Читать книгу Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Н. К. Бонецкая - Страница 5

Глава 1
Истоки
Курсистка
Курсы Герье. П. И. Новгородцев – научный руководитель Евгении Герцык

Оглавление

С 1900 по 1904 г. Евгения Герцык учится на историко-философском отделении Высших женских курсов, основанных профессором Московского университета В. И. Герье. Поступив туда в возрасте двадцати двух лет (учебное заведение только что возобновило свою деятельность после перерыва), Евгения мало походила на современных зеленых студентов-первокурсников. Классическое гуманитарное домашнее образование, знание в совершенстве основных европейских языков (Евгения владела немецким, французским, английским и итальянским), глубокий интерес к философии, увенчавшийся переводом серии книг Ницше (ныне подобным делом занимается целый коллектив академического института), – это был багаж знаний, нуждавшийся не столько в пополнении, сколько в систематизации и завершении. Помимо того, за плечами остался путь серьезных мировоззренческих исканий – материализм, эстетизм, наконец – парадоксальным образом под влиянием Ницше – углубление взгляда на мир и пробуждение религиозности. Это была уже повзрослевшая душа – очень свободная и активная, дерзкая в своих вопрошаниях, отчасти даже несколько испорченная ницшеанским нигилизмом: все ставилось под вопрос Евгенией – Бог, добро и зло, красота, общепризнанные идеалы и авторитеты. Была великая жажда истины – но ее едва ли не пересиливал критический, отрицательный настрой. Благодаря курсам Евгения приобщилась к сложившейся в XIX в. традиции русской гуманитарной науки, к вершинам благородного русского духа. Однако сама она была человеком уже другой духовно-исторической формации. Мир уже вступал в эпоху постхристианскую, постидеалистическую и постгуманистическую, и перед тем поколением, к которому принадлежала Евгения, стояла нелегкая задача устоять, когда почва убегает из-под ног, но не возвращаться назад. – Здесь корни ее двойственного состояния в период учебы. С одной стороны, она впервые тогда испытала творческий подъем, который достиг своего пика во время ее работы над «выпускным сочинением» – диссертацией о реальном мире у Канта (1904). Посещение курсов сопровождали глубокие и очень изощренные переживания в связи с дружбой с Софьей Владимировной Герье – дочерью директора Владимира Ивановича Герье; об этих переживаниях мы отчасти узнаем из дневниковых записей Евгении 1903 г., а также из очерка «Вайолет», вошедшего в серию автобиографических эссе «Мой Рим». – С другой же стороны, курсы для Евгении – это скучание на лекциях, сопровождаемое ощущением какой-то едва уловимой духовной фальши в речах профессоров. В среде московской элиты она не находила живых мировоззренческих импульсов, способных по-настоящему утолить жажду души…

«Я – курсистка-первокурсница. Исправно хожу на лекции. Большая аудитория в два света, как бы с алтарным полукружием. В этом полукружии – кафедра. Один другого сменяют на ней один другого славнейшие лекторы. Старик Ключевский, слушать которого – художественное наслаждение, о чем бы он ни повел рассказ. Величаво-самодовольный Виноградов, позднее прославившийся либеральным выступлением, опалой и почетным приглашением в Оксфорд. Новгородцев, исполненный морального пафоса, внедряет в Москву кантовский идеализм. Старый краснобай Алексей Веселовский. И сколько их еще… Красота, идеал, научный метод, истина – гулом стоит под высоким лепным плафоном. И все это мне ни к чему, все это, не захватывая колесиков, идет мимо моей трудной внутренней жизни…»[73] Здесь не просто несколько коробящий юмор резвой студентки в адрес учителей – светил русской науки (в частности, ее научного руководителя – возвышенного мыслителя, специалиста по философии права Павла Ивановича Новгородцева): этот конфликт отцов (XIX в.) и детей (XX в.) имеет масштаб эпохальный – Евгению и ее наставников разделяет исторически назревшая «переоценка всех ценностей», которая не была случайной прихотью тяжелобольного немца, бывшего базельского профессора Фридриха Ницше. И когда духу курсов Евгения противопоставляет «живой родник» – лежащую у нее дома книгу Л. Шестова о Толстом и Ницше, то возникающая при этом оппозиция – идеализм с его прекраснодушием и нарождающийся трагический экзистенциализм – указывает, действительно, на происходивший тогда буквально на глазах эпохальный сдвиг, девиз которого – «смерть Бога» по Ницше. Для Евгении две эпохи (идеалистическая, красиво уходящая в прошлое, и только что зародившаяся декадентская) олицетворялись, соответственно, Новгородцевым и Шестовым, которые были при этом ровесниками – оба родились в феврале 1866 г.

Что же представляли из себя Высшие женские курсы Герье как учебное заведение? Образование на курсах было верхним пределом тех знаний, которые в начале XX в. могла официально получить русская женщина: учебные программы ориентировались на университетские. На курсах существовало три отделения – историко-философское, физико-математическое и естественное; в 1903–1904 гг. там учились примерно 1000 человек, из которых 624 – на историко-философском отделении[74]. Наряду с дворянками (они составляли большинство слушательниц), поповнами и купеческими дочками, в числе курсисток были и крестьянки. На примере Евгении Герцык видно, что курсы не только готовили учительниц, но и формировали у учащихся навыки научной работы (разумеется, при наличии задатков и желания). На IV курсе слушательницы выбирали для себя т. наз. «главный предмет» (на историко-философском отделении можно было выбирать между историей, литературой и философией), и те, кто претендовал на получение диплома, должны были написать по нему сочинение. Девушек-«философов» были считанные единицы, – но могло ли их не быть вообще в эти годы, стоящие под знаком Софии?! – Студенческий состав курсов отличался пестротой: там училось много бедных приезжих, живших на квартирах в отдалении от Поварской, где помещались курсы (их здание до наших дней не сохранилось); плохое питание приводило к разнообразным болезням… Контраст им составляли обитательницы профессорских особняков, видевшие в курсах не путь к должности народной учительницы, а орудие личностного самоутверждения: «новой» женщине уже становилось тесно и душно в семейном мирке.

Для преподавания на курсах были привлечены лучшие университетские силы. Помимо названных Евгенией ученых, там преподавали И. В. Цветаев, В. И. Вернадский, Н. Д. Зелинский, Л. М. Лопатин, а также профессор Духовной академии С. С. Глаголев. Каждое из этих имен весомо, значимо для нас и поныне. На историко-философском отделении читались лекции по богословию, европейской истории и литературе начиная с античности, по римскому праву, политэкономии и даже по биологии. Программа по истории античного искусства (читал этот курс, разумеется, И. В. Цветаев), видимо, предполагала наглядное изучение памятников – экспонатов основанного лектором Музея Александра III. Но все же вряд ли можно было говорить о полноте знаний рядовых выпускниц в области литературы и философии: соответствующие программы лекционных курсов почему-то ограничивались античностью и Средневековьем. Кстати, эпоха Нового времени отсутствовала и в программах по истории. Быть может, часть учебного материала выносилась в семинары или считалась предметом спецкурсов. Программа по фольклору была гораздо обширнее, чем тематика лекций по древнерусской литературе; видимо, сказывались частные научные интересы лекторов (А. Н. Веселовский). А некоторые пункты программ ныне выглядят курьезно; так, в программе по психологии пункт «Гипотеза непостижимой сущности духа и ее несостоятельность» соседствует с заголовком «Субстанциональная природа души»[75]. Не представления ли о душах-монадах Л. Лопатина, взятые вне контекста его философской системы, так, несколько комично, отразились в учебной программе? – Всеобъемлющим характером отличалась программа по искусству итальянского Возрождения (проф. В. Е. Гиацинтов); видимо, курс этот в дальнейшем очень помогал Евгении в ее походах по Риму и Флоренции… Лекционный материал распределялся на четыре учебных года, сверх того на курсах можно было овладеть тремя иностранными языками. Свобода для творчества лектора; русская широта и некоторая небрежность; возвышенность нравственного строя и культ классической красоты; элегантность мыслительного стиля (при игнорировании глубин и тем более «бездн»), – если к этому добавить либеральную индифферентность к «последним» вопросам, то, по-видимому, можно будет составить себе представление о том «воздухе» курсов Герье, которым на протяжении четырех лет дышала Евгения.

Для размышлений об этой эпохе в ее биографии (а университетские годы – это всегда эпоха) у нас весьма немного материала: буквально строки в дневниковых записях 1903–1904 гг., считаные абзацы в «Воспоминаниях» и черновые заметки (план?) к пропавшему «выпускному сочинению». Думается, на курсах центральными фигурами для Евгении были ее научный руководитель Павел Новгородцев и ближайшая подруга Соня Герье. О своих личных контактах с Новгородцевым Евгения, правда, не пишет ничего. Создается впечатление, что отношение к нему у нее было формально-отстраненным, незаинтересованным, ироничным: на его лекциях Евгения томилась, думала о своем, – и лишь изредка до ее сознания, как сквозь туман, доходили слова Новгородцева, развивавшего все одну и ту же любимую мысль: «Мы переживаем раскрытие нравственного закона… бесконечные перспективы духа…»[76]

Ироничное равнодушие Евгении Казимировны к Новгородцеву не оправдано и свидетельствует скорее о ее тогдашней неопытности в общении и слабом понимании людей. Чего не было в духовном облике Новгородцева, так это декадентской изюминки, культивировавшейся как раз Ивановым, Шестовым и ранним Бердяевым, которых Евгения избрала себе в друзья и чьи идеи считала «живым родником» для себя. Принадлежащий по возрасту к тому же самому поколению, что и эти мыслители, Новгородцев, который ставил во главу угла своей философии «начало безусловного значения личности»[77] и тем самым как будто сближался с Бердяевым, тем не менее по своему пафосу и стилю философствования выглядел несколько старомодно. Чутко подметив эту его тайную обращенность в прошлое (на словах Новгородцев, напротив, всегда декларировал свою приверженность «новым жизненным формам»), Евгения потеряла к учителю интерес. – А между тем быть учениками Новгородцева почитали для себя за честь целая плеяда блестящих русских мыслителей – Б. Вышеславцев, И. Ильин, Г. Флоровский. Так, Флоровский, в отличие от Е. Герцык, сумевший разглядеть «все обаяние и красоту образа П. И. Новгородцева»[78], писал во вступлении к своему главному труду «Пути русского богословия»: «Одно имя я должен здесь назвать, дорогое для меня имя покойного П. И. Новгородцева, образ верности, никогда не умирающий в памяти моего сердца. Ему я обязан больше, чем сколько можно выразить словом»[79]. Флоровский имел дело с Новгородцевым 1920-х гг. – основателем и душой Русского юридического факультета в Праге, – с Новгородцевым, для которого «общественный идеал» уже означал «восстановление святынь»[80]христианства. Евгения же слушала лекции Новгородцева-кантианца и писала под его руководством дипломное сочинение. Что же почерпнула она у своего философского наставника, какова роль Новгородцева в ее духовном становлении? Чтобы ответить на этот вопрос, надо постараться в общих чертах набросать идейный облик этого замечательного русского мыслителя.

Как выше уже отмечено, сферой исследований Новгородцева была философия права, – из этой старинной дисциплины в середине XX в. родилась социология. Однако узким специалистом Новгородцев не был: философия права в его системе взглядов неотрывна от этики и приближается к философской антропологии. В 1900-х гг. Новгородцев развивал идею возрождения естественного права, опирающегося на такие идеалы, которые «естественным образом» присущи человеку, – идеалы истины, красоты, добра. Родоначальником подобного воззрения на человеческую природу является Ж.-Ж. Руссо; Новгородцев также придерживался этой прекраснодушной веры XVIII в. Но характерно, что, в противовес историзму и позитивизму XIX в., Новгородцев утверждал, что право – это не столько общественно-исторический феномен, сколько «явление и закон личной жизни», «внутренняя абсолютная норма»[81]. Естественно-правовая проблема для Новгородцева есть проблема моральная; вопрос для него заключался в том, насколько право соответствует нравственной норме, и не мог быть решен в таких категориях историзма, как «среда», «эпоха», исторические силы и пр. Не столько жизнь масс, сколько внутренняя жизнь личности существенна для формирования права, – так полагал Новгородцев. И когда мыслитель выдвигает требование «психологического и этического изучения морали и права», что поведет «в ту глубину сознания, из которой черпают свою силу все нормы»[82], – когда в центр своего правового учения он ставит едва ли не экзистенцию человека, не стремится ли он в принципе туда же, куда шли Бердяев и даже, быть может, Шестов?..

Однако, стремясь определить самый глубокий личностный источник права, Новгородцев останавливался на этике Канта, давая при этом собственную интерпретацию кантовского категорического императива. Когда Е. Герцык замечает, что ее профессор насаждал в Москве начала XX в. «кантовский идеализм» (см. выше цитату из «Воспоминаний»), то она подразумевает, что именно кантовская моральная философия была мировоззренческой основой всех концепций Новгородцева. Категорический императив, по Канту, как известно, предписывает личности поступать так, чтобы ее поступок мог стать всеобщей нравственной нормой. И Новгородцев в своей статье «Нравственный идеализм в философии права» предлагает интересные комментарии к этой установке. По ним можно судить о его общих представлениях о человеке, – а это есть философская антропология. Приведем некоторые суждения из данной статьи; они помогут понять соотношение подходов к человеку «нравственного идеализма» Новгородцева и зарождающегося в то же самое время экзистенциализма Шестова и Бердяева, так импонировавшего Евгении Герцык.

«Категорический императив обращается к отдельной личности, но он ставит ей такие требования, которые исходят из представления о высшем объективном порядке»: «основная формула морали» – это «нравственная норма личности как закон всеобщего долженствования»[83], – так поясняет Новгородцев положение Канта. Признавая тем самым важность для этики двух начал – личности и общества, Новгородцев сразу расходится с вышеупомянутыми экзистенциалистами, исходящими исключительно из экзистенциального субъекта, причем Шестов считал несущественным для самоопределения личности не только общество как таковое, но и универсальный человеческий разум с его логикой. «Личность – это грань между царством необходимости и царством свободы»[84], – заявлял Новгородцев. Для экзистенциалистов же собственно личностное начало заключалось в одной свободе: Бердяев связывал со свободой творческий экстаз, а свобода в понимании Шестова означала безграничный и ничем не мотивированный произвол. Оба, Бердяев и Шестов, в 1900-х гг. находились под сильным влиянием крайнего индивидуализма Ницше; но примечательно то, что и Новгородцев был неплохо знаком с Ницше, причем, будучи его идейным антиподом, отнюдь не вставал по отношению к Ницше в позу оскорбленной добродетели. Более того, в труде «Об общественном идеале» (1900—1910-е гг.) Новгородцев, разбирая книгу «Так говорил Заратустра», находит в воззрениях Ницше «положительную и великую сторону». Русский ученый имеет в виду «чисто человеческий призыв, обращенный к личности: найти себя, стать для себя законом, создать свой собственный идеал». Заблуждение Ницше, по Новгородцеву, заключается только в «одностороннем самоутверждении обособленной и самодовлеющей личности», при котором «общество исчезает и улетучивается в безбрежных перспективах личного творчества и теряет всякое значение»[85]. Бердяев (но не Шестов!) подписался бы, вероятно, под данным суждением Новгородцева: его этический субъект все же не до конца антиобщественен, – это не шестовский «Авраам», бредущий неизвестно куда, и не «подпольная личность», злобно противопоставившая себя всему свету, столь значимая для Шестова… Для Новгородцева, как и для экзистенциалистов, в диаде «личность – общество» «основанием и целью является не общество, а лицо», – при этом «общественный организм есть не более как отвлечение, под которым понимается совокупность лиц»[86]. Хотя в глазах Новгородцева всегда была авторитетной фигура Соловьева, он был далек от мистического гипостазирования и олицетворения любых обществ и вряд ли разделял соловьевское отождествление Церкви с Софией.

В кантовском категорическом императиве Новгородцев особо ценил его формальный характер. В самом деле, Кант не указывает личности, как конкретно она должна поступать: он мудро советует ей не столько ориентироваться в своем странствовании по житейскому морю на уже выставленные человечеством маяки, сколько воспитывать в себе чуткость к «высшему объективному порядку», к тому закону, который Бог вложил в каждое человеческое сердце. Кантовский императив предполагает готовность на риск – он не дает гарантий, не содержит школьных предписаний, – он развернут в будущее. Именно этот его аспект выделял и подчеркивал Новгородцев. Безусловна форма императива, настаивал он, а содержание для нее лишь должно быть найдено. Нравственный закон – не список правил поведения, а во все времена есть проблема, искание и критика: «Потому моральная жизнь является постоянным творчеством»[87]. Как видно, многие идеи раннего Новгородцева созвучны даже и книге Бердяева 1930-х гг. «О назначении человека»! Действительно, Новгородцев не верил в возможность вегного нравственного закона и считал, что «формальный нравственный принцип есть признание идеи вечного развития и совершенствования»[88]. Будучи сторонником нравственных абсолютов, он тем не менее полагал, что в конкретном идеале они воплотиться не могут. Таким образом, Новгородцев придерживался представления о бесконечном нравственном развитии человека, – но именно это противоречащее наличной действительности прекраснодушие вызывало раздражение и протест уже искушенной (благодаря Ницше, Шестову и Достоевскому) в этих вопросах Евгении.

Новгородцев хотел соответствовать духу XX в. и свою «идеалистическую философию»[89] считал антитезисом к позитивизму предшествующего столетия, поскольку ставил во главу угла свободную личность. Но хотя этот мыслитель-западник моментами и сближался с представителями новой философской антропологии, все же его подход к человеку был глубоко традиционным – условно говоря, доницшевским. Если Новгородцев «очеловечивал», «индивидуализировал» право, то обратной стороной медали было неизбежное социологизирование им человека: субъект права в пределе оказывался государственным винтиком. Глубина человеческого существования, в понимании Новгородцева, как только что было отмечено, доходила только до морального уровня; ни религиозный, ни конкретно-личностный аспекты в расчет им не принимались. И справедливы ли утверждения Новгородцева типа такого тезиса: «Индивидуализм является исходным пунктом всех моральных определений»?[90] Шестов и Бердяев, а до них Достоевский (это ближайшие предшественники и современники профессора Новгородцева) показали достаточно убедительно, что из индивидуализма следует лишь «подпольное»: пускай весь свет провалится, только бы мне чай пить. Индивидуум, чье поведение определяется «естественно» присущими ему «идеалами» истины, добра и красоты, в которого верил Новгородцев, – не что иное, как прекраснодушная фантазия. Новгородцев почему-то не принимал во внимание ни открытий русских писателей, ни зарождение после Ницше новой науки о человеке – философской антропологии, в России принявшей форму антроподицеи. Странным образом вплоть до статей начала 1920-х гг. он оставался вне христианских исканий, которые и определили лицо Серебряного века. По причине абстрактной утопичности концепций этого благородного, и при этом кабинетного, мыслителя, его труды уже в нынешней России вызывают один только академический интерес.

Вряд ли Е. Герцык была знакома с главными работами Новгородцева: когда в свет начала выходить книга «Об общественном идеале» (ее с 1911 по 1917 г. публиковал журнал «Вопросы философии и психологии»), Евгения была захвачена куда более острыми и животрепещущими идеями; эмигрантские же его труды вообще в СССР доступны не были. Для Евгении Новгородцев навсегда остался прекраснодушным и несколько нудным идеалистом-кантианцем. – Для полноты картины тем не менее стоит немного остановиться на дальнейшей эволюции взглядов Новгородцева. В представлении о личности, которое демонстрирует его главный труд, в отличие от статьи 1902 г., стушеван аспект личностной свободы и выдвинуто требование прочной связи нравственного субъекта с «объективным законом добра». Замкнувшаяся в себе трагическая личность повисает над бездной, ей угрожает пустота небытия, – в тревоге констатирует Новгородцев, анализируя взгляды Ницше[91]. При этом он словно возражает также и Шестову с его «апофеозом» этой самой ницшевской бездны. И когда Новгородцев провозглашает, что «нашей временной жизни дает ее вечное значение» «безусловный разум вещей», с неоспоримостью обнаруживается, что наставник Евгении по курсам Герье был действительно идейным антиподом «мисологоса» Шестова – ее кумира студенческих лет.

Автор труда «Об общественном идеале» постоянно ссылается на «Оправдание добра» Соловьева и уже совсем не вспоминает о творческих потенциях категорического императива Канта. Но все же «основанием для построения общественного идеала» для него остается «свободная личность», хотя и связанная с другими «общим законом» и «подчиняющая себя высшему идеалу» (с. 47). Приоритет личной свободы исключает возможность общественной гармонии, предполагающей единство общей воли: Новгородцев был противником всяких надежд на «земной рай» и, в частности, посвятил вторую главу обсуждаемого нами труда обстоятельной критике марксизма. Не «общую» волю, подминающую под себя стремления конкретных людей, а свободное взаимодействие отдельных воль он считал духовным ядром грядущего справедливого социума. Речь у Новгородцева шла о бесконечно развивающемся правовом социуме, в котором граждане объединены на руссоистских «началах равенства и свободы». Сводя воедино свои представления о человеке, нравственном законе и праве, Новгородцев определяет общественный идеал как «принцип свободного универсализма»: основополагающий для него «безусловный принцип личности», как он считает, «с необходимостью приводит к идее всечеловеческой, вселенской солидарности» (с. 111). Никакие конкретные общественные институты, будь то государство, Церковь, народ и т. д., этого идеала выразить не могут: он – достижимое лишь в эсхатологической перспективе умозрительное задание, которое в ходе общественного прогресса осуществляется лишь их совокупными усилиями. Новгородцев не верит в посюстороннюю незыблемую гармонию: для него критерий прогресса, равно человека и общества – это «свобода и возможность дальнейшего развития» (с. 130). Превыше всего он ценит сам «путь неустанного труда и бесконечного стремления – вперед, всегда вперед, к высшей цели» (с. 54).

Не наводит ли пафос Новгородцева на мысль о гетевском Фаусте? Отчасти да; однако Новгородцев был далек от фаустовского гностицизма, от жажды овладеть мировой тайной, от заигрывания с демонизмом – неотъемлемой черты не только Фауста, но и всего русского Серебряного века. Скорее, Новгородцев (как, заметим, и Бердяев) был не чужд духа немецкого романтизма, и то, что в его сочинениях встречаются немецкие цитаты из стихотворений Шиллера, достаточно симптоматично. «Надо верить в чудесный край добра и правды, надо верить в “праведную землю” нравственного идеала, для того чтобы совершать путь по этой несовершенной земле» (с. 138): Новгородцев здесь почти что перефразирует шиллеровское «Желание». Можно предположить, что именно такие восторженные интонации звучали и в его лекциях на курсах Герье. Но вместо того чтобы зажечь сердца юных слушательниц, они коробили самых проницательных из них, – в частности, Евгению Герцык. Она уже начала догадываться, что дабы следовать собственным путем по поруганной и заливаемой кровью земле, надо верить не в прекрасную страну чудес, а в живого Христа… Между тем ясно, что общественно-философские идеи Новгородцева для своего времени были революционными, подрывающими основы царизма, опирающегося на православие. Естественное право, вполне откровенно и с завидным мужеством писал Новгородцев в 1902 г., «представляет протест личности против государственного абсолютизма, напоминающий о той безусловной моральной основе, которая является единственным правомерным фундаментом для общества и государства»[92]

73

Герцык Е. Воспоминания. С. 104.

74

См.: Отчет Высших женских курсов в Москве за 1903–1904 учебный год. М., 1905. Приводимые нами сведения о курсах взяты из этого издания.

75

Там же. С. 45.

76

См.: Герцык Е. Записные книжки (запись от 3 февраля 1903 г.). С. 187.

77

Новгородцев П. Предисловие // Проблемы идеализма. М., 1902. С. IX.

78

Флоровский Г. В. Памяти П. И. Новгородцева. Цит. по: Соболев А. В. Павел Иванович Новгородцев // Новгородцев П. И. Об общественном идеале. М., 1991. С. 6.

79

Цит. по: Там же.

80

Название программной статьи Новгородцева 1920-х гг.

81

Новгородцев П. Нравственный идеализм в философии права // Проблемы идеализма. С. 281.

82

Там же. С. 274, 279.

83

Новгородцев П. Нравственный идеализм в философии права. С. 283, 282 соотв.

84

Там же. С. 282.

85

2 Новгородцев П. И. Об общественном идеале // Новгородцев П. И. Об общественном идеале. С. 163–164.

86

Новгородцев П. Нравственный идеализм в философии права. С. 283.

87

Там же. С. 287.

88

Там же. С. 288.

89

«Идеализм» Новгородцева – этико-правовое учение, опирающееся на вечные идеалы истины, добра и красоты. Это стоит повторить по причине многозначности данного термина в контексте русской мысли Серебряного века. Так, слово «идеализм» П. Флоренский связывал с «идеями» Платона и, рассуждая о платонизме в статье «Смысл идеализма», сводил в конце концов эти платоновские «идеи» к обликам тех божеств, с которыми вступали в контакт посвященные в Элевзинские таинства.

90

Новгородцев П. Нравственный идеализм в философии права. С. 281.

91

Новгородцев П. И. Об общественном идеале. С. 163–166. Ниже ссылки на эту работу даются в основном тексте в скобках.

92

Новгородцев П. Нравственный идеализм в философии права. С. 294.

Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи

Подняться наверх