Читать книгу Супервольф - Михаил Ишков - Страница 3

Часть I. Голос зовущего
Глава 1

Оглавление

Из дома я сбежал в одиннадцать лет. Точнее, сбежал из иешивы, еврейской семинарии, куда меня отправили после окончания начальной школы. На этом настоял местный раввин, чем очень порадовал отца, уверовавшего, что мне, возможно, повезет и я сумею выкарабкаться из нищеты. То же напророчил и любимый мною Шолом-Алейхем, в начале века посетивший наше местечко-штетеле. Меня представили ему как самого способного ученика в хедере. Он потрепал меня по щеке и пообещал великое будущее.

Шолом-Алейхем был добрый человек, он обещал счастливое будущее всем еврейским детям, в надежде, что кому-нибудь, возможно, и повезет. С высоты четырнадцатого этажа я утверждаю – великий писатель был прав. Лучше пообещать несчастному ребенку великое будущее, чем, ссылаясь на грубость жизни, убеждать его стать зверенышем.

Я, со своей стороны, наотрез отказался поступать в иешиву. С меня хватило и хедера. Сначала отец пытался убедить меня, потом мать, но я стоял на своем, и от меня отступились. Как оказалось, ненадолго. Мне в ту пору было девять лет, мама вздохнула: повзрослеет – поумнеет, однако отец рассудил иначе.

Помню, это было поздней осенью, ближе к вечеру, в сумерках. Отец послал меня в лавку за папиросами, и возвращался я уже в полной темноте.

Подхожу к дому, только ступил на первую ступеньку, как что-то огромное, светлое заполнило крыльцо. Я замер от ужаса, и только спустя несколько мгновений различил, что крыльцо заполнила громадная, напоминающая человека фигура в белом одеянии.

Фигура торжественно вскинула руки к небу, и я услышал волнующий, низкий голос, укоривший меня за пренебрежение волей Создателя.

– Сын мой! Свыше я послан… предречь будущее твое во служение Богу. Не пренебрегай волей Господа, ступай в иешиву! Будет угодна Богу твоя молитва…

Я онемел. Мальчишка я был нервный, мечтательный, что называется, себе на уме, и тут вдруг такое чудо.

Я потерял сознание.

Пришел в себя уже в комнате, надо мной склонились отец и мать. Оба нараспев, громко читали молитву. Помню их встревоженные лица. Как только я очнулся, родители успокоились. Мать отошла в сторону, там села на табуретку, сложила руки на коленях. Я рассказал, что только что на нашем крыльце повстречал ангела.

Отец спросил.

– Что же он тебе посоветовал?

– Он потребовал, чтобы я не пренебрегал волей Создателя.

Отец, внушительно кашлянув, произнес:

– Так хочет Бог… Ну, пойдешь в иешиву?

Мать промолчала.

Потрясенный происшедшим, я не имел сил сопротивляться и вынужден был сдаться.

Иешива находилась в маленьком провинциальном городке, отличавшемся вылизанной чистотой и непререкаемой размеренностью жизни. Помню мощеные улочки, редких прохожих, не обращавших внимания на хилого мальчишку в длиннополом одеянии с экзотической шапочкой на голове.

Распорядок дня в иешиве был вполне тюремный. Нам запрещалось смеяться, громко разговаривать, драться с местными мальчишками, показывать язык девчонкам, презрительно фыркавшим при виде похожих на чучело учеников иешивы. Это случалось в редкие минуты свободы, когда каждый из семинаристов в перерыве между занятиями отправлялся на обед в тот дом, который был назначен на сегодня. Мы по очереди обходили дома местных евреев. Этих глотков свободы было так мало, а увидеть хотелось так много – например, реку и дирижабль, однажды приземлившийся за рекой. Городские мальчишки гурьбой бросились туда, а мне только в прогале улочки посчастливилось увидеть поблескивающий бок летательного аппарата.

По ночам я горько плакал, а утром, умывшись ледяной водой, опять начинал заучивать наизусть страницы Талмуда.

Однажды в молитвенном доме я встретил странника, чья фигура показалась мне знакомой. Это был верзила, отличавшийся огромным ростом и атлетическим телосложением. Широкое лицо, окладистая белая борода… Я не мог отделаться от мысли, что где-то уже видел его. Вразумил меня голос бродяги – это был голос ангела, объявившего мне волю Бога. Этот громыхающий басок, потребовавший от меня отправиться в иешиву, ни с чем не спутаешь. Потрясения хватило на всю ночь и еще на несколько дней – неужели отец просто-напросто сговорился с этим проходимцем?

Бродяга превосходно сыграл свою роль, только финал ему не удался. Приметив, что я не свожу с него глаз, перед уходом он погладил меня по голове и признался, что отец подрядил его за несколько грошей указать мне верный путь в жизни. Это признание не стало для меня новостью, я только поинтересовался – как же Божий суд? Незнакомец махнул рукой и неожиданно хитровато подмигнул – жить-то надо! Эту плутоватую гримасу я запомнил на всю жизнь, она все решила. Мне не было дела до этого проходимца. Я не мог взять в толк – как мой всегда справедливый отец пошел на обман? Кому же верить?! Тогда ложь все, что я знаю, чему меня учат? Может быть, Бог тоже лжет?! Может быть, его и вовсе нет?

Нет Бога?

Нет Бога!

…Мне нечего было делать в иешиве. Той же ночью я обрезал ножницами длинные полы своей одежды и, повторяя про себя молитву всех обманутых и оскорбленных: «Вот вам за это!» – сломал кружку, в которую верующие опускали свои трудовые пфенниги «на Палестину». Содержимое – восемнадцать грошей – я пересыпал в карман и помчался на ближайшую железнодорожную станцию. С этим «капиталом», опустошенной душой и негодующим сердцем я отправился на встречу с неизвестностью.

Нестерпимо хотелось есть, и по пути я добавил грехов – накопал на чужом поле картошку, испек ее в золе, слопал всю и, повеселев, двинулся дальше, на зов паровозного гудка. С тех пор лучшей музыкой для меня является паровозный гудок, а лучшим блюдом – пахнущий дымом печеный картофель с привкусом солоноватой золы.

Маршрут мне указала судьба. Вагон, в котором я спрятался на станции, отправлялся в Берлин, но об этом я узнал уже по прибытии, схваченный на берлинском вокзале моим попутчиком, назвавшимся Вилли. Было ему в ту пору лет тринадцать. Он был постарше меня и крупнее. Может, поэтому понадеялся на силу. Зажав меня в укромном уголке, он потребовал признаться, каким образом я устроил этот фокус с билетом и зачем явился в Берлин.

Помнится, я лепетал что-то насчет испуга.

Действительно, когда в вагон зашел контролер, я, безбилетник, до смерти перепугался и спрятался под лавку. Сидевший поодаль и до той поры надменно поглядывавший на меня мальчишка с интересом следил, чем окончится мое противостояние с законом.

Когда контролер, согнувшись, предложил предъявить мне проездной документ, я, оказавшись в состоянии, близком к обмороку, сунул ему подобранный с пола обрывок газеты. Обрывок был немалого размера – это последнее, что я успел отметить до того, как обмер от страха. Затем, вероятно, со страху провалился в нечто, напоминающее сон. Другими словами, я увидел себя в некой иной перспективе – будто я показываю язык надменному соседу и небрежно протягиваю контролеру железнодорожный билет. У меня не было и тени сомнения, что в руках у меня картонный прямоугольник с готическими буквами в мелких дырочках.

Контролер взял обрывок газеты, уверенно прокомпостировал его и подобревшим голосом спросил.

– Зачем же вы с билетом под лавкой едете? Есть же места. Через два часа будем в Берлине…

Его слова окончательно разбудили меня. Я посмотрел контролеру вслед, вытер пот со лба и, бегло глянув в сторону соседа, обнаружил, что тот сидит словно окаменелый, с вытянутым до неестественности лицом. Я показал ему язык, тот сразу очнулся и на глазах посуровел.

Осознав, что опасность еще близка, я дал деру. На ходу бросил обрывок на пол, у двери тамбура обернулся и увидел, что мальчишка поднял его и вертит его в руках. Догадка, что сейчас железнодорожник спохватится, а сосед предъявит ему мой «билет», пришпорила меня. Я рванул дверь и выскочил в тамбур.

Дух перевел в соседнем вагоне, устроившись на лавке и глядя в окно, за которым сквозь завесу дыма пробивались пригороды Берлина. Этот дым, едкий запах дыма, пробелы улиц, такие же серые и унылые, как и выстроившиеся вдоль них дома, запомнились мне на всю жизнь.

Я люблю Берлин, это самый чудесный город на свете. Да, он хмур, неласков, часто однообразен, местами старомоден, переполнен трамваями, но этот город оказался добр ко мне, одиннадцатилетнему беспризорнику. В нем уважают порядок, уважают тех, кто уважает порядок.

Громада Берлина поражала, и в этом скопище громадных, тускло-коричневых, серых и островерхих домов мне предстояло выжить.

Это было нелегким делом, куда более трудным, чем вырваться от соседа по вагону, с арийской самонадеянностью потребовавшего объяснить, с какой стати я показал ему свой поганый язык.

Свое требование он разъяснил следующим образом.

– Еще никто и никогда не смел показывать язык Вилли Вайскруфту.

Я, будучи схваченным за воротник, не удержался от вопроса.

– Тебя зовут Вилли?

– Да.

– А меня, – надеясь на снисхождение, признался я, – Вольф.

– Мне нет дела до твоего поганого имени. Говори, как тебе удалось провернуть этот фокус с билетом? – он показал мне кулак и предупредил. – Если не скажешь…

Он был прилично одет – бархатная, шоколадного цвета курточка, кожаные штаны до колен и высокие белые носки, каких мне сроду видеть не доводилось. Кроме удивительных носков была в нашем доверительном разговоре еще одна неувязка. Я не сразу осознал ее.

Лицо мое скуксилось, я обмяк и ответил:

– У меня был билет.

– Этот, что ли? – спросил немецкий мальчик и показал мне обрывок газеты.

Он спросил на русском языке!

Это было слишком для одного дня, для одного маленького, порвавшего с прошлым еврейского мальчишки. Я толкнул его в грудь, он упал, и я дал деру.

Немчишка пытался догнать меня, но куда там. Те, кому удавалось вырваться из рук моего отца, были чемпионами в подобном виде спорта.

Мчался до тех пор, пока хватило сил. Затем затерялся в толпе разодетых фрау со вздернутыми носиками, в маленьких шляпках с зонтиками и непомерно большими бантами на спине. С ходу свернул в какой-то двор, огражденный высокими стенами с многочисленными окнами. Здесь почувствовал себя неуютно и, сопровождаемый презрительными взглядами какой-то прачки, снова выскочил на улицу. Добрался до сквера, где играл военный оркестр, там перевел дух и задался вопросом, почему никто не интересуется, что я делаю на улице, как здоровье родителей, не ношу ли с собой вшей, не голоден ли и есть ли у меня пристанище. С городскими сверстниками дело обстояло еще хуже. Возможно, я забрел не в тот район, но здесь, в городском саду, не было мальчишек и девчонок в моем понимании. Здесь разгуливали важные маленькие господа в белых рубашках со странными, завязанными узлом ленточками под подбородком, коротких штанишках и высоких носках, уже виденных мною на соседе по вагону. Что касается девчонок – от этих не то что демонстрации языка, взгляда не дождешься, пусть даже я попытался бы пройти перед ними колесом.

Окончательно сразил меня крохотный матрос, шествующий в сопровождении взрослой тети, уставившейся на меня сквозь круглые стеклышки, надетые на красивую палочку. В ее глазах читался откровенный испуг – как бы я нечаянно не коснулся нарядного матросика!

Нужен он мне?! Другое меня интересовало: что это за корабль, на котором служат пятилетние несмышленыши и далеко ли можно уплыть на таком корабле? Помню, в нашей Гуре тоже как-то появился матрос. Мы, мальчишки, ходили за ним табуном, ловили каждое слово. Он был русский, громадный и небритый. С таким было не страшно отправиться в любую даль.

Впрочем, приближался вечер, и Вольфу следовало подумать о ночлеге. О местной синагоге мне и вспоминать не хотелось. Путем расспросов добрался до Драгунштрассе, где останавливались мои земляки из Гуры Кальварии. Там меня приютили добрые люди, помогли с работой. Я устроился посыльным в ночлежный дом, заодно мыл посуду, чистил обувь. Денег мне не платили, обещали кормить, но часто забывали об обещании, так что на голодный желудок, с мыслями о еде мне удалось протянуть до февраля, когда на улице я упал в голодный обморок и меня отвезли в местную больницу. Дежурный врач осмотрел меня и, зафиксировав остановку дыхания, приказал перевезти в морг.

В морге я пролежал до следующего дня – санитары готовили труппы для патологоанатомического музея. Загвоздка вот в чем – состояние, в котором я находился, только со стороны можно было назвать обмороком или, если хотите, смертью. Очнувшись в больнице и услышав приговор врача, я не потерял присутствия духа. Да, я не мог двигать членами, не мог дышать, не мог говорить, но все видел и слышал.

Под словом «все» я подразумеваю не только высказанные вслух слова, но и слова, рождавшиеся в головах тех, кто имел со мной дело. Другими словами, я улавливал странное удвоение голосов, при котором первому, ясно слышимому, вторил другой, дребезжащий, размыто угадываемый. При этом тени слов вовсе не повторяли сказанное вслух, а содержали какой-то иной смысл. Это было что-то вроде смутных оттисков, сопровождаемых уверенностью, что я слышу именно то, что слышу. Каждого, кто подходил ко мне, я видел насквозь и ничуть не обижался, что ко мне относятся как к вещи. Я не испытывал эмоций. Что-то конечно, пошевеливалось в груди, но реакция была отстраненная, потусторонняя, как если бы до кого-то доносится разговор соседей в электричке. Смысл их разговоров вовсе не занимал меня, кроме некоторых незнакомых и удивительно красивых выражений. Например, «патологоанатомический музей». В музеях я никогда не бывал, но слышал о них, и где-то глубоко внутри, из-под спуда, пробился вопрос: неужели и мне доведется побывать в хранилище, где выставлено множество забавных вещей? Никаких иных переживаний я не испытывал.

Это факт, и с ним надо считаться.

В музее меня положили на металлический столик, студент-медик, склонившийся надо мной, обнаружил пульс и тут же вызвал профессора, который и вернул меня в ряды живых. Это случилось на третьи сутки после того, как я упал на улице.

Спасителем оказался господин Густав Абель. От него я впервые услыхал о летаргическом сне, вызванном малокровием, истощением, нервными потрясениями; о «медиумах», когда в его доме, в ответ на его мысленный посыл, я взял молоток, разбил молотком кафельную плитку на печке и через образовавшееся отверстие достал из зева серебряную монету.

Профессор развел руками.

– Вы – удивительный медиум, – заявил он.

То, что я не совсем человек, я уже догадывался, но оказаться «медиумом» было сверх всяких ожиданий. Я испытал гордость – ведь не каждый сбежавший из дома мальчишка может называться «медиумом».

– Ты можешь приказать себе все, чего только захочешь, – утверждал профессор. – Главное – уверенность в себе, в своих силах. Ты должен забыть о том, что было с тобой раньше, и включиться в работу по выяснению будущего.

Это была неясная и не совсем понятная цель, но я всеми силами старался помочь профессору и его коллеге профессору Шмидту понять, каким образом – или каким органом – я воспринимаю чужие мысли.

Что я мог ответить?

Их приказы доходили до меня в то мгновение, когда я вдруг начинал испытывать перекос в восприятии происходящего.

Чтобы стало понятнее, приведу пример. С каждым случалось такое – заснув, вдруг соображаешь, что ты во сне, и все, что с тобой творится, происходит в некоем бредовом, потустороннем состоянии. Вспомните хотя бы описания снов: «иду вдоль длинного забора», «очутился в помещении… в поле… в лесу… на краю обрыва…», «вижу себя издали» и так далее. К моменту осознания такого рода яви я и хочу привлечь внимание. Оно, осознание, происходит внезапно, как бы ненароком или мимоходом, – глядь, а я уже здесь. То же самое происходило и со мной. Я как бы просыпался и видел все иначе. С высоты четырнадцатого этажа подтверждаю, что все рассказы, свидетельства, утверждения о «напряжении мысли», «усердном думании», попытке «мысленно приказать» или «уловить» не имеют никакого отношения к тому, что происходило со мной.

Действительно, чтобы уловить чужие мыли или, точнее, приказы (в чем разница, я объясню позже, когда мы побываем у Иосифа Виссарионыча, который очень интересовался такими «штучками-дрючками»), требуется колоссальное напряжение, но в этом деле главное – умение войти в предстартовое состояние, а также навык, позволяющий выбрать подходящего индуктора, то есть человека, чьи мысли воспринимаются легче, чем у кого-либо другого, присутствующего в зале.

Таким исключительно отзывчивым проводником оказалась жена профессора Шмидта, Лора. Это была молодая болезненного вида женщина с чуть раскосыми и, может, оттого ощутимо манящими глазами. Я брал ее за руку, она мысленно диктовала задание – направо, налево, вниз, вверх, ошибка, ошибка, прямо, открыть дверцу, ошибка, следующая полка, следующая полка, ошибка, вправо, вправо, стоп. Книга, возьми книгу, страница, нет, ошибка, нет, ближе к началу, стоп. Хорошо. Строчка. Пятнадцатая строчка, пятнадцатая строчка, ниже, ниже, стоп. Буква.

Стоп, правильно. Хорошо.

Видали бы вы, какими взглядами одаривала Лору супруга профессора Абеля Эрнестина, оказавшаяся никудышным индуктором! Эрнестина полагала, если ее муж отыскал такого одаренного беспризорника, каким был я, заниматься им должны они и только они, а именно – семейная чета Абелей. Если этот бесенок с головой, похожей на куст сельдерея, утверждает, что не слышит ее, тем хуже для него.

Возмущение Эрнестины, истекающее в виде напористого мысленного потока, было отчетливым и непререкаемым – этот босяк должен научиться воспринимать мои мысли. Ведь каким-то образом он научился погружаться в бездыханное состояние, что, впрочем, неудивительно для маленького бродяги. Следом наваливалась волна смутных, мешавших мне работать обвинений – я знаю, почему он так липнет к Лоре. Это ты, мой любезный супруг, мой Густав, внушил ему, что Лора куда более покладиста, чем твоя законная супруга, которая знает, что такое женская честь, и не пытается завлечь чужих мужчин. Что за имя – Лора?! Оно пристало какой-нибудь гувернантке, а не жене университетского профессора! Впрочем, чем она занималась до замужества, не будем вспоминать. Что ты пытаешься передать ей через этого оборванца, Густав? О чем договариваешься?

Я невольно слышал их всех – Эрнестину, профессора Абеля, Лору. Я вынужденно слушал их. Профессор мысленно транслировал Лоре – «моя добрая», «моя хорошая». Эти четко улавливаемые слова плавали в облаке такой надрывающей сердце печали, такой по-германски протяжной и зыбкой задумчивости, что мне трудно было работать. Ни Густав, ни Лора не могли общаться в сверхчувственном эфире, но им не нужна была телепатия. В ту пору мне было трудно понять потаенный смысл таких выражений – «моя хорошая», «моя ласточка», «мой хороший», «мой умный». Куда сильнее меня удручала неотвратимость скорого разрыва с приютившей меня профессорской четой. Эта перспектива вырисовывалась передо мной как очень близкое будущее.

Я уже подумывал, не лучше ли самому, не дожидаясь, пока супруга профессора выгонит меня из дома, сбежать на Драгунштрассе, конечно, теперь уже не в качестве мальчика на побегушках. После овладения простейшими приемами погружения в сон наяву и улавливания чужих мыслей, пусть даже малосвязанных и непонятных, по большей части обрывков мыслей, я надеялся занять место полноправного участника шайки, собиравшейся в трактире на Гренадирштрассе и обиравшей горожан и приезжих провинциалов в карты. По праздничным дням (кроме суббот) они занимались распродажами участков на Луне, торговлей «ценными бумагами» несуществующих акционерных обществ, не гнушались и раздеванием пьяных. Это были доходные занятия, но что-то удерживало меня от подобного использования своих талантов.

Что именно?

На этот вопрос ответил господин Абель. Я не вправе раскрывать семейные тайны, но вкратце скажу: мое предвидение скоро сбылось. Чтобы лишить Густава повода видеться с Лорой, Эрнестина потребовала отправить меня в приют. Расстаться с нечаянно свалившимся ему на голову «феноменом» показалось профессору несусветной глупостью, к тому же он не желал ради жениных капризов терять уважение к самому себе. Судя по его раздумьям, уступки такого рода представлялись ему куда более страшным наказанием, чем любая выдуманная Богом кара, ожидавшая грешника на небесах. Однако от помощи Лоры он был вынужден отказаться.

Его переживания до такой степени измордовали меня, что я дал себе слово никогда не рисковать собой и не доводить дело до грани душевного расстройства. Другие заповеди, внушенные профессором, тоже пришлись мне по душе – сытость не вымогается, а зарабатывается, счастья не добиваются, а ищут, и найдет его только тот, кто сохранит уважение к себе и веру в свои силы.

Истины от Абеля открылись мне не до того, как я покинул дом профессора, а после. Ультиматум жены Густав выполнил через два месяца. Все это время я занимался с ним, и только когда Лора скончалась от скоротечной чахотки, Абель, погрузившись в меланхолию, согласился передать меня на попечение господина Цельмейстера, импресарио, тут же перепродавшего меня в берлинский паноптикум.

Супервольф

Подняться наверх