Читать книгу Андрей Курбский - Николай Фудель - Страница 4

Часть первая. Лунная решетка
2

Оглавление

В третьем часу ночи огромное тело Андрея Курбского очнулось от слепого забытья и насторожилось всей кожей, хотя разум еще спал: в соседней прихожей шептали-спорили два голоса, потом кто-то вошел неслышно, замер во тьме, пытаясь по дыханию определить, где лежит спящий. И тело Курбского сжалось, напряглась рука, потянулась к оружию, остановилась на миг от хриплого: «Беда, князь, вставай!» – и цепко обхватила рукоять кинжала под подушкой. «Беда!» – «Кто? Кто?!» – прохрипело горло, и, только уловив в этом вскрике срыв, панику, очнулись разум и воля, сжали дрожь, заставили вглядеться и рывком сесть.

– Кто здесь? – ясно спросил Андрей.

Он не ощущал ничего, кроме толчков крови в ушах и готовности ко всему; страха не было – это стоял человек. А ничего человечьего он сейчас не боялся.

– Я это, – ответили из темноты, и он сразу узнал сипловатый спокойный басок Ивана Келемета, который должен был сейчас быть в Москве, а не здесь стоять.

– Келемет? Когда вернулся? Зачем?

– Ночью. Слуг матери твоей, княгини, схватили. На дорогах заставы, я гнал в объезд. Вставай, князь, твоей жизни ищут…

От Келемета воняло сыромятиной, болотной грязью, конским потом. Андрей больше ничего не спрашивал, он молча одевался, движенья его были скупы, быстры, расчетливы, руки сами знали, что делать, – не первый раз по боевой тревоге работали они, вооружая его тело, а разум сам по себе думал о другом, о главном: поднять полк? идти в Полоцк к Репнину? а может, еще обойдется? «Не посмеет… Нет ему ближе меня…»

– Всех, кто Алексея Адашева привечал и Сильвестра, взяли. Скорее, князь.

– Кого еще? Свет зажгите.

– Свет не вздувайте, – предупредил Келемет, – следят за домом, я еле пролез, по задам пробирался.

– За домом? За моим?

Нарастал гнев, и крепла воля; это было похоже на вылазку из крепости, на войну.

– Не только за домом: во всех воротах караул вчера сменили, я говорил со знакомыми – и у Рижских, и у Домских, у Немецких и Яковлевских – везде Бутурлин своих поставил.

– Своих? Кто посмел без меня?!

Но уже понял, кто: «Шемет Шелепин привез тайный приказ, и, как всегда это было, наместником станет Бутурлин, а меня схватят…»

В полутьме угрюмой тенью маячил Иван Келемет.

– Скорей, князь, не мешкай. Александр Горбатый-Шуйский велел сказать тебе прямо: «Беги или умрешь».

– Сам так и сказал?

– Сам. При Даниле Адашеве, брате Алексея, и сыне его Петьке. Я у них ночью в пятницу был, а наутро в субботу их схватили…

– Кого?

– Данилу, сына его и зятя, и в понедельник уже казнили, а я сразу бежал.

Дышала, сжималась горящая полутьма, кровь толкалась в темени: лучших, честнейших, без суда… За что?

Келемет пошевелился, повернулся к окну: с улицы донесло скрежет подковы по камню, перестук копытный. Ночная стража? Или?.. Курбский, не дыша, на ощупь затягивал пояс с тяжелой саблей, слушал – подковы цокали глуше, дальше. Стихло. Страх пропадал – пересиливала, затопляя, ярость, твердели желваки скул. «На кого ты, Иван, руку поднял!»

– Значит, Бутурлин ворота запер, а Шемет Шелепин меня ловить приехал? – заговорил он медленно, зловеще. – Что ж, моих людей тут тоже сотни две наберется: пойдем тотчас, схватим Федьку Бутурлина и Шелепина этого, да и повесим на башне! – Он кусал губы, наливалось лицо, грубел голос. – А сами пойдем в Полоцк, к князю Репнину, подымем все войско, пошлем к думе, в Москву – не хотим Ивана на царство!

Он задохнулся. Келемет молчал, в полумраке казалось, что глаза его фосфорно засветились, но ответил он бесстрастно, тихо, только осел сипловато голос:

– Поздно. Разве не знаешь? Князь Михайло Репнин в Москву отозван был, и там во время вечерни его в храме зарезали. А князя Кашина тоже так, но на утренней молитве…

Это окатило, как ледяной стужей, это было уже не человечье, а то, оно, с которым не договариваются. Седой Репнин и полководец Кашин добывали царю и Полоцк, и Нарву, и другие города, а их зарезали в храме, на глазах у праотцев, у святителей и чудотворцев российских… «Кощунник я, Андрей, молись за меня – Бог жжет кощунников неугасимо!»

– Неугасимо! – сказал Курбский вслух, и Келемет шевельнулся. – Буди всех, будем пробиваться из города!

– Поздно… Я всё объехал снаружи, осмотрел. – Он шагнул к окну, послушал ночь. Дождь перестал, было тихо. – Может, только если через пролом… Там, где мы еще не заделали, возле Монашеской башни. Спустимся, а потом берегом, через пойму – туман нынче холодный, выше росту по росе. Я уже Мишку послал посмотреть, как там. Наши по башням спят, спокойно все. А?

– Через пролом… А потом?

– Потом на мызу на притоке, как его… Ну, к Рижской дороге. Там наш табун на отгоне. Я и туда послал двоих… Скорее, князь, светает. А если здесь биться, все одно я живым не дамся!

Еще секунду князь стоял неподвижно, опустив голову, сжатые кулаки оттягивали опущенные руки, кривился рот. Потом он сказал сквозь зубы:

– Пошли… Живыми не дадимся!

Нащупал, до боли сжал крутое плечо Ивана Келемета, а Келемет – ему.

Окно посветлело – выплыла луна, зеленоватый квадрат четко вырезался на полу, и они вышли. Проходя мимо лестницы на второй этаж, где спали сын девятилетний и жена, Курбский приостановился, но Келемет дернул за рукав, и он, горько сморщившись, шагнул через порог в сад.

Он больше не думал ни о чем, кроме врагов. Как в тылу у ливонцев, в разведке, он больше ничего не чувствовал, кроме холодного расчета, жестокости к себе и другим, злой радости риска. «Ты мне ответишь за все, за всех, сыроядец! – сказал он царю Ивану в упор, из глаз в глаза. – Богу карающему, шут, предатель!»

Он шагал, огромный, мускулистый, зоркий, за Келеметом; от аромата черемухи ломило виски, он ничего сейчас не хотел, кроме свободы и мести. За ним шло еще человек десять самых надежных. Все они уже ждали его во дворе и почему-то были полностью готовы, вооружены, собраны для дороги, хотя он никому ничего не приказывал.

Келемет и Гаврила Кайсаров шли узкой улочкой впереди – они первыми, если встретится ночной дозор воеводы Бутурлина, должны были или обмануть, или начать бесшумное убийство. Потом шел князь и с ним Василий Шибанов, остальные – тесной кучей – сзади. Никто не говорил ни слова.

В вышине, над уступами храма Петра и Павла, плыли лунные тучи, чернели кровли башен, и все спало каменно, беспробудно, только приглушенный топот ног отражали слепые дома ганзейской гильдии, мимо которых они шли. Вот поворот к крепостной стене, вот четырехгранник Монашеской башни и правее – пролом, за которым в глубине низины клубился молочный туман. Черные кирпичи развороченной взрывом кладки, запах селитры, гранита, скрип врезавшейся веревки, частое, натруженное дыхание, шепот. И непрерывное сжатое ожидание окрика, огненного удара из амбразуры, вопля боевой тревоги. Но все было тихо: русские стрельцы презирали разбитых ливонцев, спали сторожа, спали караульные наряды при пушках. А луну то закрывало, то открывало, и скала древнего собора все чернела в высоте.

Но вот и берег, туман по плечи, вкус его во рту, однако чувства свободы не было. Теперь они брели поймой, чавкала вода, свистела осока по голенищам; они брели в плотном предрассветном тумане, как в огромном мешке, и сквозь рядно мешка медленно светало, а это значило, что их могут увидеть, потянуть шнур и затянуть горло мешка – задушить.

Они шли сквозь липкую белесую мглу, как сквозь сон, еле двигая ногами, шли на темное пятно впереди – там была роща, осиновый клин, там была тропа на Печорскую дорогу. Осинник их укроет, только бы успеть, пока не рассвело! Где-то рядом скрипел дергач – луговая птица, – замолк, и вот уже прутья подроста защелкали по плечам. Они остановились, прислушались – тишина. Светало все сильнее, уже видны были ближайшие осины, жидкие клоки путались в сучьях, где-то сзади далеко пропели петухи на посаде, а другие откликнулись в городе, и все оглянулись туда. Чвиркнула сонно первая птаха. Андрей услышал шорох, шаги в чаще, схватился за саблю. «Я это, Мишка!» – сказал веселый мальчишеский голос. Это был Мишка Шибанов, отрок, племянник Василия Шибанова. Мишка ездил с Келеметом в Москву. Откуда он здесь?

– Привел? – спросил Келемет и довольно усмехнулся. – Пять коней? Это я ему на всякий случай наказал вчера здесь ждать.

– Пять? А нас двенадцать, – сказал Курбский. – Нет, или все, или… Один я не побегу.

– Светает, князь, беги, – ответил Келемет недовольно. – Переловят!

– Слышал – нет! Мишка! Скачи на мызу, возьми под седлами и так сколько сможешь и – к Рижской дороге. Мы встречь пойдем перелеском. Одвуконь поскачем, нельзя на Печоры, так на Выру свернем. Понял? Ну, чего встал?

Когда топот стих, Курбский сказал:

– Ближе подойдите, тесней. Еще ближе…

Они стояли по пояс в тумане и смотрели ему в лицо, а он смотрел на них. Вот они – все разные и все одинаково связанные теперь с ним насмерть, потому что пути обратно нет. Кто из них пошел с ним ради него самого, а кто – ради страха за себя: слуг опального царь хватал без разбора и пытал, вымогая наветы… Кто есть кто? Лица их за рядниной тумана едва различимы в рассветной серости, но он знает каждое лицо наизусть. Вот верные, с юности служившие в походах: Иван Келемет, квадратный, бочкогрудый, большеголовый. Всегда молчалив, тверд, остроглаз. Редкие волосы прилипли ко лбу – он снял шлем, вытирает шею платком. Вот его брат двоюродный Михаил Келемет, послушный, верный тоже, но тугодум, слуга – и все. Оба из старого, но нищего дворянского рода. За ними стоит и ждет спокойно седоватый мосластый Иван Мошинский, который в отроках еще отцу, Михаилу Курбскому, служил, а потом сыну и под Казанью себя показал; палец ему отрубили на левой руке, мизинец, с тех пор прозвали его Беспалый. Этот пошел без раздумий, ради верности. А вот этот – Иосиф Тороканов – ради себя. Тоже долговязый, но узкоплечий, рыжеватый, с белыми ресницами и пасмурными глазками. Но и ему назад ходу нет. Как и этому – толстощекому Меркурию Невклюдову, ключнику, сладкоежке, хитрецу. Слева стоял за кустом ивы Андрей Барановский, хват и плясун, меткий стрелец из лука. Он со скукой оглядывался, переминался нетерпеливо – не любил рассчитывать и ждать. А Гаврила Кайсаров, один из опытнейших сотников Курбского, сидел на пеньке, повернувшись к городу, прислушиваясь. Вот на этого можно положиться. Курбский вспомнил, что Гаврила недавно женился, и отогнал эту мысль. Еще раз он обежал всех их взглядом, уже не думая, а лишь чутьем сердечным проникая в замкнутые лица, в вопрошающие глаза, и сказал тихо:

– Ну, люди, все ли готовы за мной идти?

Ответили не сразу, смотрели, чего-то еще от него ждали.

– Все, – сказал, наконец, Иван Келемет.

– Куда деваться-то! – простодушно сказал Андрей Барановский и улыбнулся.

«Не предаст! – подумал Курбский. – Под Феллином показал себя!»

– Ну, и добро, – он кивнул им всем. – Поздно нам передумывать: схватят – никого не помилуют.

Они опустили глаза – всё понимали.

– Живыми не давайтесь, не советую… Ну, пошли!

Они медленно тронулись сквозь осинник на юг, к Рижской дороге, обходя топкие места и травяные непросохшие лужи. Впереди дозором шли Беспалый-Мошинский и Гаврила Кайсаров, за ними верхами – князь, Иван Келемет и Василий Шибанов, потом все остальные, след в след, молча.

Когда отошли с полверсты, Курбский спросил Келемета:

– Кого еще взяли?

– Под Старицей перехватили Ховриных, кажется, а вот Тимофей Тетерин – сотник, насильно постриженный, – из Печор утек и на царя грозится открыто, монахи сильно теперь боятся… Князя Горбатого, думаю, тоже не помилуют.

Курбский мрачно жевал горькую веточку, ссутулясь в седле. «Александр Горбатый! Отважный и скромный, хоть и великий воитель. Не он ли тогда под Казанью Епанчу-хана разбил, пятнадцать верст гнал, все устелил в лесу трупами! И это его полк тогда отбил моих стрельцов от Едигера, и это он да Петр Щенятев сказали царю, что я пропал, искали меня на поле, на том лугу, где конем меня придавило, на том лугу, на том свете…»

Дохнуло травяной свежестью из невозможной дали, где из сонных туч пробился лучик нездешний, мягко утеплил веки… Курбский поднял голову: впереди, в молодом сосновом подросте стоял, пригнувшись настороженно, Гаврила Кайсаров. Он снял шапку, прислушиваясь, ветер трепал его тонкие русые волосы, которые были светлее обветренного дочерна лица. Кайсаров кивнул, и тут князь тоже услышал: впереди, шагах в сорока, тоненько пискнул рябчик: пи-ить-пи-и-и! Это был знак: свои! Сквозь просвет пробивались к ним, шурша ветками, верхоконные; беглецы увидели улыбающуюся веснушчатую рожу Мишки Шибанова, красивого русоусого и синеглазого Кирилла Зубцовского и еще много знакомых лиц: Ваську Кушникова, Невзорова Кирюху, Невзорова Якима, Постника Ростовского, брата его Ивана, который под Невелем князя на спине тащил, когда ранило в ногу, а вот и Захар, и Василий Лукьянов, которого кони любят, и Симон Марков, и Петр Сербулат из черкесов, черно-серебряный – рано поседел. Все они смотрели весело.

– Откуда вы все? – спросил князь.

Кирилл Зубцовский усмехнулся, кивнул на Келемета:

– Его спроси, князь.

– Вчера я в городе кой-кому намекнул на всякий случай, – сказал Келемет, отводя взгляд. – Ну, думаю, если твоя милость уйдет в Литву, надо же и всех своих предупредить…

«Он был уверен, что я уйду ночью из города!» – подумал Курбский с гневом, но и с благодарностью: Келемет спас этих людей, он один о них подумал. Теперь их стало двадцать, и все при оружии, у каждого заводной конь – они забрали полтабуна с пастбища вместе со сторожами – Кушниковым и Захаром Москвитянином.

Теперь все были верхами, и вот все дальше Дерпт, все глуше бездорожье, но свободы все не было. И ее не было и час, и другой, и третий, и весь день, когда они скакали то лесными зимниками, то полянами, огибая болота, увязали по бабки. И опять мелколесье, поле озимое, полые ручьи, и опять опушка, и они озираются на дальний хутор с колодезным журавлем, а свободы все нет, хотя кругом безлюдье, тишина.

К вечеру на перекрестке двух дорог Шибанов нагнулся с седла, показал на следы с шипами подков: «Немцы!» Все встали, оглядываясь на сосняк, редеющий впереди.

– Недавно проехали, – сказал Келемет, – кругаля мы дали, на Вольмар отсюда не проехать… – Он повертел головой. – Постой! Чем-то вроде знакомо место. А это что?

В стороне под прошлогодней травой виднелись глубокие колеи от пушечных полозьев, полусгнившая платформа, сломанное колесо. Курбский почувствовал странное узнавание, как во сне, в котором бывал однажды. Они тронули осторожно. С опушки открылось поле, заросшее бурьяном, речка в ивняке, а за ней, на голом холме – замок с квадратной башней. В глухой стене чернели ворота, мост был поднят.

– Гельмет! – в один голос сказали князь и Шибанов.

Недавно еще Курбский осаждал эту крепость, вел тайные переговоры с графом Арцем, наместником герцога Юхана. Но заговор был раскрыт, осаду пришлось снять, Курбского послали под Феллин. Кто сейчас в крепости: немцы? ливонцы? поляки?

Мирно золотилось вечернее поле, поблескивала речонка меж ивняков, а взгляд растерянно, удивленно бежал по знакомым холмам, овражкам, опушкам, где стояли тогда, где, всплывая в памяти, горело что-то, рвалось, вон из того оврага из предрассветного тумана возникли огромные тени – вылазка немцев, всполох, бегство спросонья, скрежет железа, выкрики, топот… Еле отбили тогда батарею, вон у той ракиты билась, подыхая, кобыла Димитрия Курлятева, а сам он лежал грудой холстины: так и убили, как выскочил, – полуодетого. А сейчас тишина, дрозды свистят на закате.

– В объезд придется, – мрачно сказал Келемет.

– Нет! – Курбский пощупал сверток за пазухой. – Великий магистр Кетлер отдался под руку Сигизмунду: ничего теперь они нам не сделают, примут, накормят, а завтра с честью проводят на Вольмар!

И он тронул из леса к замку, а остальные с опаской – за ним. Он улыбался сдержанно, ноздри втягивали запах напоенного водой поля, навозной прели, цветущей вербы, теплого вечернего сосняка. Запах свободы. Наконец он позволил себе поверить. И сразу открылись все поры тела, с болью забилось что-то живое.

– Едем! – крикнул он радостно, и лица людей тоже оживились.

Они стояли, сгрудившись перед окованными воротами. Сверху из бойниц их рассматривали немцы, дымились фитили аркебуз. Иван Келемет крикнул, коверкая немецкие слова:

– Князь Курбский с охранной грамотой короля Сигизмунда-Августа! Отворите гостю короля!

И он сам, и все, даже князь, чувствовали себя сейчас голыми.

Со скрипом цепных блоков медленно опустился мост, поднялись, как львиный зев, зубья воротной решетки.

Спешившись, стояли они в каменном мешке крепостного двора, Курбский впереди с королевской грамотой в руке – пергаментным свитком с тяжелыми печатями. Он сдерживал гордую улыбку: никто не пострадает, кто пошел за ним, никто не ожидал, что у него есть охранная грамота. Сейчас их примут с честью, накормят, напоят, а завтра дадут проводника в Вольмар к королевскому наместнику. Всей спиной он ощущал удивление и радость своих людей.

Они стояли и ждали. Здесь, во дворе, было сыро и полутемно, но верх башни, отрезанный закатным светом, розовел изъеденной веками кладкой, слабый ветер шевелил орденский стяг, а еще выше по апрельскому небу плыли с запада редкие круглые облачка.

Слуга в суконном кафтане крикнул сверху с высокого крыльца:

– Кто здесь, который называет себя князем Курбским? Пусть пройдет сюда, в башню!

Курбский поднялся по ступеням и вошел в каменную сырость башни. Он не торопился и не сердился; он знал, как любят ливонцы соблюдать все свои церемонии: чем слабее люди, тем крепче держатся они за старинные обычаи. В особенности Ливонский орден – ведь время его силы давно миновало.

Курбского ввели в квадратную каменную залу и поставили перед голобородым стариком в вязаной шапочке и длинном плаще. На плаще был нашит крест, не русский, а ливонский, восьмиугольный; каждый конец его был остро взрезан, точно жалящий хвост, и вообще это был не крест, а его искажение. Курбский с трудом оторвал взгляд от этого креста и взглянул на старика. Тот молча протянул руку, и он так же молча вложил в нее грамоту. Тусклые водянистые глазки старика смотрели мимо, он не развернул грамоту, сказал, еле открывая запавший рот:

– Сдай все золото, которое с тобой, и оружие. – Он пожевал безгубым ртом. – Или я прикажу обыскать тебя.

Курбский вспыхнул, но взял себя в руки: да, и это тоже их немецкая повадка – нагрубить, запугать. Но они еще не знают, кто он!

– Прочти грамоту! – сказал он раздельно, сурово. – И ты узнаешь, кто я, и поймешь, что я и мои люди находимся под защитой королевского закона.

– Здесь один закон – ордена, – сказал старик бесстрастно. – И я здесь судья. А золото, которое у тебя, ты отнял у ордена.

Андрей понимал его – за десять лет войны на западной границе он научился немецкому и польскому, он понимал не только его речь – его намерения. Чтобы проверить себя, он взглянул на мрачных неподвижных дворян, которые стояли за спиной старика у потухшего камина. Они смотрели в лицо с терпеливым ожиданием, исподлобья, тупо и жестоко: он понял, что они схватят его, если он сделает хоть шаг. А может быть, и убьют. Но он не понимал нечто личное в этой готовности к убийству, личную ненависть именно к нему.

– Ты понимаешь, кто я? – спросил он. – Ты и твои слуги должны знать: я гость и друг короля Сигизмунда-Августа.

Впервые старик взглянул на него своими красными глазками, и голый рот его покривился.

– Мы знаем, кто ты, – сказал он. – Ты – Курбский, которому доверился несчастный лендмаршал Филипп, захваченный под Феллином. Ты обещал ему милость и свободу, но в Московии ему отрубили голову.

– Князь Иван отрубил, а не я, – ответил Курбский гневно. – От того Ивана-князя я и ушел за это и за другие злые дела. А о Филиппе мы ему с Данилой Адашевым писали и просили, Филиппа же я как брата почитал, и жил он у меня не как пленник, ел и пил со мной вместе.

Старик не ответил, он по-прежнему смотрел мимо.

– Иди за мной, – сказал кто-то сзади.

Андрей обернулся – высокий немец с секирой в руке показывал на боковую дверь. Он прошел за немцем по коридору и вниз, в полутемную камеру. За дверью задвинули засов, и он остался один.

Ярость и стыд коверкали его лицо, крупная дрожь била тело. А потом было одно отвращение, холод бессмыслицы. Он жалел, что не убил там, в зале, старика-крестоносца, он жалел, что бежал, что увел с собой верных людей, что не умер тогда на лугу под стенами Казани, уплывая в снежно-солнечные облака. Он ходил взад и вперед, от стены к стене. Может быть, немцы уже убили его слуг? Когда они убьют его? Убьют, а потом напишут Сигизмунду, что он сам напал на их отряд. Он знает, как это делается… Ливонцы ненавидят Сигизмунда так же, как и русских, – они помнят свое мертвое могущество, они первыми пришли в этот край… Псы-рыцари… А он еще восхищался их пехотой, аркебузами, пушками и крепостями. И зачем он пришел в этот город Гельмет? Ему нет и не было здесь удачи.

Не он первый – мало ли сгинуло без вести русских на дальних рубежах? Он впервые почувствовал мерзкую тоску полной беспомощности. Когда же они придут? Сквозь оконце под потолком изредка прорывалась чужая речь, смех, цокот копыт по булыжнику. Он ходил и ходил, тяжело ступая на всю ступню; совсем стемнело, знобило, подташнивало. Надо было готовиться, молиться, но он не мог; надо было думать, как сбежать, но он тоже не мог, он только ходил, повторяя: «Дурак! дурак!», – сжимая и разжимая кулаки.

– Господи, что я Тебе не так сделал? – спросил он, останавливаясь.

Но никто не ответил, только кровь шумела в ушах, как отдаленный шум моря. Он сел, положил руки на стол, а голову на руки и закрыл глаза. Кроме этого дубового стола и скамьи, в камере ничего не было, даже кружки с водой.

Тело опять проснулось раньше разума и вскочило, покрываясь испариной, рука искала оружие, щурились дико глаза: их слепил свет свечи. Но это были не убийцы; перед ним стоял толстый монах в сером балахоне и улыбался, приложив куцый палец к губам, другой серый монах держал высоко свечу. Андрей ничего не понимал. «Зачем они здесь? Перед смертью?..»

– Не бойся, князь, – сказал монах по-польски, – и веди себя тихо. Я, запомни мое имя, Никола Феллини, член недостойный Иисусова братства. Я был в посольстве по выкупу лендмаршала Филиппа, но ты меня не помнишь, и я знаю, что вчера ты сказал правду и что ты действительно князь Курбский. Но я не знаю, лазутчик ты или перебежчик. Погоди! – он остановил Андрея толстым пальцем. – Если ты правдиво ответишь на мои вопросы, ты поедешь в Армус к комтуру Майнегеру. Он член капитула и госпитальмейстер ордена и может решить твое дело по закону и справедливости. А здесь… – Монах покачал круглой головой и грустно улыбнулся. – Слишком много стало чтецов и проповедников! Они не знают пощады. – Андрей понял, про кого говорит иезуит. – Так ты ответишь на мои вопросы? Ведь и я служу ордену. Магистр Готгард Кетлер знает меня хорошо.

– Меня ограбили и унизили! – сипло сказал Курбский, и его голубые глаза расширились, оледенели. – Пусть отдадут мне мое золото, оружие, лошадей. У меня грамота короля Сигизмунда!

Черные глазки монаха перестали улыбаться, приблизился, погрозил куцый палец.

– Грамоту можно подделать, – сказал он. – Благодари Господа нашего, что ты еще жив. Ты будешь отвечать мне или… или позвать их?

– Спрашивай, – угрюмо ответил Курбский.

Толстяк сделал знак, и второй монах присел с краю стола, поставил чернильницу, попробовал на ногте перо, а Никола Феллини прошелся взад и вперед, поднял глаза к потолку и задумчиво произнес:

– Скажи, во-первых, где и в каких местах стоят русские гарнизоны? Во-вторых, сколько и какое у них оружие: пушки, пищали, кавалерия, лучники? В-третьих, что думают делать в Ливонии этим летом ваши войска? Если ты друг Сигизмунда, то он – друг магистра. Поэтому ты можешь говорить свободно. – И толстяк улыбнулся и дружески подмигнул Андрею черным пытливым глазом. Лучше бы он хлестнул его плетью! – Помни также, что мы сравним твои слова с донесениями наших разведчиков. Будь благоразумен, князь: если бы не я, может быть, ты уже был бы мертв.

Утро занималось за кровлями башен – ясное майское утро. Во дворе уже стояли верхами люди Курбского; когда он вышел к ним, никто не поздоровался, они смотрели в землю, грязные, осунувшиеся, онемевшие. Только Васька Шибанов, поддерживая стремя, спросил преданными глазами: «Как ты?» Опять, как вчера, заскрипели цепные блоки моста, черные рейтары окружили их, начальник конвоя резко пролаял команду, и они выехали вон из замка на простор утренних полей и потянулись по влажной грунтовой дороге, вдыхая всей грудью запах молодой травы и теплой земли, но не улыбаясь, не радуясь.


Охранная королевская грамота князю Курбскому Ярославскому


Сигизмунд-Август, Божией милостью король Польский, Русский, Прусский, Самогитский, Мазовецкий, Лифляндский и иных. Всем князьям, панам, воеводам, кастелянам, старостам, урядникам, дворянам, войтам, ратманам, бургомистрам и всякого звания нашим подданным! Объявляем сим листом и приказываем, чтобы никто не смел делать князю Андрею Михайловичу Курбскому Ярославскому никаких обид и нападений ни лично, ни через своих слуг, потому что князь Курбский Ярославский, потерпев неисчислимые беды от великого князя Московского Ивана Васильевича, отдался под наше покровительство со своими людьми, оставив все имение свое родовое, и перешел в наше подданство… А если кто нарушит защиту и безопасность, данную князю Курбскому Ярославскому по нашей королевской милости и с ведома сейма, тот подвергнется нашей немилости и взысканиям, назначенным против нарушителей наших охранительных грамот по закону. К грамоте привешена печать наша, и скреплена она собственноручной нашей подписью.

Сигизмунд-Август, король; Войнович, подканцлер


Путь до крепости Армус занял много времени, потому что дороги раскисли, а мосты снесло половодьем. Андрей ни с кем не разговаривал по дороге: грубость конвоя, скудная похлебка, ненависть в глазах встречных крестьян – все погружало в безнадежность, в немую топь. В походе на Полоцк он видел раз, как живую горячую лошадь засасывала такая топь. Лошадь билась до последнего. Но ему не хотелось больше биться. Он ждал привала, чтобы заснуть, провалиться в беспамятство.

Они подъезжали к Армусу в четвертом часу дня. Река слепила, и на белом сиянии башни крепости чернели угрюмо и четко. Это было древнее гнездо завоевателей. Скучнели глаза, разглядывая голую громаду контрфорсов, зубцы, кровли, камень, неприступный, ржавый от жестокой гордыни, глазницы бойниц, зрачки наведенных пушек. Над воротами на щите – ливонский крест и родовой герб магистра Готгарда Кетлера: котельный крюк. Серый известняк выщерблен ударами ядер, закопчен. Эта крепость была мощнее Гельмета, здесь, наверное, глубокие рвы и подземные казематы…

Все это отнимало надежду. Поэтому, когда они спешились во дворе, и слуги, кнехты, дворяне, конюхи, псари – огромная радостно-жадная толпа – окружили их, Андрей не удивился и не возмутился: так везде окружают гурт пригнанных пленных – скотину, которую можно продать или зарезать.

«А ведь нас нельзя даже продать, – подумал он и посмотрел на своих людей. – Ведь мы не можем дать за себя выкуп, потому что мы ничьи, мы без роду и племени, мы не смеем просить родных выкупить нас».

– Снимай! – сказал высокий рыжий немец Ивану Келемету, показывая на его ноги.

И Келемет, широкоплечий, бесстрашный Келемет, затравленно оглянулся, сел на землю и стал стягивать сапог.

Толпа оживилась. С Василия Шибанова сняли кафтан, он стоял в одной грязной нательной рубахе, заправляя гайтан с крестом за пазуху. «Он прячет своего Бога в свое голодное брюхо!» – сказал кто-то по-немецки, и толпа расхохоталась. Но Курбский остался спокоен: всему этому надлежало быть. Да, если ты преступаешь заповедь, ты должен ожидать чего угодно, ты должен стиснуть зубы и терпеть. «Я буду терпеть до конца! – сказал он сам себе. – Я не ждал такого, но буду молчать до конца!» Он вскинул голову и стал смотреть поверх голов и лиц.

– А этот – чем он других лучше? – спросили сзади насмешливо, и длинная рука сорвала с него лисью шапку.

Он обернулся, сдержал себя, но грудь его задышала шумно. Длинный рыжий немец в зеленом камзоле смотрел на него, презрительно прищурясь.

– Это действительно князь Курбский? – спросил кто-то по-польски в задних рядах.

И тогда Андрей крикнул напряженно:

– Поляки! Литвины! Здесь есть шляхтичи? Пусть скажут королю и гетману Юрию Радзивиллу Витебскому, что меня здесь ограбили и убили! Пусть отомстят за меня!

Толпа стихла, прислушиваясь, переспрашивая, вникая, а потом зловеще зашумела, придвинулась. Ее пот и смрад дыхания ощущались всем телом, еще никто не вытащил клинка, но руки сжимали эфесы, а зрачки выискивали уязвимое место. Рыжий верзила, продолжая щуриться, сказал Курбскому:

– Сними-ка плащ – он из хорошего сукна!

«Если я ударю его, меня тут же убьют, но, может быть, это к лучшему? – быстро подумал Курбский. Он знал, что от его удара рыжий упадет, как бык. – А если я вырву вон у этого секиру, то…»

– Стойте! – крикнули сверху. – Стой именем ордена! Разойдись!

Кто-то в кирасе и каске крикнул команду, и сразу закованные кнехты железным клином врезались в толпу, пиная и слуг, и дворян, отделили Курбского и повели к двери, а его людей погнали через двор в другие двери.

Как и во сне, все менялось без смысла, и страшное было не в словах или нападениях, а в каких-то намеках, в темном углу, где кончалось человеческое и понятное. Красивый тонколицый рыцарь в лиловом бархате и сутулый горбоносый человек в подкольчужной замшевой куртке и ботфортах сидели за столом и смотрели на Курбского, а он стоял перед ними. Он не знал, кто они, он думал о том, что согласен стать пленным рабом у какого-нибудь барона, лишь бы его не выдали царю Ивану.

Рыцарь был ухожен, богат, даже душист, золотая цепь пряталась под кружевным воротом, белый палец постукивал по столу, вспыхивали искры в алмазном перстне. Он молчал, покусывал нижнюю губу. Второй, горбоносый, пристально смотрел из-под седой челки широко расставленными глазами. Он спросил:

– Почему ты во дворе назвал имя моего брата, Юрия Радзивилла? Я его родич, Николай Радзивилл.

Андрей посмотрел на литвина отчужденно: Николай Радзивилл Черный перешел со всем домом в протестантство и яростно проповедовал его при дворе короля. Говорят, что свой двор на Волыни он превратил в еретическое гнездо, в кальвинистский собор. А брат его, Юрий, который писал Курбскому из Витебска, всегда принадлежал к греческой церкви. «Знает ли он о брате, о его связи с нами?» – торопливо соображал Курбский, борясь с чувством обреченности: для кальвиниста он не только враг, но и слуга антихриста, как и кальвинист для него. Серые глаза смотрели ему в лицо с терпеливым холодом, нельзя было понять, что думает Радзивилл, но можно было твердо предположить, что, если этот человек что-либо решит, он исполнит это без сомнений и обязательно.

Никто не знал, что полтора года назад воевода князь Витебский Юрий Радзивилл по совету короля написал тайно Андрею Курбскому. Он предупреждал Курбского, что его ждет смерть от царя Ивана, как и многих до него ждала она, – Алексея Адашева (сбылось!), Шуйских и Бельских (сбылось!), – и приглашал его, оставаясь в своей вере, перейти на службу к Сигизмунду-Августу. Андрей ответил отказом. Потом было второе письмо от Юрия Радзивилла – умное, откровенное, и опять Курбский отказался, но, несмотря на это, пришло третье вместе с охранной грамотой короля Сигизмунда. Грамоту отнял комтур Гельмета, но письма от Юрия Радзивилла остались: Курбский сохранил их под платьем. Брат Юрия, Николай Радзивилл, ждал сейчас ответа. Курбский расстегнул ворот рубашки, вытащил сверток с письмами, размотал шелк и подал их. Радзивилл Черный прочитал письма дважды и передал их рыцарю в лиловом. Рыцарь читал про себя, шевеля губами. Лицо его становилось все надменней, приподнялась бровь. Он кончил, бросил письма на стол и сказал, постукивая белым пальцем по пергаменту:

– Если это так, то я передаю его тебе, пан Радзивилл.

– Спасибо, барон. Завтра я еду в Вольмар и заберу его с собой.

– Но сегодня мы допросим его, потому что его пленил орден, и он не все рассказал в Гельмете, что знает.

Андрей понял, что это комтур Армуса барон Майнегер.

– Меня никто не пленил, – сказал он рыцарю, – мы сами приехали в Гельмет искать помощи и проводника до Вольмара, а нас схватили.

Рыцарь пожал плечами, палец его все постукивал, в камне перстня вспыхивала тусклая искра.

– У меня отняли все ценности, оружие, лошадей, даже одежду, – говорил Курбский, глядя на Радзивилла. – Триста золотых, пятьсот талеров, тридцать дукатов да еще московские рубли… Я буду писать жалобу королю и магистру ордена!

Он обернулся к рыцарю. Тот смотрел неприязненно, но спокойно, чуть заметно усмехаясь под русыми усиками.

– Отдай мне его под мое поручительство, – сказал Николай Радзивилл. – Я и мои дворяне поручимся за него. – Он помолчал и добавил: – Скоро мы встретимся с тобой в Вильно, барон.

Голос его был сух, взгляд глубок и холоден, седые волосы подрезаны низкой челкой спереди, а с боков лежали по плечам на потертой кожаной куртке. Протестант. Кальвинист. «Но именно он меня спасает», – подумал Курбский.

– Хорошо, – сказал барон Майнегер и встал.

Он не смотрел на Курбского, который поклонился, уходя. В коридоре Радзивилл сказал Андрею:

– Пойдем туда, где мои люди. Я велю накормить тебя и твоих. Никуда не выходите. Завтра уедем.

– Спасибо тебе, пан, – сказал Андрей, но Радзивилл ничего не ответил, точно не слышал.

Они ехали вслед за обозом с пушками по обочине разбитой дороги, по короткой сочной мураве; в мелких лужах ломалось солнце, они ехали сквозь духовитое парное цветение вербы, одуванчиков расслабленно и медленно, полузакрыв глаза. Но внутри все не пропадала изжога, точно запрятавшаяся в подполье болезнь. «Кто этот Радзивилл Черный, еретик, аскет молчаливый, который едет впереди с отрядом дворян-протестантов? Он взял меня на поруки. Зачем? Из-за родства с Юрием Радзивиллом? Или он знает обо мне от самого короля? Если я не буду служить им честно, меня выдадут Ивану… Литве служит много наших – Острожские, Одоевские, Бельские, Заболоцкие; – одни давно, другие – как и я… Служат Сигизмунду, потому что Иван кусает руку, которая его кормит, – древние роды князей. Литва – та же Русь, ведь это удел Мономаховичей, когда-нибудь она сольется с Русью под началом великого князя из Рюриковичей. Не Ивана Кровавого, конечно… Тогда Русь станет непобедимой, а пока надо терпеть да ждать, ехать медленно за тяжелыми полозьями волокуш, на которых по жидкой грязи упряжки волов тащат пушечные стволы и лафеты. Кругом зеленеет весенняя Ливония – владения ордена Меченосцев, некогда грозного владыки, а сейчас… Не так ли пройдет вся слава мира сего, и наша, и моя, которая, может быть, уже прошла, хотя я не предал своей веры…»

Он вспомнил лилового рыцаря – комтура Армуса, его надменную усмешку и холеные руки, постукивание белого пальца по полированному столу. Все это было лишь притворством, маской, скрывающей бессилие ордена. «Если дом разделится сам в себе, он не устоит. Так и у нас с воцарением Ивана Кровавого. Так и в Ливонии – об этом говорил пленный лендмаршал Филипп, захваченный под Феллином. Он был истый рыцарь – хрупкий, но неустрашимый, таких почти не осталось, с ним было интересно говорить, его уважали все, и Шереметев, и я. Когда его спросили, почему ослабел орден, он сказал: „Когда мы имели одного истинного Бога Иисуса Христа и одну истинную Римскую Церковь, тогда мы были непобедимы. Но пришла ересь и расколола нас, горожане восстали на епископов, а кнехты – на рыцарей, и орден пал за наши грехи!“ Он поднял руки и глаза к небу и заплакал, как ребенок. Мы просили Ивана его пощадить, но он казнил Филиппа за правду и отвагу. Это был рыцарь до конца…»

Их обогнал забрызганный до бровей всадник – четвертый за день гонец. Радзивилл Черный – кто он? Пан Николай Радзивилл Черный – великий гетман и маршал литовский, князь Олицкий и Несвижский, воевода Виленский – вот кто он. «Если бы Радзивилл не приехал в Армус за пушками, ливонцы убили бы меня или продали Ивану – он много отдал бы за меня и золота, и пленных!» Впереди маячила высокая фигура Радзивилла. «Он подарил мне новое суконное платье и саблю и дал сто талеров. Он накормил моих людей и вернул кое-что, отнятое у них немцами. Сапоги Келемета, например… Почему? Он должен ненавидеть меня как идолопоклонника – так, кажется, лютеране нас обзывают, – а он зовет меня обедать в свой шатер. Тяжело креститься при нем перед едой… Да, я обедаю с ним, но я пленник все равно…»

Они ехали дорогой вдоль реки Гауи, сквозь зеленое дыхание весенних лесов, которые то отступали, то оттесняли отряд к береговому обрыву, и тогда ноздри ловили ветерок с воды, запахи тины, нагретых песков на отмели; в заливе белели кувшинки. Вечерело, в тихой воде догорали высокие облака. «Вот этот мыс знаком, и эта колода у колеи», – думал Курбский. Он знал эту дорогу – здесь прошла, догоняя ливонцев, конница Петра Шереметева, по обочинам валялись порубленные тела, в одном месте – кучей, и люди Курбского, качая головами, одобрительно усмехались: «Знатно поработал здесь Петр!» Это было четыре года назад, когда они с Петром взяли Вольмар. Отсюда до города – верст пять.

– Я поеду вперед, – сказал над ухом голос Радзивилла, и Курбский вздрогнул. – Тебе укажут, где встать под городом.

Он хлестнул лошадь и ускакал с толпой слуг, а Курбский остался с обозом под охраной угрюмых рейтаров. Он все смотрел вперед, ждал и первым увидел, как над деревьями вырастает корона главной башни замка и как весь он, буро-алый в свете заката, появляется на повороте, отраженный обводящей его рекой. Вольмар. В темнеющей низине вокруг города мерцали сотни костров огромного лагеря, через теплую мглу еле слышно звенел мирный колокол костела. Курбский узнал и дамбу, и запруженную речку, и островерхие ворота между круглыми башнями. Ему казалось, что даже герб Вольмара он различает сквозь мглу: древо с сердцевидными листьями, с нижних ветвей свисают два щита крестоносных, как некие железные плоды. Он щурился, вытягивал шею: да, вон заделанная кладкой брешь восточного бастиона, который они так здорово подорвали тогда с Шуваловым; он снова увидел ту ночь, ярко и яростно гудящий пожар узкой улицы, сквозь который они скакали, простоволосую полуголую женщину, которую тащили в проулок два казака. Она протянула к нему руки, ее рот раздирался беззвучным воплем. «Что, если она осталась жива и теперь узнает меня в лицо?» Он провел ладонью по лицу сверху вниз, надавливая на закрытые глаза, кашлянул хрипло. Но женщина все протягивала руки, и пожар все гудел, и скакали их кони, бешено, но будто на одном месте.

Он слушал отдаленный гул лагеря: голоса, лай, ржанье, скрип телег, окрики часовых; вдыхал такой знакомый с детства запах дыма и подгоревшей каши, и ему казалось, что это где-нибудь под Казанью, что он никуда не бежал, что он как бы бестелесен и висит меж небом и землей, ничейный, невидимый, понимая в этом скопище людей каждого – от вельможи до последнего конюха. Не понимает только самого себя и не желает понимать, знать и видеть, хочет себя забыть.

– Велели направо встать, вон, за оврагом, – сказал под ухом голос Васьки-стремянного, но Курбский не сразу ответил – еще немного он задержался в той ничейной пустоте, где можно было все видеть и не принимать никаких решений, быть как бы клочком тумана…

Он ехал за Шибановым краем оврага, который был укреплен турами, фашинами и превращен в хороший редут. Их окликнули из полутьмы, и шляхтич Радзивилла сказал пароль, Курбский в отсвете костров узнал остатки обрушенного дома, вытоптанный сад с ободранными яблонями и провалившуюся крышу дернового погреба – все, что он ежедневно видел три недели подряд, когда стоял тут со стрельцами Федора Тетерина и пушкарями Морозова. Сначала был взят Полоцк, а потом Вольмар. Он тогда был воеводой Сторожевого полка, первого в войске по значению, и в Ливонию его прислал сам царь. В Москве вызвал в свою опочивальню, в место уединенное, для всех запретное, сказал искренне, человечно: «Приходится мне или самому идти, или тебя, любимого моего, туда посылать, чтобы вселить мужество в войско наше». Смугло светились лики апостолов в окладах чеканных, близко, не мигая смотрели глаза царя, испытывали и – верили. Пять лет назад – или вчера? – все исполнить и быть беглецом? За что?

Андрей Курбский смотрел, как спешиваются его люди, как таскают тюки, ломают какие-то доски, перекликаются бодро, пристраивают над костром котел с кашей. Около обрушенного дома растягивали шатер, Мишка рубил для подстилки хвою на колоде. Он вспомнил, как сотник Федор Тетерин говорил ему на этом самом месте: «Возьмем если Вольмар, то великий князь Иван Васильевич наградит нас богато. Ты как думаешь, князь?» А Иван Васильевич насильно постриг Тетерина в монахи в Псково-Печерском монастыре по навету Алексея Басманова. Но говорят, что Тетерин тоже бежал к Сигизмунду. Правильно сделал!

Два польских шляхтича придержали коней, услышав русскую речь, и стали разглядывать табор Курбского. «Это русские, не сомневайся, – сказал один. – С Волыни либо с Киевщины». Он сплюнул и тронул лошадь. «Чего им тут надо? – спросил другой. – Не перевариваю я этих собак. Они…» Стук копыт заглушил его слова, но смеха дружного не заглушил. Курбский заметил, что второй шляхтич плохо держится в седле. У Курбского горело лицо, он прикусил губу. Но что он мог сделать?

Он поел каши, снял сапоги и кафтан и лег на кошму в шатре. «Радзивилл уехал в город, – думал он, – завтра и нас туда позовут, говорят, там подканцлер Войнович, который мне писал. Может быть, и Юрий Радзивилл там? Они обещали золотые горы, но не из-за этого я… Здесь собрали большое войско. Куда они хотят идти? Ни денег, ни приличной одежды нет, саблю отцовскую отняли, сволочи! Вернуть саблю во что бы тони стало, шапку и ту сдернули, воры! Завтра напишу все королю…» Он стал засыпать, но его словно толкнуло в бок, и он почувствовал, будто падает куда-то, и как бы проснулся, но продолжал падать в темноту, назад, над лесом наискось и все быстрее. Ему казалось, что он несется над лесной ночной дорогой туда, где что-то забыл, где ждет его беда, но не мог остановиться.

В этот самый час из Дерпта-Юрьева вырвались два верхоконных и потемну погнали по немощеной дороге на Печоры. Они везли грамоты воеводы Федора Бутурлина и дьяков Шемета Шелепина и Василия Дядина о бегстве наместника Ливонии князя Андрея Курбского и о всех мерах, принятых для его поимки. Второй гонец вез также тайную грамотку Шемета Шелепина, в которой тот писал, что Курбский убежал от небрежения воеводы Бутурлина через непочиненный пролом в стене и что если б его, Шелепина, послушались, то Курбский был бы в оковах еще за два дня до побега, и что теперь надо опасаться, не сдаст ли Бутурлин Дерпт ливонцам и не наведет ли Курбский Литву и Ливонию на Полоцк. Письмо это грелось за пазухой у служилого казака Митьки Тарасова, который не знал, что везет в Москву злые семена доносов, казней и самой опричнины.


Первый раз Андрей почувствовал душу, когда очнулся на лугу под стенами Казани и увидел многоярусные снежно-солнечные облака, а в них – просвет-прорубь, куда устремлялся он с радостью и слезами. Вернее, не облака это были, а нечто прекрасное и совсем будто незнакомое, хотя где-то в самом раннем детстве испытанное.

Второй раз Андрей почувствовал душу во сне в Дерпте, когда она устремилась, как малая птица живая, из полутьмы огромного мешка к тому самому просвету малому, который открылся в облаках над лугом. На этот раз мгновение Истины – живой души – длилось короче.

В третий раз он почувствовал душу сейчас, в шатре, в чужом воинском лагере под Вольмаром, и не обрадовался, а испугался, потому что душе было тесно от изжоги-жжения, она вырывалась и билась в чьей-то огромной руке, а потом замерла и только молила глазами. Андрей совсем проснулся. Сердце под рукой билось, как после бега, он ничего не понимал, кроме боли за свою душу, которой он чем-то повредил. Но боль эта быстро проходила, и ощущение души тоже. Что ж это было? Лагерь спал, на пологе шатра колебались отсветы костра, постепенно они укорачивались и тускнели. Душа как бы отмирала незаметно, и он не знал, чем ей помочь.

Андрей Курбский

Подняться наверх