Читать книгу Синие звезды Европы, зеленые звезды Азии - Людмила Басова - Страница 2

Часть 1
СИНИЕ ЗВЕЗДЫ ЕВРОПЫ, ЗЕЛЕНЫЕ ЗВЕЗДЫ АЗИИ
ГЛАВА I

Оглавление

Полуживая возвращалась Алина с грузовой станции «Душанбе-2». Туда и в добрые времена было трудно добраться. Доехать до конечной 15-го автобуса, а потом своим ходом, никакого транспорта. Правда, можно было взять такси или остановить попутку. Но теперь ни автобусов, ни такси. Попутки, правда, нет-нет, да встречаются на дорогах, только садиться в них опасно. Сядешь – и все, с концами. Разъезжают в автомобилях в основном исламские боевики. Мирные жители попрятались по своим норам, без особой необходимости на улицу не выходят. Но у Алины такая необходимость была: три месяца назад заказали контейнер, и ни с места. Вот и сегодня ей опять сказали, что очередь не продвинулась, контейнеры из России долго не возвращаются, а желающих уехать из мятежной республики все больше и больше.

До дома уже рукой подать, уже почти дошла, но сил не было. Отекли, устали ноги. Да и жара сегодня – за тридцать перевалило, а ведь всего-то начало марта. Вот и решила Алина зайти в магазин, перевести дух. Покупать ничего не собиралась, да там ничего и не было, но когда-то в этот магазин поставляли продукты для диабетиков, – дефицитную гречку, сладости на ксилите, тушенку, а то и постную говядину. Обустроен он был по-особому. Вдоль всей стены, напротив прилавка, удобная мягкая скамейка, чтоб могли больные люди, часами стоявшие в очереди, посидеть, передохнуть. Да и знакомый продавец Салим нравился Алине: не было в нем ни хамства, ни угодливости, столь сочетаемых в доблестных работниках прилавка времен застоя. Кроме того, Салим, как заметила Алина, с особым почтением относился к людям образованным, ученым, а значит, ко всем жильцам писательского дома, как его называли в народе: построен дом на средства литфонда. Ее, Алину, иначе, как муаллима,[1] не называл.

Слава Богу, магазин открыт. Салим скучает за прилавком, а самое главное – прохладно.

– Добрый день, Салим! Можно у тебя передохнуть?

Салим приветливо улыбнулся.

– Отдыхай, муаллима. Видишь – продуктов нет, покупателей нет. Зато можно чай попить, у меня горячий.

– С удовольствием выпью, Салим, в горле пересохло.

Наливая зеленый чай в пиалу, скороговоркой стал говорить положенные приветствия в форме вопроса: все ли у вас хорошо, здоровы ли родные, как чувствует себя хозяин?

Алина кивала головой, в свою очередь осведомляясь о здоровье самого Салима и его семьи. Усталость отпускала, Алина блаженно расслабилась, не сразу восприняв вопрос:

– Квартиру, муаллима, продали?

Сразу же внутренне подобралась и, отставляя пиалу со словами благодарности, не торопилась отвечать. Ее уже не раз предупреждали: с этим поосторожней. Говорить надо – либо уже продали, либо вообще не собираемся. В микрорайонах продать жилье было, практически невозможно, разве уж совсем за бесценок, чтоб хватило на отправку контейнера и билеты на самолет. Но за их квартирами в элитном доме велась настоящая охота. Посмотрела в лицо Салиму, встретилась глазами и сказала, как есть:

– Еще не продали, но договорились с надежным человеком.

Надежным человеком был их давний друг, Шавкат Гулямов, врач, преподаватель мединститута. За то время, пока подойдет очередь с контейнером, он собирался подзанять у родни денег. Конечно, квартиру можно было продать дороже, но рисковать Алина с мужем не хотели. Кроме того, что Шавкат свой, порядочный человек, его зять, летчик, обещал пронести с собой в самолет доллары, отдать их уже в Москве. Ведь устроили идиотизм: продавать квартиры можно, а вывозить доллары – нет.

– Куда едете, муаллима?

– Во Владимир. У нас там сын живет.

– Сын – это хорошо, – вздохнул Салим. – У меня пятеро детей и все дочки. Я их всех хотел выучить, всех… А-а-а, – махнул рукой Салим, и Алина увидела, как запечалилось его лицо, как сжались, легли в скобочку полные губы.

– Ничего, Салим, может, все еще образуется, – произнесла Алина дежурную фразу, от которой самой стало неловко. Сейчас спросит – чего ж, мол, съежаете-то?

Но он заговорил о другом.

– Муаллима, я почему про квартиру спросил… Если уезжаете, у меня родственник таможенник, начальник. Не самый главный, но может помочь с контейнером. И чтоб досмотр не производили.

– Наверное, сам Бог мне сегодня подсказал: загляни к Салиму, – обрадовалась Алина. – Только что с контейнерного двора. Третий месяц на очереди – и ни с места. А что досмотр, так мы не боимся, ничего неположенного вывозить не собираемся.

– Вы не знаете, муаллима… Контейнеры у русских так просто не пропускают. Скажут – все выбрасывайте на землю, а потом начнут: это нельзя, это нельзя, хотя можно. Вы все сложите хорошо, а потом они так запихают, половина не влезет.

Алина согласно кивала, – она уже не раз слышала о бесчинствах на таможне.

– Только знаете, за это платить надо… – Салим перешел на шепот, хотя в этом не было никакой необходимости. Время от времени в магазин заглядывали какие-то люди, но, увидев витрины, заставленные банками с виноградным соком и зелеными помидорами, тут же разворачивались обратно.

– Это понятно, Салим. Кто же станет делать бесплатно? Не беспокойся, деньги у нас есть, сын передал. А сколько надо, не знаешь примерно?

– Он сам скажет. Мы зайдем вместе, договоритесь.

– Дай Бог тебе здоровья. Будем ждать.

– Хозяину привет передавайте, – Салим вышел на порог, провожая Алину.

Домой Алина вернулась в хорошем настроении, дверь открыла своим ключом, чтоб не беспокоить мужа. Константин Леонидович сидел в кресле, на подлокотнике дымилась в пепельнице сигарета. Лицо мужа было отстраненно задумчивым, взгляд обращен внутрь себя. Алина глянула на беспорядочно разбросанные по столику пожелтевшие газеты и журналы и догадалась, в каких далях он сейчас витает…

Десять лет назад Константин Леонидович попал в автомобильную катастрофу, с тех пор хромал, ходил, опираясь на трость. Три операции мало, чем помогли: левая нога так и осталась короче, не гнулась в бедре. Тем не менее, в мирное время он не очень страдал от своей хромоты. Они жили в самом центре Душанбе, все было под рукой: редакция литературного журнала, в котором он уже лет двадцать трудился, в нескольких минутах ходьбы от дома, рядом автобусная и троллейбусная остановки. По субботам, как правило, объезжал все книжные магазины города, а в воскресенье отправлялся на Зеленый базар, хотя Путовский базар находился на одной улице с ними, надо лишь пройти по подземному переходу. Просто Зеленый был живописнее, богаче, торговали там, в основном, узбеки, а не таджики, и Константин Леонидович, покупая приправы к плову или свежую зелень, иногда подолгу беседовал с ними на узбекском языке… Теперь, когда встал общественный транспорт, а на улицу стало опасно выходить и здоровым-то людям, он словно обезножил. Все хлопоты, связанные с отъездом, легли на Алину, и муж чувствовал себя не у дел, переживал, что не может помочь, хотя это было не так. Целыми днями он упаковывал в коробки книги, разбирался с архивом. Они давно уже были профессиональными литераторами, больше, правда, переводили, чем писали и издавались сами (особенности национальной политики в республиках Союза), но архив Костя собирал еще с журналисткой юности, еще с тех времен, когда работал в Узбекистане собкором молодежной газеты в Голодной степи. Причем, хранил не только номера со своими поэтическими подборками, но и с репортажами, очерками, а также первыми рассказами Алины.

– Милый, ты где, ау? – позвала Алина.

– Слава Богу, вернулась, – встрепенулся Константин Леонидович. – Вроде тихо, не стреляют, а все равно, как уйдешь, места себе не нахожу…

– Да брось ты… Все хорошо. Лучше расскажи, в каких далях витал?

Взяла в руки газету.

Ага, «Комсомолец Узбекистана». И что же здесь за красавец?

Константин Леонидович действительно был, как выражалась одна из приятельниц Алины, красив до неприличия. Даже сейчас, когда уже перешагнул пятидесятилетний рубеж и стал совершенно седым. Но это была зрелая, отточенная временем, освещенная пережитым красота. А здесь, на черно-белом, уже выцветшем снимке, он был чудо как хорош. Стоял на фоне бескрайней степи, чуть-чуть задрав голову, с улыбкой во все лицо, с раскинутыми в сторону руками, словно собираясь взлететь. Екнуло, забилось часто-часто сердце… Вот таким Алина повстречала его почти тридцать лет назад. Повлажневшими глазами пробежала по строчкам стихотворения под заголовком: «Степь моей юности».

Дни так горячи, ночи так коротки,

Дороги, как ветер, внезапны.

Я люблю вас, вагонные городки,

Поезда, уходящие в завтра…


Дальше читать не смогла, да в этом и не было необходимости: она помнила его наизусть.

Через день пришел Салим вместе с родственником, – суетливым, маленьким человеком неопределенного возраста по имени Бахтиер. Тот походил по квартире, раскрыл несколько коробок с книгами, пострелял глазками направо-налево, спрашивая при этом, правда, скорее с утвердительной интонацией: оружие не везете, наркотиков нет, да? Договорились. В пятницу после обеда приедет машина с контейнером, останется на ночь, грузите спокойно, не торопитесь. Утром подойдет водитель, вы поедете вместе с Салимом, там будет Саид, скажете ему, что Бахтиер сам все смотрел. Деньги давайте сейчас.

Взяв деньги, все-таки осведомился:

– Квартиру продали?

– Продали, – ответила Алина, выразительно глянув на Салима. Тот незаметно кивнул: понял, мол…

– Жаль-жаль, – покачал головой Бахтиер. И вдруг накинулся на Салима: – Ты знал, почему не сказал?

– Он не знал, – вступилась за Салима Алина. Посмотрела на ставшее злым лицо Бахтиера, на мелкие хищные зубы, вдруг прикусившие нижнюю губу, и подумала: Господи, как хорошо, что не стали гоняться за ценой, ждать «дорогих» покупателей. Хоть бы все получилось с контейнером…

Если бы не бесценная библиотека, которую они с Костей собирали всю жизнь и где не было ни одной случайной книги, ни за что не стали бы связываться с контейнером. Мебель допотопная, телевизор и холодильник тоже свое отслужили. Но коль уж все равно проходить через эти тернии, то Алина решила брать все, вплоть до мелкого кухонного скарба. Еще неизвестно, как сложится жизнь там и будет ли на что покупать те же ложки-плошки…

Грузили до позднего вечера. Пришли помогать те из друзей, кто еще оставался в городе, но основной рабочей силой были соседи – причем, самого разного возраста – от десятилетних мальчишек, подтаскивающих что полегче, до пожилых мужчин. Они же и дежурили до утра во дворе, стерегли контейнер.

Утром Алина села в «Жигули» к Салиму, и они поехали вслед за грузовиком…

К ним сразу же подошел таможенник – коренастый, в камуфляжной форме. Некрасивое, смугло-кирпичное лицо, мало похож на таджика: глаза узкие, нос приплюснутый, с вывернутыми ноздрями. Уйгуры[2] в роду подмешаны, – машинально отметила про себя Алина.

Рывком распахнул дверцы контейнера, не глядя на Алину, бросил:

– Выгружать на досмотр сами будете? Если наши грузчики – платить надо.

– Подожди, брат, – подошел к нему Салим и заговорил по-таджикски, – тебя как зовут, уважаемый? Саид-ака, да? Вот хорошо… Бахтиер велел тебе передать, что сам смотрел, мы договорились, что больше смотреть не будут. Спроси у него, если не веришь.

– Э-э, – таможенник покачал головой, – Бахтиера сейчас нет, откуда я знаю…

– Клянусь, брат… Если забыл, давай найдем его.

– Бахтиер, Бахтиер… Родственник, говоришь? Бахтиер хороший человек. Сам живет и нам дает. Не придет он, не надо ждать. Эй, Мумин, – окликнул стоящего неподалеку парня. – Иди сюда, выгружать будем.

Салим беспокойно оглянулся на Алину Николаевну. В отличие от таможенника, он знал, что она понимает каждое слово.

Парень ленивой походкой подошел к контейнеру. Этот был красавец. Матово-смуглый, с правильными чертами лица, с копной густых черных волос и серыми глазами.

Памирец, потомок Александра Македонского. Если верить истории, полководец вырезал в горных кишлаках мужчин и оставлял своих воинов для потомства, – подумала Алина и тут же одернула себя: Господи, о чем это я? Зачем мне это сейчас?

Подошла к таможеннику:

– Вы знаете, Бахтиер действительно сам делал досмотр. У нас ничего такого… Мы писатели, люди мирные. Только старая мебель и книги. Картин несколько.

Парень спросил:

– Что, Саид-ака, начинать?

Саид, между тем, вытащил аккуратно заложенную между стенкой контейнера и коробкой с книгами картину, разорвал бумагу, в которой она была упакована. Пейзаж в темных, почти в черных тонах был написан маслом на куске старой фанерки.

– Говоришь, картины, да? На картин тоже разрешение министерства культур-мультур надо, не знаешь? – таможенник заговорил теперь по-русски.

– Нет, – растерялась Алина. – Но видите ли, это картины, как бы вам сказать… Самодеятельные. Они не представляют ценности. Только для нас.

– Э-э, все так говорят. Фанера старый, плохой, некрасивый, а потом получится, что это Пикас-с-с, – таможенник победоносно глянул на Алину. – Думаешь, только вы умные, а я тут… ахмак, да?

– Я так не думаю. Только уверяю, что работ Пикассо нет вообще в Таджикистане.

Саид-ака согнул фанерку, она вдруг хрумкнула, и Алине показалось, что также хрумкнуло у нее внутри, около сердца, старая картина была семейной реликвией.

– Саид-ака, брат, так нельзя, так нечестно, Бахтиер обещал, – заволновался Салим.

– Послушай, а ты что для русских так стараешься? Продался, да? А может, ты ее… того? – манипулируя пальцами, сделал неприличный жест. – Что, молоденьких русских мало?

Салим побагровел и пошел на таможенника.

– Салим! – испугалась Алина.

И в это время на другом конце двора раздалась автоматная очередь. Салим остановился.

Саид, подмигнув Мумину, осклабился.

– Послушайте, – Алина держалась изо всех сил. – Давайте по-хорошему. У меня есть деньги. Сколько надо?

– По-хорошему почему нет? – продолжал ухмыляться таможенник. – Взяв деньги, сказал Мумину по-русски:

– Давай, опечатывай, будем отправлять, – и добавил по-таджикски: – Скажешь ребятам – грузить будут, пусть тряхнут хорошенько. Ей в России дрова нужны будут, печку топить.

В машине Алина заплакала. Салим пытался ее успокоить, оправдывался:

– Муаллима, хлебом клянусь, я не знал, что так будет. Это не люди… И Бахтиер, родственник мой… Это кучук,[3] хар,[4] честное слово…

Алина плакала и повторяла:

– Салим, веришь, сколько помню себя… Сколько помню себя, Салим…

Она хотела сказать, наверное, очень много, – о том, что родилась в Душанбе, прожила там почти полвека, что с Таджикистаном связана вся ее жизнь. Но фраза не выговаривалась, не вмещала нахлынувшие чувства, и Алина опять повторяла:

– Сколько помню себя…

* * *

ДОРОГИЕ МОИ СТАРИКИ

Моя бабушка Оля вместе со своей сестрой Тоней, которая пришла к нам в гости, пьют чай из блюдцев и ведут неторопливый разговор. Мне страсть как хочется послушать, о чем они говорят, и я стараюсь придумать дело, чтобы остаться здесь, на веранде. Беру деревянную колотушку, бидончик, наполненный сметаной, и начинаю сосредоточенно сбивать масло. Теперь уж бабушка не должна прогнать меня на улицу, по опыту зная, что потом не заставит заниматься этим нудным делом. Пристраиваюсь на кровати, за печкой и во все глаза гляжу на бабушку Тоню.

Бабушка Тоня совсем необычная бабушка.

Когда они вместе с моей бабушкой остались сиротами, то присматривала за ними их бабушка, деревенская колдунья. А когда эта совсем старенькая бабушка-колдунья собралась умирать, то долго мучилась и помереть никак не могла, потому что ей надо было освободиться от своего колдовского дара, передать его кому-то. Но передать она могла его только с каким-нибудь предметом. А поскольку никто не хотел становиться колдуньей, то никто к ней и не подходил, хотя она стонала, мучилась и всем протягивала то кружку, то щепотку сена, вытащенного из матраца, то веник, почему-то лежавший рядом с умирающей. Оле было уже двенадцать лет, она все понимала и потому не подходила близко к своей бабушке. А Тоне всего четыре, и только взрослые упустили ее из виду, как она кинулась к бабушке и взяла из ее рук этот проклятый веник. Тогда, якобы, бабушка-колдунья сказала: «Отпусти, господи», и перекрестила бабушку Тоню, с тем и померла.

Девочек-сироток привели к приходскому священнику, который вроде бы приходился родственником колдунье, но не признавался в этом. Сирот, однако, взял в дом, но все приглядывался к бабушке Тоне, не проявится ли в ней колдовской дар. Дар не проявлялся, девочки росли послушными и трудолюбивыми. И все забыли про завещание колдуньи, а вспомнили много лет спустя, когда свершилась уже Октябрьская революция и бабушка Оля вышла замуж, а бабушка Тоня ходила в невестах, и на все окрестные села славилась своей красотой. И полюбил ее красавец-парень, который работал в милиции. И будто бы ему в этой милиции сказали: или женишься на поповской родственнице, или останешься работать в милиции. И он выбрал милицию и женился на комсомолке Даше. И тогда Тоня сказала ему, что будет он всю жизнь ее помнить… Только то и сказала. Но после этих слов стал он сохнуть и из красавца превратился в Кащея Бессмертного, и никакой доктор не мог найти причину такой сухотки. Бросил работу в органах или его оттуда выгнали, потому что какой же работник из такого высохшего человека, и все время сидел на крыльце у бабушки Тони, а надо сказать, что она после того, как любимый предпочел ей милицию, ушла из дома дяди-священника в одинокую, забитую до тех пор избушку бабушки-колдуньи. Говорят, что комсомолка Даша приходила к бабушке Тоне и просила простить мужа и отпустить от себя. И вроде бы бабушке Тоне стало жалко комсомолку Дашу, она даже заплакала и ответила, что ничего теперь сделать не может.

Тут, я помню, выражала сомнение в том, что комсомолка Даша приходила просить бабушку Тоню. Потому что в ту пору уже была комсомолкой моя старшая сестра Вера, и я знала, что комсомольцам не положено верить в такое. Тогда моя бабушка Оля, не раз рассказывавшая мне эту историю, обижалась и говорила, что если я не верю, то зачем тогда пристаю, и продолжала лишь после того, как я изрядно надоедала ей своим канючаньем.

И вот однажды поутру, выйдя из дома, бабушка Тоня увидела некогда красавца-парня под своим крыльцом мертвым. Она взяла его на руки, ведь он был легонький, как малое дитя, потому что совершенно высох, и отнесла его к комсомолке Даше. Вдвоем они его и похоронили. И бабушка Тоня так и не вышла никогда замуж. А глаз у нее становился все дурнее и дурнее, и поселковые прятали от него и малых детей, и скотину, чтобы ненароком не сглазила.

Но кто бы подумал, что бабушка Тоня уйдет на гражданскую войну и будет санитаркой в отряде красноармейцев. И хоть называлась она просто санитаркой, на самом деле врачевала раны разными травами и даже заговаривала. А красный командир был от бабушки Тони без ума и никогда с ней не расставался. И она отводила от него вражеские штыки и пули. И только один раз, отправляясь в особенно тяжелый бой, уговорил ее остаться, ссылаясь на то, что в отряде много раненых и их нельзя оставлять без присмотра, а на самом деле боялся за бабушку Тоню, потому что любил ее больше жизни. Однако бабушка Тоня разгадала такой маневр и наотрез отказалась остаться. На командир очень рассердился и сказал, что приказывает ей это как красный командир красному бойцу. И что если она не послушает приказа, значит, изменит делу революции. После этого бабушке Тоне ничего не оставалось делать. Но в этом бою красный командир сложил свою голову. Бойцы принесли его на шинели уже остывшего. И бабушка ничего не могла сделать. А если бы он был еще не остывший, если в нем хоть немножко теплилась бы жизнь, она, конечно, оживила бы его своими колдовскими чарами.

Мне было очень жаль, что к тому времени, когда бабушка Тоня воевала с красным командиром, уже не было в живых высохшего жениха из милиции. Потому что, мне кажется, тогда бы он просто так высох, от жалости и позднего раскаяния. И еще я думаю, что бабушка Тоня тоже полюбила этого красного командира, и, наверное, нарушила бы обет безбрачия, который, по-видимому, дала после того, как высох ее жених. Но окончательно убедившись после гибели командира, что в любви ей не везет, перестала раз и навсегда о ней даже думать.

Вот такая смелая, не похожая на других бабушек, была бабушка Тоня. И больше всего она была непохожа на свою сестру, мою родную бабушку Олю, которая по характеру была очень мягкая, хотя, конечно, и в ее жизни были поступки решительные и смелые. Взять хотя бы ее замужество…

Ей было пятнадцать лет, когда к священнику в дом пришел хромой, почти тридцатилетний да еще рыжий мастер по швейным машинкам. Увидев хорошенькую сиротку, он через несколько дней прислал сватов. Семья Ивана пользовалась на редкость дурной славой. Его вдовый отец не обвенчался, как положено, с новой молодой женой, а жил с ней как с сожительницей. Причем, эта сожительница не только сама курила, но научила курить двух сестер Ивана, девок-перестарок, которых, может быть, поэтому никто и не засватал, что отец жил невенчанным, да и были они в селе люди сравнительно новые, невесть откуда взявшиеся, и ко всему этому не ходили в церковь.

И тогда-то, пожалев мою бабушку Олю, кто-то написал священнику записку такого содержания: «Если вам сироту не жалко, то лучше наденьте ей камень на шею да утопите в реке». А река в их селе Рудня Балашовской области действительно была, называлась она Хопер. Но священник, естественно, топить бабушку Олю не стал, а согласился выдать ее замуж. Но что самое удивительное, бабушка Оля не была против. Неизвестно, почему, но и ей приглянулся хоть хромой, хоть рыжий и старый, но все-таки симпатичный мастер по швейным машинкам. В общем, бабушка Оля стала на 16-м году женой моего дедушки Ивана, и, как она говорила, никогда не покаялась в этом. В доме мужа ее жалели и лелеяли, а отец моего деда иначе как кудряшечкой, – потому что бабушка Оля была неистово кудрява, – не называл. Дед был мастеровой, знал немало ремесел, даже печи сам клал, а бабушка Оля родила ему шесть детей, пять девочек и одного сына Николеньку.

Дед Иван детей любил без ума, о чем я сама знала, судя по тому, как он любил нас, внуков. Но характер у него был одновременно и очень добрый, и вспыльчивый. А ругался он так, как больше не умел никто. Рассердившись, кричал: «Родимец тебя расшиби». Я очень долго думала, что родимец – это что-то вроде сердитого бога, который должен ударить и расшибить человека. И только став взрослой, узнала, что родимец – это болезнь, которую дед мой призывал на голову разгневавших его людей.

Бабушка Оля рассказывает, что однажды я, лежа в люльке, ни с того ни с сего раскричалась, а она хотела во что бы то ни стало доварить борщ и уговаривала меня ласковыми словами, просила потерпеть. Но я, однако, ни на какие уговоры не шла, и орала что есть мочи. Дед под этот мой крик незаметно вошел в дом. Постояв минутку-другую, грозно осведомился у бабушки Оли, не оглохла ли она, на что та виновато ответила, что хочет доварить обед.

– Ах ты, родимец тебя расшиби! – заругался дед. – Ребенок, значит, разрывается, а ей борщ приспичил!

И, подскочив на хромой ноге, взял кастрюлю и опрокинул ее наземь. И вся семья осталась без ужина, что по тем временам было очень даже плохо. Но дедушка, тут же успокоившись, сказал:

– Ничего, чайку попьем.

Вспышки такого, часто неоправданного гнева мне не раз приходилось видеть, но я нисколько не боялась. Я только ждала, когда дед что-нибудь бросит на пол или крепко стукнет кулаком по столу. Тогда, объясняла бабушка Оля, он отходит сердцем. Она даже старалась подсунуть ему деревянную миску либо железную кружку, чтоб те не разбились. И подбирала их со словами: «вот и хорошо, и слава Богу…»

И еще был, пожалуй, один решительный поступок со стороны бабушки Оли, в котором, однако, есть кое-какие сомнительные моменты.

Дед мой, который из-за хромой ноги в гражданскую не мог воевать, ушел в дальние края на заработки – плотничать, чинить швейные машинки да класть печи. В это время шли в Рудне ожесточенные бои, и бабушка Оля спасла раненого красногвардейца.

– Захожу в сарай за сеном, корову накормить, – рассказывает бабушка, – слышу, а в сене кто-то дышит. Я перекрестилась: батюшки-светы… Пригнулась: человек весь кровью залитый…

В общем, выходила бабушка красногвардейца. И мне эта история из бабушкиной биографии очень нравилась. Но однажды черт меня дернул спросить:

– Бабушка Оля, а откуда ты знаешь, что это был красноармеец?

Бабушка Оля посмотрела на меня, помолчала и сказала:

– Так мне думалось.

– А может, это беляк был?

– Все может быть, – согласилась спокойно бабушка Оля. – Я тогда про это не думала…

– Да как же так, – заплакала я, – это же был наш враг.

Бабушка Оля махнула рукой:

– Какой там враг… Ему всего-то лет семнадцать было…

Мне хотелось помочь вспомнить бабушке Оле, что это был именно красноармеец.

– Бабушка, – умоляла я. – Ну, подумай, кто тогда отступал?

– Кажется, красные, – неуверенно говорила бабушка. – Или нет, белые… Забыла я…

– Ну, а кто деревню занял, помнишь?

– Вроде зеленые…

Вот такой невыясненный факт остался в биографии моей бабушки Оли.

Но, пожалуй, самым решительным и по-настоящему мужественным поступком со стороны бабушки был отъезд из родной Рудни в Душанбе, вслед за моими родителями, геологами, которые по комсомольской путевке поехали в молодую республику, так нуждавшуюся в молодых специалистах.

К тому времени родилась моя старшая сестра Вера, а меня и моего брата Витюни еще на свете не было, когда дедушка единственный раз, по его признанию, предоставил бабушке Оле самой решать такой жизненно важный вопрос, и она сказала: поедем.

Уже весь скарб собрали, и во дворе стояла загруженная телега, чтоб везти нас к поезду, – вспоминает бабушка Оля, я вошла в свою хату, поклонилась в тот угол, где висела икона и говорю: «Ну пошли, пора, батюшка».

– Это ты кому, божьей матери?

– Домовому, – шепчет бабушка Оля. – Домового если не позвать, он может обидеться и сам не пойти…

– А зачем он нужен?

– Эко, скажешь… – бабушка Оля смотрит с укоризной. – Как-же без него…

С домовым у нее свои сложные отношения. Он вроде бы и очень хорошо относится к бабушке Оле – не щекочет ее и не душит, и о несчастьях предупреждает, но помочь, видно, не может.

Так, перед войной, когда нас с братом еще не было на свете, он всю ночь кряхтел и стонал, и вздыхал. Наконец, бабушка, понимая, что он хочет и никак не решится сказать ей о какой-то надвигающейся беде, решила помочь ему:

– К добру, батюшка, или к худу? – спросила она, и домовой ответил:

– Ох, к худу…

А утром объявили войну.

И еще раз предупредил он ее о несчастье: перед гибелью моей мамы. Тогда нас у нее стало уже трое. Я появилась на свет огненно-рыжей, похожей на своего дедушку Ивана. Это потом мои волосы посветлели, стали золотистыми. А тогда решили, что самое подходящее имя для меня – Аля, только долго ломали голову – каким должно быть полное – Альбина? Алевтина? Алла? Остановились на Алине… Младшего брата назвали Витей в память о священнике, воспитавшем бабушку. А через несколько лет погибла в самолетной катастрофе мама. И тоже накануне вздыхал, всхлипывал домовой.

Конечно, вроде бы какой смысл в предупреждении домового, если избежать несчастья невозможно? Но, оказывается, есть у него и другие заботы. Вот, например, в послевоенные годы, когда в Средней Азии, а может, и во всей стране, было полно шпаны и о кражах слышалось то и дело, в наш дом ни разу не залезли воры, в чем, как считала бабушка, заслуга полностью домового. Правда, я не знаю, что бы воры смогли найти тогда в нашем доме, но это уже другой вопрос.

Наш домовой, кроме прочего, был еще и большой шутник. Иногда поутру никак не найдешь брошенную с вечера майку или тапочки. И уже пускаешься в рев, как бабушка скажет: Ну-ка, успокойся, да попроси: «батюшка-домовой, поиграй да отдай». Я тут же успокаивалась и начинала подсматривать: куда же он бросил мою маечку? И находила ее либо под кроватью, либо еще где…

… Бабушки Оля и Тоня пьют морковный чай с сахарином и говорят о неинтересном. Я перестаю слушать, задумываюсь и мечтаю о том, чтобы оказаться поблизости, когда будет умирать бабушка Тоня, хотя я ее люблю и не хочу, чтоб она умирала. Зато уж обязательно возьму у нее из рук веник или какой другой предмет. И если изменит мне парень-красавец, непременно высушу его. Однажды я даже поделилась своей мечтой с бабушкой Олей, чем очень напугала ее.

– Упаси тебя Бог! Колдуньи-то они все несчастные. У них так на роду написано…

Я уже задремала со своей колотушкой за печкой, когда в дом ворвалась соседка Сидоровна. Оказывается, ей кто-то сказал, что к нам пришла бабушка Тоня, и она прибежала, чтобы излить ей свою обиду.

Дело в том, что на днях у Сидоровны сдохла коза, которая им молока давала почти как корова, и шерсть с нее настригали на носки ребятам, и вообще была хорошая и здоровая коза, а сдохла, как считает Сидоровна, от дурного глаза моей бабушки Тони.

– Ой, да как же это я не укараулила, – причитает Сидоровна, и проклинает бабушку Тоню, грозит, что отольются ей слезы малых детей…

Мне жалко и козу, и Сидоровну, и бабушку Тоню, которая ни слова не произносит в ответ на обвинение нашей соседки, молча встает, крепче подвязывает платок под подбородком и выходит из дому.

Я бегу за ней и прошу:

– Бабушка Тоня! Скажи, что ты нечаянно глянула на козу. Ты ведь правда не хотела, чтоб у Сидоровны детишки без молока остались?

– Дите глупое, – бабушка Тоня гладит меня по голове. – Да неужто и ты думаешь, что коза с дурного глазу подохла?

– А с чего же? – удивляюсь я.

– Кто его знает, с чего… Может, съела чего нехорошее или клещ внутренний напал…

– Почему же ты не сказала это Сидоровне?

– Не поверит, – удрученно говорит бабушка Тоня. Я замечаю у нее в глазах слезы, но все же спрашиваю:

– Бабушка Тоня! Но ведь все знают, что ты колдунья. Ребятишек-то как лечишь?

– Травами лечу, тут колдовать не надо. А вывихи вправлять да кости сломанные на место ставить еще в гражданскую научилась.

Тогда я решаюсь на крайнее:

– Бабушка Тоня! А как же это ты без колдовства жениха высушила? Или это все тоже неправда?

– Не я, а совесть его высушила, – говорил бабушка Тоня.

Вся в смятении, я провожаю ее до самого домика, до ветхой избушки, которая, как и некогда в Рудне, стоит у самого края нашего поселка – дальше идут уже хлопковые поля. Бабушка Тоня, хоть и поехала в Среднюю Азию следом за сестрой, но верная себе, жила одиноко. И что удивительно – ее очень любили таджики, водили к ней своих больных ребятишек, а вот русские сторонились, хотя вовсе и не чурались ее помощи. Та же Сидоровна приходила однажды со слезящимся, красным глазом – никак не могла достать соринку. А бабушка Тоня из глаза что хочешь достанет языком. Я удивляюсь – не противно ли ей языком в глаза чужого человека лазить, однажды, когда она достала таким образом соринку у рыбака-выпивохи, спросила ее об этом.

– Чище глаза ничего нет, – сказала бабушка Тоня. – Он слезой омывается…

… Раннее утро. Я просыпаюсь от негромкой перебранки, с которой начинается каждый день в нашем доме.

Дело в том, что бабушка Оля каждый день встает в пять утра, а дедушка любит поспать подольше. Теперь-то я понимаю, бабушка Оля была жаворонком, а дедушка – совой, потому-то и ложился дедушка поздно и все ворочался, не засыпал. А бабушка Оля, чуть смеркалось, начинала подремывать. Но они-то не знали про такое психологическое разделение людей, а потому бабушка Оля, которая к семи часам уже побывала на базаре, разожгла печь, подоила корову и начистила картошки на завтрак, начинала ворчать:

– Господи! И как это можно столько спать, куда только сон лезет…

Дед, в белой исподней рубахе и кальсонах садился на кровати, и сетка под ним сурово трещала.

– Ну, посплю я, так что тебе от этого? Жалко, что ли?

– Да спи, пожалуйста, – пожимала плечами бабушка. – Ты мне что, нужен? Спи! Я только удивляюсь – как это можно столько спать?

Мне смешно, потому что ссора это ненастоящая, незлая.

Дед опять ложится и начинает похрапывать. Но бабушка не успокаивается.

– А потом жалуется – голова болит, – говорит она, ни к кому не обращаясь. – Как же не будет болеть – столько спать?

Я знаю, что сейчас будет, и жду.

– Черт бы тебя побрал, – кричит дед и, вскакивая, натягивает на себя рубаху и штаны. – Ну, встал, встал! Потешила душеньку? Ишь ведь как тебе пригорело!

Дед садился на табурет, – а сидел он, между прочим, совершенно замечательно: одну ногу под себя, другую сгибал в колене и пристраивал тут же на табурете, и начинал мрачно крутить козью ножку.

Бабушка Оля принимается будить нас, детей. Вера вставала сразу, она была очень послушная. Мы же с Витюней старались урвать минуту-другую и понежиться в постели. Будила нас бабушка ласково, не раздражаясь, но особенно нежной была к брату.

А вот уж и солнышко встало, смотрит: что это Витюня заспался… Ишь, в окошко заглядывает…

Вообще брата бабушка Оля и дедушка любили больше всех. Может быть, потому, что он был один мальчик. Из своих детей они тоже больше всех любили Коленьку. Но мне теперь кажется, что бабушка Оля чувствовала, каким коротким будет его век и старалась одаривать его любовью в концентрированном виде, зная, что на его долю выпадет ее не так уж много. Брат умер рано.

Вера была чернявая, похожая на маму и очень худенькая, но никогда не болела. Я же, наоборот, розовощекая и толстая, но болела постоянно и поэтому сердилась на сестру, будто она присвоила обличье, приличествующее мне. А у Витюни были необыкновенные глаза, будто он чему-то одновременно и удивлялся, и радовался. И это детское выражение глаз сохранилось у него на всю жизнь.

Я еще не хожу в школу. Мне, правда, восьмой год, но тогда брали в школу с восьми. Торопиться некуда, но я тоже встаю. Прислушиваюсь к шуму базара – он расположен прямо у нас под окнами. Одеваюсь и выскакиваю, словно ныряю сразу в это цветастое многоголосье. Наверное, с той самой поры я люблю по сей день наши душанбинские базары. Меня знают почти все продавцы, потому что многие, не распродав товар, оставляют его на ночь в нашем дворе. Бегу, поеживаясь от утреннего холода. Подпрыгиваю и напеваю: ой, какие красивые помидоры, какие красивые дыни, ой, какая зеленая травка…

Но я не останавливаюсь ни у помидор, ни у дынь. Бегу в самый конец базара, мимо фруктов и овощей, зеленого клевера, снопами продававшегося на корм скоту, мимо огурцов и арбузов. Бегу туда, где продается мешалда. Не знаю, есть ли другое, более правильное или русское название у этой вкуснятины – не знаю, потому что сейчас она совершенно исчезла с наших базаров. А что это такое – попытаюсь объяснить. Это взбитый с сахаром мыльный корень. Но тогда, слава богу, я этого не знала. Знала только, что это вкусно-превкусно. Позже я пыталась сравнить мешалду со взбитыми сливками или взбитыми белками яиц – но мешалда еще воздушней, еще белее, еще вкуснее.

– А, келимка![5] – кричит рыжий-рыжий, единственный рыжий на всем базаре таджик.

Я вынимаю рубль, который выпросила с вечера у дедушки, подставляю захваченную из дома пиалку, и он щедро, с походом кладет мне эту воздушную массу, это белое облако, это объедение.

Назад бегу вприпрыжку. Но время от времени останавливаюсь и облизываю верхнюю часть белой горки, возвышающейся над пиалой.

И вдруг слышу: «Гуля, Гуля!». Это меня. Это бабушкин приятель, который всегда оставляет у нас свои мешки, зимой приходит погреться, а в другое время просто так, выпить пиалу чая. Меня он очень любит, но вместо Али зовет на таджикский манер Гулей. А бабушку мою зовет Мамашкой, хотя сам тоже старый, еще старше нее. И мы, едва он постучит в окно, кричим: «Мамашка пришел». Так и привыкли. Я кричу: «Салом, Мамашка!».

– Ой, Гуля, – радуется он и дает мне две большие зеленые редьки, потому что торгует Мамашка редькой.

– Приходи чай пить, Мамашка, – зову я.

– Хоп-хоп,[6] – кивает он.

Прихожу домой, угощаю мешалдой бабушку Олю и дедушку, они отказываются и я доедаю ее всю и облизываю пиалку.

Теперь во двор. Я еще не видела сегодня корову, нашу красавицу, нашу кормилицу, как говорит бабушка Оля. Она серая, комолая, что, оказывается, значит безрогая. У меня для нее гостинец – кусочек хлеба, посыпанный солью. Она осторожно берет губами хлеб, а потом еще долго лижет мне руки шершавым языком. Тут же, за загородкой, куры. Заглядываю в гнездо – сидит пеструшка. Жду, когда она встанет, раскудахчется и я принесу в дом яичко. Но она никак не встает, и я волнуюсь, не собралась ли в наседки. А наседка у нас уже есть, уже скоро должны быть цыплята. Подхожу к гнезду – хвать, и курица у меня в руках. Щупаю толстую пушистую попку и чувствую под рукой твердую округлость. Значит, яичко есть.

А с цепи рвется, весь исходя любовью и ревностью, пес по имени Светлый.

– Погоди, сейчас, сейчас, – кричу я и залезаю к нему в будку. Светлый одновременно визжит от восторга и поскуливает, жалуясь на то, что его посадили на цепь. Но иначе нельзя – он прыгает через забор и устраивает на базаре переполох. Поэтому до обеда, пока не разойдется базар, и сидит на цепи.

Светлого я нашла на улице маленьким щенком, и кто бы мог предположить, что он окажется чистопородной овчаркой – колли. Мы бы и сами об этом никогда не узнали, если бы однажды не пришел пограничник и не сказал деду, что хочет купить его для границы.

– Кого? – удивился дед. – Нашего кобеля?

– Да, – подтвердил пограничник. – Вашего кобеля.

– А где ж ты его видел? – опять удивился дед, хотя в этом не было ничего удивительного, потому что во внебазарное время пес носился с ночи до утра по улицам.

– Нет, не продам, – сказал дед, не дождавшись ответа, уточнявшего, где именно видел пограничник Светлого.

– Пятьсот рублей, – заметил пограничник, что было неслыханно дорого.

Тут дедушка уже удивился по-настоящему.

– За этого дурака-то?

– Выучим, это уж не ваша забота, – ответил пограничник.

– Шалавый пес, – сокрушенно сказал дед. – Беспутный. Он и двор-то не сторожит, чего ему на границе делать…

– Вот и продайте, раз шалавый, – пограничнику, видно, стал надоедать этот разговор.

– Нет, не продам, – твердо сказал дедушка.

– Вот чудной старик, – удивился теперь пограничник. – На что он вам, если шалавый и двор не сторожит?

– А так, привыкли, – и дед закрыл перед носом пограничника калитку.

Но тот уже за калиткой стал кричать, что если дед такой несознательный и не хочет продать собаку, то придется ее просто конфисковать, что в ближайшее время он и сделает.

– Ничего, это мы еще посмотрим, – уже не очень уверенно произнес дед. – Я завтра найду вашего главного военного, узнаю, можете ли вы частную собственность в образе собак конфисковывать.

И рано утром, надев парадную форму – белые парусиновые штаны и пиджак, дед отправился искать главного военного. Пришел он успокоенный, в прекрасном расположении духа и сказал, что главного военного нашел. Как я сейчас предполагаю – ходил он в военкомат и говорил с военкомом. Тот ему сказал, что отнимать собаку права не имеют. Тогда дед попросил выдать ему соответствующий документ, чтобы он мог показать его пограничнику. Но главный военный вроде бы рассмеялся и сказал, что документ такой выдать не может, но пусть дед запомнит его фамилию – Сафаров и сошлется на него, если придет пограничник. Но пограничник больше не пришел.

Со Светлым я обнимаюсь так же, как и с коровой. Хоть он не кормилица и вообще от него никакого проку, но люблю его даже больше коровы и мне от этого немного совестно.

Вдруг Светлый вырвался из будки и начал весело прыгать. Оказывается, это пришел Мамашка оставить мешки и попить чаю. И Светлому совершенно ясно, что базар кончается. Я тоже бегу пить чай, потом что очень люблю Мамашку. Зимой, когда выдаются холодные дни, он приходит, еще не расторговавшись, чтоб отогреть озябшие руки, чем сбивает с толку нашего Светлого.

Руки Мамашка держит прямо над раскаленной чугунной плитой, покряхтывая от удовольствия, пока они не отойдут от мороза и не станут красными.

Но сейчас тепло, и они с бабушкой пьют чай и ведут очень странную беседу. Бабушка говорит по-русски, а Мамашка по-таджикски, но такое впечатление, что они понимают друг друга. Может быть, потому, что Мамашка, как и мои бабушка с дедушкой, воспитывает внуков – детей погибших на войне сыновей. Бабушка говорит про то, что жизнь налаживается, что уже отменили карточки, что внуки, слава Богу, подрастают. И старик, по-моему, говорит то же самое, только по-таджикски.

Чай у нас не морковный, а настоящий, зеленый, и Мамашка крутит головой: «Ой, карашо, нагз…[7]»

Потом базарчик наш перевели в другое, более подходящее место, мы потеряли из виду Мамашку, и даже думали, что он умер. Но однажды я, уже взрослой женщиной, вместе с мужем шла по большому базару по улице Путовского и вдруг услышала: «Гуля, Гуля», и увидела совсем дряхлого, старенького Мамашку, которому было уже, наверное, лет девяносто. Как в детстве, он протянул мне зеленую редьку…

И я сразу вспомнила наш базарчик. Вспомнила, как ела мешалду, как мы с мальчишками отвязывали ишака и катались на нем, пока увлеченный торговлей крестьянин не спохватывался и не обнаруживал пропажу. И как однажды я забралась на спину лежащего верблюда, а когда он неожиданно поднялся, испугалась высоты и заорала: «Мама…»

И еще вспомнила, как Мамашка приходил свататься за нашу бабушку Тоню. Бабушка Тоня, в отличие от бабушки Оли, очень быстро выучила таджикский язык и когда Мамашка заставал ее у нас дома, беседа принимала оживленный характер. Бабушка Тоня выступала в роли переводчика. Мамашка все горевал о своей жене-покойнице, сетуя на то, что вдвоем – он кивал при этом на моих бабушку и дедушку – внуков растить сподручнее, и однажды предложил бабушке Тоне перейти жить в его кибитку. Та, смущаясь, все же перевела его предложение. Бабушку Олю, которая относилась к Мамашке с явным расположением, озадачила его другая, мусульманская вера.

– Тут поживут, а на том свете все равно по разным углам, – сокрушенно говорила она.

Дедушка, не веривший ни в черта, ни в Бога, посоветовал бабушке Тоне выходить за Мамашку замуж, и так век прожила бобылихой. Но бабушка Тоня сказала, что жениться на старости лет – людей смешить и замуж не пошла. Однако с Мамашкой подружилась, частенько наведывала его, пока внучата были маленькие, и помогала по дому.

Бабушка Тоня пережила намного и моих стариков, и моего умершего молодым брата. Я была в отъезде, когда она покинула этот мир, а вернувшись, первым делом пошла не на могилу к ней, а вместе с сестрой Верой в тот поселок, где мы выросли, где торговал редькой на маленьком утреннем базаре Мамашка и где, на самом краю, у оврага, за которым начинались поля, жила бабушка Тоня.

По дороге сестра рассказала, что умерла бабушка Тоня быстро, немучительно. Прибралась в доме и вышла на солнышко посидеть, погреть свои старые кости. Да не дошла до скамейки – упала. И будто бы никого не звала и ничего не просила взять из рук, а только сказала:

– Хорошо-то как, господи! Солнышко…

1

Муаллима – учительница, наставница

2

Уйгуры – народность в Средней Азии

3

Кучук – собака

4

Хар – ишак

5

Янга – сноха. Янгашкой в шутку называли маленьких девочек

6

Хоп-хоп – ладно, ладно

7

Нагз – хорошо

Синие звезды Европы, зеленые звезды Азии

Подняться наверх