Читать книгу Журнал «Юность» №11/2022 - Литературно-художественный журнал - Страница 3

Проза
Маргарита Шилкина
Мусоровозы

Оглавление

Руднеев оглядел комнату. Он не мог назвать ее уютной, не мог сказать, что ему было нетрудно сидеть за приставленным впритык к кровати столом и что его не смущало соседство тарелок с книгами. Общежитие накладывало отпечаток на психику своих жильцов: они учились засыпать под хруст чипсов, ходить в душ после того, как в нем побывали четверо незнакомцев, и питаться гречкой на протяжении недели, а то и двух. Если оставить в лесу двух студентов, с наибольшей вероятностью выживет тот, кто делит личное пространство с тремя соседями, пятью куртками, шестью парами обуви, скисшим творожком и заплесневелым хлебом.

Руднеев дружил с Женей Тарасенковой. Она много читала и заморачивалась над расстановкой запятых в сообщениях, словом, училась на филолога. Ее волосы пахли геранью, а к платьям, рубашкам и костюмам не прилипало и ниточки. Они разговаривали о моде, искусстве и политике, Женя время от времени отпускала едкие шуточки, и Руднеев восхищался каждым особо и не особо метким сравнением, и все же, как бы гладко все ни шло, он чувствовал, что Женя ограниченна. Ей никогда не приходилось перетаскивать свои вещи из одной комнаты в другую, она в принципе не собирала их подчистую, так, чтобы все в чемоданах и рюкзаках. Она не таскала части разобранных кроватей на пятый этаж, потому что «девочкам тяжело, помогите». Руднеев вырос благодаря общежитию номер четыре, оно воспитало в нем выдержку, коммуникабельность, ответственность, выдержку, выдержку, выдержку… Благодаря Мише, Косте и Сереже он познал людскую природу.

Миша говорил: «Ну что, пора в ванную» – и шел в нее спустя полтора часа. Он мог поставить перед собой корзину с грязным бельем и дойти до стиральной машины лишь под вечер. Еще Миша много ругался, часто повышал голос, встречался с тремя девчонками одновременно, бросал их и никогда не заморачивался, мол, три месяца – не срок. Потом они, эти трехмесячные, замыкались, бледнели, переставали отвечать на парах и начинали считать себя недостойными любви. Кто-то через недельку-другую ударялся в саморазвитие, а кто-то даже спустя полгода-год смотрелся в зеркало с отвращением. Миша никогда не заморачивался, но не мог спать, если ссорился с младшим братом. Младший брат, двенадцатилетний Данилка, был Мишиным слабым местом, он видел в нем себя и делал все, чтобы этот другой «я» не сбивался с пути истинного. Сам он сбивался и неоднократно, скорее, время от времени, находился. Тем не менее вся группа, а то и весь курс благоговел перед ним. Его слушали, за ним шли, о нем разговаривали – он исполнял обязанности идола, а по возвращении в комнату превращался в зашуганного мальчишку. Таким же мальчишкой был Данилка, поэтому Миша его и любил, одного-единственного, но как крепко! Такими же мальчишками были Костя, Сережа и Руднеев, потому он и не притворялся: притворяться было не перед кем.

Сережа страдал за все человечество. Он приходил к выдающимся, нетривиальным идеям, но как он к ним приходил… Чувствовал себя бесталанным, ненужным и нелюбимым, человеком без будущего, настоящего и прошлого. Когда подавленное состояние подавлялось, он начинал без умолку разговаривать. Говорил о происхождении земляники, о британских колонистах, о марксизме, Дягилеве и Толстом, припоминал Товстоногова и Кнебель, рассуждал над эффектом тамагочи и пытался разобраться, почему многие вместо того, чтобы искать ответы внутри себя, ищут их в совпадениях. Почему человек решает, что нашел свою судьбу, лишь когда они с кем-то, не сговариваясь, надевают голубые носки? Понятие судьбы расплывчато и неконкретно, зато оно как помогает в неудачах! Об этом и многом, многом другом рассказывал соседям Сережа. Он вырос в провинции, и не просто «в», но и «из», сибирский городок исчерпал себя еще в Сережины четырнадцать. С четырнадцати и до восемнадцати он жил в мегаполисе: заходя на рынок, где металлический запах свиных туш смешивался с цветочным ароматом горчичного меда, Сережа представлял, что он в крупнейшем торговом центре Европы. Он жил в «однушке» со своей бабушкой, Екатериной Анатольевной. Она только и делала, что готовила, вытирала пыль, мыла полы и меняла внуку обувные стельки. С девятого класса все обязанности легли на Сережу, Екатерина Анатольевна сорвала спину и наполнила свои дни телевизором, бульварными романами и вязанием. Дни наполнились и стали капать, переливаться через край, превращаться в ночи. Бабушка смотрела телевизор с той же неустанностью, с которой до этого лепила сочни. Сережа был самым приспособленным из комнаты сто двенадцать. Он ни с кем не встречался, страдал от неразделенной любви, но не рассказывал, к кому именно, и постоянно слушал музыку. Скрипичные концерты мешались с современными исполнителями – странное и до странного органичное сочетание. Сережа походил на свой плейлист: не от мира сего, но миру сему необходимый, ранимый, но не ломающийся. Руднеев его любил, Мише с Костей он тоже нравился. Все они были братьями, за четыре-то года как не стать?

Что-то меняется, а что-то остается неизменным – Косте до сих пор нравился туалетный юмор. Он старался это скрывать – смеяться про себя, но однажды не выдержал, и все всё поняли. Он был ребенком, а вернее художником. Блок писал: «Художник – это тот, для кого мир прозрачен, кто обладает взглядом ребенка, но в этом взгляде светится сознание взрослого человека», и Костя эти словам соответствовал.

После приступа деятельности, за время которого он успел написать эссе, вымыть пол и дорисовать иллюстрацию, которую не мог закончить месяц, за ним закрепилось прозвище Треплева. Работа в экстремальных условиях – это если не новые формы, то путь к ним. Костя рос в нормальной семье, где отец не бросал мать, мать не уходила налево, а сестра не сбегала из дома и никто никого не любил. Отец работал в редакции и ею же жил: оставался дома на выходных и все читал и вычитывал, читал и вычитывал. Мама говорила, что в юности он мечтал стать драматургом, много писал, подавался на конкурсы, знакомился со студентами-режиссерами и проталкивал им свои пьесы и сценарии. К нему должен был вот-вот прийти успех, но неожиданно слег отец, неожиданно уволили матерь. Молодому, жадному до искусства, ему пришлось смерить амбиции и заняться зарабатыванием денег. Его как будто дернули в детство: снова ничего не умеешь, снова всему учишься, снова от кого-то зависишь. Мама говорила, что он помрачнел, перестал ходить в музеи и галереи, обрубил все предыдущие контакты и заперся в офисе. Он вернулся к тому, что лечило его душу, но встал по другую сторону – занялся не творчеством, а критикой. Как родители не разошлись, как мама не стала для него напоминанием о несложившемся, Костя не понимал. Они не интересовали друг друга: не делились впечатлениями и переживаниями, по большей части молчали или разговаривали о детях. Сестра училась на международника и занималась собой, поэтому времени на других у нее не оставалось. В свои двадцать три она ни разу не влюблялась, не уходила в запой, не оставалась на ночевку у подруги, зато успела окончить школу экстерном и опубликоваться в нескольких научных журналах. Костя же не оправдывал надежд: он, как флюгер, крутился то в одном направлении, то в другом, не искал своего предназначения и жил по наитию, так, словно никто от него ничего не требовал. В сто двенадцатой он громче всех смеялся и тяжелее всех вздыхал.

Руднеев дотронулся до Сережиного принтера. На нем остался отпечаток с кольцеобразными линиями, на подушечке пальца – серый осадок. Сколько раз он спасал их от разгневанных преподавателей? Сто двенадцатая комната – скиньте-денег-на-бумагу, сто двенадцатая комната – вот-и-все-расходимся. Полки, прибитые над кроватью, Сережи, пустовали, книги убрали в салатовый чемодан. Мишин стол, снизу доверху заставленный пластиковыми коробочками, кремами для рук, мазями, лосьонами и упаковками из-под чипсов, пустовал. Костины колонки, из которых то и дело кто-то рычал или завывал, молчали. Руднеева никто не просил выключить свет, потому что «поздно, ну блин, а мне к первой, чё я высплюсь за четыре часа, по-твоему?» Над ним не шутили: «Вить, расскажи, что в душе целый час можно делать?», а он не защищался: «Очередь там была, ну очередь, харош».

Миша гостил у родителей своей девушки, Светы, а Руднеев не понимал, зачем он туда поехал, все равно же разойдутся через месяц-другой. Хотя о Свете Миша рассказывал, а такое случалось редко, обычно он и до имен не опускался – неоднозначно отвечал на вопросы, мотал головой, да так, кое с кем, да так, с одной девчонкой. Они со Светой собирались съезжаться, снимать квартиру на «Достоевской», но продолжительность их отношений ставилась под вопрос. Если Миша откроется ей, а она его примет, то выгорит, если он откроется, а она отвернется, то сломается. И ее сломает. Любящие люди целуют друг друга в желтеющие синяки и ссадины с отходящей кожей, гладят по шрамам, собирают слезы с ресниц и не устают обсуждать одно и то же, запоминают, что на левой руке под локтем – родинка, а рядом с ней красноватое пятнышко. Ты это красную кляксу терпеть не можешь, замазываешь тональником, прячешь под длинными рукавами, а потом приходит он, она, касается этой отметины губами, и на следующий день ты надеваешь футболку, а не водолазку-рубашку-толстовку. Миша загорался и тух и не то что не умел целовать в раны, он и находить-то их не хотел.

Последние три дня Сережа с утра до ночи пропадал в филармонии. Ему предложили написать сюжет об одном из симфонических оркестров столицы, и он не просто согласился, а вцепился в это предложение. В университете ему нечасто выпадал шанс писать о чем-то интересном, а здесь к его интересу прибавили заработок. Он выгладил все свои брюки и рубашки, этот никогда не беспокоящийся о внешнем виде Сережа навел справки о дирижере и исполнителях и на протяжении недели слушал композитора, которого предстояло исполнять. Сережа возвращался в комнату поздно, уставший, но одухотворенный, обещал обо всем рассказать, но засыпал, как только ложился. Его не волновало то, что волновало Руднеева, он был занят и потому не ощущал их разъединения. Оттого, что Сережа постоянно чем-то занимался, его оставляли экзистенциальные вопросы. Он выпустится и победит в себе страдальца, превратит его в трудоголика, приглянется арфистке и не умрет девственником. Руднеев хотел в это верить.

Костя был единственным, кто остался в комнате. Он сидел на кровати с закинутыми ногами. Белые носки из двух разных пар: один длиннее, другой короче. Рядом с Костей лежали упаковка парафиновых свеч, гель для душа и питьевой йогурт. Йогуртом Костя собирался поддерживал дух, собирался пить его, чтобы сборы не утомляли. Выпил, конечно, как только вытащил сумку из-под кровати.

– Вить, я знаешь чё прочитал? Про альтернативные вселенные, короч. Книжка там про летчика и поиски женщины чё-то, местами цепляет, местами думаешь: «Мдэ-э-эм, чел, и как тебя опубликовали?» Но в общем, он там с разными версиями себя разговаривает. Прикинь, как круто: ты из будущего говоришь чё-нить себе сейчас? Ответы по экономике типо или у кого писать курсач. Удобно, пипец.

Руднеев некоторое время молчал, потом, не выдержав пытливого взгляда, все-таки ответил:

– А смысл?

– Смысл чё? Ну это ж здорово, посылать там импульсы себе из прошлого, говорить, мол, держись, пацан, всем ты еще станешь. Космонавтом, правда, вряд ли, но остальным – да. Не слушай Марию Валерьевну, Леху-лоха, папу тоже поменьше, получится у тебя все.

– Смысл что-то знать, если мы и так все узнаем? Если узнаем и изменим, то и будущее изменится, а если не изменим, смысл знать?

Руднеев был не в настроении, поэтому отвечал сухо и так, будто Костя спрашивал его про «жи-ши». А он и не спрашивал, впечатлениями просто делился! В комнате воцарилось молчание, но не тишина: дребезжал холодильник, гудел процессор, за окном проезжал мусоровоз. Мусоровозы, они одни из самых громких машин. Громче них, пожалуй, только «Лады», которые проносятся на красный с опущенными окнами. Руднеев всегда думал, что в столице таких не водится, но…

Миша ругался, если под окнами проезжал какой-то такой уникум, а Руднеев молчал. Что бы он ни говорил, всё всё равно останется прежним. Зачем вообще о чем-то говорить?

– Нет, слушай, вот ты как хочешь, а я б на себя лет в сорок посмотрел. Кем я стану – главой какого-нибудь издательства, счастливым отцом троих детей, путешественником или, не знаю, врачом?

– Кость, каким врачом? На врачей же с пеленок учатся.

– Ну так а я, предположим, сломаю позвоночник, перестану ходить, а потом раз – и встану, просто так. Конечно, после этого я посвящу себя нетрадиционной медицине и за тридцать лет, может быть, добьюсь всемирной известности. Кто знает, кто знает?

Они заканчивали университет и разъезжались – это они знали, что станет с ним через год, два, пять, десять – этого они не знали. Им вновь предстояло шагать в неизвестность, опять. Руднеев не верил в альтернативные вселенные, но если бы допустил мысль об их существовании, мог бы узнать, что Миша разошелся со Светой и от своей новой любви заразился тем, о чем не принято говорить, выяснил бы это много, много позже и понял, что распространял не знания, как мечтал, а нечто другое. Он хотел спасать людей, возвращать их к жизни, дарить им эмоции, а вышло, что по его вине люди гибли. Миша стал бы аскетом, вылечился, женился бы на Лизе, девушке с таким же темным прошлым, они завели собаку и дочку Зою. Миша бы вылечился, но ничего бы не сказал ни одной из своих бывших подруг. Об их судьбах альтернативные вселенные молчали.

Сережиной статьей заинтересовался один крупный журнал, его взяли в штат, он писал о театре, кино, музыке и литературе, писал, писал и писал, а все внерабочее время топил в алкоголе. Он влюбился в первую скрипку, забыв о всех своих прежних увлечениях, эта первая скрипка не заметила студента с журфака, но заметила молодого журналиста, метящего на пост младшего редактора. Она позволила ему находиться рядом с собой, уступила этой чуть ли не собачьей преданности и отдалась на неофициальном продолжении одного официального мероприятия. Сережа чуть не умер, а на следующий день его чуть не уволили – первая скрипка оказалась замужем за сыном директора филармонии. Сережа плакал и писал, плакал и писал, решал, что не будет заводить отношений, убеждал себя в том, что все прошло, дорвался до главного редактора, а потом встретил на улице сына директора филармонии и подрался.

Костя пытался помочь соседу, к тому моменту он превратился из чекающего пацана в нечекающего на людях и чекающего среди своих продюсера. Из сто двенадцатой у него одного все складывалось гладкого. Возможно, это было связано с его непосредственным нравом, а возможно, с тем, что он верил в альтернативные Вселенные. Держись, пацан, всем ты еще станешь. Костя жил в центре Москвы, зарабатывал круглые суммы, имел выход на самых перспективных режиссеров и самых привлекательных актрис, но любил Ленку, преподавательницу русского, жертвовал деньги фондам и занимался продвижением когда-то написанных отцом сценариев. Костя мог бы поднять культуру на новый уровень, но умер в тридцать три.

Их пригласили на его похороны, это был их первый и последний сбор. Косвенно полным составом. Они перекинулись парой фраз, но в подробностях никто никому ничего не рассказывал, близости не возникло. Бывшими братьями не бывают, но, наверное, они придумали, что были ими, раз внутри ничего не колыхалось и не тянуло. Говорить о Косте тоже ни один не рискнул. Что бы они сказали: «Мы скидывались, чтобы пойти в рестик и помечать, что однажды сможем сидеть там, не скидываясь»? Сказали бы: «Помню, на меня упал таракан, Костя его убил, пальцами прямо, паль-ца-ми! Представляете»? Сказали бы: «Вот же человек! Помню, мама приезжала из Томска, так он предложил подселить ее к нам в общагу, чтобы не в отель, и мы и с вахтерами договорились, и с соседями». Сказали бы: «Я скучаю», «Мне жаль, что я ему не звонил», но они молчали. Холодильник не дребезжал, процессор не гудел, за окном не проезжали мусоровозы. Мусоровозы, они одни из самых громких машин.

Журнал «Юность» №11/2022

Подняться наверх