Читать книгу Избранное. «Былое и думы» Герцена. Декабристы – исследователи Сибири. Н. Н. Миклухо-Маклай. Мои чужие мысли. Статьи - Лидия Чуковская - Страница 5

«Былое и думы» Герцена[1]
«От кого зависит будущность?»

Оглавление

Условимся, что только та философия может быть названа пессимистической, которая зовет к смирению, к отказу от общественной борьбы. Не такова, при всех своих несовершенствах и даже при большой дозе скептицизма, философия Герцена. В посвящении сыну, которым открывается самая мрачная из герценовских книг – «С того берега», где столько проклятий, слез, стонов и утраченных надежд, Герцен пишет:

«Религия грядущего общественного пересоздания – одна религия, которую я завещаю тебе».

Герцен тогда не понимал еще, что крах буржуазной революции 1848 года не может служить доказательством неспособности Западной Европы к социальной революции вообще, раз и навсегда; начал он это понимать ясней лишь в конце жизни; и все-таки, только что пережив острейший момент «духовной драмы», завещал сыну не отказ, не уход от борьбы, а «религию общественного пересоздания» – то есть борьбу.

Многие страницы «Былого и дум» проникнуты разочарованием, усталостью, но если рассматривать смысл всего произведения в целом, то нельзя не расслышать в нем проповеди той же религии, которую он завещал сыну.

Это становится особенно ясным, если проследить мысль Герцена в одной из самых значительных – и на первый взгляд самых мрачных! – глав его мемуаров: в главе «Роберт Оуэн», из шестой части «Былого и дум».

Повествуя о неудаче Оуэна, который создал в Нью-Ланарке, в Шотландии, фабрику с сокращенным рабочим днем и при ней детский сад и школы, желая доказать ту элементарную мысль, что если людей не спаивать водкой, не перегружать непосильным трудом и правильно воспитывать с детства, то человечество постепенно войдет в царство справедливости и свободы, – Герцен дает волю своему скептицизму. Скептицизму не только относительно Оуэна, чьи попытки, в условиях капиталистической Англии, были, разумеется, чистой утопией, а и вообще относительно веры в способность людей понимать справедливое и разумное. Поначалу, читая главу, кажется, будто герценовский скептицизм покушается даже на святое святых – на человеческий разум. Недаром эпиграфом для этой главы Герцен избрал горько-насмешливые строки из Байрона: «заприте весь мир, но откройте Бедлам»… и все пойдет «тем же самым путем». Мир – сумасшедший дом. Тему эту сатирически начал разрабатывать Герцен еще в сороковые годы, в памфлете «Доктор Крупов»; в «Былом и думах», в главе об Оуэне, разрабатывается та же тема, но уже в другом ключе. «Роберт Оуэн» – не памфлет, не сатира, а размышление о судьбах общества. Герцен смотрит на капиталистический мир (и на любой строй, которым до капитализма жило человечество) – как на мир сумасшедших. «Родовое безумие» человечества упрочивается государством и церковью, в особенности церковью; нелепость их

«основана не на разуме, а на недостатке его, и потому они почти так же мало зависят от критики, как горы, леса, скалы».

Человеческий разум развивается медленно и разовьется ли когда-нибудь – неизвестно.

«Государства – не домы сошедших с ума, а домы не взошедших в ум».

И всякое общественное устройство, по убеждению Герцена, было и есть таково, что люди не имеют возможности в ум войти.

Ошибка Оуэна, по Герцену, в том, что он вообразил, будто каждому легко понять простую и непреложную истину: из мира исчезнут преступления, никого не придется казнить и наказывать, когда люди научатся правильно воспитывать детей и никогда никого не держать в нищете и невежестве. Истина действительно очень проста, но именно простые истины, по мнению Герцена, наименее доступны искаженному семьей и школой человеческому сознанию. «Хроническое недоумие» в том и состоит, пишет Герцен, что люди «всего меньше понимают простое». Человек не в силах образумиться, ибо при современном строе

«все так улажено, чтоб он не развил ни одного простого понятия, не натолкнулся бы ни на одну простую, ясную мысль… Школьное воспитание продолжает то, что сделано дома, оно обобщает оптический обман, книжно упрочивает его, теоретически узаконивает традиционный хлам и приучает детей к тому, чтобы они знали, не понимая, и принимали бы названия за определения».

Оуэн предлагал, вместо поста и молитв, воспитывать детей трудом, наукой, музыкой, играми – и созданные им школа и детский сад дали блестящие результаты. Но «не взошедшее в ум большинство» (так Герцен называет буржуазную Англию) разрушило все его начинания, не поглядев на то, что идеи Оуэна были оправданы разумом и подтверждены практикой.

«И вот отчего, – пишет Герцен, – падение небольшой шотландской деревушки… имеет значение исторического несчастия».

Из всего случившегося в Нью-Ланарке Герцен делает подавляюще-черные выводы, уходящие в глубь истории и в ее даль. На возражение вымышленного собеседника, будто «это дело времени, когда-нибудь люди поймут», будто «нельзя же думать, чтоб люди никогда не дошли до пониманья своих собственных выгод», он жестоко отвечает: «однако до сих пор было так…» Утверждение это не случайно; оно перекликается с тем, которое мы читаем в восьмой части «Былого и дум». Говоря о доблестных, но бессильных хранителях традиций революции 1789 года, Герцен пишет:

«Объективная истина с их стороны, всяческая правота и дельность пониманья с их стороны – но и только. “Рано пли поздно истина всегда побеждает”. А мы думаем, очень поздно и очень редко. Разум спокон века был недоступен или противен большинству».

«В природе и истории много случайного, глупого, неудавшегося, спутанного», – говорит он в пятой части «Былого и дум».

«История развивалась нелепостями», – говорит он в шестой, в главе о Роберте Оуэне.

«Люди принимают все, верят во все, покоряются всему и многим готовы жертвовать; но они с ужасом отпрядывают, когда между двумя религиями в раскрытую щель, в которую проходит дневной свет, дунет на них свежий ветер разума и критики».

Что с того, что во все времена, у всех народов, появлялись единицы, которые, проснувшись, «входили в ум» и пытались добудиться других? К добру, к победе разума это все равно не приводило: «опыт не доказывает, чтоб их утопии были осуществляемы». «Спящие» жестоко расправлялись с «проснувшимися» – жгли их на кострах, отрубали им головы – или же с ними случалось то же, что случилось с Оуэном, которого «исподволь затянуло илом»; «неотразимая волна мещанства росла», Оуэн «все глубже уходил в трясину»…

В современном ему буржуазном мире не было для Герцена ничего более отвратительного и более могущественного, чем мещанство; осмеянию и разоблачению тупых, невежественных, самодовольных, узколобых мещан – их быта, их вкусов, их мнений, привычек, жилищ, их семейной жизни и их общественной деятельности – посвящены многие страницы «Былого и дум». По Герцену мещанство – это неотвратимый результат всякой неудавшейся революции (а сколько уже таких было на Западе!); оно искажает все, накопленное человечеством; философия, искусство, гуманность, революционные идеалы – все гибнет, все превращается в пародию на самое себя, чуть только к нему прикоснется мещанство… Западный мир, «мир… до крайности доведенного права собственности… весь пройдет мещанством», – печально пишет Герцен.

Что же, значит, человечеству не на что надеяться: оно никогда не дорастет до ума, до понимания собственных выгод и никогда не построит общества, основанного на справедливости и разуме?

«Внизу и вверху разные календари, – объясняет Герцен. – Наверху XIX век, а внизу разве XV…»

Европейская цивилизация, поддерживающая невежество народных масс, привела к непроходимой пропасти между невежественным большинством и образованным меньшинством. Люди разных веков, разных умственных уровней, разных развитий не могут сговориться: первые боятся вторых, которые и в самом деле страшны, если их выпустить на волю «без попа, царя и палача».

Что же это – окончательный приговор всему человечеству? И его будущему? Новый строй – справедливый, народный – неосуществим? К этой мысли приводят нас «Былое и думы»?

«Неразвитость масс, не умеющих понимать, с одной стороны, и корыстный страх – с другой, мешающий понимать меньшинству, долго продержат на ногах старый порядок. Образованные сословия, противно своим убеждениям, готовы сами ходить на веревке, лишь бы не спускали с нее толпу. Оно и в самом деле не совсем безопасно».

Как будто для того, чтобы сделать свой прогноз еще более мрачным, Герцен, рядом с рассказом о неудаче Оуэна, стремившегося привести человечество к социализму воспитанием, излагает историю Гракха Бабефа, коммуниста-революционера, который в 1796 году организовал во Франции «заговор равных», чтобы, захватив власть, немедленно ввести новый строй силою оружия, декретов и указов. В 1797 году заговор был раскрыт.

«Бабеф был казнен. Во время процесса, – пишет Герцен, отдавая должное доблести французского социалиста, – он вырастает в одну из тех великих личностей, мучеников и побитых пророков, перед которыми невольно склоняется человек».

Но, склоняясь перед героизмом Бабефа, Герцен безусловно осуждает и те приемы, с помощью которых Бабеф собирался осчастливить человечество, и самый его идеал. «Каторжным равенством Гракха Бабефа» назвал Герцен в последней своей философской работе, в письмах «К старому товарищу», новый порядок, который, под именем социализма, мечтал ввести во Франции Бабеф. О замыслах «бабувистов» Герцен пишет не только осуждающе, но и с насмешкой. Он подчеркивает, что первым декретом нового правительства предполагался декрет об учреждении полиции. Он иронически сообщает, что под декретами Бабефа так и ждешь подписи: граф Аракчеев. Самые декреты (они сохранились вчерне) столь не по душе Герцену, что он цитирует их, намеренно утрируя и упрощая. Он доказывает всем ходом своего изложения, что если бы заговор удался и программа Бабефа осуществилась – личность человеческая оказалась бы принесенной в жертву государству, Республике; по мнению Герцена, личность для Бабефа ничто:

«Одна Республика должна быть богата, великолепна и всемогуща».

Педантическая регламентация жизни и быта людей отвратительна Герцену:

«обо всем попечение, над всеми надзор, надо всем опека, все устроено, все приведено в порядок. Даже воспроизведение животных не предоставляется их собственным слабостям и кокетству, а регламентировано высшим начальством».

Если бы Бабеф победил, французы превратились бы, по определению Герцена, в «приписанных к равенству арестантов». Они лишились бы самых существенных в глазах Герцена человеческих прав: права мыслить, сомневаться, самим решать свою судьбу. Заботливые опекуны будут кормить их, одевать, развлекать, но горе тому, кто усомнится в верности предназначенного пути. «А! Вы сомневаетесь», – закричит в ответ на вопрос ближайший страж порядка, – «вы подозрительный человек»; он немедленно «сведет вас к гражданину судье, а тот пошлет к гражданину палачу, и вы больше сомневаться не будете!» Насильственно введенное равенство, при котором личность опутана целой паутиной правительственных распоряжений, не казалось привлекательным Герцену. Он требовал и ждал от социализма раскрепощения личности, цветения ее, равенства в свободе, а не в новой кабале. «Бабеф хотел людям приказать благосостояние и коммунистическую республику», – пишет Герцен в главе «Роберт Оуэн». – «Оуэн хотел их воспитать в другой экономический быт», с гордостью сознавая, что «каждый младенец, которого приносят в его школы, с'est autant de pris[6] над церковью и правительством».

Оба потерпели неудачу. Ни та, ни другая попытка не привела, да и не могла привести к социальному переустройству мира. Бабеф был казнен; Оуэн дожил до глубокой старости, но благочестивые лавочники, оскорбленные его атеизмом, уничтожили школу в Нью-Ланарке.

Какой же из всего этого вывод? Из неудачи мирного Оуэна и воинствующего Бабефа и многих, многих других, тщетно пытавшихся добудиться спящих? Сложить руки и идти ко дну, ибо вся история человечества доказывает, что мечта о справедливом строе – утопия?

И тут мы доходим до кардинальной мысли главы, посвященной Оуэну, да и всей герценовской эпопеи вообще. До мысли заветной, которую он не только высказал в своих записках, но и воплотил в собственной жизни: мысли о праве – да и обязанности! – разумного существа, человека, вопреки всем минувшим неудачам вмешиваться в исторические судьбы народов, активно воздействовать на историю человечества.

Вмешательству этому должно предшествовать изучение и понимание; Герцен призывал изучать действительность, чтобы ею овладевать и ее переделывать. У него есть выражение «растрепанная импровизация истории»; найти закономерности ему не довелось, но он искал их, звал искать, и на основе признания, что в истории много нелепого, случайного, жестокого, глупого, призывал не к смирению перед этими случайностями и «глупостями», не к отказу от борьбы, а, напротив, к тому, чтобы изучать действительность и изменять ее. «Пути вперед не назначено, его надобно прокладывать», – пишет он в «Роберте Оуэне», призывая человека «вглядываться в приливы и отливы волн, его несущих, изучать ритм их колебаний и тем самым открыть себе бесконечные фарватеры».

«Ни природа, ни история никуда не идут, – пишет Герцен, – и потому готовы идти всюду, куда им укажут, если это возможно, т. е. если ничего не мешает… Человек… вовсе не теряется от этого как песчинка в горе… а вырастает тем, что понял свое положение, в рулевого, который гордо рассекает волны своей лодкой, заставляя бездонную пропасть служить себе путем сообщения.

Не имея ни программы, ни заданной темы, ни неминуемой развязки, растрепанная импровизация истории готова идти с каждым, каждый может вставить в нее свой стих… Возможностей, эпизодов, открытий в ней и в природе дремлет бездна на всяком шагу».

«Стремление людей к более гармоническому быту совершенно естественно, его нельзя ничем остановить, так, как нельзя остановить ни голода, ни жажды».

История не обещает нам увенчать победой это стремление: «одно стремление ничего не обеспечивает», – подчеркивает Герцен, Но оно внушает надежду, оно ставит результат в зависимость от ума и воли людей, от их способности с помощью науки покорять себе стихийные, случайные силы природы и общества.

«Мы не нитки и не иголки в руках фатума, шьющего пеструю ткань истории… Мы можем переменить узор ковра».

Это рассуждение – прямой призыв к разуму, к действию, к борьбе. Это – обоснование собственной проповеднической деятельности Герцена, которая в 1860 году, когда писалась глава «Роберт Оуэн», была в самом разгаре.

Герцен призывал изучать прошедшее, чтобы, исправляя, продолжать работу тех, кто «проснулся» ранее и был задушен «спящими». Каждый человек может и должен стать звеном между прошлым и грядущим. Ведь у человечества есть память. И потому стремления людей

«не пропадают бесследно, – напоминает читателю Герцен, – они облекаются словом, воплощаются в образ, остаются в предании и передаются из века в век. Каждый человек опирается на страшное генеалогическое дерево… за нами, как за прибрежной волной, чувствуется напор целого океана – всемирной истории; мысль всех веков на сию минуту в нашем мозгу… а с нею мы можем быть властью… Перед каждым открытые двери. Есть что сказать человеку – пусть говорит, слушать его будут; мучит его душу убеждение – пусть проповедует».

«Проповедь нужна людям», – снова повторил Герцен, незадолго до своей смерти, в письмах «К старому товарищу».

Герцен, разумеется, не думал, что людям нужна только проповедь; нет; но на проповедь он смотрел как на верное и ничем не заменимое орудие грядущего переворота; как на этап, который нельзя обойти, пропустить, перепрыгнуть. Чем меньше люди понимают в собственном положении, друг в друге, в социальном строе – тем больше при грядущем перевороте будет пролито крови и тем в меньшей степени окажется осуществленной цель, ради которой переворот совершится. «Дурные средства непременно должны… отразиться в результатах», – записал он у себя в Дневнике еще в 1843 году. А в 1869 заметил в споре с Бакуниным, призывавшим к ломке и рубке сплеча:

«Аракчееву было сполагоря вводить свои военно-экономические утопии, имея за себя секущее войско, секущую полицию, императора, Сенат и Синод, да и то ничего не сделал».

«Не начать ли новую жизнь, – язвительно спрашивал Герцен у своих оппонентов, – с сохранения социального корпуса жандармов? Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляют вечную необходимость всякого шага вперед?..»

Проповедь, по Герцену, нужна для того, чтобы уничтожить неравенство человеческого развития, чтобы смягчить будущее неизбежное столкновение, чтобы упрочить силы социальной революции еще до ее победы. На «понимание и обсуживание» звал Герцен и тех, кто, подобно Бабефу, заговорщицкими приемами надеялся ввести новый строй, и тех, кто, подобно Бакунину, очертя голову прежде времени рвался врукопашную.

«Я… стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того, чтоб знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут за мной – не могут идти», – объяснял Герцен.

Балки, подпирающие своды старого мира, прогнили, но не все и не до конца. Одним достаточно дать пинка – и они рухнут. Но есть твердыни, которые порохом не взорвешь, потому что опираются они на невежество, предрассудки, косность.

«Взять неразвитее силой невозможно».

«Неразвитее», полагал Герцен, можно взять только проповедью, постоянной, неустанной, неистощимой.

Герцен и сам был великий проповедник и вел свою проповедь не только на страницах «Колокола, «Полярной звезды» и других изданий Вольной русской типографии, но и на страницах «Былого и дум».

Кончается глава «Роберт Оуэн» прямым воззванием к читателю – воззванием, ради которого она, в сущности, и написана – вся, с изложением истории Бабефа и Оуэна, со всеми печальными экскурсами в мировую историю.

«Теперь вы понимаете, от кого и кого зависит будущность людей народов?

– От кого?

– Как от кого?.. да от НАС С ВАМИ, например. Как же после этого нам сложить руки!».

От нас с вами! Может ли быть что-нибудь более обнадеживающим, более оптимистическим, чем это утверждение? Герцен сказал каждому, кто прочитал его книгу: вопреки всем нелепостям, случайностям, неудачам и жестокостям истории – вам и мне, людям! – стоит и должно мыслить, работать, бороться. Скептицизм Герцена, вызванный разгромом революции на Западе, не убил в нем его гуманизма – веры в человека, в человеческий разум и волю. Схватку со скептицизмом вела в уме Герцена и его вера в великую миссию России, где собиралась гроза крестьянской революции. Вера в человека, «в нас с вами», и ветер из России не дали ему отчаяться и сложить руки.

Избранное. «Былое и думы» Герцена. Декабристы – исследователи Сибири. Н. Н. Миклухо-Маклай. Мои чужие мысли. Статьи

Подняться наверх