Читать книгу Дом и алтарь - Нелл Уайт-Смит - Страница 5

И

Оглавление

«И» соединяет и разделяет. Это маленькое слово, сочинённое кем-то, чтобы не ставить лишних точек, никогда не скрывает двойственность своей натуры трикстера, однако ему это удаётся, как никому другому. Кто из читающих задумывается, проглатывая глазами текст, какую именно роль играет «и» в этом или другом предложении, что оно делает: соединяет или разделяет его части? Это не имеет значения. Ведь, в сущности, всё зависит от самих этих частей, чем именно они являются на самом деле и как относятся к тексту, который они составляют, но на который не в силе влиять, и…

Под стрельчатыми сводами собора разливается жидкий утренний свет. За потемневшими от времени, укреплёнными контрфорсами стенами гудят магнитные сады. Пришла сакровая буря, границы между мирами истончились, и, пока всё не смолкнет, увы, нельзя начинать.

Смогу ли я дождаться момента, когда буря утихнет, не лишившись рассудка, не лишившись жизни? Увы, я не знаю. Сейчас я наслаждаюсь некоторым моментом просветления, ясного осознания мира вокруг, пришедшего тихой поступью на смену отчаянной болевой лихорадке, превратившей всю вчерашнюю ночь в тёмную, страшную воронку, затягивавшую в не имеющий времени мир агонизирующей боли.

Низкий вибрирующий шум, исходящий не то от колобродящих механическими ветвями на ветру садов, не то от самого неба, резонировал внутри моей головы, порождая эти муки, начавшие переходить к полуночи в мозговые схватки, а к рассвету всё выродилось в уже знакомые мне припадки. Но это ушло.

В собор Изучения мозга и высшей нервной деятельности при Институте муж принёс меня на руках. И сейчас, не помышляя о том, чтобы двигаться и уж тем более вставать, я, устроенная в свёртке из одеял, полулежала, прислонившись виском к холодному камню скамьи для молящихся. Спать я не могла.

Мой муж стоит у алтаря, все остальные, заинтересованные в исходе второй операции персоны, тоже здесь. Вне зависимости от того, насколько они верили в бога, или в иные высшие, или мистические силы, на эту службу они пришли. Одни – измотанные, как и я, вынужденным, гнетущим бездействием, вытягивавшим все мыслимые силы, другие – от общего чувства механизма, страха, что гонит находиться рядом с такими же, как ты, под угрозой то ли изоляции, то ли сумасшествия. Может, кто-то здесь и сейчас действительно искал бога. Мне, если честно, сложно поверить в такое.

Вот они здесь – мой муж, святой мастер в прошлом, оставивший сан для того, чтобы посвятить себя полностью моему выздоровлению. Он у алтаря, ведёт эту службу. Ему разрешили в один этот раз. Для меня, для нас всех.

Ближе всего к нему – мастер Тьяарноарр. Нейрофизиолог, разрабатывавший во главе научной группы всё, что легло в основу первой операции, и то, что должно лечь в основу второй. То, что внутри моей головы – его главное детище. Получится ли у него выбить ещё один такой же грант для исследований, если я умру от простой сакровой бури? Он хотел излечить эпилепсию, он хотел излечить весь мир, а получил меня. Еле живую из-за капризов истончившихся миров, истощённую женщину, полностью положившуюся на волю случая.

Нет, ему нужно, чтобы я дожила хотя бы до одного научного конгресса, его уже скоро получится устроить, но врач должен продемонстрировать меня в анатомическом театре и сказать, что я была больна, страдала жестокой падучей болезнью, но излечилась. Болела, но излечилась… немощна была, но встала и пошла…

Чуть дальше от алтаря стоит мастерица Айнейррейре. Женщина с алмазными руками – так её называют. Может ли быть, что такая блистательная нейрохирургиня допустила ошибку, заставляющую смерть сейчас протягивать мне окостенелую руку, гладить меня мертвенными пальцами по только начавшим отрастать волосам? Её карьера не рухнет в случае моей смерти, но сколько же она приобретёт, если в итоге всё получится? Лента славы самой выдающейся мастерицы своего времени опоясает её чело, если только сакровая буря уляжется и даст нам завершить серию операций.

За ней шуйца-хозяин приёмного покоя, я его знала, когда лечилась в Институте ещё в первый раз, до операции. Он стал моим личным шуйцей, когда я вернулась ради этого проекта. Решив, что мне будет легче приходить в себя среди знакомых лиц, высокие мастера ему разрешили. Наверное, он преследует меня.

У самого входа двое санитаров, они брат и сестра, близнецы. Их я до начала проекта не знала и не могу предсказать, что они чувствуют сейчас. Однако если они здесь, на службе, этой отчаянной коллективной попытке упросить Сотворителя о конце сакровой бури, то сердца их не спокойны.

Я оглядела присутствующих ещё раз, задержавшись взглядом на каждом. Им всем есть что скрывать, им всем есть за что просить у бога конца того кошмара, где мы все оказались сейчас незримо связаны. Скованы у потемневшего от времени замкового камня наверху свода. Там, высоко, от раннего утра светло, рассеянно.

Устало я закрываю глаза, думая, что вот-вот провалюсь в спасительный сон, но он всё равно не приходит. Левая рука, помимо моего желания, поддёргивает плед мне на плечо и ласково наглаживает меня по ёжику тонких волос. Она опять начала. Эта рука опять принялась за своё. Я стряхиваю её и закрываю горячие, дрожащие веки.

Мысли мучают моё истерзанное сознание чувством огромной коллективной вины за нарушение некоего великого, божественного порядка, в котором, о нет… в котором, конечно, позволено каждому пытливому уму вскрыть черепную коробку своей пациентки и рассечь мозолистое тело, разъединяя полушария мозга, в этом нет ничего плохого. Кто не сделал бы этого, для того чтобы избавить молодую женщину, свою пациентку, от эпилептических припадков, на радость науке?

Кто бы не счёл ланцет божественным мечом, проникающим в самые замыслы Сотворителя, изучая его мысль, его план и этим обнажением тончайших истин прославляющим его, а с ним и себя. Какая разница, кого показывать в анатомическом театре, с кого срывать белую простынь, демонстрируя триумф своей мысли… когда он сдёргивал эту простынь с трупа, он выглядел настоящим скульптором, закончившим ваять плоть из мрамора.

Пусть, пусть вскрыть мою черепную коробку и разрезать мой мозг – богоугодно. Но разве может быть, что кому-то из живущих под сотворённым небом позволено вживлять в этот же, уже разделённый мозг механический протез мозолистого тела? Мы не должны бы этого делать. Бог видит нас, он наказывает нас за это, поэтому буря и не кончается. Вот что происходит.

«Что в этом ужасного?» – спросите вы. Разве не такое же это вмешательство в каждое другое тело, созданное Сотворителем из плоти и механики, когда мы пересаживаем страждущему, потерявшему механическую конечность, такую же от донора-мертвеца? Сколько механоидов обрели снова, благодаря такой трансплантации, руки и ноги? Разве же это не хорошо?

Я скажу, я знаю, чем это плохо. Тем, что в руке или в ноге нет души. Её нет, вопреки общим убеждениям, и в сердце. Душа находится в мозге, средоточии наших дум и фантазий. Ей просто негде находиться ещё. И когда мы взяли часть мозга от другой, мёртвой, женщины и положили в мой мозг, мы преступили против самого Сотворителя, против его божественного порядка. О, нам есть о чём молить его, есть за что извиняться.

Слова святого мастера, вернувшегося к своим обязанностям на один день, произносимые на старом языке, забытом всеми и снова выученном, чтобы говорить с богом, таят в этом жидком белом свете, словно бы кровь в холодной воде.

Внезапно нас всех отвлекает резкий удар. Всё стихает, и мы поворачиваем головы по направлению звука. Это птица ударилась о цветное стекло витража и упала замертво. Такое бывает, когда долго не стихает буря, приводящая в возмущение всех, кто зависит от тонкой оболочки мира, его сакра, а птицы зависят больше всех.

Все, не сговариваясь, опускают головы, и служба продолжается, но теперь всё тише – и речь священника тает там же, под тёмными сводами, как и свет. Все медленно возвращаются к своим мыслям, потому что птица, ударившаяся о свинцовую спайку витража, конечно же, уже мертва, а убирать труп никто из тех, кто находится внутри, не должен. Это чья-то чужая работа – убирать труп.

Я возвращаюсь мыслями к женщине, чья мозговая пластина-спайка в моей голове. Её тело обнаружили случайно, ещё тёплым, немедленно передали на контроль сохранения обмена веществ, чтобы температура не падала ниже порога затвердевания ликры, и направили сюда. В одном поезде с этим телом ехали и мы с мужем.

Все остальные, кто не работает в Институте, выехали сюда тотчас же, по получении известия, словно падальщики, почувствовавшие, вместо запаха крови, аромат свежей типографской краски на их статьях в ежегодные толстые, уважаемые издания.

Я видела, как мой муж смотрит на это тело. Этим особенным, нежным взглядом, каким он одаривал всё, что как-то связано с моим выздоровлением. В эту секунду я подумала, что хорошо, что он оставил сан: механоид, кто так сильно любит жизнь какой-то конкретной женщины, уже не может так же любить бога. А если он сможет, это будет ещё ужаснее, возможно, те, кто снимали заживо кожу с Идущих в Лабиринт, именно так любили бога, до нежности во взгляде на смерть.

Ещё один удар в стекло, и служба снова прервана. На новую птицу оборачиваются, но лишь на секунду, святой мастер спешит продолжить чтение Писания, но в этот момент тот, первый, мёртвый, как всем показалось, ворон шевелит опавшим крылом, потом поднимает голову и мерзко, надсадно кричит, а потом он встаёт на лапы и разевает на нас чёрный железный клюв. Я слышу в этом обвинение.

Моя левая рука, которую мне забыли привязать из-за тяжёлой ночи, закрывает мне глаза, и я не противлюсь её решению. Второй рукой я зажимаю ухо, вжимаясь в камень другим. Но я всё равно слышу, как ворон кричит. Слышится ещё один удар и ещё. Всего я насчитала шесть ударов. Шесть воронов. Я останавливаюсь на этом, читая это число как гадальную карту, а потом всё тонет в их крике.

В конце концов, и это наступает очень быстро, этот общий крик стаи заполоняет весь собор, но… это не единственное, что происходит. Я стряхиваю руку, прижимая её со всей силы к скамье, и оглядываюсь… да. Птиц так много, что они заслоняют собой весь свет. И нет больше его у сводов, как и голоса святого мастера нет, всё поглотило в себе вороньё – и свет и звуки молитвы. Это за наши грехи. Я в ужасе смотрю на мужа. Это за наши грехи.

Нейрофизиолог, мастер Тьяарноарр, мужчина высокий и крепкий, вежливо обращаясь к священнику, просит перестать читать и говорит всем остальным, что почитает за лучшее покинуть это место и – главное – вынести меня, так как аномалия, с которой мы столкнулись, явно влияет на меня пагубно.

Конечно. Конечно, пагубно влияет, и, конечно, важнее всего вынести меня, ведь кого иначе он будет показывать в анатомическом театре с той же вежливой улыбкой, отточенными жестами, переложением циркового балагана для интеллектуальной элиты этого мира.

Не дожидаясь знаков одобрения от остальных, которые, конечно же, следуют, он идёт к двери, соединяющей собор с коридором Института, с его холодной наборной чёрно-белой плиткой, высокими потолками, тоже стрельчатыми, но без украшений, с запахом мочи, дезинфицирующих средств, рвоты, книг…

Мастер Тьяарноарр подходит и толкает ручку, однако та не поддаётся. Скоро к нему присоединяется шуйца-хозяин с его сильными, привыкшими скручивать буйных пациентов руками и оба санитара с теми же навыками. Однако им не удаётся открыть дверь и вчетвером.

Хирург на них смотрит холодно, говорит, что во время сакровых бурь эта дверь действительно иногда самопроизвольно блокируется, потому что во время возмущений тонких границ миров, подобных нынешнему, живая механика иногда расширяется, что и становится причиной страданий всех сакрозависимых механоидов, а в Институте вся механика живая, так как это здание изначально проектировалось как имеющее повышенную чувствительность. Ради коматозных и кататоничных пациентов, разумеется.

Это здание – точный научный инструмент.

Так бывает, что дверь блокируется. Так бывает, что птицы бьются в стекло или стаями сходят с ума, но это всё случилось одновременно.

И буря слишком продолжительная, и птиц, птиц слишком много, и та, первая, с переломанной шеей, восстала из мёртвых, именно восстала из мёртвых. И я… я не сплю, после всех этих припадков, после этого марафона изнуряющей боли, после всех этих швов на шее, я так и не уснула ни единого раза. И птица, и птица. И все они.

Это всё за грехи. «Это всё за грехи», – так говорит мой муж, его, конечно же, отчитывают за такие слова, но он бледный как мел, одни только глаза горят внутренним холодным огнём нервного исступления, и оно заставляет санитара, который пытался его привести в чувства, потрясённо отойти.

Мой муж подходит ко мне. И он говорит со мной, но слышат это все, потому что, как только он начинает говорить, вороньё за стенами собора смолкает. Он признаётся в убийстве.

А после того как он завершает свою речь, оборачивается, встаёт на колени и исповедуется всем. Он рассказывает, как убил механоида. Донора. Женщину, чьё тело так удачно и так вовремя нашли, чью кончину так и не смогли расследовать, даже решить, насильственной была смерть или произошла по естественным причинам. И на чьё тело он смотрел с такой добротой и надеждой, пока мы ехали сюда.

Магнитные сады гудят от этой бесконечной сакровой бури. Мой муж плачет, обнимает меня, целует в исступлении мои руки, и просит, чтобы я выжила, чтобы я стала счастлива, и говорит, что чудо явил нам Сотворитель, чудо присутствия бога в мире. И он знает, что делает.

Мой муж идёт к главным Вратам храма. Мастер Тьяарноарр пытается остановить его, хирургиня холодно говорит о том, что если заклинило небольшую дверь в Институтский коридор, то большие металлические Врата даже не шелохнутся, сколько ни прилагай усилий, но святой мастер кротко ей отвечает, что на всё воля Сотворителя и мы не в нынешнем мире сейчас, а в горнем и Сотворитель смотрит на нас и он решает.

Он тянет на себя огромные металлические створки, и действительно – изображения праведников и грешников, Машин и Порогов, колеблются, отпуская по лицам горельефных фигур глубокие тени, когда Врата легко поддаются и открываются даже без скрипа.

За дверями – Хаос из крыльев и когтей, из металлических перьев и железных клювов. Я встаю, кричу мужу, чтобы он остановился, что здесь всё ещё безопасно и он должен остаться со мной, но он шагает за этот порог.

И птицы смыкаются за его спиной, но ни капли крови, ни единого крика боли не доносится до нас, а потом, как по команде, стая прореживается, и мы видим, что он стоит на тропе от собора к главному корпусу Института. Живой. И ничто не повредило ему. И ничто не оставило на его теле ран.

Нервно встаёт шуйца. Он кричит на мастерицу Айнейррейре, кричит, что знает, из какой крови появились её алмазные руки. Обличает её перед всеми, громко говорит о душах десятков душевнобольных, зарезанных ею ради практики, о несчастных, которых он сам приносил ей на заклание, лишь бы она получила те редкие навыки, которые позволили ей пересадить мозговую пластину от трупа в мой страдающий мозг.

Она не соглашается, не признаёт вину, ведёт себя сдержанно, спину держит прямо, но трое их вокруг неё одной, и вот они, окружив её, зажав в угол, хватают за руки и ноги, по-умелому, по-хозяйски. Она кричит.

Страшно кричит.

А когда она кричит – вороны затихают, и каждый раз её крик разрывает тишину наново, как свежезажившую плоть.

Моя рука зажимает мне уши, второй я держусь за скамью, не в силах ни стоять, ни сесть, и смотрю, как её проносят к границе Храма и выбрасывают в это ужасное чёрное море из ужасных несмертных птиц, и она исчезает в нём. Крик всё ещё слышен, а потом он сменяется прерывистым дыханием, а дальше всё исчезает за шумом, который издаёт обезумевшая стая. Проходит секунда, и мы всё ещё видим её белый врачебный китель.

Она стоит в полный рост там, рядом со святым мастером… тоже невредимая.

Мы должны выйти. Я отняла руку от головы и направилась к выходу, но чужая рука удержала меня. Она намертво вцепилась в каменную скамью и не пустила сделать и шага. Я потянулась оторвать её, но меня сразу же отвлёк шум у выхода.

Там была драка. Нет… бойня.

Это был мастер Тьяарноарр. Он отбивался от этой троицы, от шуйцы и двоих санитаров-близнецов, которые в моменты наибольшего кошмара сливались для меня в одно, то мужское, то женское лицо, издевательски двигавшееся, издевательски говорившее, знавшее, как и когда надавить, чтобы я сделала всё, что они хотели.

Когда они были рядом, а муж отлучался, то я всегда чувствовала себя голой рядом с ними. Часто так и бывало. Голой и беспомощной, а они могли всё, и я молчала. Не столько потому, что меня никто не мог защитить, а потому, что знала, что они могут сделать с другими, кого я знала и кого защитить было некому. Они виновны, это никак нельзя оправдать и никак нельзя объяснить.

Сейчас они зажали мастера Тьяарноарра, так же как до этого зажали мастерицу, но он ожесточённо сопротивлялся, и не думая пытаться поставить их на место холодным взглядом или резким словом, скрывающим под собой намёк в том, что они повязаны одними преступлениями.

Мастер Тьяарноарр сражался за свою жизнь отчаянно. Он схватил высокий кованый подсвечник, стряхнув немногие огарки, ещё тлевшие на нём, и размахнулся, метя в санитара, но тот ловко поднырнул, уходя от удара, и тяжёлый металл с размаху вошёл в висок шуйцы.

Нейрофизиолог уронил орудие и на негнущихся ногах отступил назад. Санитары же, эти двое, одинаковые, пародирующие друг друга в каждом движении, тут же забыли о нём. Они схватили за ноги своего товарища ещё минуту назад, предводителя, и потащили туда, к воронью.

Я ещё могла разглядеть за тёмной завесой святого мастера и мастерицу-медичку. Она неведомыми силами удерживала моего мужа. Он хотел вернуться, но он не мог потому, что она его держала, а может, ему мешали птицы. Они скрежетали когтями, они стучались в цветные стёкла.

За головой шуйцы, виновного передо мной как никто другой, посмевшего попроситься ухаживать за мной после всего, что он со мной сделал, оставался кровавый след. Я смотрела на эту кровь, и мне не было жалко, я была рада, рада, что он так закончил. Потому что это всё не началось бы, если бы не он. Если бы он не толкнул меня тогда, когда я лечилась здесь первый раз от простых головных болей, да, частых, почти бесконечных, но всё же простых головных болей. А после того как он толкнул меня и я ударилась головой об пол… начались припадки.

Зачем он попросился в проект по моему лечению? Хотел искупления, прощения хотел? Ну что же, значит, пусть его прощают там, за Вратами, железными клювами, железными перьями, стая безумных чёрных птиц. И его действительно бросают за порог. И птицы его не трогают.

Я перевожу взгляд на мастера Тьяарноарра. Он стоит бледный. Из глаз, подчёркнутых красной изнанкой нижнего века, катится вниз по высокой щеке холодная слеза.

Он не переставая что-то шепчет, повторяет снова и снова чьё-то имя. Я не узнаю его сначала, а потом, буква за буквой, вытаскиваю его, словно из пруда леску с налипшей на ней тиной и мусором, из сознания. Имя.

Молодой парень, кажется, вчерашний студент, он приходил к нам с мужем, говорил, что может помочь, что может вылечить, что он разработал способ лечения эпилепсии с помощью рассечения мозолистого тела и затем протезирования его донорской пластиной.

Но мы не поверили ему, он выглядел… глупо. Ни званий, ни подтверждённых научных работ. Он долго ходил вокруг нашей семьи, всё говорил, что у меня идеальные показания, что всё обязательно получится, и так же часто называл своё имя, словно заклиная нас им, вот поэтому я его и запомнила.

Позже, в больнице, когда у меня снова были приступы, длившиеся почти неделю, после которых я почти разучилась говорить и потеряла цветовое зрение на какой-то период, мой муж рассказывал об этом юноше мастеру Тьяарноарру, тот посмеялся от души над выдумкой, но меньше чем через год пришёл к нам с собственным проектом.

Это было совсем другое дело – вдумчивые фразы, разумные расчёты и теории, над идеей работал не один мастер Тьяарноарр. Мы согласились, конечно, согласились, это была надежда, была спасительная нить прочь из лабиринта бесконечной боли.

А оказывается… они были знакомы. Или даже хуже. Что стало с тем юношей?

Я громко, криком спрашиваю об этом вслух, и вороны снова замолкают, чтобы прозвучал этот обвинительный вопрос, и мастер Тьяарноарр ломается. Да, он тихо признаётся мне, что этот проект не его. Что молодой механоид умер, что это его вина, а может, и прямые его действия, что всё произошло быстро… о Сотворитель, о Сотворитель, сколько же может быть вокруг этой моей души зла?

Парочка близнецов, только что выкинувшая тело своего начальника за порог, хищно оборачиваются в мою сторону. Я кричу, пытаясь отойти назад, но чужая рука так и не отпускает, я прячусь за лавку и только слышу, как мастер Тьяарноарр бежит на них, в абсолютно героическом, ищущем искупления, хотя бы так, хотя бы в смерти порыве, а может, из глубочайшего страха грядущего позора там, на середине анатомического театра, схватывается с ними, пытаясь оттащить к границе собора, и через какое-то время их взаимные крики стихают.

Я встаю. Я в соборе одна. А там, за Вратами, они все. Невредимые.

Что же, если никому из тех, кто был виновен так сильно и так глубоко, не была послана справедливая кара за грехи его, значит, всё это просто ошибки. Это совпадения, много, много совпадений зараз: и птицы, и обморок того ворона, ударившегося первым, и разбухшая защёлка маленькой двери, но не затворённые главные Врата. Всё это сложилось в один гигантский гимн возмездию только в наших измученных бедой и бездействием головах.

Когнитивные искажения, суеверия голубей.

Чужая рука отпускает меня. Я должна что-то сделать, возможно, самой пересечь порог, но у меня нету сил, чтобы пройти так много, и наконец мой муж продирается через чёрную толщу воронья и спешит ко мне. Я падаю в его объятия, позволяю прижать к себе, поднять на руки, и вместе мы движемся к выходу. Мы вместе, это просто птицы, глупые птицы, и всё хорошо.

Мы медленно добираемся до порога, меня переносят через него на руках, и меня раздирают на части чёрные вороны своими железными крыльями, своими механическими когтями, своими стальными клювами.

Они пронзают мою плоть, терзают мою родную механику, они набрасываются все, стаей, одновременно. И потом – сразу же разлетаются прочь.

А я ведь одна здесь абсолютно невинна.


«И» соединяет и разделяет. Это маленькое слово, сочинённое кем-то, кто любит запятые, всегда находится в нужном месте, чтобы продолжить линию предложения, уже звучащую в голове читателя, но ещё не выраженную в осознанной мелодике слов. Мы никогда не задумываемся, где именно рождается эта предугаданность поэтики, предчувствие рифмы на конце куплета, переводящее песню из единоличного творчества певца в общее творение существ по разные стороны края сцены, как порога. А оно там, у нас в голове, чуть раньше, чем мы умеем осознавать истинный лик «и».

Сакровая буря колеблет истинные границы миров, проникает через небо, живую механику и всё существо мироздания, она одновременно повсюду, сакровая буря. Она говорит с истинным «я» каждого живого существа, и сейчас она призывает к ответу всех, кто спрятался под стрельчатыми сводами потемневшего камнем собора, бросившего нерушимые шпили на штурм высоты так, словно бы это первая реплика в жестоком споре, который начинает великий оратор, желая скрыть, как сильно он, как заранее он виноват.

Бороться за жизнь никогда не было неразумно. Каждый сражается как может, и, если тонкие границы рукотворных миров никак не могут успокоиться и если железные ветви магнитных садов беспокойно гудят, ища какой-то жестокой, первозданной справедливости, означает ли это, что я одна, одна во всём мире оскорбляю небо и недра тем, что борюсь за жизнь? Неужели же преступление против Сотворителя то, что я нашла лучший способ сражаться?

Меня пытали болью, изводящей, неумолчной, жестокой болью, эти поиски истины магнитных садов, эти сакральные страсти, разрывающие миры, но я выстояла, через всё, что они заставили меня испытать, и я снова хватаюсь за жизнь. Я знаю, кто против меня.

Против меня сама суть этого мира, запрещавшая от начала сотворения хоть кому-то, хоть когда-то обладать той властью, которой меня наделила сперва болезнь, а после дерзкий способ её лечения, и, глядя на пустой алтарь собора, я видела там, в пустоте, в воплощённом отсутствии, самого Сотворителя, потому что после того, что я смогла пережить, я познала его замысел, и я увидела мир таким, какой он действительно есть. Вот и возмущаются сакры. Они раньше не знали такого греха.

Вот они все здесь, мои марионетки, мои начертанные карандашом по мраморированной бумаге игрушки, которыми так легко управлять, которых так просто заставить делать то, что я им скажу делать. Все убранные ранним рассеянным светом, как погребальным саваном, силуэты. Мои грехи.

Первый из них – мой муж. Механоид мягкосердечный, но слишком преданный идеалам собственного сердца, которое, как в насмешку, ведёт его узкими тёмными коридорами к самым жутким проявлениям любви.

Рядом с ним – нейрофизиолог с невероятно раздутым эго и скудным умом, пухнущий от чувства собственного превосходства над всеми, кого он спешит унизить и растоптать по любой причине. Он всех считает ниже себя.

Он никогда не скрывал своих намерений в отношении моего случая, но сейчас его требовательное раздражение сочится из всех щелей его родной механики. Он не любит и не боится бога, он не нежит своих грехов в противопоставлении ему. Он просто ждёт, когда мир, весь мир в очередной раз станет удобным для него и сам пригласит его на кафедру, чтобы вручить всё, чего он хочет.

Здесь и хирургиня, чьи руки создали меня такой, какая я стала. Мастерица Айнейррейре – женщина холодная и жестокая, никогда не скрывавшая, насколько выше ценит она загадку болезни по сравнению с такой мелочью, как жизнь тех, кого она спасала своими алмазными руками. Ремесло хирурга для неё всегда было важнее лечения. Она не помогала, она не вставала между страдающим и смертью, она брала своё.

Ничего удивительного, что в качестве главного шуйцы покоя ей дали этого садиста, старшего в смене, подбиравшего кадры по себе и высоко поднявшегося за счёт случайных смертей или стабильно, годами после выписки в распоряжении больницы, работавших на её благо из-за запугиваний пациентов, особенно неудачно попавших между молотом чужих притязаний и наковальней ментальной болезни.

И его свита при нём – брат и сестра, похожие друг на друга в этой белой униформе как два осколка стекла, да, словно бы демон посмотрел на своё отражение в ледяном потоке, и то, ожив, вышло бы на сушу, так и оставшись вечно ухмыляющимся, одновременно и точным и инфернально искажённым. И оба они пришли бы жить среди живых по их собственным, извращённым законам.

Но они были нужны мне, были необходимы мне все, чтобы я могла, преодолев наконец, нет, не саму болезнь, она уже слишком глубоко в моих костях и нервных окончаниях, но хотя бы избавиться от неискупимой карусели боли, иссушающей моё тело. Осталось не так и много, всего одна или две операции по подключению протезированной пластины к ликровым венам в моём мозгу. Микроскопическим. Только женщина с алмазными руками может это сделать.

Но пока бушует сакровая буря, мы бессильны. В этот период вся живая механика немного изменяется, в том числе и в пропорциях, и операция, проведённая в этот период, может привести к излиянию ликры в органические части мозга. И я умру.

Рассечение мозолистого тела, группы органических тканей, соединявших полушария мозга, было частью терапии эпилепсии. Это действительно спасло меня от ужасающе долгих и полных мучений припадков, очень опасных для жизни. Однако на смену одной беде пришла другая, они называют это «чужой рукой», не понимая этого явления абсолютно.

«Чужая рука» для них – это странный, неприятный и нежелательный симптом рассечения «и». «И». «И», стоящего между полушариями мозга, хранилища нашей души. Того самого «и», великого двуликого трикстера, который одновременно и соединяет и разделяет нас внутри нас самих, нас с нами, нас с богом. И что же случается, если его уничтожить идеальным движением алмазных пальцев, направляемых гениальным зрением?

Появляется «чужая рука». Появляюсь я – живущее в небольшом опережении событий, свидетель истинного значения всех подсознательных реакций и жестов. Досознательное самосознание. Единственный бодрствующий житель мира, истинного мышления, мир словно бы графического, схематического, как нарисованного карандашом.

Вам когда-нибудь случалось ощущать, что вы совершаете фатальный ход в шахматах, но уже оказываетесь не в силах отдёрнуть руку? Кричать на кого-то, кто казался вам безразличным в исступлении, потому что сами не можете разобраться в собственных чувствах? Знать, что ваш поступок предрешён кем-то свыше, хотя он не нравится вам и претит? Это всё эхо моего существования.

На самом деле большая ошибка считать, что хотя бы одно наше решение или мысль принимаются вами самостоятельно, на самом деле это – кто-то другой. Может быть, ваш истинный разум, может быть, бог, но в любом случае этот кто-то живёт в этом карандашном мире, куда менее наполненном цветами, звуками и запахами, чем обычный мир, существующий за треть секунды до включения «я».

Именно в этот момент принимаются все решения, именно в точке перехода от карандаша к краскам формируется личность. Я живу прежде личности, и я не чужая, я настоящая, истинная рука. Я не противоречу сознанию. Я создаю его.

И вот они нашли меня. И они хотят стереть меня из этого мира. Кто они? Я не знаю, сейчас это – вороны. Протезированная мозговая пластина очень сильно зависит от сакральной стабильности тонких оболочек миров. И наверное, сейчас она, не до конца снабжаемая ликрой, не до конца встроенная в единую ткань мироздания, выглядит для них как маяк. Сияющий греховностью вместо света. И мой грех – существовать на том же самом поле, что и все они. Кто они все? Я не знаю. Все те, кто действительно владеет миром и каждой отчаявшейся душой в нём.

Первая птица, ударившаяся в витраж, – это вестник. Гонец грядущего суда над моей смелостью, над моей дерзостью существовать. Я вижу её проекцию в карандашном мире – она плоть, часть физической оболочки одного гигантского существа, объединённого общим разумом, которым владеет кто-то больший, кто-то свыше, кто-то оскорблённый мною, как самой сутью отступничества.

Он не может мне простить тонкой игры, которую я затеяла ради спасения собственной жизни, но условия, в которые меня загнали обстоятельства, были сверхъествественные. Что преступного в том, что я воспользовалась сверхъестественными средствами самозащиты, чтобы продолжать дышать?

Я видела больше, чем другие, больше, чем кто-то из когда-либо рождённых мог видеть, и я использовала всё, что было мне даровано случаем без оговорок и без мук совести, я хотела жить, и сейчас нёсся сюда тысячей чёрных тел обвинитель и исполнитель смертного приговора, рождённый сакровой бурей, из-за которой так печально и низко пели механические ветви за соборными стенами.

Вот он приближается, взбивая воздух своими многими чёрными крыльями, изрыгая боевой зов своими многими клювами, глядя чёрными глазами-бусинками на чернеющий отчаянными шпилями, потонувший в магнитных садах собор. Он спешит в отмщения за безродную женщину, необразованную грязную топнутью, без талантов и образования, за её потемневшую от тяжёлой жизни грубую кожу, за заскорузлую печать бедности на скуластом лице.

Но нет… нет, рано ещё думать, что он победит. Рано думать, что инквизитор, состоящий из всех этих чёрных полумеханических тел, одержит победу. Рано ожидать, что он сможет прочесть меня здесь. Да, моя пластина привлекает его и горит для него огромной чёрной чернильной кляксой среди карандашного мира, но ведь я здесь уже давно, а он только создал своё гневное тело из нескольких диких стай.

Я провожу рукой по русым спутанным волосам… себя. Себя самой. Какой-то необычайно далёкой, живущей там, в полноцветном усечённом мире предсказанных решений и предопределённых действий. Я буду сражаться за неё, себя, нас. Ещё не всё кончено, нет… это не казнь. Это – сражение.

Я быстро скольжу плотью вдоль одежды и кокона спутанных одеял в поисках ликрового клапана общей сети, связывающей собор и здание Института. Я связываюсь с этим чудовищным зданием, расползшимся на множество корпусов здесь, среди магнитных садов. Его башни квадратные, его своды круглые, он не мстит небу за пустоту собственной души, он тешит своё эго обращённостью внутрь мозга, и чужого и собственного, в поисках той истины, которую иные чувствуют ускользающей в горячих слезах, льющихся перед алтарём.

Мы хорошо друг друга понимаем, я и Институт, он чем-то похож на меня, но, конечно, он просто живой, обычное существо, живущее в том же самом предрешённом мире, однако в его старых костях и стенах довольно живой механики, родных частей умерших механоидов, интегрированных в одну машину здания, чтобы вплотную приблизиться к чувству моего, мира настоящих решений и настоящей расплаты за жуткие грехи.

Оно так много впитало в себя этого безумия, оно так привыкло к нему и к противостоящему ему чистому разуму, снова и снова пытающемуся проникнуть в самые тёмные уголки спутанных мыслей и нарушенных образов, что стало кем-то вроде меня.

Этот возвышающийся над беспокойными механическими ветвями, пульсирующий в камне механический скелет, порождённый тысячами и тысячами смертей, собранных воедино живыми, тёплыми руками, ради того чтобы вбирать в себя чужое безумие и самому не сходить с ума, оно дало приют и мне, уроду и провидцу, алчной чёрной кляксе, которая будет сражаться за жизнь. Прямо сейчас.

Институт выполняет мою просьбу, и дверь между собором и больничной галереей блокируется. Птицы могут разбить стёкла моей палаты и разнести в осколки аквариумное остекление операционной, наводнить собой коридоры, и, уничтожив каждого, кто встанет у них на пути, вонзится железо и костью в мою плоть, разрывая её на кровоточащие куски.

Но здесь, в священных пределах, мне ничего не грозит. Сакры, информационные пузырьки, хранящие каждый свой мир, не едины, и любой из соборов и церквей, стоящих на чёрной и белой земле, соединены с Храмом, машиной по созданию миров, единой тонкой оболочкой. И поэтому, пока я здесь, они не смогут добраться до меня. Главное, чтобы все, кого я собрала вокруг себя, дёргая за ниточки в карандашном мире, не вывели меня наружу.

Но этого не случится, пока они слишком напуганы природой явления, о котором не имеют не малейшего понятия, природой чёрной стаи, созданную и призванную сюда их, каждого в отдельности и всех вместе, действиями.

Я смотрю на них всех. Спокойно обвожу взглядом по очереди. За спиной каждого наброска фигуры в поле моего взгляда привычно шевелятся ниточки истинного сознания, с которым я говорю. За эти ниточки я управляю ими всеми, и сейчас остаётся только продолжать делать то, что я всегда делала, с тех пор как они залезли внутрь моей головы.

Осталось решить, кого отдать первым, но выбора как такового в общем-то и нет, он слишком очевиден. Я тянусь к серой сущности своего мужа, самого податливого для влияния из всех. Его доброе сердце ведёт его в тёмные коридоры бесконечного лабиринта зла. Им легко управлять, и сейчас я, мелкими движениями пальцев, дрожью ресниц, шорохом, говорящим о невыносимой боли и ещё более невыносимой усталости, довожу его до отчаяния. Он слишком долго думал эти мысли сам.

И вот, так просто и так быстро, он решается прекратить это всё навсегда. Он сходит со ступеней перед алтарём, подходит ко мне и рассказывает, как убил топнутью, у которой в мозгу была донорская деталь для меня.

Он думал, что эта мысль родилась у него в голове сама собою, что только он всё придумал и всё исполнил, думал, что он всё решил, ведь он ничего и никогда не говорил мне, но правда в том, что никто, абсолютно никто не принимает решений самостоятельно, они не рождаются в ваших сознаниях, они живут здесь, в карандашном мире. Никто, кроме меня.

Мысль о том, что донора с нужной механической деталью мозга может так и не появиться, очень давила, ожидание было невыносимым, и я день за днём говорила здесь, в бесцветном, обладающем только контурами мире, что нужно сделать что-то самостоятельно. Я подталкивала его к этой мысли, так же как подтолкнула сейчас к признанию – жестами, звуками, подсознательным невербальным языком, что влияет на нас до-личностно. И которому никак нельзя противостоять.

В сущности, имеет значение не точность и не убедительность, а время, одно только время, а всё остальное, острый момент принятия парадоксального решения, обжигающего своей смелостью и истинностью, – это результат часто одного только движения, одного только перелива светотени под стрельчатыми окнами, страха. Это всё – двинувшаяся от лёгкого толчка лавина. И вот она сошла вниз.

И вот он выходит за дверь, готовый пожертвовать собой ради меня, дверь поддаётся легко, так как Институт не может влиять на сознание собора, и тот строился изначально с допуском на самые суровые сакровые бури, это особенность всех сакральных строений, готовность к штормам.

Я внимательно слежу за тем, как прореагирует стая на моё подношение, на мою жертву им, на самое дорогое моё приобретение за всё это время, на воплощённые зло и добро в одном и том же лице, на моего самого главного и самоотверженного защитника, готового ради меня жить и ради меня убивать. Ничего более ценного я не могу им отдать.

Но стая стай отвергает мою жертву. Птицы не трогают его, не он призвал сюда и не его грехи они явились судить. Они не хотят чьей-то абстрактной крови, они хотят стереть из ткани мироздания мерзость, которую не в силах терпеть, это я. Их никто не удовлетворит кроме меня, но я ещё здесь и жива. Я буду сражаться дальше.

Вот, вот женщина, которая ни в чём не глупее меня. Она даже не моя жертва, она скорее моя напарница, настолько холодно её восприятие действительности, настолько мало отличаются её решения в до-личностном и осознанном мирах. Настолько ясно она хотела того же, чего и я и настолько безлично, профессионально ко мне относится.

Она сама, хотела сама сделать всё, что сделала со мной. И допустить ошибку она сама не могла позволить, а потому вся эта кровь на её руках, все эти смерти беспомощных пациентов при вивисекциях было легко допустить, следовало только дунуть, лишь дать ей понять, что стоит на кону, какая истина, какая вершина перед ней и какая цена ошибки. К моей операции, декларированной, как первая в мире эта женщина подошла уже опытным хирургом, прошедшим огромный путь и весь этот путь шел по крови невинных.

Прекрасный путь.

Она, конечно, не выйдет сама, ей плевать на меня, но эти жалкие души, преисполненные страхом, считающие все, как одна, что стая пришла за ними, что коллективный разум сотен и сотен птиц хочет именно крови и нужно просто правильно угадать жертву, эта идея лежит на поверхности, нужно просто прорисовать её четче в этом мире. Моём мире. Месте абсолютной манипуляции.

Но птицы не приняли и её. Тогда следующего. Им нужно отдать следующего! Я кидаю моих верных солдат вперёд, я внушаю им страх, животный ужас, всем трём, я доказываю им, что нужно всех, всех выкинуть.

Мои трое воинов, вперёд!

И они, эти похожие как штампованные статуэтки грехов садисты, накидываются на следующую жертву. Я не зря держала их подле себя всё это время, этими тупыми, ведомыми только жаждой чужой боли чудовищами легко управлять, показывая им новую мишень для агрессии, и они тянулись ко мне, как к горькой своей госпоже. Моя армия, мой щит.

Они безошибочно чувствовали рядом со мной мою новую, великую, тонкую жестокую сущность, заточенную только на то, чтобы выжить и хотели служить мне, сами того не подозревая и служили, служили верно и сейчас убивали каждого, кого я прикажу.

Моё тело уже давно встало, но я надёжно удерживала его на месте, подальше от любого возможного вреда. У меня достаточно рук, чтобы защищать себя. Если воронам нужно больше жертв, то… я подумала. А что, если им хочется именно крови? Не жертв, которых они могут порвать самостоятельно, а именно крови и ликры, бессмысленно вытекающей на пол?

Я улучаю момент и даю мастеру нейрохирургу знать, когда именно нужно махнуть тяжёлым подсвечником. Кровь. Да, я пожертвовала одним из своей армии, но сейчас не время мелочиться, и если вороны там хотят крови, то вот, вот для них кровь. Я приказываю им тащить бессознательное тело туда, к порогу и за порог. Пусть они выкинут, пусть они дадут им то, что они так хотят, я не отдам им себя.

Почему, почему стая не пускает назад тех, кто уже вышел, почему они считают порог преодолимым только в одну сторону для тех, кто был в соборе, если им всё равно? Они дали вернуться моему мужу, если бы он не представлял для них никакого значения, но он не может пересечь линию врат назад.

Это означает только одно: стая стай всё видит в комплексе, если нужна не только я, как чернильное пятно, но и все нити манипуляторских связей, что я протянула к другим, научив их повиноваться под всё меньшим и меньшим давлением с моей стороны, ей нужна вся сеть взаимодействия между мной и каждым, кого я поставила между собой и смертью.

Что же, тогда я отдам ей их всех. Может быть, она не раздирает их на части только по тому одному, что собирается уничтожить всех в одночасье, в один конкретный кровавый момент расплаты. Пусть так. Пусть она возьмёт всё, что у меня есть, пока я живу, я смогу всё начать сначала.

Вот мастер-нейрофизиолог. Слишком тупой, чтобы самостоятельно найти способ, как можно меня спасти. Одно из лучших моих приобретений – тщеславный и самолюбивый, ему хватало ума, чтобы глубоко страдать от отсутствия собственных идей, а также настолько хорошо скрывать эту внутреннюю пустоту, что он мог протолкнуть любую банальность и получить на неё грант.

Однако банальности бы меня не спасли. Мне нужна была идея, уникальная мысль, прорыв, и я получила её, когда однажды перед нашим домом появился вчерашний студент, принёсший в потёртой папке план моего спасения. Я сразу увидела его искренность, его глубину ума и продуманность каждого этапа исследования, но давать ему синий свет было нельзя, требовалось лучшее оборудование и механоид со связями, способный привлечь для моего лечения женщину с алмазными руками, только и ждавшую, чтобы постелить перед собой дорожку из чужой крови и явиться к моему операционному столу как спасительница и главный гость.

Идею украсть исследование я подала через мужа. Открыто никто даже ничего не говорил, и слабый, глупый врач считал, что это он уцепился за случайно обронённую фразу. Что он сам разыскал юношу, что он сам вступил с ним в лживую научную связь.

Это был его камень под кроватью, его самый страшный секрет, читаемый мною как раскрытая книга. Читаемый… нет, написанный полностью мной. Это кровь, это ложь, это основание для вечной дисквалификации в академиях наук и комиссиях по грантам. Это… план моего спасения. Меня не интересовало ничего за пределами истории о защите собственной жизни.

Поэтому, чтобы нам не мешали, я велела убить молодого одарённого физиолога.

Пусть, пусть теперь вороны получат всё. Я отпускаю вниз, в цветной мир, эту страшную догадку о совершённом злодействе, и моё тело хватается за неё, как умирающий от голода за кусок хлеба. Все вокруг уверены, что это – тот самый момент истины, а я смотрю только на стаю, ей нужны все, она хочет всех, пусть, пусть она получит всех, я ей дам, что хочет она.

Нужно избавиться от всех троих одним махом, и я заставляю учёного закрыть собой моё тело и вытолкнуть санитаров на улицу. Мне легко его убедить, что я единственное свидетельство, которое поможет его имени сохраниться в истории науки. Что для него всё кончено, но тщеславие, сладость его от собственного имени, останется, должна остаться, потонет в вопросах об авторстве, спорах, доказательствах и так и останется местом притяжения многих умов.

И они остаются невредимы все вместе. Мне надо бежать. Бежать.

Все ушли, но я не сдалась, осталось последнее средство. Осталось коснуться ликровой заводи, передать маркерами крик о помощи в Храм, дать ему понять, что ситуация здесь отчаянная и мне нужно преступить сакровую границу миров ради эвакуации в Храм. Тогда меня заберут, и там я пережду эту жуткую бурю, скроюсь от этого невозможного существа. Выиграю время, как выиграю всё, я всё всем смогу объяснить.

Когнитивные искажения, суеверия голубей.

Я отпускаю руку, чтобы перехватиться и подтянуть запястье к ликровой заводи, но мой инквизитор и мой палач отпускает из своего тысячекрылого тела моего мужа, чтобы он сам принёс меня в жертву этому охотнику за всем, что превосходит чужое понимание реальности. Я тянусь к ликровой заводи, но плоть слаба, и я падаю в объятия мужа, рука продолжает тянуться, но для него это – чужая, чужая рука.

Он несёт меня к выходу. Лавина чувств и подсознательных реакций, безусловная любовь, погрёбшая наконец и меня саму. Меня, в идеальном жесте заботы и нежности, которые я так долго создавала в бесцветном мире, переносят через порог на руках, и меня раздирают на части чёрные вороны своими железными крыльями, своими механическими когтями, своими стальными клювами.

Они пронзают мою плоть, терзают мою родную механику, они набрасываются все, стаей, одновременно. И потом – сразу же разлетаются прочь.

Ведь я здесь виновна абсолютно одна.

Дом и алтарь

Подняться наверх