Читать книгу 43 - Группа авторов - Страница 10

08. Будапешт (Венгрия)

Оглавление

19 июня 2013 года. Сегодня мы благополучно перешли границу и вступили в город трёх городов. Когда я был ребёнком, я думал, что всё имеет границы, и это особенно видно на примере птиц. Потом я открыл для себя музыку и убедился, что существует нечто поистине безграничное. Потом мне посчастливилось вырасти, и я понял, что мои детские убеждения – самые правдивые. Даже музыка оказывается ограниченной возможностями человеческого слуха.

Поэтому, когда в шуме светлого дня я встретил Матэ, я спросил:

– Как твоё имя?

– Матэ, – ответил он.

– Э-мм… Можешь его напеть?


Матэ вырос с бабушкой, родившейся в Обуде через пятьдесят лет после объединения. Поэтому неудивительно, что большую часть жизни он провёл в Буде. А по выходным встречался со своей девушкой, выросшей в Пеште.

– Вообще, любое знакомство начинается с вопроса: «Откуда ты?» – рассказывал Матэ, погружая меня в устройство территориальных отношений. – Это называется «ты мне не подходишь по первому признаку». Если я живу в Буде, а ты в Пеште – у нас вряд ли что-то получится.

– Апартеид какой-то.

– Нет, ты не так понял. Наверное, что-то подобное есть везде, просто у нас это более выражено. Никто не будет мотаться через весь город! – пояснил он.

– Ты же мотаешься, – констатировал я, ловя себя на теории исключений, подтверждающих правила.

– У нас ритуал. Это редкость, – парировал Матэ, воспроизводя теорию горящих мостов.

Место встречи Матэ с Йолантой было неизменным. Уже несколько месяцев они ловили друг друга на середине моста Сечени, в том месте, где их взгляды соприкоснулись впервые.

– Мы дотянем до года, а потом будем жить вместе, – объяснял Матэ. – Если, конечно, всё будет хорошо.

– Только пока не решили, где именно, – добавляла Йоли. – Придётся кидать монетку.

С Матэ мы познакомились четырнадцать лет назад на конкурсе молодых исполнителей. Он блестяще выступал в своей категории, чего не скажешь обо мне. Накануне очередного тура я повредил руку, по нелепости ударившись о стену, так что думали вообще снять меня с конкурса, но я решил, что справлюсь, и вышел на сцену. Я знаю, что поступил правильно, и будь передо мной такой же выбор сегодня – поступил бы так же. Я помню, как срезал пару аккордов в левой руке, и завалил педаль; помню, как осознал, что рассчитывать не на что и диплома мне не видать; помню, как расстроился, но тут же взял себя в руки, решив в следующий раз быть лучшим, понимая, что и в этот раз я – лучший, и если б не эта досадная стена… Но это было не главное. Свой неуспех я могу оправдывать травмой сколько мне вздумается, но как бы я узнал, насколько был близок к провалу, если бы не попробовал? Как бы смог сделать выбор, не случись самой возможности этого выбора?

Тут есть определённое геройство – мне приятно было думать, что я молодец.

Тогда же я уяснил для себя, что такое долг. Я подвёл людей, готовивших меня к конкурсу. Они возлагали на меня надежды – и я должен был доказать, что не собираюсь отступать.

Уже тогда сильнее фортепиано я любил только виолончель, и потому не пропустил ни одного выступления виолончелистов. Матэ творил волшебство. Его Бах звучал очень зрело, а соль-минорную сонату для виолончели Шопена я вообще впервые услышал именно в его исполнении, пусть это была только первая часть.

В перерывах конкурсных дней, когда выпадало свободное от репетиций время, мы ходили есть мороженое и однажды, сидя на скамейке в обыкновенном безымянном сквере, облизывая размягчающиеся рожки, пообещали друг другу, что, когда вырастем, обязательно дадим большой совместный концерт.

– Я слышал, как ты играешь, – сказал Матэ, признавшись, как подслушивал у дверей класса, где я репетировал свои итальянские этюды и справлялся с Григом, самым печальным композитором в мире, которого я очень любил играть уже в то время, но проник в его сущность гораздо позже. – И я буду следить за тобой.

В ответ я только недоумённо улыбался.

На следующий день после моей неудачи Матэ подошёл ко мне за кулисами и протянул ноты. Две пьесы для виолончели и фортепиано. Рахманинов.

– Когда? – спросил я, подняв полные нетерпения глаза.

– Сегодня вечером, – ответил он почти заговорщически тихо.

Скромность наших переговоров объяснялась среди прочего необходимостью простоты общего языка, бывшего для нас обоих иностранным.

– В четыре меня оставят репетировать одного. Буду ждать.

Мои конкурсные занятия были закончены, но учитель договорился, что мне дадут класс в расположенной неподалёку музыкальной школе, взяв с меня обещание, что я не буду перенапрягаться. Он мог запретить мне играть, но разве это звучит не смешно? Сам господь бог не может запретить мне играть, и учитель знал, что я всё равно найду способ пробраться к инструменту, так что лучше пусть он будет в курсе, дабы не усугублять неприятностей.

Тем более все ждали финалов, и я мог заниматься чем угодно.

Матэ пришёл вовремя; я как раз читал с листа первую пьесу – прелюдию фа-мажор. Расчехляя виолончель, Матэ сказал, что у нас есть только один вечер. Завтра, перед финалом, ему весь день работать с педагогом, а послезавтра они играют финал и почти сразу уезжают.

– Давай же начинать, – сказал я, кивнув на стоящий в углу пюпитр, стараясь не показывать, что слегка расстроен его словами. Ну почему мысль сыграть что-нибудь вместе не пришла мне самому?

Прелюдию мы освоили довольно быстро. Заданный автором темп Comodo позволял действовать по собственному разумению. Через два часа мы играли пьесу совсем слаженно и почти наизусть. Но, конечно, не так, чтобы рискнуть с ней выйти на сцену. Матэ справедливо признавал, что моя партия сложнее – и аккорды в правой руке потребуют более детального разбора. А я восхищался его шестнадцатыми и всё время говорил: «Давай помедленнее», чувствуя себя настоящим концертмейстером.

Но Матэ отказывался видеть во мне концертмейстера – он настаивал, что я полноценный голос, и подхватывал все мои вынужденные замедления, пока я старался попадать в правильные ноты, проигрывая некоторые такты по несколько раз. Добираясь до ре-диез, я благодарил бога, что потянул левую руку, а не правую, иначе у нас бы совсем ничего не вышло.

Мои молитвы прекратились на четвёртой странице «Восточного танца», ля-минор, Andante cantabile. Да, именно там, где у виолончели начинаются тридцать вторые, а моя партия украшается секстовыми скачками. Это не выглядело слишком трудным и технически было даже ниже моего уровня, но мне было тяжело – в этих переходах с до-диез на до и обратно я чувствовал такое неудобство, что в руке что-то зажималось, и я даже вскрикнул.

Прислонив виолончель к стулу, Матэ подошёл ко мне и спросил:

– Что с тобой?

– Очень неудобно левой руке, – ответил я, продемонстрировав кисть. – Больно.

– Больше не будем играть, тем более у нас всё равно ничего не получается, – заметил он.

– Да, тут без серьёзных репетиций не обойтись, – я был готов согласиться, кажется, с любым его утверждением, потому что чувствовал, что Матэ как музыкант выше меня на голову, и мне нелишне прислушаться к его замечаниям. В конце концов, послезавтра он играет финал, а из меня, может быть, когда-нибудь получится неплохой концертмейстер.

– У тебя очень красивые пальцы, – вдруг сказал Матэ, наклонившись над моей полувытянутой рукой. – Тебе говорили?

«Пальцы как пальцы», – подумал я, силясь придумать, как перевести эту простую фразу. Слова прятались друг за друга и не желали выскакивать на поверхность.

– Из тебя получится большой музыкант, – добавил он и взял меня за руку.

Или даже не взял, а как-то очень мягко, одним движением, подложил свою руку под мою, уже окончательно расслабленную.

– Я буду мечтать, что мы когда-нибудь будем играть вместе.

– Но мы же только что играли вместе! – произнёс я про себя, зная, что Матэ говорит совсем о другом.

Моя рука лежала на его руке. Я молчал, боясь спугнуть родившееся внутри меня странное чувство, испытанное раньше лишь однажды, когда я впервые прикоснулся к клавишам рояля, и мне показалось, что я прилип к ним навечно. Мои руки настолько отяжелели, что маме пришлось помочь мне их поднять – словно вся кровь, словно всё тело собралось в пальцах и только в них теперь могло существовать.

Сейчас я чувствовал то же самое, только гораздо сильнее – да и кровь моя растекалась по всему телу новой волной, вызывая уже хорошо известные желания.

Нет, я не испугался и не отдёрнул руку. Я позволил ей лежать на руке Матэ, пока он рассматривал мои пальцы, пытаясь совладать с чувствами, захлестнувшими его молодой разум.

Наверное, можно сказать, что никто из нас не понимал, что происходит, но это было не так. Вся суть в том, что мы очень хорошо понимали, что происходит. Боясь этого внезапного откровения юношеских сердец, стучащих в такт, в огненном allegro.

Стало ясно, что наши занятия музыкой на сегодня, а может, и навсегда – закончены, но что делать дальше? В четырнадцатилетних глазах это самый главный, разбитый на три четверти вопрос: «Что делать дальше?»

Матэ положил свою вторую руку поверх моей, так что она оказалась в настоящем плену, и сказал:

– Хочу, чтобы твои руки никогда не болели, чтобы ты мог играть самую прекрасную музыку в мире. Хочу быть рядом с тобой и всегда её слышать.

Внутри у меня всё бурлило. Я забыл обо всём – о ходе времени, о только что выученной пьесе, о больной руке, уже совершенно не болевшей. Я, наверное, забыл даже своё имя – в голове вертелось только: «Матэ, боже, что же это такое, Матэ?». Невозможно двинуться с места, невозможно пошевелить рукой, страшно пошевелить рукой – будто бы всё сломается, будто бы ничего больше не случится, как страшно, если ничего больше не случится.

Мизинец дёрнулся сам собой – движение, необходимое телу, чтобы не выдать остальную дрожь.

– Матэ, – я удивился хриплости своего голоса, в горле пересохло. – Матэ.

Я высвободил руку и прикоснулся к его щеке. Он ждал. Не произнося ни слова.

– Матэ, – снова сказал я, уже уверенней, или мне так только казалось, но этот третий раз будто переключил тумблер. Почувствовав, что снова владею телом, я вырвался из оцепенения и, отрывисто поцеловав Матэ в самое начало губ, вылетел из класса.

На улице, добежав до угла, я остановился и, переводя дыхание, подумал о том, о чём думают все в такой ситуации: «Что же теперь будет? Что он обо мне подумает? Как я буду смотреть ему в глаза? – И через мгновение: – Как же наша музыка?»

Надо подождать, когда Матэ уйдёт, потом вернуться, закрыть кабинет и вернуть ключ; или бежать к учителю, сказать, что я закончил, и пусть он закроет класс и заберёт мои ноты; или вернуться прямо сейчас – смелым и сильным, будто ничего не произошло, или даже если произошло, то что тут такого?

Мне всё равно придётся встретиться с Матэ, я не смогу этого избежать – так что лучше всё решить сразу.

– Я знал, что ты вернёшься, – сказал Матэ, когда я вошёл в класс. – Ты не похож на тех, кто убегает, тем более – от себя.

– Извини, я разволновался, – сказал я таким уверенным голосом, что сам удивился. – Этот Рахманинов, моя рука, конкурс, так много всего сразу. Я не привык.

– Я понимаю, – Матэ отошёл от рояля и приблизился ко мне. – Но волноваться не стоит. Мы будем самыми большими друзьями в мире. Я буду писать тебе письма, и мы обязательно очень скоро встретимся. Нам ещё так много надо сделать вместе.

Тут он совсем недвусмысленно улыбнулся и я понял, что речь, видимо, не о музыке. Словно в подтверждение моей догадки, он взял меня за руки, приблизился совсем вплотную и поцеловал длинным взрослым поцелуем – самым первым в моей жизни и, значит, – самым незабываемым.

Я стоял совершенно ошарашенный, после того как он оставил на мне отметки тремя короткими острыми поцелуями и взял уже зачехлённую виолончель, – он успел убрать её, пока я мотался по улице. Я смотрел, как он складывает ноты, и снова думал о том, что же теперь будет, что же дальше, но, ощущая внутреннюю трансформацию, думал уже не о том, как жить с этим, а как жить без этого?

Мне хотелось прижаться к Матэ и никогда больше не отпускать. Хотелось, чтобы сейчас наступила взрослая жизнь, и тогда мы всё бросим и убежим бог знает куда, и станем самыми счастливыми, упиваясь каждой проведённой вместе минутой. Я чувствовал, как внутри меня рождается большое чувство, готовое вырваться на свободу, – и впервые это чувство не было абстрактным. Оно предназначалось совершенно конкретному человеку – оно предназначалось Матэ.

– Завтра мы вряд ли сможем увидеться, – сказал он, взявшись за ручку двери. – Приходи на финал. Мне будет легче, если ты будешь в зале. Я буду играть для тебя.

Он улыбнулся, провёл рукой по моему плечу и вышел из комнаты.

Я стоял около двери и старался справиться с сумбуром чувств, но ничего не получалось. Должно будет пройти много лет, чтобы я понял, что с сумбуром чувств справиться невозможно. Ему надо подчиниться, пережить эти гормональные всплески и успокоиться, когда наступит время.

Но в тот момент, оставшись в одиночестве в классе, я знал только один способ справиться с собой. Я уселся за рояль и начал играть всё подряд – перебирал старые школьные пьесы, полупозабытые этюды, народные песни, которым непроизвольно подпевал. Я забыл о своей руке и остановился только, когда оторвал наконец взгляд от клавиш, заметив перед собой ноты. Они всё так же были открыты на «Восточном танце», и это было то, чему я должен был отдать сейчас себя всего. Это было то, что связывало меня с Матэ. Старательно разучивая первые страницы, я готовил себя ко всем нашим будущим концертам сразу. Ко всем выступлениям, которым не дано было случиться.


– Сегодня мы идём в купальни, – сказал Матэ. – Летом там такие чудеса творятся: тела, музыка, алкоголь. Мы должны упасть в веселье и безрассудство.

– Надо раздеваться? – спросил я.

– Конечно, в этом же весь интерес! Не стесняйся, у тебя отличное тело – я знаю! – он хитро улыбнулся. – А Йоли в купальнике – это песня!

– Не смущай меня раньше времени! – Йоланта вклинилась в разговор в обычной для себя, как позже выяснилось, слегка саркастичной манере.

– Купальни так купальни, – смирился я, поймав себя на мысли, что этот речевой оборот больше не вызывает у меня затруднений. – Надо только плавки купить, я езжу налегке.


Выпил я много. Но в безумии музыки, среди мокрых людей мне было до того хорошо, что я совершенно не заботился о собственной форме. Тем более рядом был Матэ, и в тот момент меня мало заботило что-то ещё. Я тонул в собственных воспоминаниях и задавался вопросом: «О чём думает он?» О чём думает Йоли, мне было тем более интересно, но она сама довольно быстро расставила всё по местам.

– Ты первая любовь Матэ, я знаю, он рассказывал.

Йоли выглядела до того спокойной, что я сразу поверил в то, что её не только не волнует этот наш юношеский опыт, а напротив – она правда старалась мне понравиться. Словно я был лакмусовой бумажкой, и от того, какое мнение составлю на её счёт, зависит вся их дальнейшая жизнь.

– Это вряд ли можно назвать любовью, – ответил я.

Я даже не пытался сосчитать, сколько раз сам себе задавал вопрос: как назвать то, что тогда между нами произошло? И должно ли у этого вообще быть имя.

– Конечно, любовь, что же ещё? Только любовью это и можно назвать! – Матэ вернулся с полным бокалом чего-то бурлящего. – И нечего тут стесняться, Йоланта удивительно понятлива. Более того, мне кажется, она даже рада, ведь так?

– Да, я называю это «хорошим вкусом», – сказала Йоли. – Когда Матэ рассказал мне, что ты его первая и самая большая любовь, я сразу поняла – у этого парня со вкусом всё отлично. Что касается твоего вкуса, то он просто идеальный.

Я подумал, что она права. Тем более что обстановка не располагала к спорам. Да и спорить тут было не о чем.

– Знаешь, мне вообще очень чужды все эти штучки по поводу расы, сексуальной направленности или религиозных предпочтений. Обращать на это внимание – самая большая глупость, которую только можно было изобрести в мире. Вообще не понимаю – почему я должна ссориться с человеком, если я мусульманка, а он христианин.

– А ты мусульманка?

– Нет, не в этом дело. Я вообще никто. Ну, то есть, я верю в бога, но я его себе никак не представляю. Мне приятно думать, что он сам в состоянии разобраться – праведно я живу или нет. Но мне кажется – если ты обижаешь другого человека, это тебе на небесах в плюс не зачтётся. Не-а. Вот я, например, не люблю байкеров. И мне совсем не нравятся все эти рокеры – с клёпками на одежде, в коже, с длинными волосами и что там у них есть ещё. Они меня пугают, сама не знаю почему. Это брезгливость. Я живу в другом мире и не хочу с ними общаться. Но я никогда им об этом не скажу, я отойду в сторону. В их мире может оказаться, что я не самый приятный человек на планете, и, скорее всего, так оно и есть. Но если я когда-нибудь познакомлюсь с чуваком, и он докажет мне обратное – это ничего не будет значить. Точнее, это будет значить только то, что всё это его рокерство никак на него не влияет, а он просто хороший парень. И длинные волосы его никак не характеризуют, при условии, что они чистые. И всё, что происходит с темнокожими, геями, левшами и так далее, – из этой же оперы. Это полный бред, травмы детства. И мудачество.

– Что вдруг за серьёзные темы! – вмешался Матэ.

– Ничего серьёзного, – ответила Йоли. – Помнишь, я тебе рассказывала, как недавно читала, что в какой-то стране убивали людей в очках? Считалось, что раз ты в очках, значит, грамотный и много читаешь. А если грамотный, значит, в твоей голове могут рождаться противоречивые мысли. А нам противоречивые мысли ни к чему, пройдёмте на костёр. Если разобраться, мы все – меньшинства, просто скрыты до поры до времени кто под чем. Поэтому пусть бог сам решает, правильно я живу или не очень. На то он и бог.

– Йоли! – произнёс Матэ.

– Что? – откликнулась она.

– Я тебя обожаю. Ты знаешь?

– Я знаю. Просто я не строю иллюзий.

– Я знаю, потому и говорю.

– Я тоже тебя люблю.

– Чем докажешь?

– Чем хочешь.

– Тогда хватай этого парня, – Матэ обнял меня за плечи, – и идёмте в воду, а то вы оба сводите меня с ума.


– Я вообще очень рада, что ты есть у Матэ, – не унималась Йоланта, когда мы уже оказались в воде. – Ты его так держишь! И это так заводит!

– Что значит «держишь»? – не понял я.

– Ты кумир его! У нас есть все твои пластинки. Он говорит, что единственное, о чём жалеет в жизни, – это о том, что вам так и не удалось сыграть вместе.

Матэ был увлечён танцем с какой-то девушкой и не слышал нашего разговора. И, пожалуй, хорошо, что не слышал. Не то чтоб мы обсуждали какие-то секретные темы, просто в его присутствии Йоли вряд ли бы сказала мне то, что сказала.

– А ты не ревнуешь?

– К тебе или к ней? – она кивнула в сторону развлекающегося Матэ.

– К ней. Ко мне-то что ревновать?

– Нет, ты знаешь, у меня такой, некоторые говорят странный, а мне кажется, очень прямой подход к этому. Я его к девушкам вообще не ревную. Я знаю, что он ни на кого просто так не поведётся. А к Еве и ревновать нечего, она вообще лесби. С тобой по-другому, с тобой я поняла, что если бы у него первая любовь была девочка – я бы страшно ревновала. Это же так сложно – соревноваться с первой любовью. Первая – это же навсегда! И все, кто говорит обратное, – либо врут, либо вообще никогда в жизни не любили!

– А к парням сейчас ревнуешь?

– Тоже не ревную. Во-первых, он сейчас со мной. И если он захочет уйти, неважно к кому, – он уйдёт. Тут ревнуй не ревнуй, это ничего не решит. А во-вторых, он из парней любит только тебя. Он мне рассказывал, что пробовал с кем-то, но не смог. Ты у него один. А к тебе ревновать бессмысленно. Он всё равно выберет тебя, что бы ни случилось. К тому же, только извини, что я так открыто об этом, но я тебя встретила сегодня впервые, а ты мне уже как родственник, как семья. Ты всегда с нами. Эта ваша музыка прочней любых цепей. Она вас навсегда соединила.

– Что ты ему говоришь? – спросил неожиданно появившийся Матэ и добавил, обращаясь уже ко мне: – Теперь ты почему такой серьёзный?

– Я говорю ему, что ваша музыка вас связала навсегда, но вы же и без меня это отлично знаете, так что я не говорю ничего нового! – сказала Йоли.

– Я не серьёзный, я не могу отделаться от привычки ловить ноты! – пояснил я.

– Ну так давайте тогда выпьем! – радостно крикнул Матэ. – Мы тут всё ещё трезвее всех, и это меня пугает, я не хочу потерять репутацию.


Как мы выбирались из купален, я помню не очень хорошо. Как уснули – тем более. Перед тем как вырубиться, Матэ успел накрыть меня простынёй с замысловатым орнаментом, после чего рухнул где-то рядом.

Проснувшись, я обнаружил, что мы в квартире одни. Заварив себе кофе, я стал дожидаться, когда Матэ проснётся. После такого количества алкоголя самое важное – это здоровый сон.

Размешивая чёрную жидкость, я порассматривал людей, идущих по блестящей в солнечных лучах улице, потом принял душ, воспользовавшись местным шампунем и заботливо приготовленным накануне чистым полотенцем, после чего привычно отправился изучать корешки книг, напрочь забыв, что в доме есть кое-что поинтересней.

Ноты лежали аккуратными стопками, так что к ним было страшно прикасаться, чтобы не нарушить порядок. Альбомы, сборники, концертные партии хранились в таком идеальном состоянии, что можно было подумать – их не используют вообще. Но это было не так, и в этом заключался ещё один талант Матэ – он умудрялся держать ноты практически в первозданном виде столь долго, что порой они даже после использования выглядели лучше, чем новые. К тому же – в них определённо появлялось некое благородство: эти ноты уже произвели на свет музыку.

Поддавшись искушению нарушить порядок и перелистав несколько сборников, надеясь, что Матэ не станет злиться, я наткнулся на то, о чём не забывал никогда.

– Я заказал репетиционный зал, – вдруг раздался голос Матэ. Он уже проснулся и потягивался, сидя на постели. – Я подумал, что если мы не сделаем этого сегодня, то не сделаем никогда. Если ты, конечно, в состоянии.

– Это я в состоянии делать в любом состоянии, – ответил я, словно принимая вызов. – А где Йоли?

– Она ушла в полдень. У неё какие-то натурщики. Вечно возится с голыми мужиками. Она же художник. Хотела вообще-то быть скульптором, но лепит редко. Она собиралась, как закончит, пойти с нами, надо ей позвонить.

– Не надо. Я не хочу, чтобы это кто-нибудь слышал. Кто-нибудь, кроме нас. Как бы это ни звучало. По крайней мере не в самом начале.

– Хорошо, как скажешь.

Матэ поднялся и отправился в ванную комнату. Я раскрыл ноты, которые знал наизусть с четырнадцати лет. Ноты, которые переиграл в таком количестве вариаций, что, когда оказывался за роялем, еле сдерживался, чтоб не прибавить чего-нибудь от себя.

Матэ, как и в нашем детстве, играл блестяще. Я давно не слышал, чтобы виолончель звучала столь изящно, в простой, в общем-то, мелодии. Мы пускались в импровизации и возвращались к исходному материалу, позволяя себе откровенные шалости, вроде перехода от рахманиновской прелюдии к сонате Дебюсси, а затем к концерту Фолькмана, чью оркестровую партию я прекрасно знал в переложении для фортепиано.

Позже пришла Йоли, и мы с гордостью и нетерпением показали ей то, что мучило нас обоих четырнадцать лет. В финале «Восточного танца» она расплакалась и, утирая слёзы, обнимала нас по очереди и обоих сразу, и говорила какие-то глупости.

И Матэ поцеловал меня в самое начало губ.

Покидая город трёх городов, я почувствовал безграничное счастье – мгновенное, как всё вечное.

43

Подняться наверх