Читать книгу История второй русской революции. С предисловием и послесловием Николая Старикова - Павел Милюков - Страница 4

Часть I. Противоречия революции
I. Четвертая Гос. дума низлагает монархию (27 февраля – 2 марта)
1. Корни второй революции

Оглавление

Корни в историческом прошлом. С чего начинать историю второй революции? Тот, кто будет писать философию русской революции, должен будет, конечно, искать ее корни глубоко в прошлом, в истории русской культуры. Ибо при всем ультрамодерном содержании выставленных в этой революции программ, призывов и лозунгов действительность русской революции вскрыла ее тесную и неразрывную связь со всем русским прошлым. Как могучий геологический переворот шутя сбрасывает тонкий покров позднейших культурных наслоений и выносит на поверхность давно покрытые ими пласты, напоминающие о седой старине, о давно минувших эпохах истории земли, так русская революция обнажила перед нами всю нашу историческую структуру, лишь слабо прикрытую поверхностным слоем недавних культурных приобретений. Изучение русской истории приобретает в наши дни новый своеобразный интерес, ибо по социальным и культурным пластам, оказавшимся на поверхности русского переворота, внимательный наблюдатель может наглядно проследить историю нашего прошлого. То, что поражает в современных событиях постороннего зрителя, что впервые является для него разгадкой векового молчания «сфинкса», русского народа, то давно было известно социологу и исследователю русской исторической эволюции. Ленин и Троцкий для него возглавляют движение, гораздо более близкое к Пугачеву, к Разину, к Болотникову – к XVIII и XVII вв. нашей истории, чем к последним словам европейского анархо-синдикализма.

Слабость государственности. Слабость социальных прослоек. В самом деле, основная черта, проявленная нашим революционным процессом, составляющая и основную причину его печального исхода, есть слабость русской государственности и преобладание в стране безгосударственных и анархических элементов. Но разве не является эта черта неизбежным последствием такого хода исторического процесса, в котором пришедшая извне государственность постоянно, при Рюрике, как и при Петре Великом, как и в нашем «империализме» XIX и XX вв., – опережала внутренний органический рост государственности? А другая характерная черта – слабость верхних социальных слоев, так легко уступивших место, а потом и отброшенных в сторону народным потоком? Разве не вытекает эта слабость из всей истории нашего «первенствующего сословия», созданного властью для государственных нужд, как это практиковалось в деспотиях Востока, и сохранившего до самого последнего момента черты старого «служилого» класса? Разве не связан с этим прошлым, перешедшим в настоящее, и традиционный взгляд русского крестьянства на землю, сохранившую в самом названии «помещичьей» память о своем историческом предназначении? А почти полное отсутствие «буржуазии» в истинном смысле этого слова, ее политическое бессилие, при всем широком применении революционной клички «буржуй» ко всякому, кто носит крахмальный воротничок и ходит в котелке? Не напоминает ли оно нам о глубокой разнице в истории всей борьбы за политическую свободу между нами и европейским Западом, о громадном хронологическом расстоянии между началом этой борьбы там и у нас, о неизбежном последствии этой разницы, о слиянии у нас политического переворота с социальным, а в социальном перевороте – о смешении борьбы против непрочно сложившегося и быстро разрушившегося крепостничества с борьбой против совсем не успевшего сложиться «капитализма»? Читайте историю французской революции Тэна, и вы увидите, как с употреблением лозунга «буржуазии» в нашей революции до мелочей повторяется все то, что в гражданской войне Великой революции применялось к «дворянству». У нас, конечно, изменен только лозунг, содержание гражданской войны осталось то же. Да и как могло быть иначе, когда и развитие русской промышленности, и развитие городов явилось в сколько-нибудь серьезных размерах плодом последних десятилетий и когда еще 30 лет назад серьезные писатели глубокомысленно обсуждали вопрос о том, не может ли Россия вообще миновать «стадию капитализма»?

Максимализм интеллигенции. Незаконченность культурного типа. С двумя отмеченными чертами: слабостью русской государственности и с примитивностью русской социальной структуры – тесно связана и третья характерная черта нашего революционного процесса – идейная беспомощность и утопичность стремлений, «максимализм» русской интеллигенции. Когда-то я взял эту интеллигенцию под защиту против П. Б. Струве и его «Вех», но только в одном смысле: я защищал ее право не искать корней в нашем прошлом, где, как уже сказано, заложены лишь корни нашей слабости и нашего бессилия. Неорганичность нашего культурного развития есть неизбежное последствие его запоздалости. Как может быть иначе, когда вся наша новая культурная традиция (с Петра) создана всего лишь восемью поколениями наших предшественников и когда эта работа резко и безвозвратно отделена от бытовой культуры длинного периода национальной бессознательности: того периода, который у других культурных народов составляет его доисторическую эпоху? Стоя на плечах всего лишь восьми поколений, мы могли усвоить культурные приобретения Запада – и усвоили их с гибкостью и тонкостью восприимчивости, которая поражает иностранцев. Мы обогатили эти заимствования и нашими собственными национальными чертами, тоже поражающими иностранцев, как странная прививка утонченности к примитиву. Но мы не могли сделать одного: мы не могли еще выработать что-либо подобное устойчивому западному культурному типу. Эту западную культурную устойчивость мы еще склонны называть «ограниченностью» и мы продолжаем предпочитать ту безграничную свободу славянской натуры, «самой свободной в мире», о которой не то с умилением, не то с сокрушением говорил гениальный наблюдатель Герцен. В других своих произведениях я проследил, как на почве этой незаконченности культурного типа у нас легко прививался западный идеализм в его наиболее крайних и индивидуальных проявлениях и как туго и медленно вырастала серьезная государственная мысль. Я пытался проследить также и то, какие успехи сделали в направлении взаимного сближения и постепенного освобождения, с одной стороны, от утопических, с другой, от классовых элементов два главных течения нашей общественной мысли: течение социалистическое и течение либеральное при первых столкновениях с жизнью[1]. Мне казалось (в 1904 г.), что дальнейший ход политической борьбы должен привести к устранению целого ряда разногласий, называвшихся принципиальными, и установить возможность совместных действий обоих течений в борьбе с общим врагом, со старым режимом. Полтора десятка лет, прошедшие с тех пор, показали мне, что я оценивал возможность этого сближения слишком оптимистически. С тех пор сформировались действующие ныне политические партии, и вместо сотрудничества началась непримиримая взаимная борьба. В процессе этой борьбы воскресли многие из утопий, которые я считал похороненными; и политические круги, которые, по моим предположениям, должны были бы бороться с этими утопиями, оказались нечуждыми им идейно и не способными к стойкому сопротивлению. За это неполное приспособление русских политических партий к условиям и требованиям русской действительности Россия поплатилась неудачей двух своих революций и бесплодной растратой национальных ценностей, особенно дорогих в небогатой такими ценностями стране.

Неподготовленность масс. Конечно, несовершенство и незрелость политической мысли на почве безгосударственности, слабости социальных прослоек не могут явиться единственным объяснением неудач, постигавших до сих пор наше политическое движение. Другим фактором являются бессознательность и темнота русской народной массы, которые, собственно, и сделали утопичным применение к нашей действительности даже идей, являющихся вполне своевременными, а частью даже и осуществленными среди народов, более подготовленных к непосредственному участию в государственной деятельности. Народные массы – «народная душа» – сами являлись объектом интеллигентских утопий в прошлом и едва ли перестали быть им в настоящем. Я лично был всегда далек от тех, кто готов был возвеличивать русский народ как народ избранный, «народ-богоносец» и, преклоняясь перед ним, всячески принижать русскую интеллигенцию и новую русскую культурную традицию. На борьбу с этими тенденциями в разных их проявлениях я употребил немало усилий в течение первой половины моей общественной деятельности, когда эти тенденции выступали сильней и казались более опасными, чем теперь. Но я также далек и от тех, кто теперь, под влиянием пережитого ужасного опыта и тяжелых переживаний последних месяцев склонен говорить о «народе-звере». Да, конечно, этот народ, сохранивший мировоззрение иных столетий, чем наше, а в последнее время старого режима умышленно удерживавшийся в темноте и невежестве сторонниками этого режима, этот народ действительно предстал перед наблюдателями его психоза почти как какая-то другая, низшая раса. Интернационалистическому социализму было легко провести на почве культурной розни глубокую социальную грань и раздуть в яркое пламя социальную вражду народа к «варягам», «земщины» к «дружине», выражаясь славянофильскими терминами. Но элементы истинного, здорового интернационализма при этом оказались не внизу, а наверху – в культурных слоях, идеях и учреждениях. И рост интернациональной культуры с разрушением этих верхов оказался задержанным – не будем утверждать, что надолго. Как бы то ни было, исправление последствий нашей истории и ошибок переворота идет в том же направлении, что и раньше: в направлении восстановления нашего культурного слоя, так безжалостно уничтожавшегося революцией. В этом смысле должны быть пересмотрены все демократические программы, которые, ничего еще не дав народу, хотели «все» создавать «через народ». Неосновательное разочарование в народе после столь же неосновательного преклонения перед ним не должно, конечно, возвращать нас к той системе «недоверия к народу, ограниченного страхом», которое, по меткому определению Гладстона, лежит в основе реакционной политики. Суть правильной политики, приспособленной к действительному уровню массы, должна, пользуясь выражением того же Гладстона, заключаться в «доверии к народу, ограниченном благоразумием». Эта формула, разумеется, не мирится с формулой полного и неограниченного народовластия. Это надо ясно усвоить, определенно сказать себе и сделать отсюда надлежащие политические выводы. В политике не существует абсолютных рецептов, годных для всех времен и при всех обстоятельствах. Пора понять, что и демократическая политика не составляет исключения из этого правила. Пора усвоить, что и в ее лозунгах не заключается панацей и лекарств от всех болезней.

Еще одна оговорка в пределах того же вопроса о народных массах как политическом факторе. Есть люди, готовые искать в физиономии этих масс не только те изменяющиеся черты, в которых запечатлелся ход нашей исторической эволюции, но и того неизменного мистического ядра, которое германские метафизики, так же как и новейшие социологи типа «Густава Лебона», называли «душой народа», l’аmе ancestrale – «душой предков». Наблюдая французскую психику времен войны, Лебон искал в этой «душе предков» объяснения, почему недавняя «упадочная» Франция вдруг превратилась перед лицом врага во Францию героическую. Увы, ход и исход русской революции до сих пор не уполномочивает нас искать подобных параллелей. Традиционное сравнение 1613 и 1813 гг. напоминает, правда, о моментах просветления национального сознания и о чрезвычайных народных усилиях, на которые способен был русский народ, когда в его сознании запечатлевалось представление об опасности, грозившей самому его существованию. Быть может, можно надеяться, что в 1919 г. такое просветление перед лицом великой национальной катастрофы примет более культурную форму – чего-либо вроде германского возрождения начала XIX в. Может быть, эта катастрофа послужит толчком, которым закончится доисторическое, подсознательное, так сказать, этнографическое существование народа и начнется исторический период связного самосознания и непрерывной социальной памяти. С очень большим опозданием мы и в этом случае пойдем по пути, уже давно пройденному культурными народами. Но в ожидании, пока все эти надежды осуществятся, мы должны признать, что сами надежды этого рода служат, так сказать, хронологической вехой. Наша русская âmе ancestrale продолжает, очевидно, представлять ту плазму, на которой лишь слабо и отрывочно запечатлелись отметки истории. Основным ее свойством еще остается та всеобщая приспособляемость и пластичность, в которой Достоевский признал основное свойство русской души, идеализировав его как «всечеловечность». В политическом же применении бесформенность этой души проявляется как тот натуральный, догосударственный «анархизм», то «естественное состояние человека», по выражению старой политической доктрины, которое так ярко и сильно выразил «великий писатель земли русской», отразивший, как в зеркале, на удивление цивилизованному миру это состояние народной души.

Повторяем: философ истории русской революции не сможет обойти всех этих глубоких корней и нитей, связывающих вторую русскую революцию со всем ходом и результатом русского исторического процесса. Но наша задача гораздо проще. Мы ставим себе целью возможно точное и подробное фактическое описание совершившегося на наших глазах. Те недостатки описания, которые усмотрит в нем последующий историк, отчасти вознаградятся чертами, для будущего историка этой революции уже недоступными: элементом личного свидетельства очевидца-наблюдателя и отчасти близкого участника совершившихся событий. Эта более близкая к наблюдаемым явлениям позиция обусловливает, конечно, и иной характер объяснений причин и мотивов. В этом порядке мыслей мы прежде всего должны коснуться тех более детальных объяснений второй русской революции, которые, как они ни важны сами по себе, тоже останутся за пределами настоящего изложения.

Мы подразумеваем громадное влияние фактора, до сих пор не упомянутого, но имевшего первостепенное отрицательное значение. Если общая физиономия русской революции определилась в значительной степени нашим прошлым, то ее характер именно как революции, как насильственного переворота определился наличием фактора, противодействовавшего мирному разрешению конфликтов и внутренних противоречий между старыми формами политической жизни и не вмещавшимся более в эти формы содержанием. Инстинкт самосохранения старого режима и его защитников – таков этот отрицательный фактор.

Упорство старого режима. Неискренность его уступок. В упомянутой выше работе 1903–1904 гг. я объяснил подробно, как этот инстинкт самосохранения с неизбежностью привел к политике все усиливавшихся репрессий и к разделению России на два лагеря: Россию официальную и всю остальную Россию, в которой культурные и народные элементы были одинаково непримиримо настроены по отношению к дореформенной государственности. Не только в эти годы, но уже гораздо раньше, с шестидесятых, с сороковых годов, с конца XVIII столетия, было очевидно, что конфликт старой государственности с новыми требованиями есть лишь вопрос времени. Под углом этого грядущего конфликта складывалось все мировоззрение русской интеллигенции, по крайней мере шести последних поколений. Немудрено, что это мировоззрение и вышло таким односторонним. Описывать всю историю этой борьбы – значило бы в сущности пересказывать всю историю русской культуры двух последних столетий. Естественно, подобная задача не может быть целью настоящего изложения. Мне достаточно сослаться на мои уже приведенные прежние сочинения, которые в предвидении грядущего конфликта посильно готовили к пониманию его русское и иностранное общественное мнение.

Может быть, следовало бы здесь остановиться лишь на последней стадии этого конфликта между старой государственностью и новой общественностью, на том последнем десятилетии, когда хронический конфликт перешел в стадию неискренних уступок власти общественным течениям. Это десятилетие знаменуется открытым началом политической жизни в России под знаменем первого политического народного представительства. Германские публицисты уже придумали для этого периода меткое название: эпоха «мнимого конституционализма» (Scheinkonstitutionalismus). Если можно в одном слове сформулировать причину того, почему с первыми уступками власти конфликт не прекратился, а принял затяжной характер и в конце концов привел к настоящей катастрофе, то это объяснение дано в этом слове: Scheinkonstitutionalismus. Уступки власти не только потому не могли удовлетворить общество и народ, что они были недостаточны и неполны. Они были неискренни и лживы, и давшая их власть сама ни минуты не смотрела на них как на уступленные навсегда и окончательно. Я помню момент, когда граф Витте в ноябре 1905 г. после октябрьского манифеста, пригласил меня для политической беседы. Я сказал ему, что никакое общественное сотрудничество с правительством невозможно до тех пор, пока власть не произнесет открыто слова «конституция». Пусть, говорил я, это будет конституция октроированная, но нужно, чтобы она была дана окончательно. Граф Витте не скрыл от меня, что он не может исполнить этого условия, ибо этого «не хочет царь». Довольно известно, что даже манифест 17 октября император Николай II считал данным «в лихорадке» и никогда не мирился даже с этими более чем скромными уступками. Не хотел, конечно, конституции и граф Витте, исходя из своих старых славянофильских взглядов; не хотели конституции даже такие общественные деятели, как Дм. Ник Шипов. Для защиты создавшейся, таким образом, двусмысленности была создана специальная партия – «Союз 17 октября», и все последующее десятилетие прошло под знаком политического лицемерия. Так как страна не могла этим удовлетвориться, то и само существование представительных учреждений послужило лишь к расширению базиса для дальнейшей борьбы общественности с защитниками старого порядка. Если опорой для общественности служила при этом оппозиция Государственной думы, не смолкавшая даже в самые трудные минуты существования этого учреждения, то опорой для власти служил Государственный совет, принявший в себя все силы и сосредоточивший все усердие сановников старого режима.

В результате борьбы этих двух центров в России за десять лет в сущности вовсе не было законодательства. Все проекты реформ, даже самых умеренных, застревали под «пробкой» Государственного совета, превратившегося с годами в настоящее кладбище благих начинаний Государственной думы. Проходили через законодательные учреждения лишь те меры, которых хотела власть в союзе с правящим сословием. Так прошла аграрная реформа Столыпина, так прошли постыдные для русского имени законы о Финляндии. Гибкость и услужливость октябристов казались власти уже недостаточными. Курс политики поворачивался все более вправо. «Конституционализм» становился все более призрачным, и на очередь дня становился самый беззастенчивый «национализм». Старая формула Уварова «православие, самодержавие и народность» была выкопана из архивов, слегка подновлена и серьезно пущена в ход как платформа для выборов и как программа очередного политического курса. Желание императора Николая II сохранить самодержавие таким, каким оно было «встарь», было принято к исполнению не только «Союзом русского народа», вызвавшим это заявление царя, но и политическими деятелями, выдававшими себя за государственных мужей и, чем дальше, тем откровеннее предлагавшими себя наперебой в организаторы государственного переворота. Здесь нет надобности упоминать имен. Имена всем памятны; многие из лиц, их носившие, заплатили трагической кончиной за свою вину перед родиной и перед русским народом. Это их работа в связи со все усиливавшимся влиянием при дворе случайных людей и проходимцев создала в стране то состояние полнейшей неуверенности в завтрашнем дне, которое, собственно, и подготовило психологию переворота, изолировав двор и власть от всех слоев населения и от всех народностей Российского государства.

Для самых умных из этих прислужников старого режима было ясно, что при подобной напряженности общего настроения, при таком состоянии неустойчивого равновесия, с трудом поддерживаемого политикой репрессий и опирающегося на искусственно сорганизованное ничтожное меньшинство, Россия не выдержит никакого серьезного внешнего толчка или внутреннего потрясения. Опыт 1905 г., казалось, должен был служить уроком. Тогда с большим трудом удалось ликвидировать последствия неудачной войны и спасти власть от неизбежного ее результата – внутренней революции. Граф Витте был призван специально для выполнения этой миссии. Ошибки первой русской революции, поддержка Европы дали ему возможность выполнить ее блистательно. Но близорукая власть относилась с подозрением к самым лучшим и верным своим защитникам. Граф Витте едва выхлопотал себе право спасти эту власть, оставшись на своем посту до заключения займа во Франции и до возвращения русских войск из Маньчжурии. Далее его услуги были не нужны. Его соперникам поручили ликвидацию уступок, сделанных «в лихорадке», уступок, которых никогда не могли простить графу Витте. И началась борьба с молодым народным представительством, приведшая к первому нарушению «мнимой конституции», к изданию избирательного закона 3 июня 1907 г., окончательно изолировавшего власть от населения и передавшего народное представительство в руки случайных людей и случайных партий. Кое-как сколоченный государственный воз скрипел до первого толчка.

Можно ли было его предупредить? Сторонники старого режима считали, что можно и нужно в союзе с Германией. А жизнь повела русскую политику по иному направлению, в сторону держав «согласия», и новорожденное русское представительство сыграло тут известную роль. Так или иначе при разделении Европы на два лагеря Россия не могла не быть втянута в международные конфликты. Она могла лишь избежать создания конфликтов по собственной вине, но для этого ее балканская политика была недостаточно умна и проницательна. Общая бестолковость управления привела к тому, что, идя более или менее сознательно на возможный конфликт, Россия оказалась к нему не подготовленной в военном смысле. Как во внешней политике, так и в вопросе об усилении военной мощи Государственная дума имела определенное влияние, и тем связала себя с патриотически настроенными политическими кругами. Этим она впервые приобрела известную независимость от веяний в «сферах» и на случай внешнего конфликта приготовила себя к роли серьезного политического фактора – серьезного тем более, чем слабее, растеряннее и неподготовленнее оказалось бы само правительство. К Государственной думе в этом случае неизбежно должна была перейти роль идейного руководства нацией.

И вот она наступила, эта война: наступила в форме громадного мирового конфликта. В ряду факторов, определивших особую физиономию второй революции, войне 1914–1918 гг. принадлежит, конечно, первое место. Многие и многие из явлений, которые принято считать специфически революционными, фактически предшествовали революции и созданы именно обстоятельствами военного времени. Ввиду этого на влиянии войны на революцию надо остановиться несколько подробнее.

1

Изложенные в тексте идеи о связи нашего прошлого с настоящим развиты мной подробно как в моих «Очерках по истории русской культуры», так и в изданной в Чикаго и Париже моей книге «Te Russian Crisis (La crise Russe)», написанной в 1903–1904 гг. и представляющей первую часть трилогии, вторая часть которой не написана и сливается с моей публицистической и парламентской деятельностью (1905–1916), а третья представляется здесь вниманию читателя. Моя полемика с «Вехами» напечатана в сборнике о «Русской интеллигенции», а идея о восьми поколениях подробно развита в двух лекциях, прочитанных осенью 1916 г. в университете в Христиании, и напечатана в норвежском журнале «Samtiden».

История второй русской революции. С предисловием и послесловием Николая Старикова

Подняться наверх