радостным голосом, будто объявляла по радио о скидках в супермаркете. Ирис Дюпен, сорока четырех лет, была высокой, стройной брюнеткой, ее длинные волосы, которые она носила распущенными, ниспадали ей на плечи, словно фата невесты. Ее назвали Ирис за синеву глаз, напоминавших бездонные озера. В детстве ее частенько останавливали на улице. «Господи, боже мой!» – повторяли люди, восторгаясь глубиной ее темных, почти фиолетовых глаз, в которых плясали золотые искорки. «Немыслимо! Посмотри, дорогая! Я никогда не видел подобных глаз!» Ирис позволяла им любоваться собой, а потом, довольная, пресытившись их восторгами, хватала сестрицу за руку и тащила ее прочь, ворча сквозь зубы: «Вот болваны деревенские! Вообще ничего в жизни не видели! А надо путешествовать! Путешествовать надо, ребята!» Последняя фраза ужасно веселила Жозефину, она изображала вертолет, вертелась на месте, раскинув руки, и громко хохотала.

В свое время Ирис во всем задавала тон, с легкостью получала любые дипломы, влюбляла в себя всех молодых людей вокруг. Ирис не жила, не дышала – Ирис царила.

В двадцать лет она уехала учиться в Штаты, в Нью-Йорк. Поступила на кинематографическое отделение Колумбийского университета, проучилась там шесть лет и закончила первой на курсе, получив возможность снять тридцатиминутный короткометражный фильм. Ежегодно двум лучшим выпускникам предоставлялись гранты на съемку фильма. Второй лауреат, молодой венгр, мрачный волосатый гигант, воспользовался церемонией, чтобы поцеловать ее за кулисами. Эта история осталась в анналах семьи. Имя Ирис могло прогреметь на голливудских холмах, но вдруг, неожиданно для всех она вышла замуж. Ей только исполнилось тридцать, она вернулась из Америки, удостоенная премии фестиваля «Санденс», собиралась снимать полнометражный фильм, которому сулили большой успех… Продюсер дал принципиальное согласие и… Ирис отказалась. Без всяких объяснений – оправдываться было не в ее правилах. Просто вернулась во Францию и вышла замуж.

Вот она в подвенечном уборе, перед мэром и кюре. На ее бракосочетании зал мэрии был переполнен. Пришлось ставить дополнительные стулья, некоторые гости притулились на подоконниках. Затаив дыхание, все ждали, что в последний момент она сорвет с себя белое платье и, представ обнаженной перед толпой, воскликнет: «Это была шутка!» Как в кино.

Ничего подобного не произошло.

Она казалась влюбленной по уши. Избранник, некий Филипп Дюпен, в черном фраке, что-то мурлыкал себе под нос. «Кто это, кто это?» – спрашивали приглашенные, беззастенчиво разглядывая незнакомца. Ирис рассказала, что они познакомились в самолете и это была «love at first sight»[1]. Красавиц мужчина этот Филипп Дюпен. Один из самых красивых мужчин на свете, если судить по тому, как на него смотрели женщины! Он возвышался над толпой друзей невесты – непринужденный, чуть высокомерный, ироничный. «А чем он занимается? Бизнесмен… И что это они так спешат? Думаешь, есть причина?..» Не располагая точной информацией, гости вовсю чесали языками. Отец и мать новобрачного присутствовали на церемонии с тем же слегка высокомерным выражением на лицах, что и у их сына: угадывался мезальянс. Гости разошлись по домам с каким-то неприятным осадком в душе. Ирис уже никого не воодушевляла. Она стала ужасающе нормальной, что с ее стороны было верхом безвкусицы. Некоторые вовсе перестали с ней общаться. Королева пала, корона покатилась по земле.

Ирис заявила, что ей на эти глупости наплевать, и решила целиком посвятить себя мужу.

Филипп Дюпен был невероятно, болезненно самоуверен. Он открыл собственное агентство по оказанию услуг в области международного коммерческого права, затем наладил партнерские отношения с видными юристами Парижа, Милана, Нью-Йорка и Лондона. Этот ловкий адвокат-крючкотвор брался только за самые безнадежные дела. Он добился успеха и искренне удивлялся, почему это удается не всем. Девиз его был краток: «Если хочешь – сможешь». Он торжественно возглашал его, утопая в удобном кожаном кресле, потирал руки, похрустывал костяшками пальцев и глядел на собеседника так, словно изрек высшую истину.

Под его влиянием Ирис вычеркнула из своего лексикона такие слова, как сомнение, тревога, колебание. Ирис сама стала восторженной и категоричной. Ребенок слушался и отлично учился, муж зарабатывал деньги и содержал семью, жена занималась домом и была достойной парой супругу. Ирис оставалась красивой, бодрой, привлекательной, ходила на массаж, бегала трусцой, посещала косметолога, играла в теннис. Конечно, она не работала, но «есть женщины, которые не знают куда себя деть, тогда как другие умеют себя занять. Праздность – это целое искусство» – утверждала она. Себя она, конечно, причисляла к последним, а откровенных бездельниц глубоко презирала.

Видно, я на другой планете живу, думала Жозефина, слушая болтовню сестры, которая на этот раз завела речь об их матери.

Раз в две недели, по вторникам, на ужин к Ирис приходила мадам Мать, и главу семьи надо было принимать должным образом. На семейных ужинах полагалось улыбаться и выглядеть счастливыми. Естественно, Антуан всеми силами старался избегать этих сборищ и каждый раз выдумывал благовидный предлог, чтобы не прийти. Он не переносил ни Филиппа Дюпена, который в разговоре с ним расшифровывал все аббревиатуры: «КБО, комиссия по банковским операциям, Антуан», ни Ирис, которая смотрела на него, как на прилипшую к туфельке жвачку. «Когда она здоровается со мной, – жаловался он, – она как будто вытесняет меня своей улыбкой, словно хочет вышвырнуть в другое измерение!» Ирис и впрямь ни в грош не ставила Антуана. «Напомни мне, куда устроился в итоге твой муж?» – это была ее любимая фраза, в ответ на которую Жозефина, запинаясь, бормотала: «Да пока никуда, по-прежнему никуда». – «А-а, ну ясно… так ничего и не решилось! – вздыхала Ирис. – Да и как оно решится: столько претензий при таких ограниченных возможностях!» Сколько же в ней все-таки фальши, подумала Жозефина, зажимая трубку между ухом и плечом. Если Ирис чувствует к кому-то симпатию, то лезет в медицинский справочник – проверить, не заболела ли.

– Что-то случилось? У тебя странный голос… – между тем спросила ее Ирис.

– У меня насморк…

– Надо же, а я подумала… Так вот, насчет завтрашнего вечера… Ты про ужин с матерью не забыла?

– Что, уже завтра?

Она совершенно забыла об этом

– Ну, дорогая, что у тебя с головой?

Если б ты знала, подумала Жозефина, ища глазами носовой платок.

– Вернись в наше время, оставь ты своих трубадуров! Ты слишком рассеянна. С мужем придешь, или он опять нашел способ испариться?

Жозефина грустно улыбнулась. Назовем это как угодно: испариться, проветриться, развеяться, растаять как дым. Антуан постепенно превращался в летучую субстанцию.

– Он не придет…

– Понятно, придется придумывать новое оправдание для матери. Ты знаешь, что она не одобряет его вечные увертки…

– Вот уж на это мне глубоко наплевать!

– Доброта тебя погубит! Я бы уже давно выставила его за дверь. Ну да ладно, тебя не переделаешь, бедная моя девочка.

Ну вот, теперь начнет жалеть. Жозефина вздохнула. С самого детства она была малышкой Жози, гадким утенком и большой умницей. Жози любила длинные запутанные тексты, сложные ученые слова, подолгу засиживалась в библиотеке среди таких же зануд, прыщавых и неказистых. Жози отлично сдавала экзамены, но не умела красить глаза. Как-то раз, спускаясь по лестнице, Жози вывихнула лодыжку, потому что на ходу читала «О духе законов» Монтескье, в другой раз включила тостер, стоявший в раковине под струей воды, увлекшись радиопередачей о цветущих сакурах в Токио. Жози ночью долго не гасила свет в своей комнате, склонившись над тетрадями, пока ее сестра выходила в свет, блистала и пленяла. Ирис здесь – Ирис там, ну прямо как Фигаро!

Когда Жозефина поступила на отделение классической филологии, мать спросила, чем она собирается впоследствии заниматься. «Куда это приведет тебя, бедная моя девочка? В какой-нибудь лицей на окраине Парижа, где над тобой все будут потешаться? А потом изнасилуют тебя на крышке мусорного бака?» А когда она продолжила научную деятельность, защитила диссертацию и стала публиковаться в серьезных научных журналах, мать по-прежнему встречала ее недоуменными взглядами и скептическими замечаниями. «Экономический подъем и социальное развитие во Франции XI–XII веков» – деточка, ну кого это волнует? Лучше бы написала завлекательную биографию Ричарда Львиное Сердце или Филиппа Августа, людям это интересно! Из нее можно сделать фильм, а то и сериал! Хоть какая-то польза была бы от этой твоей учебы, ведь сколько лет я оплачивала ее, не жалея сил! – шипела она, как гадюка, негодующая, что детеныш ее слишком медленно ползет, потом пожимала плечами, вздыхала: – И как только я могла произвести на свет такую дочь?» Этот вопрос издавна мучил мадам Мать, буквально с первых шагов Жозефины. Ее муж, Люсьен Плисонье, обычно отвечал на это: «Аист ошибся капустным кочном». Видя, что его шутки никого не смешат, он в конце концов замолчал. Окончательно и бесповоротно. Однажды вечером 13 июля он, поднеся руку к груди, едва успел произнести: «Рановато еще лютовать-салютовать»[2], – и испустил дух. Жозефине было десять, Ирис – четырнадцать. Похороны были великолепны, мадам Мать – величественна. Она продумала все до мельчайших деталей: белые крупные цветы, брошенные на гроб, «Реквием» Моцарта, речи, заранее написанные для каждого члена семьи. Анриетта Плисонье надела точно такую же траурную вуаль, в какой хоронила мужа Джеки Кеннеди, и велела девочкам поцеловать гроб, перед тем как его опустят в могилу.

Жозефина и сама недоумевала, как могла девять месяцев провести в утробе этой женщины, считавшейся ее матерью.

Получив место в Центре научных исследований, куда приняли троих из ста двадцати трех соискателей, она радостно устремилась к телефону, чтобы сообщить новость матери и Ирис, но ей пришлось повторить ее несколько раз, проорать во все горло, потому что ни та, ни другая не понимали причины ее воодушевления. Центр научных исследований? Как ее туда занесло?

Пришлось смириться: она их не интересовала. У нее еще оставались некоторые сомнения на этот счет, но в тот день они рассеялись. Единственное, что их развеселило, так это известие о ее свадьбе с Антуаном. Замужество делало ее более доступной для их понимания. Она наконец вышла из образа маленького нелепого гения и стала обычной женщиной, способной увлечься, зачать ребенка, свить гнездо.

Впрочем мадам Мать и Ирис очень скоро разочаровались: Антуан оказался ни на что не годен. Слишком ровный пробор – никакого шарма, слишком короткие носки – никакого стиля, слишком маленькая зарплата и к тому же сомнительного происхождения – торговля ружьями, какой позор! А главное, он так робел перед родственниками жены, что в их присутствии начинал обильно потеть. И потел так основательно, что у него не просто появлялись под мышками темные круги, а промокала вся рубашка, да так, что хоть отжимай. Недостаток слишком уж очевидный, приводивший всех в замешательство. Ему приходилось выскальзывать из гостиной, чтобы привести себя в порядок. Но главное, такое случалось с ним только в компании родственников жены. Никогда он не потел на работе. Никогда. «Ты просто привык быть на свежем воздухе, – пыталась объяснить Жозефина, протягивая ему чистую рубашку, которую брала с собой на все семейные сборища. – Ты никогда бы не смог работать в конторе!»

Жозефине вдруг стало безумно жаль Антуана, и она, позабыв, что собиралась держать язык за зубами, решила все рассказать Ирис.

– Я выставила его вон! Ох, Ирис, что теперь с нами будет?

– Ты выгнала Антуана? Нет, серьезно?

– Я больше не могла это терпеть. Он славный, ему было тяжело, это правда, но… мне было невыносимо смотреть, как он целыми днями ничего не делает. Возможно, мне не хватило стойкости…

– Это единственная причина? Или ты что-то скрываешь от меня?

Ирис понизила голос. Она заговорила участливым тоном, который использовала, когда хотела выудить из сестры признание. Жозефине ничего не удавалось скрыть от Ирис, ни одной своей беглой мысли, все почему-то выходило наружу. Более того, Жозефина сама доверяла сестре свои секреты, чтобы привлечь ее внимание и добиться ее любви.

– Ты не представляешь, каково жить с безработным мужем… Тружусь не покладая рук, и мне же еще за это перед ним неудобно. Работаю втихаря на кухне, между чисткой картошки и мытьем кастрюль.

Она посмотрела на кухонный стол и подумала, что надо бы его освободить, скоро девочки придут из школы, а им и пообедать негде. Она давно просчитала, что обеды дома обходились дешевле, чем в школьной столовой.

– Я думала, за целый год ты уже привыкла.

– Какая ты злая!

– Прости, милая. Но ты правильно поступила. Сколько можно его защищать? И что ты теперь будешь делать?

– Понятия не имею. Буду продолжать работать, конечно, но надо найти что-нибудь еще… Уроки французского, грамматики, орфографии, ну не знаю, я…

– Найти будет нетрудно, сейчас столько лентяев развелось! Взять хотя бы твоего племянника… Александр пришел из школы с нулем за сочинение. Ноль! Ты можешь себе представить лицо его отца! Я думала, он лопнет от злости!

Жозефина не могла сдержать улыбку. Великолепный Филипп Дюпен, отец лентяя!

– У них в школе учительница снимает по три балла за каждую ошибку, она с ними не церемонится!

Александру, единственному ребенку Филиппа и Ирис Дюпен, было десять, как Зоэ. Они вечно прятались вдвоем под столом и о чем-то сосредоточенно шептались с самым серьезным видом, или же убегали подальше от взрослых, чтобы спокойно строить гигантские сооружения из конструктора. У них была целая система подмигиваний и тайных знаков, настоящий язык, который страшно раздражал Ирис. Она пугала сына отслоением сетчатки, говорила, что он вообще станет дебилом. «У моего сына скоро начнется тик, он совсем отупеет, и все из-за твоей дочки!» – предрекала она, тыча пальцем в Зоэ.

– Девочки в курсе?

– Пока нет…

– И как ты им это объяснишь?

Жозефина молчала, корябая ногтем край пластикового стола. Она скатала из грязи маленький черный шарик и отбросила его в сторону.

Ирис не унималась, она опять сменила тон и теперь говорила нежным, обволакивающим голосом, от которого Жозефина совсем расклеилась и ей снова захотелось плакать.

– Я с тобой, моя дорогая, ты ведь знаешь, я всегда с тобой, я тебя никогда не оставлю. Я люблю тебя, как себя, а это ой как немало!

Жозефина чуть не рассмеялась. Ирис умеет развеселить! Раньше они частенько хохотали до упаду, но потом сестра вышла замуж, стала важной, серьезной дамой. И как они с Филиппом живут? Ни разу она не видела, чтобы Ирис с мужем расслабились, или обменялись нежными взглядами, или поцеловались. Словно у них не жизнь, а бесконечный раут.

Тут раздался звонок в дверь, и Жозефина прервала разговор:

– Это, наверное, девочки… Все, пока, и умоляю, никому ни слова! Я не хочу, чтобы завтра все только меня и обсуждали!

– Хорошо, до завтра. Помнишь? Крюк хотел схрумкать Крика и Крока, а Крик и Крок схряпали Крюка!

Жозефина положила трубку, вытерла руки, сняла передник, вынула из волос карандаш, немножко их распушила и побежала открывать. Гортензия ворвалась в прихожую, не поздоровавшись с матерью, даже не взглянув на нее.

– Папа дома? У меня семнадцать баллов за сочинение. Да еще у этой дуры мадам Руффон.

– Гортензия, прошу тебя, повежливее! Это все-таки твоя учительница французского.

– Ага, настоящая свинья!

Юная девица не бросилась целовать маму и не устремилась в кухню за кусочком хлеба. Она не швырнула вещи на пол, а положила портфель и повесила пальто с изяществом юной графини на первом балу.

– Ты не хочешь поцеловать маму? – спросила Жозефина и расстроилась, услышав в своем голосе умоляющие нотки.

Гортензия подставила ей свою нежную щечку, тряхнув тяжелой копной темно-каштановых волос – душно.

– Там такая жара! Тропическая, как сказал бы папа.

– Солнышко, хоть раз в жизни поцелуй меня сама, – позабыв про гордость, взмолилась Жозефина.

– Мам, ты знаешь, я не люблю, когда ты ко мне так липнешь.

Она коснулась губами материнской щеки и тут же спросила:

– А что у нас на обед?

Дочь подошла к плите и заглянула под крышку кастрюли. В четырнадцать лет она уже и выглядела, и держалась, как маленькая женщина. Одевалась довольно просто, но, подвернув рукава рубашки, застегнув воротничок, приколов брошь и затянув на талии широкий пояс, даже школьную форму легко превращала в наряд с картинки модного журнала. Ее отливающие медью волосы подчеркивали белизну кожи, большие зеленые глаза всегда смотрели чуть удивленно и презрительно, вынуждая всех соблюдать дистанцию. Именно это слово – дистанция – подходило Гортензии как нельзя лучше. «И откуда в ней столько надменности? – всякий раз спрашивала себя Жозефина, глядя на дочь. – Уж точно не от меня. Я рядом с ней такая простофиля!»

«Она будто отгородилась колючей проволокой!» – подумала Жозефина, целуя дочь, и тут же осудила себя за такие мысли, поцеловала Гортензию еще раз, а та, упрямый подросток, раздраженно высвободилась.

– Жареная картошка и яичница…

Гортензия сморщила нос:

– Не особенно диетическая пища. Ты не поджарила отбивные?

– Нет, я… Детка, я не ходила в магазин…

– Понимаю. У нас мало денег, а мясо дорого стоит.

– Видишь ли…

Жозефина не успела закончить фразу: в кухню влетела младшая и бросилась ее обнимать.

– Мамочка! Мамочка моя родная! Я встретила на лестнице Макса Бартийе, и он позвал меня к себе смотреть «Питера Пэна»! У него есть DVD! Ему отец подарил! Можно я пойду? У меня нет на завтра заданий. Пожалуйста, мамочка, пожалуйста!

Зоэ снизу вверх умоляюще смотрела на мать, в ее глазах было столько любви и доверия, что Жозефина не смогла устоять и прижала ее к себе:

– Ну конечно, конечно, радость моя, малышка моя, красавица…

– Макс Бартийе? – присвистнула Гортензия. – Ты отпускаешь ее к нему домой? Да он мой ровесник, а учится в классе Зоэ! Он все время остается на второй год! В лучшем случае станет мясником или сантехником!

– В профессиях сантехника и мясника нет ничего постыдного. Может, учеба ему не дается…

– Не желаю, чтоб он вокруг нас отирался! Вдруг это узнают в школе! У него кошмарная репутация: носит широкие штаны с клепаными ремнями и длинные волосы еще отпустил!

– Ага, трусиха, трусиха! – завопила Зоэ. – И вообще, он меня пригласил, а не тебя! Я пойду, ну пожалуйста, мамочка, скажи, что можно! Ну и пускай сантехник, мне плевать! Зато красивый! А что у нас на обед? Я умираю с голоду.

– Жареная картошка и яичница.

– Класс! Мам, а можно я желтки проткну? Можно, я их вилкой раздавлю и сверху кетчупом полью?

Гортензия пожала плечами, не одобряя энтузиазма сестренки. Десятилетняя Зоэ была еще совершеннейшим ребенком: круглые щеки, пухленькие ручки, веснушки на носу, ямочки на щеках. Она была кругленькой, как шарик, обожала звонко всех целовать, со стремительностью регбиста налетала на счастливого адресата своих ласк, а потом тесно прижималась к нему и мурлыкала кошечкой, накручивая на палец прядь светло-каштановых волос.

– Макс Бартийе тебя пригласил, потому что хочет добраться до меня, – заявила Гортензия, надкусывая белоснежными зубками ломтик картофеля.

– Ах ты врушка! Тоже мне, пуп земли! Он меня пригласил, меня, и только меня! Что, съела? Он даже не заметил тебя на лестнице! Вообще не посмотрел.

– От наивности до глупости один шаг, – ответила Гортензия, меряя сестру взглядом.

– Это что значит, мама, скажи!

– Это значит, что вы сейчас прекратите болтать и спокойно поедите!

– А ты почему не ешь? – спросила Гортензия.

– Я не голодна, – ответила Жозефина, садясь с девочками за стол.

– Макс Бартийе может даже не мечтать, – сказала Гортензия. – Ему ничего не светит. Мне нужен человек красивый, сильный, сексуальный, как Марлон Брандо…

– Кто такой Марлон Брандо, мам?

– Это знаменитый американский актер, малышка.

– Марлон Брандо! Он прекрасен, как же он прекрасен! Он играл в фильме «Трамвай «Желание», меня папа водил на этот фильм. Папа говорит, что это великое кино!

– Супер! Какую ты вкусную картошечку приготовила, мамочка!

– А правда, что это папы нет? Он пошел на собеседование? – забеспокоилась Гортензия, вытирая губы салфеткой.

Момент, которого боялась Жозефина, наступил. Она встретила вопрошающий взгляд старшей дочери, перевела глаза на склоненную головку Зоэ, которая увлеченно обмакивала картошку в яичный желток, политый кетчупом. Придется объяснять. Откладывать или врать бесполезно. Они все равно узнают правду. Может, поговорить с каждой наедине? Гортензия так привязана к отцу, она его считает таким «шикарным», таким «классным», а он готов достать луну с неба, чтобы ей угодить. Он запрещал говорить при детях о финансовых проблемах и неуверенности в завтрашнем дне. И в первую очередь беспокоился не о Зоэ, а о своей старшей дочери. Их безоглядная любовь – все, что у него осталось от прежней роскоши. Гортензия помогала папе разбирать чемоданы, когда он возвращался из путешествия, нежно гладила дорогую ткань костюмов, восхищалась качеством рубашек, расправляла галстуки и аккуратно вешала их в шкаф. Ты такой красивый, папочка! Ты такой красивый! Он наслаждался ее обожанием и комплиментами, радостно обнимал ее и дарил маленькие подарки по секрету от всех. Они часто шушукались, как заговорщики. В их тайном сообществе Жозефина чувствовала себя лишней. Их семья делилась на две касты: сеньоры – Антуан с Гортензией и вассалы – она и Зоэ.

Отступать было некуда. Взгляд Гортензии стал холодным, тяжелым. Она ждала ответа на свой вопрос.

– Он ушел…

– А когда вернется?

– Он не вернется… Во всяком случае, вернется не сюда.

Зоэ подняла голову, и Жозефина прочла в ее глазах, что она пытается понять мамины слова, но у нее не получается.

– Он что… насовсем ушел? – спросила Зоэ, от изумления разинув рот.

– Боюсь, что да.

– И он больше не будет моим папой?

– Конечно, будет! Но просто не будет жить здесь, с нами.

Жозефина так боялась, так боялась. Она могла точно указать в организме место, в котором сидел страх, измерить толщину и диаметр кольца, которое сдавило ей грудь и мешало дышать. Ей так хотелось спрятаться в объятиях дочек. Слиться с ними воедино и произнести магическую фразу – вроде той, про Крока и Крика. Она бы все отдала, чтобы отмотать назад пленку своей жизни, вновь услышать мелодию счастья: вот у них первый ребенок, вот второй, вот они впервые едут на каникулы вчетвером, впервые ссорятся, впервые мирятся, впервые молчат, поначалу молчат с вызовом, потом просто потому, что нечего сказать, а лгать не хочется; ей хотелось понять, когда сломалась пружина, когда милый мальчик, за которого она выходила замуж, превратился в Тонио Кортеса, усталого, раздражительного, безработного мужа; остановить время и вернуться назад, назад…

Зоэ заплакала. Ее лицо напряглось, сморщилось, покраснело, и слезы хлынули ручьем. Жозефина склонилась над ней, обняла. Спрятала лицо в мягкие кудри девочки. Главное самой не заплакать. Ей нужно быть сильной и уверенной. Ей нужно показать им обеим, что она не боится и может их защитить. Начала говорить, и голос не дрогнул. Она повторила им все то, что в книгах по психологии рекомендуется говорить детям при разводе. Папа любит маму, мама любит папу, папа и мама любят Гортензию и Зоэ, но у папы и мамы больше не получается жить вместе, и поэтому папа с мамой разводятся. Но папа все равно будет любить Гортензию и Зоэ и всегда будет с ними, всегда. Ей показалось, что она рассказывает о каких-то незнакомых людях.

– Думаю, он далеко не уйдет, – объявила Гортензия сдавленным голоском, – не мог же он так низко пасть! Сам, наверное, растерян, не знает, что делать!

Она вздохнула, отложила вилку с недоеденным ломтиком картошки, и, повернувшись к матери, добавила:

– Бедная моя мамочка, что же ты будешь делать?

Жозефина вдруг почувствовала себя жалкой, но, с другой стороны, ощутила некоторое облегчение: все-таки старшая дочь сочувствует ей, понимает. Хорошо бы Гортензия сказала что-нибудь еще, утешила ее, но она тут же себя одернула – это девочек надо утешать. И протянула ей руку через стол.

– Бедная мама, бедная мама! – вздохнула Гортензия, погладив ее руку.

– Вы поругались? – спросила Зоэ, с испугом взглянув на мать.

– Нет, дорогая, мы приняли осознанное решение, как взрослые люди. Папа, конечно, очень огорчился, потому что любит вас сильно-сильно. Он не виноват, так уж получилось. Когда-нибудь ты вырастешь и поймешь, что не все люди живут, как им хочется. Иногда им надо бы решиться, а они терпят. Папа давно уже терпит всякие неприятности, поэтому он предпочел уйти, чтобы проветриться, развеяться и не навязывать нам свое плохое настроение. Вот найдет работу и объяснит вам, что с ним творилось, через какой кошмар он прошел…

– А тогда он вернется, мам, вернется?

– Не говори глупости, Зоэ, – перебила ее Гортензия. – Папа ушел раз и навсегда. И, если хочешь знать мое мнение, он не намерен возвращаться. Я не понимаю… Все из-за этой дряни, конечно!

Она с отвращением выплюнула это слово, и Жозефина поняла, что Гортензия все знает. Знает о любовнице отца. И узнала гораздо раньше матери. Жозефине захотелось поговорить с ней, но при Зоэ не стоило этого делать, и она сдержалась.

– Беда в том, что мы теперь бедны. Я надеюсь, он будет давать нам немного денег? Вроде по закону обязан, да?

– Погоди, Гортензия… Мы еще об этом не говорили.

Она осеклась, понимая, что Зоэ не должна слышать продолжение.

– Тебе надо высморкаться, любимая, и умыть личико, – посоветовала она Зоэ, спуская девочку с колен и легонько подталкивая к двери.

Зоэ шмыгнула носом и вышла, шаркая ногами.

– Откуда ты знаешь? – спросила Жозефина Гортензию.

– Что знаю?

– Про ту… женщину.

– Ну, мам! Вся улица знает! Мне даже было неудобно за тебя! Я удивлялась, как это ты умудряешься ничего не замечать…

– Я знала, но закрывала глаза…

Это была неправда. Она узнала обо всем лишь накануне, от своей соседки по лестничной площадке, Ширли, которая высказалась в том же духе, что и дочь: «Жозефина, проснись, черт подери! Муж давно налево ходит, а ей хоть бы хны! Разуй глаза! Продавщица в булочной, и та давится от смеха, когда протягивает тебе батон!»

– А кто тебе сказал?

Гортензия испепелила ее взглядом. Ледяным, презрительным взглядом. Так смотрит женщина знающая на ту, что пребывает в неведении, так смотрит опытная куртизанка на маленькую простушку.

– Бедная моя мамочка, очнись наконец! Ну погляди, как ты одеваешься? Что у тебя на голове? Ты совершенно себя запустила. Ничего удивительного, что он пошел на сторону! Тебе давно пора выбраться из этого твоего средневековья и начать жить в нашу эпоху.

Тот же тон, то же насмешливое презрение, те же доводы, что у отца. Жозефина прикрыла глаза, зажала ладонями уши и завопила:

– Гортензия! Я запрещаю тебе так со мной разговаривать! Если мы в последнее время что-нибудь едим, то только благодаря мне и моему двенадцатому веку! Нравится тебе это или нет! И я запрещаю тебе так смотреть на меня! Я твоя мать, не забывай этого никогда, поняла, я твоя мать! И ты должна… Ты не должна… Ты должна меня уважать!

Она выглядела смешно и жалко. Страх сдавил ее горло: у нее не получается воспитывать дочерей, она для них не авторитет, она безнадежно устарела.

Открыв глаза, она увидела, что Гортензия смотрит на нее с любопытством, словно впервые видит, и то, что читалось в глубине этих удивленных глаз, еще больше расстроило Жозефину. Она пожалела, что не сдержалась. «Вечно я все путаю, – подумала она, – это ведь я должна показывать им пример, других ориентиров у них не осталось».

– Прости, малыш.

– Ничего, мам, ничего страшного. Ты устала, нервы на пределе. Иди полежи, тебе станет лучше.

– Спасибо, милая, спасибо… Посмотрю, как там Зоэ.


Покормив дочерей и отправив их обратно в школу, Жозефина постучалась к соседке Ширли. Она уже начала томиться одиночеством.

Ей открыл сын Ширли, Гэри. Он был на год старше Гортензии, хоть и учился с ней в одном классе. Она отказывалась возвращаться вместе с ним из школы, называя его ужасным неряхой, а если пропускала занятия, предпочитала не делать уроки вообще, лишь бы не узнавать у Гэри задания и ничем не быть ему обязанной.

– Ты не в школе? Гортензия уже ушла.

– У нас разные факультативы, я по понедельникам хожу к половине третьего… Хочешь посмотреть на мое новое изобретение? Вот, гляди!

Он продемонстрировал ей два «тампакса», раскрутив их так, что их веревочки не переплетались. Странно: каждый раз, когда один тампон приближался к другому и беленькие ниточки вроде должны были бы переплестись, он останавливался, а потом начинал раскачиваться, крутиться вокруг своей оси, сперва описывая маленькие круги, затем круги побольше, а Гэри при этом даже не шевелил пальцами. Жозефина с удивлением смотрела на него.

– Я изобрел экологически чистый вечный двигатель.

– Похоже на игру в диаболо, – произнесла Жозефина, чтобы хоть что-то сказать. – А мама дома?

– На кухне. Убирается…

– А ты ей не помогаешь?

– Она не хочет, ей больше нравится, когда я изобретаю всякие штуки.

– А, ну удачи, Гэри!

– Ты даже не спросила, как у меня так получается!

Он явно был разочарован, и «тампаксы» в его руках укоряли ее, как два больших восклицательных знака.

– Да ну тебя…

На кухне Ширли хлопотала по хозяйству. В длинном фартуке, она собирала со стола тарелки, скидывала остатки еды в мусорное ведро, ставила посуду в раковину, а на плите, в больших чугунных кастрюлях уже что-то бурлило – судя по восхитительным запахам, тушеный кролик с горчицей и овощной суп. Ширли признавала только натуральные и свежие продукты. Она не употребляла в пищу никаких консервов, никаких замороженных продуктов, внимательно читала этикетки на йогуртах и разрешала Гэри съедать лишь один «химический» продукт в неделю, для поддержания его иммунитета к опасностям современного питания. Она стирала белье руками, натуральным марсельским мылом, сушила его, раскладывая на больших полотенцах, почти никогда не смотрела телевизор, каждый день после обеда слушала Би-би-си – единственную, на ее взгляд, радиостанцию для умных людей. Это была высокая, широкоплечая блондинка с густыми, коротко стриженными волосами, большими золотистыми глазами, и нежной, как у ребенка, кожей, слегка тронутой загаром. Со спины ее принимали за мужчину и толкали, а, встретившись лицом к лицу, почтительно уступали дорогу. «Я полупарень, полувамп, – усмехалась Ширли, – могу в метро уложить нахала ударом кулака, а потом реанимировать, помахав над ним ресницами!» У нее был черный пояс по джиу-джитсу.

Она рассказывала, что родилась в Шотландии, во Францию приехала учиться гостиничному делу и решила остаться навсегда. Ах, этот французский шарм! Она зарабатывала на жизнь уроками пения в консерватории Курбевуа, преподавала английский честолюбивым молодым менеджерам, пекла изумительные пироги, которые продавала по пятнадцать евро за штуку в один ресторанчик в Нейи – они заказывали десяток в неделю. А иногда и больше. Ширли готовила прекрасно, лук у нее всегда получался золотистым, тесто – пышным, шоколад – нежным, карамель – прозрачной, овощи – сочными, а цыпленок – самым аппетитным на свете. Она в одиночку воспитывала сына Гэри, никогда ничего не рассказывала о его отце, а на все намеки бурчала себе под нос что-то очень нелестное о мужчинах вообще и об этом в частности.

– Ты знаешь, с чем играет твой сын, Ширли?

– Нет…

– С двумя «тампаксами»!

– Он хотя бы в рот их не берет?

– Нет.

– Вот и отлично. По крайней мере, не растеряется, когда девушка сунет ему под нос что-нибудь подобное.

– Ширли!

– Жозефина, что ты так волнуешься? Ему пятнадцать лет, он давно не ребенок!

– Если ты будешь ему все рассказывать, показывать и объяснять, для него в жизни не останется никакой поэзии.

– Поэзия, ну ее в задницу! Эту штуку придумали, чтобы морочить людям голову. Ты вот видела когда-нибудь поэтические отношения? Мне попадались только ложь да грязь.

– Суровая ты, Ширли!

– А ты, Жозефина, просто опасна для общества с твоими иллюзиями… Ну, как у тебя дела?

– Мне сегодня с самого утра кажется, что я лечу куда-то на бешеной скорости. Антуан ушел. То есть я сама его выгнала. Рассказала сестре, рассказала девочкам! Боже мой! Ширли, я, видимо, совершила большую глупость.

Она обхватила плечи руками, будто замерзла, хотя на улице был жаркий майский день. Ширли подвинула ей стул и жестом велела сесть.

– Ты не первая покинутая женщина в двадцать первом веке. Нас столько, что и не сосчитать! И, представь себе, мы очень даже неплохо выживаем. Сначала действительно трудно, а потом одиночество становится необходимостью. Мы выгоняем самца из гнезда, как только он нас осеменит, все как в животном мире. Это истинное наслаждение! Вот я, к примеру, иногда устраиваю романтический ужин при свечах, для себя самой…

– Я в таком состоянии…

– Да уж вижу. Давай рассказывай все по порядку. Это давно должно было случиться. Гэри, тебе пора в школу, ты зубы почистил? Ох, все всё знали, кроме тебя. Даже неприлично!

– То же самое мне сказала Гортензия… Ты представляешь? Моя четырнадцатилетняя дочь знала то, о чем я и понятия не имела! Меня, наверное, считали не просто обманутой женой, но и тупицей вдобавок! Но, скажу я тебе, теперь мне на это плевать, и я думаю, может быть, было бы лучше так ничего и не знать…

– Злишься, что я об этом заговорила?

Жозефина посмотрела на подругу, на ее чистое, нежное лицо с крохотными веснушками на коротком, слегка вздернутом носу, и миндалевидными глазами медового цвета – и медленно покачала головой.

– Ну как я могу на тебя обижаться! Ты ведь бесхитростна как дитя. Ты самая лучшая в мире. А эта девица, Милена, тут вообще ни при чем! Если бы его не уволили, он бы на нее даже и не взглянул. Но теперь, понимаешь… то, что произошло с ним на работе – в сорок лет оказаться на обочине жизни – это невыносимо, бесчеловечно…

– Кончай, Жози. Ну вот, ты опять размякла. Сейчас окажется, что во всем виновата ты!

– Во всяком случае, я же его выгнала. И, наверное, зря. Я бы должна была проявить больше терпения, понимания…

– Жози, ты все путаешь. Так и должно было случиться. Куда лучше покончить с этим прежде, чем вы возненавидите друг друга! Давай, приходи в себя! Chin up![3]

Жозефина опять покачала головой, не в силах произнести ни слова.

– Вы только посмотрите на эту исключительную женщину! Она готова умереть со страху, оттого что ее бросил муж! Вперед, чашечка кофе, плитка шоколада, и жизнь покажется милей.

– Не думаю, Ширли. Мне так страшно! Что с нами будет? Я никогда не жила одна. Никогда! У меня ничего не выйдет. А девочки? Ведь мне теперь нужно воспитывать их одной, без отца. А я для них вообще не авторитет.

Ширли замерла на мгновение, потом подошла к подруге, взяла ее за плечи и, глядя ей прямо в глаза, спросила:

– Жози, скажи мне, что именно тебя пугает? Когда страшно, надо уметь взглянуть своему страху в лицо и назвать его по имени. Иначе он раздавит тебя, унесет мутной волной…

– Нет, не сейчас! Оставь меня… Не хочу думать.

– Сейчас. Скажи мне, чего ты боишься…

– Кто-то что-то говорил про кофе и шоколад?

Ширли улыбнулась и подошла к кофемашине.

– О’кей. Но ты так легко не отделаешься.

– Ширли, а какой у тебя рост?

– Метр семьдесят девять. Не заговаривай мне зубы. Тебе арабику или мозамбикский?

– Да какой хочешь… все равно.

Ширли насыпала кофе из пакета в деревянную ручную кофемолку, зажала ее между ног и начала монотонно крутить ручку, не сводя при этом глаз с подруги. Она говорила, что когда перемалываешь кофейные зерна, мысли тоже перемалываются и ложатся так, как надо.

– Ты такая красивая в этом переднике…

– Комплименты тебя не спасут.

– А я такая уродина.

– Надеюсь, не это тебя пугает.

– Откуда в тебе столько упрямства, от матери?

– От жизни… Ну что ты резину тянешь? Все думаешь увильнуть? Отвечай.

Жозефина подняла взгляд на Ширли и, зажав ладони коленями, начала говорить, быстро, сбивчиво, повторяя одно и то же:

– Мне страшно, я всего боюсь, я комок страха… Мне бы хотелось умереть, здесь и сейчас, чтобы ничто меня больше не волновало.

Ширли смотрела на нее, подбадривала глазами: давай, давай, точнее.

– Я боюсь, что у меня ничего не получится, боюсь умереть под забором, боюсь, что меня выгонят из дома, боюсь больше никого никогда не полюбить, боюсь потерять работу, боюсь, что ничего умного больше никогда не придумаю, боюсь постареть, боюсь растолстеть, боюсь одиночества, боюсь, что разучусь смеяться, боюсь заболеть раком груди, боюсь завтрашнего дня…

Давай, говорил взгляд Ширли, а ручка мельницы все вертелась, давай, вскрой нарыв, скажи мне, что же самое страшное… что мешает тебе повзрослеть, стать той самой Жози – великолепной, непобедимой, не знающей себе равных в своем Средневековье, среди мрачных соборов, крепостей и сеньоров, вассалов и торговцев, дам и девиц, клерков и прелатов, колдунов и виселиц – той самой Жози, которая так чудесно рассказывает о средних веках, что иногда мне хочется туда вернуться… Я чувствую в тебе какую-то травму, панический страх, страшный груз, что пригибает тебя к земле и мешает идти. Я давно хочу это понять, вот уже семь лет мы живем на одной лестничной площадке, ты приходишь ко мне попить кофейку и потрепаться, пока его нет дома…

– Давай, – прошептала Ширли, – выкладывай.

– Я такая некрасивая, просто уродина. Мне кажется, меня такую никто больше не полюбит. Я толстая, не умею одеться, не умею причесаться как надо… И скоро начну стареть…

– Ну, все мы когда-нибудь состаримся.

– Нет, я состарюсь в два раза быстрей. Ты же видишь, я даже и не пытаюсь что-либо изменить, я махнула на себя рукой… Я точно знаю.

– И кто же внушил тебе эти мрачные мысли? Неужто он, перед тем как уйти?

Жозефина всхлипнула:

– Да мне и так все ясно, без посторонней помощи. Достаточно взглянуть в зеркало.

– И что дальше? Что для тебя страшнее всего на свете? С чем именно ты боишься не справиться?

Жозефина вопрошающе взглянула на подругу.

– Не знаешь?

Жозефина покачала головой. Ширли долго смотрела ей прямо в глаза, потом вздохнула:

– Вот когда ты поймешь, что за страх лежит в основе всех твоих страхов, ты перестанешь всего бояться и станешь собой.

– Ширли, ты говоришь, как прорицательница…

– Или ведьма. В средние века меня бы сожгли на костре!

И правда, странное зрелище представляли собой эти две женщины на кухне, среди дымящихся кастрюль с подпрыгивающими крышками: одна, обвязанная фартуком, прямая как струна, сжимает между длинными ногами ручную кофемолку, другая – красная, вся какая-то скукоженная, помятая, говорит неохотно, поеживается, словно от холода, потом вообще замолкает – и падает на стол, рыдает, рыдает, а та, высокая, удрученно смотрит на нее, протягивает руку и гладит по голове, как испуганного ребенка.


…– Какие планы на вечер? – спросила Беранжер Клавер у Ирис Дюпен, отталкивая кусочек хлеба подальше от своей тарелки. – Если никаких, можем вместе сходить к Марку на вернисаж.

– Нет, у меня семейный ужин. А вернисаж Марка сегодня? Я думала, на следующей неделе…

Раз в неделю они встречались в этом модном ресторане – на других поглядеть, себя показать, а заодно и поговорить. Вон за тем столиком шушукаются политики, обмениваясь ценной информацией, там – начинающая актрисулька встряхивает пышной гривой, обольщая режиссера, вон модель, а вот еще одна, и еще – плоские, как доски, и ноги едва помещаются под столом, а вон завсегдатай, один за столиком, как крокодил в засаде, подстерегает свежую сплетню.

Беранжер придвинула обратно кусочек хлеба и принялась нервно крошить его на стол.

– Всем так и хочется меня подловить. Они будут пялиться на меня так, будто пульс мне измеряют на глаз. И ничего ведь не скажут, я их знаю! Как же, воспитание не позволит! А сами так и ерзают от нетерпения: «Как она там, милашка Клавер? Верно горюет, что ее бросили? Небось уж готова себе вены вскрыть?» Марк будет расхаживать под руку с новой подружкой… А я буду сходить с ума… От унижения, бешенства, любви и ревности.

– Не знала, что ты способна на такие сильные чувства.

Беранжер пожала плечами. Разрыв с Марком был, что бы она ни говорила, достаточно болезненным для нее, и вовсе не стоило бередить эту рану публичным унижением.

– Ты же их знаешь! Все будут следить исподтишка. И потешаться надо мной.

– Веди себя естественно, и все отстанут. У тебя, дорогая, так натурально получаются злобные гримасы, что тебе даже усилий прикладывать не придется.

– И не стыдно тебе так говорить?

– Только не пытайся выдать уязвленное самолюбие за любовь. Эта история тебя оскорбляет, но не ранит.

Беранжер раздавила комочек хлебного мякиша большим пальцем, скатала из него длинную темную змейку и оставила ее извиваться на белой скатерти; подняв голову, она бросила ненавидящий взгляд раненой хищницы на подругу, которая в этот момент наклонилась, чтобы достать из сумки растрезвонившийся телефон.

Беранжер колебалась: продолжать ли ей плакаться на свою горькую судьбу или нанести ответный удар? Ирис положила замолкший телефон на стол и смерила ее насмешливым взглядом. Беранжер решила дать сдачи. Отправляясь в ресторан, она обещала себе держать язык за зубами, обещала себе оградить подругу от настырных слухов, наводнивших Париж, но Ирис уколола ее так равнодушно и презрительно, что выбора не оставалось: нужно разить в ответ. Все ее существо взывало к реваншу. В конце концов, убедила она себя, пусть лучше узнает от меня, а то весь Париж об этом говорит, а она не в курсе.

Не первый раз Ирис обижала ее. Более того, последнее время она почему-то делала это все чаще и чаще. Беранжер осточертела легкомысленная, рассеянная жестокость Ирис, которая резала ей правду-матку тоном училки, объясняющей простейшие правила туповатому ученику. Она потеряла любовника – это так; она скучала с мужем – это тоже правда; она совершенно не справлялась с четырьмя детьми – это, конечно, неприятно; она собирала сплетни и слухи – ну, понятное дело… и все же никто не смеет травить ее безнаказанно. Однако спешить не следовало, надо подготовиться, прежде чем выпустить свою отравленную стрелу; подперев щеки ладонями и широко улыбнувшись, она заметила:

– Не очень-то приятные вещи ты мне говоришь.

– Не очень приятные, зато абсолютно верные, разве не так? Ты хочешь, чтобы я врала и притворялась? Чтобы я тебя пожалела?

Она говорила тусклым, усталым голосом. И Беранжер пошла в атаку, сладко защебетав:

– Ну не всем же повезло отхватить такого красивого, умного и богатого мужа, как у тебя! Кабы Жак был похож на Филиппа, мне бы и в голову не пришло бегать на сторону. Я была бы верной, прекрасной, доброй… И безмятежной!

– Безмятежность убивает желание, тебе ли не знать. Эти две вещи несовместимы. Можно быть безмятежной с мужем и страстной с любовником…

– Неужели… у тебя есть любовник?

Беранжер так удивили слова Ирис, что она не удержалась от прямого, бестактного вопроса. Ирис с удивлением взглянула на нее. Обычно Беранжер более обходительна. Она с оскорбленным видом отодвинулась от стола и не раздумывая ответила:

– А почему бы и нет?

Беранжер мгновенно выпрямилась и уставилась на Ирис: ее глаза сузились в щелочки, горящие от любопытства. Она приоткрыла рот, предвкушая восхитительную сплетню. Ирис заметила, что рот у нее немного кривой – левый уголок как будто бы выше правого. Женщина всегда безжалостна к внешности другой, даже если это ее подруга. Ничто не ускользнет от ее внимания, она зорко высматривает следы увядания, старения, усталости. Ирис была уверена, что как раз на этом-то и держится женская дружба: вот интересно, сколько ей лет? моложе она или старше? на сколько? Все эти быстрые, беглые подсчеты – между делом, за столом, за разговором – утешительные или нет, но именно они и связывают женщин между собой, делают их сообщницами, лежат в основе женской солидарности.

– Ты сделала коррекцию губ?

– Нет… Ну не томи… скажи…

Беранжер не могла больше ждать, она умоляла, разве что ногами не топала, вся ее поза говорила: «Я же твоя лучшая подруга, ты должна все мне рассказать в первую очередь». Это любопытство вызвало у Ирис легкое отвращение, и она попыталась его рассеять, подумав о чем-нибудь другом. Она снова посмотрела на вздернутую губу.

– А почему же у тебя рот неровный?

Она провела пальцем по верхней губе Беранжер и нащупала легкое вздутие. Беранжер раздраженно встряхнула головой, высвобождаясь.

– Нет, правда, очень странно, левый уголок выше. Может, тебя от любопытства перекосило? Видно, совсем ты помираешь со скуки, если любой слушок готова так смаковать.

– Хватит, до чего же ты злая!

– С тобой-то мне точно не сравниться.

Беранжер откинулась на спинку кресла и с независимым видом уставилась на дверь. Сколько народу в этом ресторане, но хоть бы одно знакомое лицо! Если бы она знала по имени обладателя вон той стрижки или вон того длинного носа, это ее как-то успокоило бы, обнадежило, но сегодня – ни одной известной фамилии, совершенно нечего положить в копилочку свежих новостей! «Либо я отстала от жизни, либо вышел из моды ресторан», – размышляла она, вцепившись в подлокотники кресла с жесткой, неудобной спинкой.

– Я отлично понимаю, что тебе нужно… общение. Ты так давно замужем… Ежедневная чистка зубов бок о бок в ванной убивает любое желание…

– Ну, знаешь, нам и без чистки зубов есть чем заняться…

– Не может быть… После стольких лет брака?

«И после того, что я недавно узнала!» – добавила она про себя. И чуть помолчав, глухим, хрипловатым голосом – Ирис даже удивилась – произнесла:

– Ты слышала, что болтают про твоего мужа?

– Ничему не верю.

– Я, кстати, тоже. Ужас просто!

Беранжер тряхнула головой, словно не решаясь повторить. Тряхнула головой, растягивая время, чтобы подруга помучилась. Тряхнула головой, потому что ей сладостно было источать яд именно так, не спеша, по капле. Ирис сидела неподвижно. Ее длинные пальцы с красными ногтями перебирали каемку белой скатерти, и только это с некоторой натяжкой можно было принять за признак нетерпения. Беранжер хотелось, чтобы Ирис ее торопила, подстегивала, но, к сожалению, это было не в ее стиле. Наоборот, Ирис всегда отличалась ледяным спокойствием, едва ли не полным безразличием, будто считала себя неуязвимой.

– Говорят… Тебе рассказать?

– Если это развлечет тебя, пожалуй.

В глазах Беранжер искрилась едва сдерживаемая радость. Тут, видимо, что-то серьезное, подумала Ирис, она бы не стала так возбуждаться из-за незначительной сплетни. Подруга называется… В чью кровать она сейчас отправит Филиппа? Разумеется, женщины вешались на него: симпатичный, стильный, состоятельный. Три «С», по классификации Беранжер. И к тому же скучный, добавила про себя Ирис, поигрывая ножом. Но об этом никто не знает, кроме его жены. Лишь она разделяет суровые будни с этим идеальным мужем. До чего же странная штука, эта дружба: ни пощады, ни снисхождения, лишь бы найти больное место и вогнать туда смертоносный шип.

Они знакомы давно. Такая вот недобрая близость двух женщин, когда видишь в подруге каждый изъян, и все же не в силах без нее обходиться. В их дружбе причудливо переплетались раздражение и нежность, они пристально следили друг за другом, готовые больно укусить или же залечить рану. В зависимости от настроения. И от масштабов опасности. Потому что, думала Ирис, если со мной произойдет что-то действительно ужасное, Беранжер первая мне поможет. Пока у обеих остры когти и крепки зубы, они были соперницами, и только несчастье могло их сплотить.

– Так тебе рассказать?

– Я уже приготовилась к худшему, – насмешливо произнесла Ирис.

– Ох, на самом деле это такая чушь…

– Ну говори уж, а то я забуду, о чем речь, и будет уже неинтересно.

Чем больше Беранжер тянула время, тем больше Ирис нервничала: раз она так мнется и крутит, видно, информация того стоит. Иначе Беранжер мигом выложила бы ее, заливаясь хохотом, вот придумают же! Отчего она медлит?

– Говорят, у Филиппа связь, серьезная и… специфическая. Мне Агнесс сказала сегодня утром.

– Та стервоза? Ты с ней до сих пор общаешься?

– Она позванивает мне иногда.

Они созванивались каждое утро.

– Ну эта может черт-те чего наговорить.

– Зато она всегда все знает, уж в этом ей не откажешь.

– И могу я поинтересоваться, кого себе подыскал мой муж?

– Тут все не так просто…

– И очень серьезно, как я понимаю?

Беранжер сморщилась и стала похожа на обиженного пекинеса.

– Серьезней некуда… – Она скорбно потупила взор.

– И потому ты так любезно решила меня предупредить…

– Ты бы в любом случае узнала, и по-моему, лучше быть к этому готовой.

Ирис скрестила руки на груди: она ждала.

– Принесите счет, – сказала она официанту, пробегавшему мимо их столика.

С королевским великодушием она решила заплатить за двоих. Ей всегда импонировала ледяная элегантность Андре Шенье, который поднимался на эшафот, на ходу дочитывая книгу.

Оплатив счет, Ирис застыла в ожидании.

Беранжер смутилась. Теперь ей хотелось взять свои слова обратно. Она злилась на себя, что так распустила язык. Радость окажется быстротечной, зато неприятные последствия, как она подозревала, долго придется исправлять. Но удержаться она не могла: ей надо было выплеснуть свой яд. Ей нравилось делать людям больно. Иногда она пыталась бороться с этой привычкой, старалась не злословить, не сплетничать. Прикусывала язык, как задерживают дыхание ныряльщики, и время такой борьбы можно было засекать по секундомеру. Надолго ее не хватало.

– Ох, Ирис, мне так неприятно… Я не должна была… Я корю себя за это…

– Тебе не кажется, что несколько поздно себя корить? – ледяным тоном ответила Ирис, взглянув на часы. – Мне жаль, но если ты и дальше будешь ходить вокруг да около, мне придется уйти, дел полно.

– Ну ладно. Говорят, что он всюду ходит с этим… этим…

Беранжер в отчаянии уставилась на подругу.

– Этим…

– Беранжер, кончай мямлить! Этим кем?

– Молодым адвокатом из его конторы, – выпалила наконец Беранжер.

Помолчав мгновение, Ирис смерила подругу взглядом.

– Оригинально, – сказала она, стараясь говорить спокойно и ровно. – Не ожидала. Спасибо, что открыла мне глаза.

Она встала, взяла сумку, натянула элегантные розовые перчатки в сеточку, медленно поправляя каждый палец, словно эти размеренные движения приводили в порядок ее мысли, потом, вспомнив, чей это был подарок, сняла их и положила на стол перед Беранжер.

И вышла.

Она сохранила присутствие духа, сразу нашла машину и ключи в сумке, но, сев за руль, какое-то время не трогалась с места. Она держалась прямо, как учила мать, и твердо, как того требовала ее неискоренимая гордыня, только застыла, оглушенная болью, которую пока не ощущала, но обреченно ждала. Ирис не страдала, а растерялась, словно рассыпалась на кусочки, будто внутри нее взорвалась бомба. Десять минут сидела неподвижно. Ни о чем не думая. Ничего не воспринимая. Просто пытаясь понять, что же творится у нее в голове и в сердце. Через десять минут она с удивлением ощутила, что в носу защипало, губы задрожали, и в уголках бездонных синих глаз засверкали огромные прозрачные слезинки. Она стерла их, высморкалась и нажала на газ.


Марсель Гробз протянул руку, чтобы привлечь к себе лежавшую рядом любовницу, но она отпихнула его задом и гордо отвернулась.

– Ну, мусечка, не злись. Ты знаешь, я этого не выношу.

– Я с тобой разговариваю о суперважном деле, а ты не слушаешь.

– Ну, давай, давай, рассказывай. Обещаю, я буду слушать.

Жозиана Ламбер смягчилась, пододвинулась ближе и всем своим полным телом в бледно-розовых кружевах приникла к любовнику. Он был изрядно пузат, золотисто-рыжие волосы обрамляли его лысину и курчавились на груди. Не молод, нет, не молод ее Марсель, только глаза остались юными, зоркими, живыми. «Зенки у тебя как у двадцатилетнего», – шептала ему на ухо Жозиана после любовных утех.

– Подвинься, ишь разлегся. Ты растолстел, смотри, жирный какой! – сказала она, ущипнув его за бок.

– Да все деловые обеды, знаешь ведь. Тяжелые времена настали. Партнеров приходится убеждать, а чтоб убедить, нужно бдительность его усыпить, дать ему выпить да закусить, выпить да закусить…

– Ладно. Налью тебе стаканчик, и ты меня выслушаешь наконец.

– Лежи, мусечка. Давай. Слушаю тебя. Рассказывай.

– Ну вот…

Она опустила простыню пониже, под свою тяжелую белую грудь с просвечивающими бледно-фиолетовыми венами, и Марсель с трудом отвел взгляд от этих дивных полушарий, которые лишь несколько минут назад он так страстно, так жадно лобзал.

– Нужно задействовать Шаваля, дать ему ответственную должность.

– Брюно Шаваля?

– Да.

– Почему это? Ты в него что, влюблена?

Жозиана Ламбер зашлась низким, хрипловатым смехом, который сводил Марселя с ума; ее подбородок утонул в трех складочках на ее шее, и они задрожали, как желе.

– О, как я люблю твою шею… – зарычал Марсель Гробз, утыкаясь носом в это мягкое ожерелье. – А ты знаешь, что говорит вампир женщине, когда хочет высосать из нее кровь?

– Понятия не имею, – ответила Жозиана, которая во что бы то ни стало хотела завершить свою речь и потому бесилась, что он ее перебивает.

– К тебе и душе я…

– При чем тут душа?

– К тебе иду, шея!

– Ах, как смешно! Ну как смешно! Надеюсь, мы наконец покончили с каламбурами и дурацкими историями? Я могу продолжать?

Марсель притворился огорченным:

– Я больше не буду, мусечка…

– Ну вот, как я тебе уже говорила…

Но поскольку любовник вновь попытался проскользнуть рукой в одну из складок ее роскошного тела, она рассердилась:

– Марсель, если ты будешь продолжать в том же духе, я объявлю забастовку. Я запрещу тебе касаться меня сорок дней и сорок ночей! И на этот раз уж точно сдержу обещание.

В прошлый раз, чтобы прервать сорокадневный бойкот, пришлось подарить ей колье из натурального жемчуга (первосортного, из южных морей) с круглой платиновой застежкой, усеянной мелкими брильянтами. «И чтоб сертификат был, – настаивала Жозиана, – только при таком условии я сдамся и позволю твоим жирным лапам тискать себя!»

Марсель Гробз был без ума от тела Жозианы Ламбер.

Марсель Гробз был без ума от мозгов Жозианы Ламбер.

Марсель Гробз был без ума от крестьянского здравомыслия Жозианы Ламбер.

Ему пришлось слушать.

– Нужно повысить Шаваля, иначе он уйдет к конкурентам.

– У нас почти нет конкурентов, я их всех съел!

– Ты заблуждаешься, Марсель. Ты их сделал, спору нет, но в один прекрасный день они могут очухаться и сделать тебя. Особенно если Шаваль им слегка подсобит. Давай, посерьезней! Слушай меня внимательно!

Она выпрямилась, закутавшись в розовую простыню, нахмурила брови. Вид у нее был весьма серьезный. У нее всегда был серьезный вид – и когда она занималась делами, и когда предавалась любви. Эта женщина не умела притворяться и лукавить.

– Смотри, как все просто: Шаваль одновременно превосходный бухгалтер и отличный продавец. Мне бы не хотелось увидеть в числе твоих врагов человека, который обладает обоими качествами – и ловкостью продавца, и смекалкой бухгалтера. Первый зарабатывает деньги, работая с клиентами, второй делает процесс максимально рентабельным. Как правило, у человека бывает лишь один из этих двух талантов…

Марсель Гробз оперся на локоть – весь внимание.

– Коммерсанты умеют продавать, но редко разбираются в финансовых тонкостях: способ оплаты, сроки, расходы на поставки, оговоренные скидки. Да ты сам, если меня нет под рукой, иногда затрудняешься…

– Ты прекрасно знаешь, что я уже жить без тебя не могу, моя мусечка.

– Это только слова. Мне нужны весомые доказательства.

– А все потому, что я очень плохой бухгалтер.

Жозиана улыбнулась, намекая, что так просто он не отделается, и продолжила свою речь.

– Между тем все эти финансовые мелочи очень важны, именно от них зависит, сколько ты в результате получишь – много нулей или один большой ноль!

Марсель Гробз устроился поудобнее. Сел, прислонился головой к медным прутьям кровати, размышляя над словами подруги.

– То есть ты хочешь сказать, что прежде чем Шаваль все это поймет сам, прежде чем он поднимется против меня и станет опасным…

– Мы его повысим!

– И кем мы его назначим?

– Управляющим, пускай раскручивает фирму, а мы пока будем развивать другие направления… Больше нам выжидать нельзя. Ты уже не действуешь, ты реагируешь. А ведь у тебя дар, у тебя нюх на дух времени, ты всегда чувствуешь, что людям надо. Повысим Шаваля, пусть барахтается в текущих делах, а мы поплывем на волнах будущего! Неплохо, да?

Марсель Гробз навострил уши. Впервые она произнесла «мы», говоря о предприятии. И причем сказала это несколько раз подряд. Он чуть отодвинулся, чтобы лучше рассмотреть ее: возбуждена, раскраснелась, лицо сосредоточенное, брови сведены галочкой, топорщатся светлыми волосками. Он подумал, что эта женщина, эта идеальная любовница, которая в постели не знала запретов, которая была необыкновенно одаренной в любви, к тому же достаточно умна и честолюбива. До чего же она отличается от его жены, у которой и по большим праздникам минета не допросишься. Сколько ей ни дави на затылок, она хоть бы хны. А вот Жозиана любит всей душой, без оглядки. Мощно работает задом, мощно работает языком, мощно работает сиськами, и вот он уже в раю, он орет «мама» от наслаждения, он снова и снова готов, а она лижет его, ласкает, стискивает могучими ляжками, и, стоит последней сладкой судороге застыть на его губах, она ласково обнимает, успокаивает, радует тонким и умным анализом работы предприятия, а потом вновь дарит наслаждение… Какая женщина, думал он. Щедрая. Ненасытная. Нежная в страсти, жесткая в работе. Белая, пухлая, желанная, нигде ни косточки не торчит – да есть ли они вообще у нее?

Жозиана работала на него уже пятнадцать лет. Она угодила в его кровать почти сразу, как устроилась секретаршей. Невысокая, печальная и усталая женщина под его чутким руководством расцвела. При поступлении на работу она могла похвастаться только дипломом каких-то убогих курсов машинописи, знанием орфографии и весьма разнородным послужным списком, свидетельствовавшим о том, что она нигде надолго не задерживалась. Марсель решил дать ей шанс. Было в стоящей перед ним крошке что-то загадочное, необычное… он не мог понять что, но ему это нравилось. Чувствовались острые зубы и коготки. Она может стать сильной союзницей или опасной противницей. Орел или решка? – подумал он тогда и, будучи по натуре азартным игроком, решил принять ее на работу. Они же с ней из одного теста, из низов вышли. Жизнь ее потрепала, липли к ней всякие мерзавцы, терзали, тискали и мяли ее, а она не могла защититься. Марсель по себе знал, как она мечтала вырваться из этой трясины. «Плачет бедная зарплата: до чего ж я маловата, успокойте же малышку», – заявила она ему через девять месяцев работы. Он повиновался и получил в свое распоряжение хитрую, наблюдательную одалиску, у которой всего было навалом – и тела, и ума. Постепенно она разогнала всех любовниц, которые утешали его в безрадостном супружестве. Он об этом не жалел. С Жозианой скучать не приходится. Жалел он лишь о том, что в свое время женился на Анриетте. Вот уж правда Зубочистка. Совсем деревянная. Скупая на ласки, но быстрая на траты, она разбазаривала его денежки и ничем не делилась взамен – ни телом, ни душой. Ну что я за мудак, зачем я на ней женился! Думал с ее помощью подняться, в высший свет захотел. Тоже мне, сверхскоростной лифт! Да с ней дальше вестибюля не продвинешься!

– Марсель, ты меня слушаешь?

– Да, мусечка.

– Прошло время узких специалистов! Их на каждой фирме полно. Нам нужны генералисты, причем гениальные генералисты. Вот Шаваль – гениальный генералист.

Марсель Гробз улыбнулся.

– Я сам гениальный генералист, если ты помнишь.

– За это я тебя и люблю.

– Расскажи мне о нем.

И пока Жозиана расписывала ему жизнь и карьеру служащего, которого Марсель едва мог вспомнить, в голове у него вертелись картинки из его собственного прошлого. Родители, польские евреи, осели в Париже. Отец портной, мать прачка. Они поселились в районе Бастилии, в двух комнатах – это с восемью-то детьми. Вместо ласки – оплеухи, вместо шоколада – хлеб да вода. Марсель рос как трава. Он сам записался в какую-то невразумительную химическую школу, только ради диплома, и пошел служить на свечной завод.

Именно там он всему научился. Бездетный хозяин проникся к нему симпатией. Одолжил ему денег, и Марсель выкупил одну почти разорившуюся фирму. Потом другую… Они долго разговаривали по вечерам, после работы. Хозяин советовал, подсказывал. Так Марсель стал «ликвидатором предприятий». Слово ему не нравилось, но нравилось перекупать агонизирующие предприятия и реанимировать их благодаря своим знаниям и упорству. Он рассказывал, что в те времена частенько засыпал при свете свечи и просыпался, когда она еще не успевала догореть. Рассказывал, что все идеи приходили ему в голову во время прогулок, на ходу. Он кружил по парижским улицам, наблюдал за мелкими торговцами, рассматривал витрины или разложенные прямо на тротуаре товары. Слушал, как люди разговаривают, бранятся, жалуются – соображал, что им нужно, чего они хотят, о чем мечтают. Раньше других коммерсантов почувствовал, что человеку все больше хочется спрятаться в своей раковине, его страх перед внешним, чуждым миром: «Жизнь становится все тяжелее, люди хотят укрыться дома, в своем гнезде, среди уютных домашних мелочей: свечечек, скатерочек, подставочек для чайника». Он решил сконцентрировать усилия на концепции жилища. Мой дом, «Казамиа» – так называлась сеть его магазинов в Париже и в провинции. Убыточные компании быстро реконвертировались в магазины «Казамиа» с душистыми свечами, столовыми приборами, лампами, диванами, рамками для фотографий, освежителями воздуха, занавесками, мелочами для кухни и ванной. Все по очень щадящим ценам. Все сделано за границей. Марсель одним из первых стал открывать заводы в Польше, Венгрии, Китае, Вьетнаме, Индии.

Но однажды – будь проклят тот день! – один из оптовых поставщиков сказал ему: «Товары у вас отличные, Марсель, но вашим магазинам не хватает стиля! Надо бы вам нанять дизайнера, который сможет добавить вашему производство необходимую изюминку…» Он долго обмозговывал это предложение и наконец нанял…

…Анриетту Плиссонье, сухопарую породистую вдову, которая лучше всех на свете умела красиво повесить штору или создать элегантный интерьер с помощью двух соломинок, кусочка ткани и керамической плошки. «Вот шик!» – подумал он, когда та пришла по объявлению. Муж ее недавно умер, она одна воспитывала двух девочек и у нее не было никакого опыта работы. «Только прекрасное воспитание и врожденное чувство стиля, – заявила она, смерив его презрительным взглядом. – Хотите, я докажу вам это, мсье?» И не дожидаясь ответа, поменяла местами две вазы, раскатала ковер, подвязала занавеску, переставила какие-то безделушки на столе – и тут же создалось впечатление, что его кабинет превратился в картинку из модного журнала. Тогда она села и удовлетворенно улыбнулась. Он принял ее как специалиста по аксессуарам, потом сделал главным дизайнером. Она оформляла витрины, грамотно расставляла товары рекламных акций: всякие фужеры для шампанского, прихваточки, передники, светильники, абажуры, составляла заказы, придумывала цвета сезона: голубой сезон, пестрый, золотой, белый… Он влюбился в эту женщину из недоступного ему мира.

Впервые поцеловав ее, он словно коснулся звезды на небе.

Во время их первой ночи он сфотографировал ее, спящую, на поляроид и спрятал снимок в бумажник. Она об этом не знала. А когда она впервые согласилась поехать с ним за город на выходные, он повез ее в Довиль, в отель «Нормандия», но так и не уговорил хоть ненадолго выйти из номера. Сперва думал, что это все от стыдливости, они ведь еще не были женаты, и лишь потом понял, что ей просто стыдно показаться с ним на людях.

Он попросил ее руки и услышал: «Мне надо подумать, я не одна, у меня две девочки, вы же знаете». Она упорно разговаривала с ним на «вы» и заставила ждать полгода, ни разу за все это время ни обмолвившись о его предложении. Он чуть с ума не сошел. Однажды – и что вдруг ее стукнуло? – она сказала: «Помните, вы сделали мне предложение? Так вот, если оно еще в силе, я согласна».

За тридцать лет их брака он ни разу не водил ее к своим родителям. Она встретилась с ними лишь однажды, в ресторане. На выходе, натягивая перчатки и ища глазами машину с шофером, которую он предоставил в ее распоряжение, она спокойно сказала: «Отныне вы будете встречаться с ними без меня. Я не думаю, что мне необходимо продолжать эти отношения».

Это она окрестила Марселя Шефом, потому что Марсель – уж больно плебейское имя. С тех пор все называли его только Шеф. Кроме Жозианы.

Для жены он был Шеф. Шеф, который выписывает чеки. Шеф, которого на званых ужинах сажают в самом конце стола. Шеф, которого можно перебить на полуслове. Шеф, который спит отдельно в малюсенькой комнатке, на малюсенькой кроватке, в дальнем углу квартиры.

А ведь его предупреждали. «Наплачешься ты с этой женщиной, – говорил ему Рене, управляющий одного из магазинов и старый друг, с которым они любили пропустить стаканчик после работы. – Небось уболтать ее нелегко, а?» Следовало признать, что Рене прав. «Она меня не шибко-то к себе подпускает. А чтоб она хоть когда соизволила нагнуться к моему жаждущему Парню, куда там! Надо ее крепко держать да еще давить на затылок. Ляжет и лежит, как бревно. Парень торчит себе, а толку? Нет, чтоб его погладить или пососать. Целку из себя строит». «Ну и ладно, хрен с ней, брось ты ее…» Но Шеф не решался: Анриетта была его пропуском в общество. «Когда я прихожу на обед с ней, на меня уже и смотрят по-другому… Клянусь, без нее я бы никогда не сумел подписать некоторые контракты!» – «Я бы на твоем месте нанял профессионалку. Стильную шлюху, такие бывают. Найдешь классную девку, она и на переговорах пригодится, и в постели. И обойдется тебе дешевле, чем законная жена!»

Марсель Гробз хохотал, хлопая себя по ляжкам.

Но оставался с Анриеттой. В конце концов он назначил ее президентом административного совета. Пришлось, иначе она бы обиделась. Обиженная Анриетта была не просто противной, но омерзительной. Он уступил. Их брачный контракт предусматривал разделение имущества, и Марсель составил договор дарения на ее имя. После его смерти все достанется ей. В общем, она его повязала по рукам и ногам. И чем хуже она с ним обращалась, тем больше он к ней привязывался. Ему порой приходило в голову, что получив в детстве столько оплеух, он как-то приохотился к этому делу; любовь и нежность не про его честь. Это все объясняло.

И вдруг появилась Жозиана. В его жизнь вошла любовь.

Но теперь, в шестьдесят четыре года, уже поздно начинать все сначала. Если он разведется, Анриетта оттяпает половину его состояния.

– А об этом даже речи быть не может, – произнес он вслух.

– Да почему, Марсель? Можно заключить с ним такой контракт, чтоб он не мог принимать важных решений. Или пусть принимает, но так, по мелочи. Тогда он успокоится и не будет на сторону глядеть.

– Ну, если по мелочи, то ладно.

– Договорились.

– Черт, ну и жара! Все липнет. Ты не принесешь мне холодного лимонадику?

Шелестя кружевами, она вылезла из постели и, шлепая полными ляжками, отправилась на кухню. Она за последнее время еще поправилась. Марсель нежно улыбнулся. Ему нравились женщины в теле.

Он взял с ночного столика сигару, обрезал ее, помял, понюхал, зажег. Положил руку на лысый череп. Состроил рожу, как у хитрого покупателя. Не следует особенно доверять этому Шавалю. Не стоит давать ему слишком много власти и полномочий. И надо проверить, что у него там с малышкой… Черт! В тридцать восемь лет ей, верно, хочется чего-то посвежее. Да и законного места под солнцем. А тут она вечно в тени, в подполье из-за проклятой Зубочистки. Это разве жизнь, бедная моя Жозиана?

– Я не смогу сегодня остаться до вечера, мусечка. Посиделки у зубочисткиной дочки.

– У круглой или у тощей?

– У тощей. Но круглая тоже будет. Со своими дочерьми. Одна из них не передать, какая бойкая. Как она на меня смотрит! Видит прямо насквозь. Люблю ее, такая девчушка, высший класс…

– Достал ты меня со своим высшим классом, Марсель. Если б не твои бабки, эти сучки уже давно бы по миру пошли. А там прямая дорожка – или в уборщицы, либо на панель!

Марсель предпочел не спорить с Жозианой и ласково похлопал ее по спине.

– Да нестрашно, – сказала она. – У меня еще кой-какие бумажки не доделаны, а вечером позову Полетту посмотреть фильм. Ты прав, жара несусветная! Даже в трусах жарко.

Она протянула ему ледяной лимонад, он выпил одним махом, почесал пузо и звучно рыгнул, после чего радостно расхохотался.

– Видела бы меня сейчас Анриетта, ее бы удар хватил!

– Слушай, избавь меня от разговоров об этой… А то больше не увидишь меня как своих ушей.

– Ну, сладенькая моя, не сердись… ты же знаешь, я к ней теперь вообще не прикасаюсь.

– Еще не хватало! Чтоб ты лег в постель с этой фифой!

Ей не хватало слов, она задыхалась от возмущения:

– С этой вонючкой, с этой гадиной!

Она нарочно бранила Зубочистку, потому что ему это безумно нравилось. Ишь, как честит, будто четками щелкает! Он завозился на кровати, а она своим низким, хрипловатым голосом продолжала список:

– Тоже мне, куриная гузка, прынцесса, желтая как лимон, да она небось нос затыкает, когда в сортир идет, правда? Может, она без греха, может, у нее и дырочки между ногами нет? Надо бы насадить ее на хороший такой острый штырь, да проткнуть насквозь, до зубов, чтоб у нее все пломбы повылетали!

Вот это уже что-то новенькое. Словно удар шпаги пронзил ему поясницу, ноги свело от возбуждения, он весь подался вперед, ухватился за медные прутья кровати, ощущая, как напрягается и твердеет до боли его член, а она продолжала, все крепче, все похабней, брань извергалась водопадом, и у него уже не было сил терпеть, он схватил ее, прижал к себе и клялся, что сожрет, всю как есть, возьмет и сожрет…

Жозефина опрокинулась на кровать, затаив дыхание от удовольствия. Как она все-таки любит своего толстого доброго пса! Никогда прежде ей не встречался такой щедрый и сильный мужчина. Это в его-то возрасте! Он заваливал ее по многу раз на дню и не как другие, не для того, чтобы самому оттянуться, пока партнерша считает мух на потолке. Иногда ей даже приходилось его сдерживать. Неровен час, раздавит ее своими ручищами, этот оголодавший людоед.

– Что бы со мной было, кабы не ты, дорогой мой Марсель!

– Нашла бы себе такого же толстого, глупого урода, он бы тебя холил и лелеял. Ведь ты сама любовь, голубка моя. Все мужики готовы пятки тебе целовать.

– Ох, не говори так… Я совсем разомлею. И мне будет грустно, когда ты уйдешь.

– Нет… Нет… Иди к моему Пареньку… Он так тебя хочет…

– А ты мне хоть что-нибудь оставишь, если…

– Если вдруг сыграю в ящик? Ты об этом, голубушка? Конечно, тебя-то я упомяну в первых рядах… Ты должна быть красивой в этот день. Надеть свои жемчуга и брильянты. Чтобы я мог гордиться тобой там, у нотариуса. Чтоб они все лопнули от злости. Чтоб никто не мог сказать: «И что, этой шлюхе он оставил столько добра?» Наоборот, чтобы все почтительно склонились перед тобой! Хотел бы я посмотреть на рожу Зубочистки в этот момент! Подругами вы явно не станете…

Успокоенная Жозиана, мурлыча, склонила голову к седому паху любовника и с аппетитом заглотила его член жадными, ненасытными губами. Тут большого ума не надо: она с детства усвоила, как ублажить и осчастливить мужчину.


Ирис Дюпен вернулась домой, бросила ключи от машины и квартиры в специально предусмотренную для этих целей плошку на маленьком столике у входа. Сняла пиджак, сбросила туфли, швырнула сумку на тканый восточный ковер, купленный мрачным, холодным зимним вечером на аукционе Друо, куда они ездили вдвоем с Беранжер, попросила свою верную служанку Кармен принести ей виски со льдом и капелькой «Перье» и скрылась в маленькой комнатке, служившей ей кабинетом. Туда никто не имел права заходить, кроме Кармен, которая прибиралась там раз в неделю.

– Виски? – вытаращив глаза, переспросила Кармен. – Виски днем? Вы заболели, мадам? Не иначе землетрясение случилось!

– Именно так, Кармен, и, пожалуйста, никаких расспросов. Мне надо побыть одной, подумать и принять решение.

Кармен пожала плечами и проворчала:

– Еще не дай бог начнет пить в одиночку. А ведь такая приличная женщина.

В кабинете Ирис съежилась на диване. Обвела глазами комнату, словно в поисках доводов, зная как поступить: спешно ретироваться или же снисходительно простить. Ведь все просто, думала она, вытягивая длинные ноги на красном бархатном диванчике, покрытом кашемировой шалью, – либо я разрываю с Филиппом, объявляю ему, что жить так невыносимо, и ухожу от него вместе с сыном, либо выжидаю и терплю, молясь, чтобы это грязное дельце не получило широкой огласки. Наше расставание даст лишнюю пищу для сплетен, развяжет длинные языки, подставит под удар Александра, повредит делам Филиппа, а следовательно, моим делам… И к тому же я стану объектом жалости самого дурного толка.

А если я останусь…

Если останусь, мы будем и дальше молчать по углам, как молчим уже давно. Зато я не лишусь комфорта, к которому так же давно привыкла.

Она оглядела элегантную, изящно обставленную комнатку, ее любимое прибежище. Мебель светлого дерева, низенький трехногий столик «Лелё» с круглой стеклянной столешницей, стройная ваза «Колот» яйцевидной формы из горного хрусталя с резным орнаментом, изысканная люстра «Лалик» на золоченых шнурах, пара светильников из опалового стекла с витым узором. Каждая деталь была произведением искусства. Больше всего на свете Ирис любила закрыться в своем кабинете и любоваться своими сокровищами. Всю эту красоту я получила от Филиппа, и уже не смогу без нее обходиться. Ее взгляд упал на их свадебную фотографию: она вся в белом, он в сером костюме. Оба улыбаются в объектив. Он положил руку ей на плечо, и в этом жесте столько любви и заботы, она выглядит беспечной, как будто ей в жизни больше ничего не грозит. В левом верхнем углу снимка затесалась шляпа свекрови: здоровенный розовый абажур с лиловыми и сиреневыми лентами.

– Вы теперь еще и смеетесь сама с собой? – спросила Кармен, заходя в кабинет с подносом, на котором стоял стакан виски, маленькая бутылочка «Перье» и ведерко со льдом.

– Дорогая моя Кармен! Уж лучше я буду смеяться, поверь мне на слово.

– А что, у вас есть причина плакать?

– Будь я нормальной, да… Карменсита.

– Но вы ненормальная…

Ирис вздохнула.

– Оставь меня, Карменсита.

– Накрывать на стол? Я приготовила на ужин гаспачо, салат и цыпленка по-баскски. Сейчас так жарко… Никто есть не захочет. Десерт не стала делать, может, фрукты?

Ирис кивнула и махнула рукой – уходи, оставь меня.

Взгляд ее остановился на картине, которую ей подарил Филипп на рождение Александра: Жюль Бретон, «Влюбленные». На благотворительном аукционе в помощь Детскому фонду она застыла, как громом пораженная, перед этим полотном, – и Филипп, обойдя всех на торгах, купил его для нее. На картине были изображены двое влюбленных среди полей. Женщина обвила руками шею мужчины, а он, коленопреклоненный, прижимал ее к себе. Точно Габор… Мощь Габора, густые черные волосы Габора, сверкающие белые зубы Габора, мощные бедра Габора… Никак нельзя было упустить эту картину. Она ерзала на стуле во время аукциона, и Филипп погладил ее по голове – сперва ласково, потом даже чуть надавил, мол, не волнуйся, дорогая, получишь своего Бретона.

Они ходили тогда по разным выставкам-продажам: покупали живопись, драгоценности, книги, рукописи, мебель. Их объединял охотничий азарт: выследить, узнать, выиграть торги. «Натюрморт с цветами» Брама ван Вельде они купили на аукционе Друо десять лет назад. Потом на выставке фонда Маэт ухватили «Букет цветов» Слевинского и работу Мигеля Барсело, после чего она тут же полетела на Майорку, к нему в мастерскую, чтобы купить две глиняные вазы. Длинное рукописное письмо Жана Кокто, в котором он пишет о своем романе с Натали Палей. Фраза, оброненная Натали, отозвалась в памяти Ирис: «Он хотел сына, но был столь бесплоден, как только может быть гомосексуалист, накачанный опиумом…» Если она оставит Филиппа, сразу лишится всей этой красоты. Если она оставит Филиппа, придется все начинать сначала.

Одной.

Простое слово – но она вздрогнула. Одинокие женщины внушали ей ужас. Их так много вокруг! Вечно бегают, суетятся, бледные, задерганные. До чего страшно жить, подумала она, пригубив виски. В воздухе висит какая-то тревога. А как иначе? Людей буквально берут за горло, заставляя работать с утра до вечера, превращают в животных, навязывают им ненужные, развращающие потребности. Людям запрещено мечтать, болтаться без цели, терять время. Их используют по полной. Люди больше не живут, а просто изнашиваются. Обугливаются на медленном огне. Она-то благодаря Филиппу и его деньгам пока еще не поизносилась. Не спешила никуда, читала, ходила в театр, в кино, не так часто, как могла бы, но старалась держать форму. Некоторое время назад, под большим секретом, она начала писать. Каждый день по страничке. Никто об этом не знал. Запиралась в кабинете и царапала на бумаге слова в ожидании вдохновения, но оно не приходило, и тогда она пририсовывала словам лапки и крылышки, рисовала вокруг звездочки. Дело не шло. Переписывала от руки басни Лафонтена, перечитывала «Характеры» Жана де Лабрюйера и «Госпожу Бовари», училась подбирать точные, верные выражения. Это стало для нее игрой, иногда приятной, иногда мучительной: определить ощущение и облачить его в нужное слово, как в костюм. Она мучилась над бумагой, запертая в четырех стенах. И хотя большая часть листочков потом оказывалась в мусорной корзинке, это кропотливое занятие как-то оживляло ее существование. Уже не хотелось тратить время на скучные обеды или бесконечный шопинг.

Вот раньше она писала. Создавала сценарии, по которым собиралась снимать фильмы. И забросила все это, когда вышла замуж за Филиппа.

Если захочу, начну писать снова… Если, конечно, осмелюсь. Надо иметь определенную смелость, чтобы запереться в кабинете и часами перебирать слова, пририсовывая им лапки и крылышки, заставляя их бегать и летать.

Филипп… Филипп, повторяла она, вытянув длинную ногу, покрытую золотистым загаром, и постукивая льдинками в стакане, зачем же бросать Филиппа?

Чтобы ввязаться в эту дурацкую гонку? Стать похожей на бедняжку Беранжер, зевающую в постели с мужчиной? И речи быть не может. Вокруг один плач и скрежет зубовный. Свора голодных женщин орет на весь мир: «Где мужчины? Не стало больше мужчин! Не в кого больше влюбляться».

Ирис знала их жалобы наизусть.

Мужчины бывают красивыми, мужественными, неверными… и тогда женщины плачут!

Мужчины бывают пустыми, тщеславными, ничтожными… и тогда женщины плачут!

Мужчины бывают тупыми, липучими, уродливыми… и тогда они сами плачут!

А женщины плачут от страха, что им придется плакать в полном одиночестве.

Но все равно ищут, все равно ждут. В наше время женщины выслеживают мужчин, охотятся на них, как течные самки. Да-да, охотятся не мужчины, а женщины! Это они звонят в службы знакомств и роются в Интернете. Вот тоже новый кошмар! Я не верю в Интернет, я верю в жизнь, в плоть и кровь, в естественное желание. Если желание иссякает, значит, ты не заслужила его.

Раньше она очень любила жизнь. Ирис очень любила жизнь, пока не вышла замуж за Филиппа Дюпена.

И в этой прошлой жизни была страсть, «загадочная сила, подоплека всех явлений». Как она любила эти слова Альфреда де Мюссе! Страсть, от которой кожа воспламеняется и жаждет кожи незнакомца. Близость возникает раньше, чем они узнают друг друга. И уже невозможно обходиться без взгляда другого человека, без его улыбки, его губ, его руки. Ты сбиваешься с курса. Сходишь с ума. Ты готова бежать за ним на край света, разум шепчет: что ты знаешь о нем? Ничего, совершенно ничего, еще вчера его имя было тебе незнакомо. Хитрую ловушку подстроила биология человеку, который мнит себя таким сильным! Тело плевать хотело на мозги! Желание проникает в нейроны, приводит их в движение, и вот ты связана по рукам и ногам, ты уже не свободна. Во всяком случае, в постели.

Последний оплот первобытной жизни…

Не существует сексуального равенства. О равенстве и речь не идет, когда бушуют первобытные страсти. Самка в зверином обличье под самцом в зверином обличье. Что там недавно говорила Жозефина? Она говорила о девизе брака в XII веке, и я прямо вздрогнула. Я слушала ее как обычно вполуха, и вдруг эти слова – точно удар ниже пояса.

Габор, Габор…

Его гигантский рост, его длинные ноги, его хриплый голос, отрывистая английская речь. Iris, please, listen to me… Iris, I love you, and it’s not for fun, it’s for real, for real, Iris[4]. Он так необычно говорил «Ирис». Ей слышалось «Ириш». Он так необычно перекатывал звук «р» во рту, что ей хотелось вот так же перекатываться под ним.

«С ним и под ним» – это и есть девиз брака XII века.

С Габором и под Габором…

Габор удивлялся, когда я стояла на своем, когда я хотела сохранить на руках все козыри свободной женщины, он разражался неистовым хохотом дикого человека: «Ты хочешь исключить из отношений силу? Власть? Капитуляцию? Ведь именно это выбивает искру между нами. Дурочка, посмотри, кто они, эти американские феминистки: одинокие женщины. Одинокие! А для женщины не может быть ничего хуже, Ирис…»

Интересно, как сложилась его судьба. Иногда ей снилось, что он звонит в дверь, заходит, она кидается ему на шею… она бросит все, кашемировые шали, гравюры, рисунки, картины, и уедет за ним, чтобы вместе скитаться по дорогам.

Но сейчас… две маленькие цифры-близняшки омрачают ее мечту. Два красных шустрых крабика, клешнями захлопывающие приоткрытую дверцу ее фантазии: 44. Ей сорок четыре года.

Мечта разбилась. «Слишком поздно!» – хохочут крабики и злобно машут клешнями. Слишком поздно, подумала она. Она замужем и останется замужем. Таковы ее намерения.

Но ей надо бы все же обеспечить тылы. На тот случай, если супруг, охваченный страстью, сбежит с молодым человеком в черном костюме. Это надо обдумать.

И, прежде всего, надо переждать.

Она вновь пригубила виски и вздохнула. Начиная с этого вечера надо будет постоянно притворяться…


Жозефина с облегчением обнаружила, что ей не придется ехать к сестре на автобусе с двумя пересадками: Антуан оставил им машину. Садиться за руль было как-то странно и непривычно. Кроме того, она не знала, какой код набрать, чтобы выехать из гаража, и полезла в сумку за блокнотом.

– Два пять один три, – подсказала сидящая рядом Гортензия.

– Спасибо, милая.

Накануне позвонил Антуан и долго разговаривал с девочками. Сначала с Зоэ, потом с Гортензией. Отдав трубку сестре, Зоэ пришла в комнату матери, которая лежала на диване и читала, пристроилась рядом, уткнувшись лицом в плюшевого медвежонка Нестора и посасывая большой палец. Они долго лежали молча, потом Зоэ вздохнула: «Столько всяких вещей, которые я не могу понять, мамуль. В жизни даже сложнее, чем в школе…» Жозефина хотела сказать ей, что она сама уже ничего не понимает в жизни. Но сдержалась.

– Мам, расскажи историю про Мою Королеву, – попросила Зоэ, крепко прижавшись к ней. – Ну ты знаешь, про ту, которая никогда не чувствовала ни холода, ни голода, ни страха, которая защищала свое королевство от вражеских полчищ и была матерью принцев и принцесс. И еще расскажи, как она вышла замуж за двух королей и правила одновременно двумя королевствами.

Зоэ больше всего любила историю Элеоноры Аквитанской.

– С начала рассказывать? – спросила Жозефина.

– Расскажи про ее первую свадьбу, – ответила Зоэ, не вынимая пальца изо рта, – ну когда она в пятнадцать лет вышла замуж за Людовика Седьмого, доброго короля Франции. С самого начала рассказывай, и про купание в ванне с чабрецом и розмарином, ну ты помнишь, в той деревянной ванне, в которую ее служанка ведрами натаскала горячей воды. И про то, как она намазала себе лицо кашицей из пшеничной муки, чтобы выглядеть красивой и скрыть прыщики… И про свежую траву, которой устлали пол вокруг ванны, чтобы вода не испортила паркет! Расскажи, мамочка, пожалуйста!

Жозефина заговорила, и магия слов полностью преобразила комнату, словно они очутились в рождественской сказке: «В этот день в городе Бордо был объявлен праздник. На набережных стояли разноцветные шатры, над ними развевались знамена. В одном из шатров наследник французского престола Людовик VII, окруженный свитой, слугами, конюшими, ожидал, когда его невеста, Элеонора, закончит приготовления в замке Омбриер». Жозефина подробно описывала купание Элеоноры, говорила о травах, мазях, притираниях и духах, которые подносили ей камеристки и фрейлины, чтобы она была самой красивой женщиной Аквитании. Перебирая подробности, так волнующие воображение Зоэ, вскоре она почувствовала, что дочка прикорнула, но еще несколько минут продолжала рассказывать: «Стоял жаркий июль 1137 года, лучи солнца золотили крепостные стены замка. По обычаям того времени, свадебные празднества длились много дней и ночей. Людовик, сидящий подле ослепительно красивой девушки в алом платье с длинными рукавами, отороченными белым горностаем, казался юным, хрупким и бесконечно влюбленным, а вокруг – глотатели огня, музыканты с барабанами и тамбуринами, циркачи с учеными медведями, жонглеры. Пажи подливали в кубки вино и подкладывали в тарелки куски жареного мяса, а мясо в те времена, кстати, подавали почти холодным, потому что кухня находилась далеко от праздничного стола. Прекрасная, свежая, как цветок, Элеонора напевала песенку, которой ее научила кормилица накануне свадьбы.

Сердце мое отдано вам,

Тело мое отдано вам.

Когда сердце к вам устремится,

Тело вам навек покорится.


Она повторяла эти строчки много раз подряд, как читают молитву перед сном, и обещала себе быть самой лучшей королевой, самой справедливой, доброй и милостивой к подданным».

Жозефина понизила голос до шепота, прильнувшая к ней малышка казалось, отяжелела, значит, уснула. Можно уже замолчать, она не проснется.

Гортензия долго говорила с отцом, потом ушла в свою комнату, выключила свет и легла, не зайдя ее поцеловать перед сном. Жозефина решила не тревожить дочку: наверное, ей необходимо побыть одной.


– Ты знаешь, как ехать к Ирис? – уже в машине поинтересовалась Гортензия, заглядывая в зеркальце, чтобы проверить белизну своих зубов и поправить прическу.

– Ты накрасилась? – спросила Жозефина, заметив яркие губы девочки.

– Всего лишь капелька блеска для губ, мне подружка подарила. Это еще не значит краситься. Это значит проявить минимум уважения к окружающим.

Жозефина решила пропустить мимо ушей наглое замечание и сосредоточиться на дороге. В это время движение по улице Генерала де Голля было затруднено, но это единственный путь к мосту Курбевуа. После моста пробка должна рассосаться. По крайней мере, она на это надеялась.

– Предлагаю не говорить у Ирис о том, что папа ушел.

– Поздно, – откликнулась Гортензия, – я уже сказала Анриетте.

Девочки называли бабушку по имени. Анриетта Гробз отвергала всякие там «бабуля» и «ба» – она считала это плебейской манерой.

– О господи, зачем?

– Послушай, мам, давай наконец смотреть на вещи здраво: если кто-то и сможет нам помочь, то только она.

Она имеет в виду Шефа. Деньги Шефа, подумала Жозефина. Через два года после смерти их отца мать снова вышла замуж – за очень богатого и очень доброго человека. Это Шефу они с Ирис были обязаны своим воспитанием, это он оплачивал их учебу в хороших частных школах, благодаря ему они могли кататься на лыжах и на лошадях, заниматься парусным спортом и теннисом, ездить за границу, это он финансировал обучение Ирис, снимал для них шале в Межеве, яхту на Багамах, квартиру в Париже. Шеф, второй муж их матери. На свадьбу Шеф надел ядовито-зеленый пиджак с люрексом и кожаный галстук в шотландскую клетку. Мадам Мать чуть в обморок не упала. Вспомнив это, Жозефина едва сдержала смех, опомнилась, когда сзади настойчиво загудели: она застыла на светофоре, хотя уже загорелся зеленый.

– Что она сказала?

– Что ее это нисколько не удивляет. Что удивительно, как ты вообще нашла себе мужа, так что было бы просто невероятно, если бы тебе удалось его удержать.

– Она так сказала?

– Слово в слово. И она, между прочим, права. Лопухнулась ты с папой, вот что. Раз уж он замутил с этой…

– Хватит, Гортензия! Я не разрешаю тебе так говорить! Надеюсь, ты обошлась без подробностей?

Жозефина сама удивилась, как могла опуститься до такого вопроса. Конечно же, Гортензия рассказала бабке все! До мельчайших деталей: возраст Милены, рост Милены, цвет волос Милены, работа Милены, розовый халат Милены, ее фальшивая улыбка в ожидании чаевых. Наверняка еще и приукрасила, чтоб ее пожалели, бедную брошенную девочку.

– В любом случае все узнают, лучше уж сразу сказать… Будем не так глупо выглядеть.

– Значит, ты уверена, что папа не вернется? – спросила Зоэ.

– Да он мне сам вчера сказал по телефону…

– Правда, сказал? – спросила Жозефина.

И снова себя отругала. Опять попалась в ловушку, расставленную Гортензией.

– Похоже, он начал жизнь с чистого листа… Если я его правильно поняла. Сказал, что выбирает проект, который профинансирует эта девица.

– У нее есть деньги?

– Какие-то семейные сбережения, и она готова ему их отдать. Верно, она от него без ума! Отец даже сказал, что она готова ехать с ним хоть на край света. Он ищет работу за границей, говорит, что во Франции у него нет перспектив, что это, мол, не страна, а сплошная безнадега, и что ему нужны новые горизонты. Кстати, у него появилась одна идейка, и мне она кажется весьма интересной! Мы еще с ним это обсудим.

Жозефина была потрясена: Антуан охотней делится планами с дочерью, чем с ней! Может, он ее теперь считает своим врагом? Нет, все, надо успокоиться и смотреть на дорогу. Как ехать, через Булонский лес или по кольцевой до Порт Майо? Какой маршрут выбрал бы Антуан? Когда он вел машину, я никогда не следила за дорогой, я целиком полагалась на него, ехала себе и грезила о своих рыцарях и прекрасных дамах, о крепостях и юной невесте, что трясется в крытом паланкине, спеша навстречу суженому, которого и в глаза не видела, а скоро он обнаженный ляжет с ней в постель. Она вздрогнула и тряхнула головой, возвращаясь мыслями к маршруту. Попробуем срезать через Булонский лес, может, там все же машин поменьше.

– Не мешало бы тебе спросить меня, прежде чем говорить об этом, – заметила Жозефина.

– Слушай, мам, давай не будем мудрить, у нас не та ситуация. Нам нужны деньги Анриетты, значит, надо развести ее на эти деньги и мяукать, как бедные маленькие котята под дождем. Она обожает, когда в ней нуждаются…

– Ну уж нет. Мяукать мы не будем. Сами выкрутимся как-нибудь.

– И как же ты рассчитываешь жить на свою нищенскую зарплату?

Жозефина крутанула руль и припарковалась у кромки аллеи.

– Гортензия, я запрещаю тебе разговаривать в подобном тоне, и если ты не прекратишь, я рассержусь и буду вынуждена тебя наказать.

– Ой-ой-ой! Как страшно! – усмехнулась Гортензия. – Ты даже представить себе не можешь, как я испугалась.

– Знаю, ты от меня этого не ждешь, но я могу закрутить гайки. Я всегда была с тобой доброй и мягкой, но сейчас ты переходишь всяческие границы.

Гортензия посмотрела матери в глаза и увидела там незнакомую ей решимость; она подумала, что Жозефина и впрямь может привести свою угрозу в исполнение, к примеру, отправить ее в пансион, чего ей очень не хотелось. Она откинулась на сиденье с оскорбленным видом и надменно проронила:

– Ну давай, играй словами. В этой игре тебе равных нет. Но реальная жизнь – совсем другая история.

Жозефина вышла из себя. Она стукнула рукой по рулю и заорала так сильно, что маленькая Зоэ заплакала:

– Хочу домой, к моему медвежонку! Вы злые, злые, я вас боюсь!

Ее причитания перекрывали голос матери, и в маленькой машинке поднялся неслыханный гам: прежде они ездили в полной тишине, нарушаемой разве что тихим голосом Антуана, который любил разъяснять им названия улиц, сообщать даты постройки мостов и церквей, рассказывать о новых дорогах.

– Что с тобой случилось?! Со вчерашнего дня ты ведешь себя отвратительно! Мне кажется, ты ненавидишь меня, что я тебе сделала?

– Ты упустила папу, потому что ты некрасивая и нудная, и надеюсь, я никогда не стану такой! И поэтому я готова на все, готова стелиться перед Анриеттой, чтобы она подкинула нам деньжат.

– Значит, по-твоему, надо перед ней ползать на брюхе?

– Не желаю быть бедной, я боюсь бедности, бедность отвратительна, нет ничего хуже! Взгляни на себя. Ты просто жалкая уродина!

Жозефина смотрела на нее, разинув рот. Она не могла думать, не могла говорить. Ей и дышать-то с трудом удавалось.

– Да что тут непонятного? Ты никогда не замечала, что единственная вещь, которая сейчас интересует людей – это деньги. А я – как все, только мне не стыдно в этом признаться! Вот и нечего тут ангела изображать, ты, мамочка, не ангел, ты просто дура набитая!

Нужно ответить во что бы то ни стало, она просто обязана дать ей отпор…

– Ты забываешь, деточка: деньги бабушки – это прежде всего деньги Шефа! Она не может ими распоряжаться. Ты рановато на них нацелилась.

Я вовсе не это должна была ей сказать. Совсем не это. Я должна была преподать ей урок нравственности, морали, а не говорить о том, что деньги эти ей не принадлежат. Но что со мной творится? Что случилось? Все идет наперекосяк с тех пор, как ушел Антуан… Я даже думать не способна…

– Деньги Шефа – это деньги Анриетты. У Шефа нет детей, так что она по завещанию получит все. Я не идиотка, я это знаю. И точка! И вообще, хватит говорить о деньгах так, будто это дерьмо какое-то, это всего лишь короткий путь к счастью, а я, представь себе, совершенно не собираюсь быть несчастной!

– Гортензия, в жизни существуют не только деньги!

– Ох, до чего же ты устарела, мамуля. Тебя надо перевоспитывать. Давай, трогай. Еще не хватало, чтобы мы опоздали. Она терпеть этого не может. – И, обернувшись к Зоэ, тихо плакавшей в кулачок на заднем сиденье: – Кончай выть! На нервы действуешь. Черт, ну и повезло же мне с семейкой! Неудивительно, что папу все это достало.

Она взглянула в зеркальце – проверить, все ли в порядке – и взвизгнула:

– Ну вот! Весь блеск стерся! А у меня больше нет. Если у Ирис какой валяется, я его свистну. Клянусь, свистну. Она даже не заметит, она их десятками закупает. Не там я родилась… Вот угораздило!

Жозефина смотрела на дочь, как на сбежавшую из тюрьмы преступницу, внезапно оказавшуюся у нее в машине. Девочка внушала ей ужас. Она хотела что-то возразить, но не находила слов. Все произошло слишком быстро. Она словно летела с горы, и конца этому было не видно. И вот, уже на исходе сил и аргументов, она перевела взгляд на дорогу и стала разглядывать деревья в цвету вдоль аллеи Булонского леса, их мощные стволы и нежную свежую зелень, бутоны, вот-вот готовые распуститься, их длинные ветви, склонявшиеся к ней, что образовывали над дорогой полупрозрачный цветущий купол, пронизанный вечерним светом, озарявшим каждую веточку, каждую шелковистую почку. Мерное покачивание веток успокоило ее. Зоэ продолжала тихонько всхлипывать, зажмурившись и зажав руками уши. Жозефина нажала на газ и тронулась, молясь, чтобы эта дорога вывела их прямо к Порт де ла Мюэтт. А там останется только припарковаться… Что тоже непросто, вздохнула она про себя.


В этот раз семейный ужин протекал на удивление гладко. Кармен следила за переменой блюд, ее юная помощница, нанятая по случаю званого ужина, была весьма расторопна. Ирис, в длинной белой рубашке и льняных голубых брюках, все больше молчала и вступала, только чтобы поддержать то и дело затухавший разговор, что впрочем, ей приходилось делать довольно часто, поскольку беседовать сегодня явно никто не стремился. Она выглядела напряженной, отстраненной – это Ирис-то, всегда такая любезная с гостями. Ее густые черные волосы были собраны в хвост, и волнистые пряди ниспадали на плечи.

Вот это грива, дай бог каждому, думала обычно Кармен, когда держала в руках эту тяжелую сияющую копну: Ирис иногда ей разрешала себя причесывать, и Кармен нравилось, как хозяйские волосы потрескивают под щеткой. После обеда Ирис заперлась в кабинете и даже ни разу ни с кем не говорила по телефону. Кармен знала об этом, потому что на кухне тоже стоял аппарат. Что она там делала одна? Последнее время такое случалось все чаще и чаще. Раньше, возвращаясь из магазина с кучей пакетов, она кричала: «Карменсита! Горячую ванну! Скорей, скорей! Вечером идем в гости!» Бросала на пол пакеты, забегала поцеловать сына в его комнату: «Как прошел день, Александр? Расскажи-ка мне, малыш, расскажи! Как отметки?» А в это время Кармен наполняла огромную ванну, облицованную сине-зеленой мозаикой, смешивала масло чабреца, шалфея и розмарина. Рукой пробовала воду, добавляла ароматические соли «Герлен» и, когда все было готово, зажигала маленькие свечки и звала Ирис. Ирис погружалась в горячую душистую воду. Порой она разрешала Кармен присутствовать при купании, тереть ей пятки пемзой, массировать розовым маслом пальчики на ногах. Крепкие пальцы Кармен крепко сжимали щиколотку, лодыжку стопу, мяли, щипали, постукивали, а потом любовно, умело поглаживали. Ирис расслаблялась, рассказывала ей о событиях дня, о друзьях, о картине, найденной в галерее, о блузке с интересным воротничком, замеченной в витрине: «…представь себе, Кармен, не отрезной, но при этом стоечкой, и расходится в обе стороны, как будто его поддерживают невидимые пластинки…», о шоколадном печенье, которое она только надкусила: «…получается, что я его не съела и значит, не поправлюсь», о фразе, услышанной на улице, о нищей старушке на тротуаре, которая ее так напугала, что она высыпала всю мелочь в старческую пергаментную ладошку: «Ох, Кармен, я жутко боюсь оказаться в таком положении. У меня же ничего нет. Все принадлежит Филиппу. На мое имя ничего не записано». И Кармен, разминая ее пальчики, массируя длинные, стройные, гладкие ноги, вздыхала: «Никогда, красавица моя, никогда вы не превратитесь в такую морщинистую старуху. Пока я жива, никогда. Я наймусь домработницей, я горы сверну, но никогда вас не покину». – «Ну скажи мне это еще раз, Карменсита, скажи!» Она закрывала глаза и погружалась в дремоту, откинув голову на свернутое полотенце, заботливо подложенное Кармен.

Этим вечером церемония купания не состоялась.

Этим вечером Ирис приняла душ, по-быстрому.

Кармен считала делом чести, чтобы каждый семейный ужин был идеальным. Особенно потому, что на нем присутствовала Анриетта Гробз.

– О! Явилась… – тихо шипела Кармен, наблюдая за ней через полуоткрытую дверь буфетной, откуда руководила процессом. – Дрянь такая!

Анриетта Гробз сидела во главе стола, прямая и неподвижная, как каменная статуя, с волосами, собранными в строгий покрытый лаком пучок, из которого не выбивалась ни одна прядь. Даже святые мощи в церкви выглядят как-то поживее, подумала Кармен. На Анриетте был легкий полотняный пиджак, каждая складочка которого была отглажена и накрахмалена. Справа от нее посадили Гортензию, а слева Зоэ; она наклонялась к ним, делая замечания, как строгая учительница. Зоэ испачкала щеку. Глаза у нее были красные, ресницы слиплись. Видно, что плакала по дороге сюда. Жозефина рассеянно ковыряла еду в тарелке. Лишь Гортензия мило болтала, улыбалась тете и бабушке и отвешивала комплименты Шефу, который чуть не мурлыкал от удовольствия.

– Ну уверяю тебя, ты правда похудел, Шеф. Когда ты вошел в комнату, я подумала: какой он красивый! Как помолодел! Или ты что-то сделал с собой? Может быть, небольшой лифтинг?

Шеф радостно расхохотался и почесал голову.

– И для кого же мне стараться, лапочка моя?

– Ну, не знаю… Может, для меня. Мне обидно, когда ты делаешься старым и морщинистым. Ты мне нужен стройный, загорелый, как Тарзан.

Вот умеет разговаривать с мужчинами эта девчонка, подумала Кармен. Папаша Гробз аж светился от гордости. Лысина сияет, как медный таз. Уж конечно сунет ей на прощание денежку. Уходя, он каждый раз незаметно вкладывал ей в руку купюру.

Довольный разговором с Гортензией, Марсель повернулся к Филиппу и обменялся с ним несколькими словами о ситуации на бирже. Какой нынче курс, на повышение или на понижение? Продавать или наоборот вкладывать? И во что вкладывать? В акции или в валюту? Что говорят в деловых кругах? Филипп Дюпен слушал тестя вполуха. А старик неплохо выглядит. Очень даже бравый вид, заметно помолодел, девчонка-то права, заметила про себя Кармен, мамаше Гробзихе впору насторожиться!

Тут помощница оторвала Кармен от ее наблюдений, спросив, куда подавать кофе: в гостиную или на стол.

– В гостиную, малышка… Я сама займусь этим, а ты убери со стола. И все сложи в посудомоечную машину, кроме бокалов для шампанского, их надо помыть вручную.

Наспех проглотив десерт, Александр утащил младшую кузину в комнату, а Гортензия осталась за столом. Она всегда сидела со взрослыми, даже в раннем детстве: минуту назад бойкая и говорливая кокетка, тут вдруг притаится, чтоб никто не заметил, сольется с обстановкой и слушает. Она наблюдала, пыталась разгадать смысл оброненного кем-то намека, замечала любую оплошность, любой промах, любую неловкость. Любит девка покопаться в дерьме, разозлилась Кармен. И никто ведь ничего не заподозрит. А я знаю все эти уловки наперед. Она и сама поняла, что я ее раскусила. Не любит меня, боится. Надо мне сегодня ее приструнить, пускай отправляется смотреть кино в маленькой гостиной.

Поскольку беседа не клеилась, Гортензии самой надоело сидеть, и она легко позволила Кармен себя увести.

В гостиной Жозефина пила кофе и молила Бога, чтобы вопросы не обрушились на нее градом. Она начала было беседу с Филиппом, но у него зазвонил мобильник, он извинился, сказал, что важный звонок, очень жаль… И с этими словами скрылся у себя в кабинете.

Шеф читал деловую газету, сидя за низким столиком. Мадам Мать и Ирис обсуждали занавески в спальне. Они жестами звали Жозефину присоединиться к ним, но она предпочла составить компанию Марселю Гробзу.

– Как жизнь, крошка Жози, все в ажуре?

У него была странная манера речи: он употреблял всеми забытые выражения. С ним как будто попадаешь в шестидесятые или семидесятые годы, ведь больше никто из знакомых Жозефины не говорил «туши свет» или «обалдемон».

– Можно и так сказать, Шеф.

Он ласково подмигнул ей, вновь уткнулся в газету, но поскольку Жозефина не ушла, понял, что следует дальше поддерживать беседу.

– Твой муж все дома сидит?

Жозефина кивнула.

– Сейчас стало трудно. Надо поднапрячься, потерпеть..

– Он ищет, ищет… Смотрит объявления по утрам.

– Ну если он ничего не найдет, он всегда может прийти ко мне. Я его куда-нибудь пристрою.

– Шеф, ты такой милый, но…

– Но нужно, чтоб он маленько научился кланяться. Уж больно он гордый, твой муж. А в наши дни гордым быть не получается. Надо стелиться перед начальством. Стелиться и повторять: «Спасибо, хозяин». Даже толстяку Марселю приходится на брюхе ползать, чтоб найти новые рынки, новые идеи, и он каждый раз благодарит Бога, когда удается подписать новый контракт.

Он похлопал себя по пузу.

– Скажи это своему Антуану. Достоинство в наши дни – непозволительная роскошь. А у него на такую роскошь нет средств! Видишь ли, крошка Жози, мне легче, я ведь из грязи вылез, и мне очень уж неохота возвращаться туда. Есть такая сенегальская пословица: «Если ты не знаешь, куда идти, остановись и посмотри, откуда ты пришел». Я пришел из нищеты, значит…

Жозефина чуть было не проболталась Марселю, что она и сама сейчас на грани нищеты.

– Но на самом деле, Жози, по здравому размышлению… Если бы я кого и взял на работу из нашей семьи, то только тебя. Потому как ты упорная. А муж твой, кажется, рвать себе задницу не намерен. Нет, ты не подумай! – Он довольно расхохотался. – Я его не в дворники зову…

– Я знаю, Шеф… знаю.

Она погладила его по руке, благодарно улыбнулась. Он смутился, оборвал смех, откашлялся и вновь погрузился в чтение газеты.

Она посидела немного рядом с ним, надеясь еще поболтать, чтоб ускользнуть таким образом от любопытства матери и сестры, но Марсель, похоже, не собирался продолжать разговор. С Шефом всегда так. Минут пять поговорит, и считает уже, что отделался и можно заняться чем-нибудь другим. Не любит он эти семейные сборища. Как и Антуан. Мужчинам тут нечего делать, им позволено только присутствовать, для декорации. Чувствуется, что вся власть в руках женщин. Хотя и не всех. Я вот, например, исключение. Она почувствовала себя одинокой. Взглянула на Ирис – та сидела рядом с матерью, поигрывая длинными сережками, которые только что сняла, качая ногой с накрашенными ногтями, не менее ухоженными, чем на руках. Какая грация! Невозможно поверить, что мы с этим сияющим, восхитительным, изысканным созданием принадлежим к одному и тому же полу. Надо бы придумать подвиды в классификации людей по полам: А, В, С и D… Ирис будет из категории А, а я из D.

Жозефина знала, что начисто лишена той чувственной, спокойной грации, которой был окутан каждый жест сестры. Всякий раз, когда она пробовала ей подражать, эксперимент оканчивался унижением. Однажды она купила зеленые босоножки из крокодиловой кожи, увидев такие же накануне на Ирис, и сновала по квартире туда-сюда в надежде, что Антуан заметит обновку. А он заявил: «Ну и походочка у тебя. Ты с этими штуками на ногах похожа на трансвестита!» Так прелестные босоножки стали «штуками», а она – трансвеститом… Жозефина встала и отошла к окну, подальше от матери и сестры. Она смотрела на ветви деревьев на площади Ла Мюэтт, покачивавшиеся в мутном вечернем воздухе. Громоздкие каменные особняки розовели в лучах закатного солнца, кованные решетки ворот подчеркивали благосостояние, над нежно-зелеными, кипенно-белыми и бледно-желтыми садами поднималась легкая дымка. Все здесь дышало богатством и красотой, богатством, будто освободившимся от материальных оков, чтоб стать воздушным, приятным и ненавязчивым. Шеф богатый, но тяжелый. Ирис богатая и легкая. Деньги подарили ей невероятную непринужденность. Мадам Мать напрасно считает себя ровней дочери, она была и останется выскочкой, парвеню. У нее слишком гладкий пучок, слишком толстый слой помады, слишком лакированная сумочка, и зачем она ее все время держит в руках? Бедняцкая привычка: боится, что украдут. Даже обедает с сумочкой на коленях. Ей удалось одурачить Шефа, но других, тех, кого ей хотелось, она не одурачила, вот и пришлось ей довольствоваться Шефом, который не умеет одеваться, ковыряет в носу и сидит, раздвинув ноги. Она это понимает и потому злится на него. Он напоминает ей о ее несовершенстве и ограниченности. А Ирис удивительно раскованна, есть в ней секрет, некая тайная уверенность в себе, непринужденность, которую невозможно объяснить словами. Она изначально стоит выше простых смертных и представляет собой редкостный, уникальный экземпляр. Ирис смогла переродиться и изменить мир вокруг себя.

Оттого-то Антуан терялся и потел: он чувствовал ту незримую грань, что отделяет его от Филиппа и Ирис. Видел тонкую разницу, не имеющую отношения ни к полу, ни к сословию, ни к образованию, которая отличает настоящую элегантность от натужной элегантности выскочки. Антуан ощущал себя увальнем, тюфяком.

Первый раз Антуан начал обливаться потом в три ручья именно здесь, на этом балконе. Был майский вечер, они вместе любовались деревьями на авеню Рафаэль, и он, вероятно, ощутил себя таким несуразным, таким беспомощным перед величием деревьев, великолепием зданий, перед этими шикарными занавесками, что его внутренний термостат сломался, и он потек. Они заперлись в ванной и придумали объяснение: слишком резко открыл кран, так что залил и рубашку, и пиджак. В первый раз все поверили – а дальше как? Причем она еще больше полюбила его за это и пожалела: ведь и сама она здесь точно так же потела, вот только не явно, а в глубине души…

Тишину нарушал разве что шелест страниц: Шеф листал газету. «Что там поделывает моя курочка? – думал он с нежностью. – Интересно, в какой она позе сейчас: лежит небось на диване в гостиной, попкой кверху и смотрит какую-нибудь идиотскую комедию, ей такие нравятся. Или валяется в кровати, как пухлый блинчик, в той самой кровати, где мы сегодня с ней кувыркались… Так, стоп, прекрати немедленно! У меня встал, сейчас все заметят!» По приказу Зубочистки он надел облегающие серые брюки из тонкого габардина, которые лишь подчеркивали несвоевременную эрекцию. Это было так забавно, что он еле сдерживал смех и аж подскочил, когда к нему наклонилась Кармен:

– Сладости к кофе, мсье?

Она держала в руках блюдо, на котором были разложены маленькие пирожные с шоколадом, миндалем, карамелью.

– Нет, спасибо, Кармен, у меня задние зубы шатаются.

От этих слов Анриетту Гробз передернуло, шея ее напряглась. Шеф довольно ухмыльнулся. Не след ей забывать, за кого вышла замуж! Он не мог отказать себе в удовольствии напоминать об этом супруге от случая к случаю. Чтоб как-то выразить свой немой укор и обозначить невидимую границу между собой и Шефом, Анриетта Гробз подошла к Жозефине, по-прежнему стоящей у окна. Вульгарность этого человека – ее пожизненное наказание, ее вечный крест. Хотя она не спала с ним в одной кровати, не жила в одной комнате и не сидела в одном кабинете, ее не покидал страх заразиться от него, словно он был носителем опасного вируса! Только от отчаянья можно было выйти за этого мужлана! И притом здоров как бык! Вот, что ее особенно раздражало. Видя, как он силен и весел, она впадала в такую ярость, что у нее перехватывало дыхание и учащалось сердцебиение. Приходилось даже принимать успокоительное. Сколько еще терпеть? Она тяжко вздохнула и решила отыграться на дочери. Жозефина смотрела, как качаются деревья: поднялся легкий ветерок, душный вечер стал свежее.

– Иди сюда, детка, нам нужно поговорить, – сказала Анриетта, увлекая ее к дивану в глубине гостиной.

К ним тотчас же присоединилась Ирис.

– Итак, Жозефина, – напористо начала Анриетта Гробз, – Что ты думаешь делать?

– Продолжать… – с вызовом сказала Жозефина.

– Продолжать? – удивилась Анриетта Гробз. – Что продолжать?

– Ну как… Жить дальше.

– Но я серьезно, детка.

Если мать называет ее детка, дела плохи. Сейчас начнется – жалость, наставления и занудные нотации – куплет за куплетом.

– В конце концов, это мое дело… и тебя не касается.

Ответ вырвался у Жозефины сам собой и прозвучал агрессивно. Родительница, не привыкшая к такому отпору, нахмурилась.

– Как ты со мной разговариваешь! – оскорбленно воскликнула она.

– Решила что-нибудь? – послышался мягкий, обволакивающий голос Ирис.

– Я сама справлюсь, – сказала Жозефина, и опять получилось грубее, чем она хотела.

– Черная неблагодарность – отвергать помощь, когда тебе ее предлагают, – кисло заметила Анриетта Гробз.

– Ты права, но так уж вышло. Я не хочу больше об этом говорить, ясно вам?

К концу фразы она перешла на крик, взорвавший стоячий воздух семейного раута.

«Ну-ка, ну-ка, что стряслось? – подумал Шеф, навострив уши. – Вечно от меня все скрывают! Я тут у них пятая спица в колеснице. Семейка!» С невинным видом он пододвинулся вместе с газетой поближе, чтобы лучше слышать, о чем говорят женщины.

– И как же ты справишься?

– Буду работать, давать уроки… ну не знаю! Сейчас я чувствую, что проснулась, и пробуждение не из веселых. Думаю, я еще не осознала до конца.

Ирис смотрела на сестру, восхищаясь ее смелостью.

– Ирис, – спросила мадам Мать, – что ты об этом думаешь?

– Жози права, все настолько неожиданно. Нужно дать ей оправиться от потрясения, а уж потом расспрашивать о планах.

– Спасибо, Ирис, – вздохнула Жозефина, наивно предположив, что гроза миновала.

Не тут-то было: мадам Мать так просто не отступается от задуманного.

– Я, когда осталась с вами одна, засучила рукава и принялась работать, работать…

– Но я же работаю, мама, ты всегда об этом забываешь.

– Это не называется «работой», девочка моя.

– Потому что я не хожу в офис, не подчиняюсь начальнику и не получаю талоны на обед? Потому что моя работа не похожа на то, к чему ты привыкла? Однако я зарабатываю на жизнь, хочешь ты этого или нет.

– Гроши!

– Хотелось бы знать, сколько в начале ты зарабатывала у Шефа. Вряд ли больше.

– Не смей говорить со мной таким тоном, Жозефина.

Шеф застыл, прислушиваясь. Слава яйцам, сцепились наконец! Вечер обещает быть интересным. Герцогиня сейчас оседлает любимого конька и пойдет заливать, в красках нарисует портрет благородной вдовы и примерной матери, которая пожертвовала всем ради своих детей! Этот трагический монолог он уже знал наизусть.

– Да, было трудно. Пришлось нам тогда затянуть пояса, но благодаря моим выдающимся способностям Шеф сразу меня заметил… И я сумела подняться…

Она надулась от гордости, все еще взволнованно переживая потрясающую победу, которую ей удалось одержать над злодейкой судьбой, смакуя образ, складывающийся из ее слов: сильная, красивая, великая женщина, словно статуя на носу корабля, бесстрашно рассекающая бурные волны, ведет за собой двух сироток с покрасневшими от слез носами. Это ее медаль за доблесть, ее Марсельеза, ее орден Почетного Легиона – она одна сумела воспитать двух дочерей!

«Еще бы ты не сумела подняться, я же тебе то и дело подбрасывал конверты с купюрами, а ты будто бы не замечала, чтобы не пришлось благодарить, – подумал Шеф, послюнив палец и переворачивая страницу газеты. – Ты сумела подняться, потому что ты хитрая ведьма, продажная и безжалостная, хуже любой шлюхи. Но я тогда увяз по уши, мне важно было тебе понравиться, облегчить тебе жизнь».

– И когда мои достижения признали все, даже конкуренты Шефа, он решил удержать меня у себя любой ценой…

«Я так хотел тебя соблазнить, что назначил тебе зарплату зама, хотя ты об этом даже не просила. Я рассказывал, как ты всем вокруг нужна, чтобы ты не чувствовала себя оскорбленной, когда брала у меня деньги. Ну и дурак я был! Тупой, как пробка! Ну-ну, давай, строй из себя непорочную деву! Не желаешь рассказать дочке, как ты меня окрутила? Как обвела вокруг пальца? Хотел быть мужем, а стал лакеем. Когда я умолял тебя родить ребеночка, ты рассмеялась мне в лицо! Ребеночек! Маленький Гробз! Ты выплюнула тогда мое имя с таким видом, будто тебе уже делали аборт. И засмеялась. Ты такая уродина, когда смеешься, какая же ты уродина! Что ж, давай, расскажи им правду! Пусть знают! Расскажи им, что все мужчины – просто умственно отсталые дети! Что они, как бычки, пойдут за тобой, стоит помахать у них перед носом красной тряпкой! Что они будут строиться, как солдатики! Кстати, пора бы задуматься и насчет мусечки. Не нравится мне эта история с Шавалем».

– Вот я и возьму с тебя пример. Буду работать. И выкручусь как-нибудь.

– Ты, между прочим, не одна, Жозефина! Тебе двух дочерей кормить.

– Нет нужды напоминать, мама, я знаю. И никогда не забывала.

Ирис слушала их и думала, что вскоре ее, возможно, постигнет та же участь. Если Филипп, преисполнившись безоглядной смелости, потребует свободы… Она представила его отважным, бестрепетным мушкетером, улыбнулась. Ну нет! Они запутались в одной и той же сети, их поработила респектабельность. Тут волноваться не о чем. И что она вечно боится всего на свете?

– Мне кажется, ты чересчур легкомысленна, Жозефина. Я всегда знала, что ты слишком наивна для современной жизни. Слишком беззащитна, бедная моя деточка!

У Жозефины от гнева потемнело в глазах. Все те слезливые, жалостливые слова, которые она выслушивала от матери долгие годы, теперь взорвались в ее сердце подобно снарядам, и она не выдержала:

– Ты достала меня, мама! И твои благоразумные речи меня достали! Видеть тебя не могу! Думаешь, я тупо глотаю твои поучительные истории про достойную мать? Думаешь, я не знаю, что ты сделала с Шефом? Что я не догадывалась о твоих гнусных маневрах? Ты вышла замуж за его деньги! Вот, как ты «поднялась», и никак иначе! Не потому, что ты была смелой, работящей и полной всяких достоинств! Так что не читай мне мораль. Если бы Шеф был бедным, ты бы даже не взглянула в его сторону. Нашла бы кого-нибудь другого. Я не такая простофиля, как ты думаешь. Я приняла это, поняла, что ты старалась ради нас, я даже сочла бы твой поступок красивым и благородным, если бы ты все время не выставляла себя жертвой, не говорила бы обо мне с таким презрением, словно я жалкая неудачница… Мне надоело твое лицемерие, твоя ложь, твои скрещенные на груди руки и снисходительный тон… Ты мне нотации тут читаешь, а сама по сути занималась древнейшей профессией!

Потом обернулась к Шефу, который уже слушал не таясь:

– Прости меня, Шеф…

И глядя в его славное лицо с открытым от удивления ртом, смешное, но такое доброе лицо, она вдруг почувствовала ужасные угрызения совести и только растерянно повторяла:

– Прости меня, прости… Я не хотела сделать тебе больно…

– Полно, малышка Жози, я не вчера родился…

Жозефина покраснела. Она не хотела и слова о нем сказать, но не смогла сдержаться

– Как-то само вырвалось.

Ясно, вырвалось, никто и не сомневался. Тем временем ее мать, безмолвная и бледная, рухнула на диван и, обмахиваясь рукой как веером, закатила глаза, чтобы привлечь к себе внимание.

Жозефину передернуло от бешенства. Сейчас потребует стакан воды, выпрямится, попросит подушку под спину, примется стонать, дрожать и сверлить ее враждебным взором, в котором отразится давно всем известный текст: «Я столько для тебя сделала, и вот она, твоя благодарность, не знаю, смогу ли тебя простить, если ты хочешь моей смерти, ждать осталось недолго, лучше умереть, чем иметь такую дочь…» Она мастерски умела пробуждать у близких чувство жесточайшей вины, чтобы человек, дерзнувший возразить ей, растерялся и начал просить прощения. Жозефина не раз наблюдала, как она проделывала это сначала с ее отцом, потом с отчимом.

Надо срочно покинуть гостиную, посидеть с Кармен на кухне, прийти в себя. Сполоснуть лицо холодной водой, выпить аспирин. Она чувствовала себя совершенно разбитой. Разбитой, но… счастливой, потому что впервые увидела себя настоящей, той самой Жозефиной, женщиной, которую она толком-то и не знала, с которой прожила сорок лет, практически не обращая на нее внимания, и с которой сейчас ей ужасно хотелось подружиться. Впервые эта женщина осмелилась противоречить матери, сказать то, что думала. По форме получилось не слишком-то элегантно, даже грубовато и сумбурно – тут не поспоришь, – но содержание порадовало ее безмерно. Теперь надо было закрепить успех этой новой женщины, и, подойдя к стенающей на диване матери, она добавила тихо, но твердо:

– Кстати, мама, запомни! Я никогда ничего у тебя не попрошу, ни единого гроша, ни единого совета. Справлюсь уж как-нибудь одна, без посторонней помощи, даже если мы с девочками будем дохнуть от голода! Вот тебе мое торжественное обещание: я больше не стану мяукать, как маленький бедный котенок, чтобы ты своими наставлениями вывела меня на верный путь. Перед тобой взрослая ответственная женщина, и я тебе это докажу.

Все, хватит, меня понесло, надо остановиться.

Анриетта Гробз резко отвернулась, словно ей было невыносимо видеть дочь, и невнятно пробормотала что-то вроде: «Пусть уходит! Пусть уходит! Я этого не вынесу! Я сейчас умру!»

Жозефина, про себя усмехнувшись столь предсказуемой реплике, пожала плечами и пошла прочь. Толкнула дверь гостиной – раздался приглушенный крик: Гортензия подслушивала, прижавшись ухом к деревянной панели.

– А тебе чего тут надо, детка?

– Опять ты намудрила! – сказала ей дочь. – Ну что, добилась своего? Теперь тебе, надеюсь, легче стало?

Жозефина предпочла не отвечать и заскочила в соседнюю комнату. Это был кабинет Филиппа Дюпена. Сперва она не увидела хозяина, лишь услышала голос. Он стоял за тяжелыми красными шторами с позументом и что-то тихо говорил, прижимая к уху телефон.

– Ох, прости! – сказала она, закрывая за собой дверь.

Филипп тут же прервал разговор. Она услышала: «Я перезвоню».

– Я не хотела тебя беспокоить…

– Извини, разговор затянулся…

– Просто думала отдохнуть… Подальше от…

Она вытерла пот со лба, топчась на месте в надежде, что он предложит ей присесть. Не хотелось мешать ему, но еще больше не хотелось возвращаться в гостиную. Он некоторое время смотрел на нее, обдумывая, что сказать, как связать воедино прерванный разговор и эту несуразную, стеснительную женщину, которая чего-то ждала от него. Он всегда чувствовал себя неловко с теми, кто чего-то ждал от него. Он их не выносил и не испытывал ни малейшего сочувствие к тем, кто его об этом просил. Мгновенно становился холодным и высокомерным, стоило только кому-то покуситься на его внутренний мир. Однако Жозефину он жалел – омерзительное ощущение! Уговаривал себя быть любезным, помочь ей, хотя в действительности хотел лишь одного: поскорее от нее избавиться. Вдруг у него появилась идея.

– Послушай-ка, Жозефина, ты знаешь английский?

– Английский? Ну конечно! Английский, русский и испанский.

От радости, что он наконец заговорил, она вдруг гордо выдала эту похвальбу и, смущенно кашлянув, замолчала. Вот ведь расхвасталась! Вообще-то ей было не свойственно так выставляться, но недавняя вспышка гнева словно смела все прежние запреты.

– Я слышал от Ирис, что ты…

– Вот как! Она все рассказала?

– Могу предложить тебе работу. Нужно перевести важные деловые контракты. Скука смертная, зато неплохо оплачивается. У нас этим занималась одна сотрудница, но она ушла. Говоришь, еще и русский? И как ты им владеешь? Сможешь учесть все тонкости в деловом документе?

– Да, я хорошо знаю русский.

– Ну тогда проверим. Я дам тебе документ на пробу…

Филипп Дюпен некоторое время молчал. Жозефина не решалась заговорить. Она всегда робела перед этим идеальным мужчиной, но, как ни странно, он оказался весьма человечным. У него вновь зазвонил мобильный, но он не ответил. Жозефина была ему за это благодарна.

– У меня к тебе одна просьба, Жозефина, никому об этом не говори. Вообще никому. Ни матери, ни сестре, ни мужу. Пусть все останется между нами. В смысле, между тобой и мной.

– Оно и лучше, – вздохнула Жозефина. – Не представляешь, как надоело оправдываться перед всеми этими людьми, которые считают меня квелой и вялой…

Слова «квелой» и «вялой» вызвали у него улыбку и мигом сняли напряжение. А ведь бедняжка права. Какая-то она… пресная, что ли. Как раз такие слова он бы употребил, если бы пришлось составлять ее портрет. Он почувствовал симпатию к своей неуклюжей, но трогательной свояченице.

– Я очень тебя люблю, Жозефина. И очень уважаю. Не надо краснеть. Ты добрая и смелая…

– Раз уж не красивая и не загадочная, как Ирис.

– Ирис действительно очень красива, но у тебя другая красота.

– Ох, Филипп, хватит! А то разревусь… Я сейчас чувствительна не в меру… Если б ты знал, что я сейчас натворила…

– Антуан ушел, да?

Она имела в виду не это, но тут же вспомнила: и правда, Антуан ушел.

– Да…

– С каждым такое может случиться…

– Да, – криво улыбнулась Жозефина, – видишь, даже в своем несчастье я не оригинальна.

Они улыбнулись друг другу, помолчали. Потом Филипп Дюпен встал и заглянул в еженедельник.

– Давай завтра в три часа дня в моем кабинете. Годится? Я познакомлю тебя с сотрудницей, ответственной за переводы…

– Спасибо, Филипп. Большое спасибо.

Он приложил палец к губам, напоминая, что все нужно держать в секрете. Она кивнула в ответ.

В гостиной, сидя на коленях у Марселя Гробза и гладя его лысину, Гортензия размышляла, о чем это так долго разговаривают ее мать с дядей, запершись в кабинете, и как ей исправить очередную мамину глупость.

Желтоглазые крокодилы

Подняться наверх