Читать книгу Арбузовская крепость - Михаил Воронов - Страница 2

1

Оглавление

Направо, в конуре, помещалось семейство из четырех человек. Pater familias[3], ветхий старик, больной, раздражительный и вечно жаждущий водки, постоянно оставался дома; мать, худая, желтая, сгорбленная старушка, целый день бродила где-то, по-видимому бесцельно, и только по вечерам являлась на квартиру; дочь, девочка лет двенадцати, была совершенно предоставлена самой себе и лишь по временам забегала в свое убогое жилье, где постоянно брюзжал на нее полуживой отец; сын, молодой человек двадцати с чем-нибудь лет, редко появлялся в семействе, потому что вечно голодные родители постоянно встречали его бранью и проклятиями, если бедняк не приносил денег. С отцом семейства я познакомился в первый же день.

Дело случилось так.

Вечером, подложив руки под голову, я лежал на кровати. Зажигать свечу было еще рано, да и не нужно, потому что только в потемках и можно оставаться до некоторой степени равнодушным к окружающей гнусности. Далеко где-то гудела шарманка – московская шарманка, выворачивающая вон душу. Вслушиваясь в убогий сап и храп убогой музыки, я мало-помалу переходил из состояния крайнего ожесточения в какое-то мирное, тихое, плаксивое состояние. В голове ворохнулись воспоминания о прошлом; одна за другой побежали перед моими глазами тени, когда-то милые моему сердцу; на ресницы навернулись слезы… В потемках хорошо плакать, уверяю вас! Когда я забиваюсь с своим горем в темную комнату, я всегда даю простор накипевшим в груди страданиям. Я забываю тогда, что я мужчина и что, следовательно, мне плакать стыдно; тогда я, откинув в сторону всякую копеечную мудрость и сообразивши всю тяжесть настоящей жизни, всю свою бесхарактерность, всю мелочность и пошлость своей натуры, – тогда я ясно понимаю, какой я величайший дурак, какая я ничтожная гадина! И вот реву, реву и реву; реву до тех пор, пока не облегчится грудь, пока не скатится камень, наваленный на сердце! Нет, хорошо иногда забыть, что ты железный мужчина, и, уподобившись слабонервной женщине, хорошо всплакнуть, – хорошо потому, что больше-то ничего, по своей негодности, сделать не можешь! Ведь наше горе – горе дурацкое! Наши страдания потому только и существуют, что существуют на наших плечах гуттаперчевые шишки вместо голов! потому, что нас можно утешить пряником! потому, что хотя и кричим мы во все горло, да кричим-то поодиночке, без толку! потому, наконец, что руки наши болтаются без дела, что забились мы в какой-то заколдованный круг, да и боимся шагнуть за черту! Тяжело наше горе, потому что плохи мы сами! И долго-долго будет поедать нас это великое зло, если мы сами будем равнодушны к нему, если мы сами твердо не пожелаем иметь то, без чего мы теперь позорно умираем!

Так, только что я дал простор своей кручине, за стеной, справа, раздался удушающий, болезненный кашель, и затем кто-то слабо проговорил:

– Добрый человек!

Я проглотил слезы и по возможности твердым голосом спросил:

– Что вам нужно?

– Выслушайте бедного, больного старика.

– Говорите.

– С утра маковой росинки во рту не было, войдите в мое горькое положение, помогите голодному челов…

Кашель прервал речь соседа.

– Старик! – крикнул я. – Зайдите ко мне, если можете, у меня есть хлеб, да вот и денег тут, кажется, было несколько копеек.

Я открыл ящик стола и принялся отыскивать там скудные свои гроши. В это время в конуре соседа послышалось усиленное кряхтенье, бедняжка не мог справиться с плохо повиновавшимися ему ногами. Я зажег свечу.

– Ну, что, идете?

– Иду, иду, батюшка, – проговорил старик, медленно выползая из своего стойла. – Ноги-то, треклятые, не слушаются, – прибавил он, выбравшись в коридор.

Я отворил дверь.

– Здравствуйте, соседушка, – слабо пролепетал старик, входя ко мне.

– Здравствуйте. Садитесь.

Старик опустился на стул. На вид ему было лет семьдесят. Лицо морщинистое, как ядро грецкого ореха, утратило всякое выражение. Тусклые глаза бессмысленно выглядывали из-под нависших густых бровей. Бедняк учащенно чавкал губами, по-видимому стараясь как-нибудь удержать ключом бежавшую слюну. Я предложил старику хлеба и попросил хозяйку поставить самовар.

– Дорого ли платите? – спросил меня сосед, окидывая взглядом комнату.

– Рубль семьдесят пять.

– Так, так. Хороша комнатка… И тепло поди? – прибавил он, запихивая в рот куски хлеба.

– Должно быть, тепло, – ответил я. Но старик не слушал моих слов; глаза его вдруг как-то блеснули и забегали из стороны в сторону: он увидел на столе несколько копеек денег.

– Водочки бы, – прошептал бедняк, протягивая руку к деньгам. – На пятачок бы… погреться… давно не пил… славно! – бормотал старик, как ребенок глядя мне в лицо.

– Ведь вам, дедушка, я думаю, вредно пить.

– Нет, ничего, – бойко проговорил он. – Это она вам сказала, что вредно, – она врет, ей-богу врет! Она сама пьяница, подлая!..

– Напротив, мне никто не говорил, но я думаю это, глядя на вас, – перебил я старика.

– На пятачок только, – скорбно выговорил старик.

– Извольте, если только это не повредит вам.

– Нет, нет! Вот ноги поразомну… Давно очень уж не пил, – вздыхая, добавил бедняк.

Я послал за водкой.

– Как же вы четверо помещаетесь в одной комнате? – спросил я соседа.

– По бедности, батюшка.

– Давно ли вы так живете?

– Девятый год.

– Господи боже мой! – невольно вырвалось у меня. «Девятый год люди изо дня в день умирают голодной смертью», – подумал я. – А прежде вы как жили и чем занимались? – спросил я старика.

– Да так же и прежде жили, только тогда, известно, здоровья-то больше было – сам работал, а теперь только что сын добудет, тем и пробиваемся. А какой он добышник.

– Какая же ваша работа была?

– Разная… какая придется…

– То есть как же это: какая придется.

– Да так же… Известно какая… сами знаете…

Старик замялся. Принесли водку; сосед выпил рюмку и сладострастно зачавкал губами, приговаривая:

– Эх ты, рожон тебе в бок!.. Ишь ведь какое зелье подлое!.. Страсть люблю эту тварь!..

– Где же ваше семейство? – спросил я его.

– А бог их знает. Они ведь меня, старика, не очень почитают, так бросят с утра раннего, вот и валяюсь один, голодаючи.

– Отчего вы не попроситесь в богадельню? Ведь вам пора бы уж, кажется, успокоить себя. Богу бы там молились.

– Ох, батюшка, не могу я! Был я уж и в богадельне – прогнали: очень пить стал.

– Помилуйте, куда вам пить! Вы больны, вам лечиться нужно.

– Болен, батюшка, да – болен… надо лечиться, – бормотал старик, наливая рюмку. – Вы на меня не сердитесь, батюшка, – обратился он ко мне, – не могу, очень уж люблю ее, проклятую!

Он выпил, поцеловал донышко рюмки и затем бросился обнимать меня. На глазах старика стояли слезы.

– Только вы у меня один добрый, – задыхаясь, лепетал сосед. – Все меня бросили, никому я не нужен, никто не пожалеет меня. Так, ровно тряпка какая ненужная, валяюсь без призору. Жена бросила, сын бросил, дочь бросила – все бросили! Но только бог меня не бросил, – оживившись, проговорил старик. – Не-эт, бог не бросил… Бог все не оставляет меня своей милостью. Я много пред ним грешен, много грешен, а он все не оставляет, все не оставляет меня. Он все не оставляет… Он? Бог-от… Не-эт, не оставляет… А они мне не нужны… Они мне не нужны… Жена думает, что я в ней нуждаюсь… Не-эт, шалишь! Ступай! ты мне не нужна!.. Воруйте вы с сыном, сколько вашей душе угодно, пропивайте, сколько вашей душе угодно, а вы мне не нужны… нет, не нужны…

Старик совершенно захмелел; он едва держался на стуле.

– Вы мне не нужны… ступайте ко всем чертям! – бормотал старик. – Вот Сашутку жалко… Сашутку жалко… А должна пропасть, должна пропасть… А жалко, очень жалко, вот как жалко! – Старик ударил себя кулаком по лбу. – Возьми у меня Сашутку, пристрой ее!.. Пристрой!.. Ты добрый человек?.. На!.. возьми ее… сбереги ее мне…

Бедняк как-то бессмысленно поглядел на меня.

– Нет, и тебе не отдам, потому все вы подлецы!.. Я вас всех знаю… я всех знаю… Вот вам что будет за Сашутку! – И старик погрозил кулаком. – Она у меня вот где, вот!.. – Бедняк указал на сердце. – Ни за что не отнимете Сашутку у меня! Ни за что! А пропадет, пропадет, – прибавил он, закрывая лицо руками, – пропадет… мать продаст, как подрастет, продаст, продаст!..

Несчастный откинулся на спинку стула, заскрежетал зубами и потом тяжело захрипел; голова свалилась на сторону, лицо совершенно помертвело, грудь едва колыхалась.

Я перетащил старика на кровать.

– Зачем вы его поили-то? – упрекнула меня хозяйка, входя с самоваром. – Ведь ему один наперсток нужно – вот уж он и пьян.

В этот же вечер я познакомился с женою и дочерью старика. Старушка много рассказывала мне о своем горе, повинилась в пристрастии к водке, которую, как говорила, она пьет поневоле, чтобы залить свою кручину, и долго-долго нашептывала мне о своей печальной участи, выбиться из которой, как она уверяла, нет никакой возможности. Видно было, что человеческая речь, какой я говорил с этими бедняками, сильно действовала на их загрубелые сердца. Участие, с каким я выслушивал грустную исповедь старушки, очень расположило ее ко мне, так что после каких-нибудь тридцати – сорока минут, которые мы провели в беседе, старушка, без всяких вызовов с моей стороны, принялась рассказывать мне свою жизнь.

Передаю то, что сохранила моя память из этого рассказа.

– В Москве мы живем лет двенадцать, – рассказывала старушка, – а прежде в Серпухове жили, так, торговлишкой кое-какой занимались. Старик-от у меня в те поры был трезвый, и вина этого ему на дух не надо, не токма чтобы пьянствовать, как теперь. В Серпухове мы жили, можно сказать, богатеями, потому лавочка у нас своя была да двор постоялый держали; была у нас и корова, и лошадку держали, и все, что по хозяйству вокруг надо, – все было. У меня, бывало, сарафан не сарафан, шаль не шаль, шуба не шуба, – так инда вешалка ломится! И прожили бы мы безбедно до сих пор, если бы не обошел нас в ту пору какой-то бес, прости господи! Вступило вдруг, отец мой, старику-то моему в голову переехать в Москву: так спит он и видит все Москву да Москву – совсем замотался. Я тоже ровно бы одурела, тоже за ним тяну: «Поедем, мол, что нам тут делать?» И диви бы молоденькие, что ли, были, диви бы капиталу у нас больно уж много было, – ничего такого: так, взбесились на старости лет, да и на-поди! Разом мы все это распродали, разом собрались, и марш. Приезжаем. Спервачка-то у Красных ворот остановились, а сами все приглядываемся да присматриваемся, где бы, мол, торговлишку какую завести – лавочку, что ли, мелочную или кабак снять? Отыскали наконец и лавочку. Сняли. Месяца два торгуем, слава тебе господи! (Тут, на Дербеновке, лавку-то держали.) Только, отец ты мой, однова, как теперь помню, под Егорьев день, ноет этта у меня сердце, так ноет, что и сказать я тебе не могу! Захватит, захватит внутри-то, да так ровно бы все сосет, все сосет в левом боку. Дело было вечером, только что торговлю покончили, да, господи благослови, ужинать сели. Вот и говорю я своему старику: «Что это, говорю, Андрей Митрич, у меня ровно предчувствие какое, все это как-то не по себе?» А еще Андрей-то Митрич, помню, с сердцем говорит: «Поди, чай, говорит, обожралась чего сдуру». Так мы этим разговор и покончили; потому, вижу я, сидит он сердитый такой. Поужинали. Легли спать. И все это мне не спится, все это мутит, все мутит внутри. Ворочалась, ворочалась с боку на бок, наконец дрема начала меня брать. Только что закрыла я глаза, может каких минут пять забылась, вдруг слышу, поднялся на дворе крик, ломятся к нам в двери. Вскочили мы, глядь – горим! Батюшки светы! в чем были, в том и повыскакали на улицу, детей-то едва повытаскали. Бросились было добрые люди в лавочку, нельзя ли мол, спасти чего, – куда тебе: всю ее так и охватило сразу. А тут старика не отыщем – тот куда-то пропал. Бегали, бегали, выли, выли, наконец нашли на другом конце улицы, сидит он с какой-то банкой в руках и все вопит: «Шкатунка, говорит, пропала!» Так мы в те поры, отец мой, сразу потеряли все: имущество погорело, товар погорел, да и шкатунка не то пропала, не то погорела, а в ней, мотри, тысячи четыре денег было. И остались мы, нежданно-негаданно, нищими как есть. Взяться нам нечем, в люди идти жить нельзя, потому детишек в ту пору трое было мал мала меньше, работы никакой нет, – хоть ложись да умирай! Бились, бились, наконец, батюшка, моченьки нашей не стало! Старик, вижу, стал хмелем заниматься, вижу, знакомство водит с такими людьми, об которых прежде-то и думать бы не стал; я – грешное дело – милостыню пошла просить. А разве это легко, батюшка ты мой! Каково было руку-то мне протягивать, когда прежде сама давала вволю? Дети этта бегают без призору (тут уже двое стало; одна девчонка в помойной яме утонула), скверным делом пробавляются: там, слышишь, унесли, в другом месте унесли. И била-то я их поначалу и то и другое делала – ничего не помогает, потому ребенок голодный, холодный ходит, ну и…

3

Глава семейства (лат.).

Арбузовская крепость

Подняться наверх