Читать книгу Наследие противоречий. Истоки русского экономического характера - Никита Кричевский - Страница 5

Глава 1. Великое расхождение
Этос

Оглавление

Этос, или стиль жизни общественной группы, нации, народа, его культура, иерархия ценностей, таит в себе ответы на множество вопросов, связанных с выбранной Россией исторической колеей. Об этосе, общественном менталитете (в значении совокупности интеллектуальных, эмоциональных, культурных, нравственных особенностей, как правило, не проявляющихся в повседневной жизни, но зная которые можно с большой долей вероятности предсказать действия как отдельного человека или группы, так и общества в целом) будет много сказано в этой книге. Здесь рассмотрим некоторые экономические различия в русском и западном этосах, прежде всего несоответствия в хозяйственной культуре как наборе кодов, предопределяющих экономическое поведение человека и оказывающих на него имплицитное управленческое воздействие.

Что такое “хозяйственная культура”? По Фрэнсису Фукуяме, такая “культура есть унаследованный этический навык или привычка (habit). Этический навык может состоять как в определенной идее или ценности – к примеру, представлениях о том, что у свиньи нечистое мясо или что корова является священным животным, – так и в действующей социальной традиции – к примеру, японском обычае, согласно которому старший сын наследует все отцовское состояние. В этом свете культуру, наверное, было бы легче определить через то, чем она не является. В первую очередь она не является рациональным выбором – тем, что лежит в основании экономической концепции человека как рационального существа, максимизирующего полезность (способность удовлетворить человеческие потребности. – Н.К.). Надо уточнить, что, говоря о “рациональным выборе”, я имею в виду не столько рациональные цели, сколько рациональные средства – то есть учет альтернативных путей достижения конкретной цели и выбор оптимального пути в зависимости от имеющейся информации. Решения, продиктованные культурой, суть решения, продиктованные привычкой”2. Таким образом, хозяйственная культура далеко не всегда в качестве решения той или иной хозяйственной проблемы подразумевает оптимальные пути, основанные на рациональном (разумном) выборе из имеющихся альтернатив. Например, одалживая некоторую сумму оказавшемуся в стесненных обстоятельствах знакомому и зная по предшествующему (возможно, чужому) опыту, что будущий должник если и расплатится, то нескоро, мы тем не менее все равно предоставляем неформальную, то есть без официального оформления, ссуду, пусть в меньших объемах от запрашиваемого. Какой мотив движет нами в этот момент? Сострадание, сопереживание, чувство долга – все, только не разум, подсказывающий, что со своими деньгами мы расстаемся если не навсегда, то надолго. Столь “неразумно” мы ведем себя потому, что так поступали и поступают наши родители, друзья, кумиры, являющиеся для нас нравственными ориентирами. Это не хозяйственное (экономическое), но нравственное здравомыслие, хотя и основанное на эгоистичном стремлении жить в ладу с самим собой (с собственными представлениями о морали).

О том же говорил и Фукуяма: “Как явствует из самого слова “культура”, наиболее сложные этические правила, по которым живет человек, всегда произрастают на почве повторения, традиции и примера. Эти правила могут отражать глубокую “адаптивную” рациональность, они могут служить экономически рациональным целям, наконец, в ограниченном кругу индивидов они могут быть результатом рационально достигнутого соглашения. Однако от поколения к поколению они передаются как нерациональные навыки общественной жизни. Эти навыки, в свою очередь, гарантируют, что поведение людей никогда не будет сводиться к голой максимизации эгоистически понимаемой полезности, о которой твердят экономисты”3. Об этом же, кстати, писал и Норт: “Хотя формальные правила можно изменить за одну ночь путем принятия политических или юридических решений, неформальные ограничения, воплощенные в обычаях, традициях и кодексах поведения, гораздо менее восприимчивы к сознательным человеческим усилиям. Эти культурные ограничения не только связывают прошлое с настоящим и будущим, но и дают нам ключ к пониманию пути исторического развития”4.

Итак: хозяйственная культура означает подвижный свод повторяющихся, наследуемых, рациональных и этических особенностей экономического поведения, оказывающих определяющее воздействие при выборе индивидуумом способов удовлетворения физиологических, материальных, социальных или духовных потребностей. Через хозяйственную культуру формируется хозяйственный этос, или (в данном случае) экономический характер общественной страты, нации, народа. Что же до рациональных целей и не всегда разумных средств их достижения, то здесь Фукуяма развивает тривиальную по нынешним временам мысль Людвига фон Мизеса, утверждавшего, что “либерализм отличается от социализма, который также провозглашает стремление к благу для всех, не по цели, к которой он стремится, а по средствам, которые он выбирает для достижения этой цели”5.

В отношении самой рациональной цели следует заметить, что мыслители часто предпочитали “проходить мимо”, памятуя о том, что могут “заковыряться”, поскольку цели могут быть как идеальными (недостижимыми, что превращает движение к ним в перманентный процесс), так и реальными, субъективными или объективными. Упрощенное целеполагание приводило к поверхностной (но не всегда неверной) оценке средств достижения, что также нередко характерно для западных экономических исследователей. Кажется, возьми за основу модель homo economicus (человека экономического) как обладающего совершенной информацией мгновенного вычислителя оптимальных путей для удовлетворения потребностей и получения удовольствий, и дальнейшие рассуждения покатятся сами собой. Вот как это, к примеру, происходит у “золотого голоса” западной капиталистической этики Макса Вебера и его заокеанского “пастыря” Бенджамина Франклина в книге Вебера “Протестантская этика и дух капитализма”: “…честность полезна[3], ибо она приносит кредит, так же обстоит дело с пунктуальностью, прилежанием, умеренностью – все эти качества именно поэтому и являются добродетелями… Приобретение денег – при условии, что оно достигается законным путем, – является при современном хозяйственном строе результатом и выражением деловитости человека, следующего своему призванию, а эта деловитость, как легко заметить, составляет альфу и омегу морали Франклина”6. И никого не волнует, что, по Хайеку, “многие общественные институты, представляющие собой необходимое условие успешного достижения сознательных целей, по сути дела, являются результатом обычаев, привычек или установившихся практик, которые не были изобретены и соблюдаются без преследования какой-либо цели”7. Например, та же до сих пор ментально существующая русская община возникла для каких угодно целей, но только не как предприятие, алчущее прибыли.

Деньги – вот, по мысли Вебера и Франклина, главный показатель деловитости, умеренности и прочих добродетелей, а цель жизнедеятельности – их “приобретение”. После прочтения труда Вебера значительная часть западного общества наверняка спешила воплощать теоретические установки в практику, повторяя: “приобретение денег (относительно) законным путем и есть искомая мораль”. Попутно западный обыватель вспоминал теорию эволюции Чарльза Дарвина, из которой вытекает, что Бога нет, а также воззрения Фридриха Ницше (“Бог задохнулся в богословии, нравственность – в морали”), и вот уже перед нами утилитарный, живущий для себя и по собственным моральным убеждениям человек, ключевым нравственным стремлением которого является “приобретение денег”.

Пестование, выпячивание ложных начал, характерный образец которого мы наблюдаем у Вебера, а также у многих, очень многих прочих исследователей, и формирует то самое отличное от русского мировоззрение западного общества. “Просвещенным” европейцам всегда казалось, что мы “идем не туда”, что мы “дикари” и “варвары”, что мы добровольно отказываемся от единственно верных, по мнению западников, добродетелей. А все потому, что мы никогда в массе своей не были озабочены “приобретением денег”. Из веберовского понимания западного экономического менталитета следует теоретическое обобщение на уровне хозяйственного строя, правда, при этом тот самый homo economicus по дороге куда-то теряется: “Стремление к предпринимательству”, “стремление к наживе”, к денежной выгоде, к наибольшей денежной выгоде само по себе ничего общего не имеет с капитализмом. Это стремление наблюдалось и наблюдается у официантов, врачей, кучеров, художников, кокоток, чиновников-взяточников, солдат, разбойников, крестоносцев, посетителей игорных домов и нищих – можно с полным правом сказать, что оно свойственно all sorts and conditions of men[4] всех эпох и стран мира, повсюду, где для этого существовала или существует какая-либо объективная возможность… Капитализм безусловно тождественен стремлению к наживе в рамках непрерывно действующего рационального капиталистического предприятия, к непрерывно возрождающейся прибыли, к “рентабельности”. И таковым он должен быть. Ибо в рамках капиталистической системы хозяйства предприятие, не ориентированное на рентабельность, неминуемо осуждено на гибель”8. Вебер отождествлял хозяйственную деятельность ради потребления с экономическими действиями, направленными в первую очередь на получение прибыли. Стремление к предпринимательству, наживе, денежной выгоде, наблюдающееся у представителей многих профессий и социальных групп, есть склонность к обеспечению потребления, как собственного, так и членов их семей (кланов, родов), но не к прибыли. Еще Аристотель, предвосхищая эту распространенную ныне методологическую ошибку, подчеркивал, что “сущностью домашнего хозяйства в собственном смысле слова является производство ради потребления – в отличие от производства ради прибыли, – однако, продолжает он, дополнительное производство для рынка отнюдь не должно разрушать самодостаточность хозяйства, пока урожай в нем выращивается для пропитания семьи, как скот или зерно; продажа излишков не должна разрушить основу домашнего хозяйства”9. В противовес Западу стремление к автаркии, самодостаточности домашнего хозяйства, нацеленное на наиболее полное удовлетворение потребностей индивидуума, семьи, рода (да что там – страны, о чем мы регулярно слышим в русских публичных прениях) за счет собственных ресурсов, но никак не прибыль, всегда были на переднем плане у русского человека.

Если излишек продавался, то не ради получения прибыли, а ради того, что конкретно на этот излишек можно было купить. Деньги на Руси всегда были в основном не средством обмена, а средством платежа, обозначавшим материальный уровень притязания на ту или иную вещь, недостающую не столько в хозяйстве, сколько в потреблении. (Призывать на помощь Дж. М. Кейнса с его хрестоматийным высказыванием: “Давно известно, что потребление представляет собой единственную цель всякой экономической деятельности”10 – полагаю излишним.) Что, безусловно, не исключает выполнения деньгами функции средства накопления (обеспечения будущего потребления), как и практической реализации некоторыми индивидуумами пресловутой “склонности торговаться и барышничать”11 (этот фразеологический оборот Карла Поланьи стал своеобразной интерпретацией Смитовой “склонности к торгу и обмену”12).

Именно намерением обеспечить будущее потребление на прежнем или хотя бы сопоставимом с достигнутом ранее уровне при реализации того или иного негативного риска объясняется страсть русского человека к формированию невидимых для фискалов заначек “на черный день” (на случай голода, лишений, болезней, войны, несправедливости со стороны государства), а если говорить об общине – общаков. Кстати говоря, заначки и общаки были в почете и у “склонных к торговле и барышам” купцов, промышленников, ремесленников, хотя им впору было бы усвоить посыл, сформулированный Вебером: “Время – деньги; тот, кто мог бы ежедневно зарабатывать по десять шиллингов и тем не менее полдня гуляет или лентяйничает дома, должен – если он расходует на себя всего только шесть пенсов – учесть не только этот расход, но считать, что он истратил или, вернее, выбросил сверх того еще пять шиллингов”13. Причем стремление к сохранению либо, при благоприятном стечении обстоятельств, повышению уровня потребления отнюдь не исключает капиталистические начала в экономике (ориентацию на рентабельность), которые ошибочно ставил во главу угла общественной жизни Вебер. Если по нынешним временам мы ушли от автаркии в личных (семейных) хозяйствах (урожаи с садовых участков не в счет), это не значит, что мы изменили прежней склонности к обеспечению потребления любыми доступными нам способами, включая “резервирование” свободного времени (о чем будет идти разговор в следующем разделе).

Вебер, а также Франклин стали своеобразными кормчими западных теоретизирующих и практикующих экономистов. Вот что, к примеру, говорил бывший председатель ФРС США Алан Гринспен в своем выступлении 10 июня 1997 г. на торжественном ужине в честь награждения ученых в Центре имени Вудро Вильсона: “Та капиталистическая культура и инфраструктура, которая поддерживает рыночную экономику в капиталистических странах, создавалась на протяжении многих поколений: законы, традиции, нормы поведения, а также разнообразные предпринимательские профессии и методы работы, которые в экономике централизованного планирования не играют заметной роли”14.

Мысль Гринспена “крутится” вокруг, по Веберу, основанного на “ожидании прибыли посредством использования обмена, то есть мирного (формально) приобретательства” капиталистического способа ведения хозяйства или просто капитализма15. Прибыль, деньги, не играли “заметной роли” не только в экономике централизованного планирования, но и в досоветской рыночной экономике. “Приобретение денег”, стяжательство практически всегда в русской жизни уступало “уравнивающему” общинному менталитету наших предков, не зря же в русском социуме до сих пор в ходу завистливая поговорка “выбиться в люди”, то есть выйти из прежнего социального круга.

В этой связи движение к долговременным и эффективным институтам, таким как права собственности или соблюдение контрактов, нельзя признать исчерпывающим в деле постепенной трансформации русского экономического характера (об одномоментном сломе ментальной конструкции после неудачного “эксперимента начала 1990-х речь, надеюсь, не идет). Подтверждение чему – фактологическое несоответствие, подмеченное Дейдрой Макклоски: Китай, например, имел гарантированные права собственности на землю и коммерческие товары на протяжении тысячелетия. При династиях Мин и Цин (1368–1911) право собственности и контрактов соблюдалось и для верхов, и для низов, как это было на протяжении большей части китайской истории. То есть права собственности были, а промышленной революции так и не случилось, хотя Китай и Европа в экономическом развитии в Средневековье шли, как известно, “ноздря в ноздрю” (впрочем, Макклоски, как и автор, не ставит под сомнение безальтернативность наличия эффективного института прав собственности, необходимого для успешного функционирования экономики)16. Скорее, нужно говорить не об изменениях, а о продуктивном использовании различных черт русского характера в достижении устойчивого экономического роста.

В русском этосе представления о добродетели отличны от западных. Хорошо это или плохо – отдельный разговор с неопределенным итогом (а скорее всего, без такового). Ясно, однако, что свойственные русским неприхотливость и небрежность в быту, стойкость и выносливость в лихие времена, изобретательность и иррациональность в хозяйственных делах, подвижничество и взаимовыручка в социальных вопросах и многие другие черты русского этоса появились не из космоса, а стали мировоззренческими характеристиками нации в ходе подвижнического перемещения по имперским российским просторам, героического противостояния в многочисленных кровопролитных войнах, разрешения внутренних социальных противоречий, хозяйственного и личного взаимодействия с другими народами, конвергенции религиозно-утопических представлений о справедливости и обескураживающей реальности.

3

Здесь и далее в цитатах выделения сделаны самими авторами, если не указано другое.

4

Людям всех типов и сословий (лат.).

Наследие противоречий. Истоки русского экономического характера

Подняться наверх