Читать книгу Оборона Пальмиры, или Вторая гражданская - Пётр Межурицкий - Страница 3

Часть первая. Аутист из провинции

Оглавление

Будущее страны сидит в ее тюрьмах.

Из неслужебных прозрений

старшего лейтенанта КГБ А. П. Петрова


Славься, отечество наше исходное.

Чарлик, гость из недалекого будущего

Бывший вундеркинд Аркаша Горалик женился на сорокалетней девице Верочке Семисветовой, когда ему еще не стукнуло и двадцати. За три года до этого он с отличием окончил местный университет, но особо выдающимися способностями уже не отличался. Его интеллектуальная история началась еще в материнской утробе, однако об этом чуть позже. Родился Аркаша со знанием трех теоретически мертвых языков: латыни, древнееврейского и церковнославянского.

– Я рад приветствовать вас, – едва появившись на свет, обратился он к принявшему его врачу на золотой, периода расцвета гения Вергилия, латыни, так как не слишком представлял себе времени и места своего рождения. Заметив, что его не поняли, он повторил ту же фразу по-древнееврейски, потом, уже теряя надежду, по-церковнославянски и только после этого горько разрыдался. Услышав нормальный крик новорожденного, акушерка вышла из оцепенения и привычно, но запоздало шлепнув младенца по попке, разрыдалась сама. Врач долго и мрачно молчал, потом кашлянул и, диковато покосившись на присутствующих, спросил как бы неизвестно кого:

– Вы, кажется, что-то сказали?

Членораздельная речь в чужом исполнении моментально изменила настроение отчаявшегося было младенца, и, прервав рыдания, заново окрыленный надеждой, он вновь пошел на контакт, легко трансформировав церковнославянский в современный русский:

– Простите, может быть, я не вовремя?

Акушерка охнула, повалилась на колени и перекрестилась. Подобное желание пережил и врач. Правда, будучи старым евреем и коммунистом со стажем, он не стал креститься, но ему вдруг захотелось репатриироваться в Израиль, и только ввиду очевидной невозможности осуществить свое намерение немедленно он не скомпрометировал себя на месте, а напротив – начал действовать в высшей степени осмотрительно.

– Вы нам нисколько не мешаете, – поспешил он успокоить Аркашу. – Более того, мы только вас и ждали. Сейчас, если позволите, вас запеленают, и мы продолжим беседу. Ах, да! Генриетта Ароновна, у вас мальчик. Прошу убедиться, – и, почувствовав необходимость предъявить вещественные доказательства, врач пошевелил указательным пальцем пипку малыша.

– Прости, Господи! – простонала акушерка. Так, собственно, и родился Аркаша, причем в суматохе все забыли о еще одном свидетеле, вернее, свидетельнице происходящего. Это была студентка медицинского института Верочка Семисветова, проходившая практику в роддоме и присутствовавшая на описываемых родах. Всю свою жизнь вплоть до настоящего момента Верочка пребывала в постоянном предчувствии чего-то необычайного, что со стороны легко можно было принять за вполне естественное для девушки перманентное ожидание первой любви.

Обманутые ее светлым, полным загадочной надежды взглядом, многие пытались по случаю стать счастливым воплощением этих девичьих грез, однако натыкались на столь брезгливый отказ, что иные из пострадавших надолго оказывались избавленными по крайней мере от одного из пороков.

Младенец Аркаша еще только появился на свет и не успел произнести своих первых слов, а Верочка уже влюбилась в него, да так, что сразу же решилась его украсть и лишь не знала пока, как это сделать. Пораженная своим замыслом, она отступила к стене, устояв на ногах только благодаря ее поддержке.

– И вы тут, – вовсе не обрадованный этим открытием, обратил на нее внимание врач. – Тогда тоже постарайтесь сосредоточиться. Видите, младенец уснул. Вполне возможно, что это наш последний шанс. Не хочу никого обижать, но, Генриетта Ароновна, ей-богу, лучше бы вы родили дауна.

– Что вы такое говорите, Борис Семенович! – будучи совершенно не готовой к подобному уровню обслуживания со стороны своего человека, справедливо возмутилась Генриетта Ароновна. – Нам вас солидные люди рекомендовали.

– Жаль, что они не порекомендовали кого-то другого, потому что худшего несчастья, чем рождение чудо-ребенка, во всяком случае для свидетелей, я лично себе вообразить не могу. А вы можете? Короче, нужно заставить младенца молчать. Тем более что это и в его интересах.

– Борис Семенович, да вы просто враг, – сделала, впрочем, не слишком поразившее ее открытие видавшая виды акушерка. – Но с вами нельзя не согласиться… Она явно пребывала еще только в начале своего много чего обещающего монолога, который, будь он продолжен, наверняка совершенно изменил бы ход этой и всей прочей истории, однако, тут младенец, вполне вероятно не без наущения свыше или сниже, проснулся и, малость похныкав, бодро, чтоб не сказать издевательски, осведомился:

– О чем задумались, господа?

Повисла зловещая пауза, во время которой бог ведает какого рода планы собственного спасения роились в мыслях взрослых людей, готовых подчас черт знает на что, на удивление самим себе. И тут Верочка Семисветова вступилась за младенца:

– А я думаю, нужно все ему объяснить, потому что он хороший мальчик и нас послушается.

– Да, кто мы такие, чтобы он нас послушался? – в глубине души радуясь появлению альтернативного, хотя и бесконечно глупого предложения, поинтересовался Борис Семенович. – И что вы сами-то понимаете? Комсомолка!

– А вот и не комсомолка! – поспешила возразить ему Верочка. – Мои родители баптисты и с детства воспитывали во мне негативное отношение к советской действительности.

– Святые угодники! – вновь перекрестилась акушерка, а Генриетта Ароновна вслух задалась вполне уместным вопросом:

– Куда я попала?

– Вот именно, – устало вернулся к реальной действительности советского роддома врач, – на дворе тысяча девятьсот пятьдесят шестой год, того и гляди собачек в космос начнем запускать, а вы говорите, родители баптисты. Что с мальчиком будем делать? Я бы переправил его на Запад.

– Сам туда отправляйся, – неожиданно заявил о своих правах на участие в решении собственной судьбы младенец Аркаша. – А я тут родился, значит – это моя родина.

– Дайте ему пустышку, – распорядился врач. – Соси и слушай меня внимательно. Еще одно слово, и тебя отсюда живым не вынесут, это я тебе, как врач, обещаю. К тому же не забывай, что ты еврей.

– Ну причем здесь это? – выплюнув пустышку, обиженно возмутился Аркадий, но спорить почему-то больше не стал.


Разумеется, ни в ясли, ни в детский сад, в целях собственной и его безопасности, чудо-ребенка не определили, и к трем годам без всякой посторонней помощи Аркадий начисто забыл мертвые языки. Кроме того, зная не понаслышке отдельных ближних, родная мать учила его скрывать свои дарования не только от дальних.

Однако, будучи ребенком именно необычайно даровитым, Аркадий настолько преуспел в конспирации, что ко времени поступления в школу его полная неспособность к обучению не вызывала малейших сомнений у специалистов. Попав, таким образом, в интернат закрытого типа для умственно отсталых детей и тем самым избавившись от домашней опеки, наивный и послушный Аркадий вскоре поразил видавших виды дефектологов своими академическими успехами, которые они, разумеется, приписали себе.

Явный идиот уже через месяц специального обучения прекрасно разговаривал, все понимал, а еще через пару недель бегло читал и писал без единой ошибки диктанты любой степени сложности. Это ли не было совершенно очевидным доказательством полного превосходства советской дефектологии над всякой другой? То, что Аркаша оказался единственным подобным идиотом, а все прочие ни на йоту не поумнели, никакого значения не имело.

Заинтересованные лица сумели резво начать раскрутку педагогического феномена, и само время, казалось, благословило их затею. Конечно, ни для кого не являлось секретом, что чем тот или иной народ живет богаче, тем он, значит, сволочнее и бездуховнее, однако мириться с подобной исторической несправедливостью становилось все невыносимее. Очередные успехи в такой обстановке сами по себе уподоблялись глоткам кислорода из одноименной подушки. Ну а поскольку указанный кислород ниспосылался в массы исключительно руководством, страшно даже представить, Кому уподоблялось оно.

Возможно, именно поэтому в обществе сложился благочестивый обычай: всуе имена руководителей стараться не употреблять. «Вы только подумайте, – едва не приплясывая от радости на трибуне, делился с народом из ряда вон выходящей замечательной новостью дорогой и любимый по определению лично Никита Сергеевич Хрущев. – Отныне у нас каждый идиот может гарантированно стать умным. Советские люди никому не завидуют».

Таким образом, Аркадий стал четвертым по счету в табели о рангах любимых детищ Хрущева после космонавтов, кукурузы и острова свободы Куба, который по причине своей умопомрачительной отдаленности и натуральной экзотичности вполне тянул на статус земного революционного рая. Нередко, сидя на коленях у Никиты Сергеевича, Аркаша в присутствии всех членов Политбюро легко производил арифметические действия с простыми и десятичными дробями, декламировал наизусть отрывки из поэм Маяковского и под занавес виртуозно исполнял «Интернационал» на губной гармошке.

Естественно, у новоявленного любимца отца нации появилось множество могущественных недоброжелателей, хотя на людях все только и норовили его приласкать. «Что-то уж больно увлекся он этим еврейчиком, – шептались за спиной Хрущева. – И так слишком много умных развелось. Теряем, товарищи, авторитет в народе».

Вскоре в стране произошел дворцовый переворот, и к власти пришли прагматики, осудившие экстравагантные выходки своего бывшего шефа. Кубе, космонавтам и кукурузе деликатно, но твердо указали на их истинное место в длинном ряду идеологических ценностей. Что же касается Аркаши, то ему, как самому свежему из фаворитов недавнего руководителя, грозили гораздо большие неприятности, вплоть до случайной трагической гибели с последующими почетными похоронами и некрологами на первых страницах газет.

Кстати, именно такой вариант, как наиболее предпочтительный, настойчиво пытались навязать Леониду Ильичу Брежневу, взошедшему на престол. Но тот доверился своему внутреннему, в данном случае не совсем кристально прагматическому ощущению. Все-таки его смущал возраст Аркаши. «Я не могу этого объяснить, – говорил новоявленный Первый секретарь своим людям, – но он ребенок». – «Леонид Ильич, но если для пользы дела и в интересах народа?» – спрашивали его. «Я не теоретик, но именно для пользы дела не надо трогать ребенка, если имеется такая практическая возможность». – «Тут мистикой попахивает, Леонид Ильич», – осторожно предостерегали ответственные за чистоту идей товарищи. «Ну, и черт с ней, – упрямился Брежнев. – Говорю, душа не лежит!».

К душевным порывам очередного хозяина его соратники, как минимум, обязаны были всерьез прислушиваться. Поэтому на чрезвычайном секретном заседании было принято решение феодалам не уподобляться и лицо Аркадия под железной маской пока не скрывать, но оставить чудо-ребенка под наблюдением, сослав его из столицы по месту рождения в областной центр Южная Пальмира, строго настрого запретив всякий шум и даже шорох вокруг его особы. Сроком давности данное решение решили не обремнять.

Редактора газеты «Вечерняя Пальмира», через четыре года после описываемых событий пропустившего заметку о том, что двенадцатилетний Аркаша принят в местный университет, немедленно сняли с работы, исключили из партии и на всякий случай избили в подворотне руками не обнаруженных и поныне хулиганов.

Аркаша окончил университет, ничем выдающимся себя не проявив, и начал работать в НИИ «Южпальмирнаука», где в буднях великих строек в течение ближайших тридцати-сорока лет ему и предстояло окончательно и благополучно иссякнуть. Однажды он заболел.


Какой невежа умудрился назвать город именем Южная Пальмира, никто за двести лет, истекшие со дня его основания, так и не выяснил. Знаменитая античная Пальмира, город-первоисточник, возникла и процветала в местах гораздо более южных, чем Пальмира новоявленная. Однако название прижилось и даже сделалось всемирно известным. Возможно, и впрямь не имя красит город, но город – имя. А городу изначально выпала судьба замечательная: слишком необычные, особенно для этих краев, люди стояли у его истоков. И похоже, они знали что делали, а делали они совсем не то, чем на виду у всех занимались.

На виду у всех они, по велению великой императрицы, планировали и возводили город на месте бывшей турецкой крепости десятистепенного стратегического значения. Казалось бы, обычное дело. Восточная христианская империя Россия отвоевала некие земли у западной мусульманской империи по имени Османская. Далее еще проще: что для турка север, то для русского юг. И все бы хорошо, и не было бы на белом свете ничего проще геополитики, если бы на том же свете не существовали еще и французы, у которых как раз в описываемые времена грянула не какая-нибудь, а Великая, причем именно французская, революция. Добавьте к этому то, что всего десять лет назад в мире – пусть и на периферии – возникло новое государство США, и вы поймете, что русской императрице было о чем подумать.

А о чем обычно думают императрицы, если не о том, как обустроить Вселенную? При этом известно, что обустройство Вселенной всегда начинается с обустройства собственного двора. В нашем случае – императорского.

Итак, часть французских аристократов сумела бежать из своей революционной страны, где их брата беспощадно физически истребляли, в Россию, где как раз беспощадно истребляли бунтовщиков. Ничего исторически нового в поведении французов не было. Люди во все времена бежали оттуда, где их так или иначе истребляют, туда, где так или иначе истребляют кого-то другого. Данный процесс называется миграцией, и пока у большинства людей окончательно не пропала охота жить, его никакими полицейскими мерами, слава богу, не остановишь.

Русская императрица была просто счастлива появлению при своем дворе истинных европейцев, потому что и сама ни в детстве, ни в девичестве не была ни русской, ни тем более православной. Но без того и другого трудоустроиться по облюбованной ею специальности в России не представлялось возможным. Пришлось ради карьеры сменить вероисповедание.

Впрочем, могут быть и другие гипотезы, объясняющие мотивы этого поступка. Скажем, юная немецкая принцесса усердно изучала труды святых отцов церкви, подолгу беседовала с лицами духовного звания и в результате неустанных поисков и тяжких сомнений пришла к выводу о несомненной истинности догматов русского православия, выгодно отличавшихся от определенной ложности догматов всех прочих христианских конфессий. Ведь оно и впрямь, всяко бывает.

Как бы то ни было, немецкая принцесса, став русской царицей, осталась по вкусам и привычкам женщиной совершенно европейской, и вся русская правящая элита ничего против этого не имела, сквозь пальцы взирая на то, что государыня переписывается с французскими, а вовсе не с китайскими или персидскими мыслителями.

Это могло означать только одно: правящая элита России тоже была по преимуществу европейской, а государство русское – правовым. Правда, право было крепостным. А вот держали господа своих крепостных рабов за европейцев или не очень-то и держали за таковых, можно только гадать. Истории лишь известно, что аналогичная проблема в тот же период времени стояла и перед плантаторами США, которые в свою очередь изводили себя вопросом, считать ли своих рабов стопроцентными американцами.

Тут надо заметить, что появление беженцев-аристократов, при всей к ним классовой солидарности, обрадовало далеко не всех старожилов при русском дворе. Оно и понятно. Все-таки количество вакансий на роль фаворитов не безгранично, а императрица твердо намеревалась устроить всех эмигрантов лишь по их аристократическим специальностям, наделив их землями и рабами. И поступала она так не только из человеколюбия, но дабы и не дать повода вечным зарубежным злопыхателям и завистникам из все той же Европы поднять шумиху на их любимую тему о том, что Россия не Европа, но скорее Берег Слоновой Кости с Балтийским флотом.

Та еще, конечно, бессмыслица, но было почему-то очень обидно такое выслушивать. Тем более было обидно терпеть недооценку собственных трудов на благо отечества от своих же подданных. Поэтому, когда некий граф на правительственном приеме в честь французских эмигрантов, шутя, поприветствовал их словами: «Здравствуй, племя голубое, незнакомое», он тут же, на месте, был схвачен по обвинению в отсутствии политкорректности и вскоре приговорен к пожизненному четвертованию, замененному из гуманных соображений мгновенным отсечением головы с конфискацией имущества.

Любопытно, что сие происшествие немедленно дало повод всем кому не лень в Европе заговорить о том, что Россия – это не что иное, как Берег Слоновой Кости с Балтийским флотом. «Да им просто не угодишь», – сокрушалась императрица. «А может быть, и не надо им угождать?», – максимально осторожно произнес некий князь по фамилии Шульхан-Кисеев, предположительно ведущий свой древний русский дворянский род скорее от татарина Батыя, чем от викинга Рюрика, но ему же было бы гораздо лучше, если бы ничего такого он не говорил.

Разумеется, его тут же арестовали и сослали в Сибирь, в места максимально приближенные к исторической родине его знаменитых предков. Там князь быстро одичал, впал в мистицизм, занялся просвещением края и часто во сне саркастически повторял: «И это называется золотой век дворянства!».

Просыпаясь, он делал зарядку, завтракал, до обеда занимался с местной детворой фехтованием на розгах, обедал, изучал фольклор, а ближе к вечеру садился за рукопись трактата, в котором задавался абсолютно далеким от объективной реальности вопросом. Вопрос заключался в том, как мог бы выглядеть золотой век крестьянства в одной, отдельно взятой стране, если предположить, что эта страна Россия?

А поскольку ничто так не формирует отдельно взятое человеческое сознание, как окружающая среда и личный опыт пребывания в ней, князь не смог абстрагироваться от собственной печальной судьбы, что сильно снизило научное значение его труда. Он наивно утверждал, что золотой век крестьянства будет заключаться в том, что крестьян за любое не к месту сказанное слово будут пожизненно четвертовать и в лучшем для них случае ссылать туда, где им не останется ничего другого, как заниматься просвещением края, впадать в мистицизм и сочинять трактаты сомнительного идейного содержания.

Однако в связи с тем, что он уже и так всего этого достиг, князь решил в крестьяне ради светлого крестьянского будущего, когда всех помещиков перережут, все равно ни в коем случае не подаваться, но, напротив, примириться с помещичьей властью на основе полной и безоговорочной капитуляции перед ней.

В своем первом послании на Высочайшее Имя он выражал глубочайшее сожаление, что его не четвертовали, а во втором прямо называл бесами всех, кто хоть изредка сомневается в добродетелях помещичьей власти, какой бы порочной она кому со стороны ни казалась. Третье послание так и не появилось на свет, потому что и первые два дальше местного околоточного надзирателя не пошли.

Князя доставили в околоток, выпороли и предложили подписать бумагу, что никаких претензий к местным органам управления у него нет. Он, разумеется, подписал, после чего его еще раз выпороли и отпустили. «И все-таки насколько это глубоко человечней и ближе к природе, чем Великая французская революция, – растроганно думал князь. – Боже, благослови Россию».

Впрочем, этими мыслями он уже ни с кем не поделился из вполне оправданного опасения быть в очередной раз выпоротым. Однако оставим князя там, где он есть, и вернемся ко двору императрицы, где французские эмигранты практически что хотели, то и говорили, совершенно не опасаясь быть за это наказанными.

Почему так выходило, никто ни тогда, ни сегодня объяснить не мог. А посему и мы даже пытаться не будем. А вот генерал-фельдмаршал Потемкин однажды все-таки попытался и затеял интригу, рассчитывая помимо прочего и на то, что не все немецкое окончательно умерло в душе императрицы.


– Вы знаете, Ваше Величество, – издалека начал генерал-фельдмаршал при полуночном свидании с императрицей, – какие мы, русские, в целом душевные, забавные и симпатичные. Трудно нас не любить. С самого раннего детства ребенок слушает сказки об исторических преимуществах нашей национальной души перед не нашими национальными душами…

– Ладно, ладно, Григорий, – перебила императрица, мягко и доверительно кладя свою августейшую ладонь на его могучую грудь, – знаем, какие вы вспыльчивые, но отходчивые. Говори, чего просишь.

Свидание носило очевидно политический характер и в интересах стабильности было строжайше законспирировано под любовное. Императрица и князь стояли под ветвями богатырского вяза в дальнем и намеренно запущенном конце дворцового парка, на месте, словно самой природой назначенном для тайных любовных свиданий. И никто, кроме многочисленной охраны и совершенно необходимой прислуги, не мог их ни видеть, ни слышать.

– Я ничего не прошу, – нежно приобняв императрицу за талию, сделал вид, что обижается, Потемкин.

– Вот как! – уйдя из-под руки князя, похоже, непритворно обиделась императрица. – Тогда скажи, чего хочешь. Или тоже ничего?

– Хочу! – горячо откликнулся собеседник. – И более всего прочего хочу обратить Ваше высочайшее внимание на французов.

– Знаю, генерал. Небось хочешь, чтобы я их всех четвертовала ради твоего удовольствия. Чем же это русскому немцы так французов милее? Признайся, генерал, ведь не бывать мне русской государыней, окажись мой батюшка французом или англичанином. В чем тут дело? Запах крови, или что другое?

– Что же может быть другое?! – прямо-таки взвился князь. – Не нравится мне этот вяз.

Императрица нахмурилась. Князю даже показалось, что разговор на этом закончится, однако тот благополучно продолжился.

– Не торопись, генерал. Может быть, еще время не пришло ему тебе нравиться. А может быть, и не вяз это вовсе. Во всяком случае есть вязы, с которыми лучше не связываться. Во всей Европе вязов этих раз, два, три, ну от силы семь-восемь и обчелся. Слыхал, наверное?

– В том-то и дело. Как не слыхать! И, мол, посадил эти вязы во время оно, страшно даже вымолвить кто. Только знать бы, Ваше Величество, хорошо это для русского человека или плохо?

– Ты прямо, как еврей, генерал.

– А я о чем! – радостно оживился князь. – Говорю же, что хочу обратить Ваше внимание на французов! Ну, посуди сама, государыня, кто они, как не жиды?

– Конечно жиды! – не стала спорить императрица, – Но это еще большой вопрос, кто жиды, а кто не жиды.

– Конечно вопрос, еще и какой вопрос! Еврейский вопрос и есть. Посуди сама, государыня, ну кто такие эти французы? Носатые, болтливые, гиперактивные, хитрые, наглые, бестактные, аморальные, жадные, вездесущие…

– Ты еще скажи: бессмертные и всеблагие, – прервала императрица. Впрочем, заметно было, что она скорее озабочена, чем сердита.

– Тебе, матушка, оно, может быть, и смешно, – осмелел Потемкин. – А каково мне, русскому человеку? Как говорит народ: брякнула иголка во ящичек, полно, иголка, шить на батюшку, пора тебе, иголка, шить на подушку.

– Это еще что такое?

– Да я и сам не пойму, Ваше Величество. Прямо сказать, белиберда. Не вели казнить, матушка. Но другой поэзии, окромя народной, у нас пока нет.

– А что же образованное сословие?

– Да какое оно на хрен образованное, – с тоской произнес князь, – Не мозг нации, а говно. Это с одной стороны. А с другой, может, чего и пишут, да показать стесняются. И то сказать, матушка, а что писать-то? Напишешь, скажем, оду во славу тебе, тут же завистники наплетут, что, мол, конъюнктура. Еще и нерукопожатным ославят. А хулу какую на тебя сочинишь, дык, ведь лично я запорю мерзавца. Как же прикажете сочинять-то? Поэтому и сочиняют у нас только либо умом тронутые, либо совсем уж полные дураки. О какой изящной словесности может идти речь в такой общественно-политической атмосфере? Вот, значит, такую литературу и имеем, которая никому не в радость: скука, заумь, сплошные униженные и оскобленные, понимаешь, а в целом фига из кармана, читать тошно.

– Тошно, – согласилась императрица. – Тоска дорожная. Словно не книгу читаешь, а из Петербурга в Москву путешествуешь по нашим-то трактам. А если ты при этом еще и не императрица, допустим. Как это вообще тогда читать можно? Кстати, нет ли у тебя парочки модных ныне сочинений на примете? Ведь пишут же что-то по-русски, хотя никто и не читает.

– Хуже, матушка, – уточнил князь. – Скорее, читают все же по-русски, хотя никто и не пишет. А как писать прикажете, когда, если ты сочинитель, тогда непременно либо государственник, прости господи, либо иностранный агент, а все другие литературные репутации находятся у нас в переходном, терминальном, можно даже сказать, транзитивном состоянии. Нет, ничего у нас с поэзией не получится, а выйдет вместо философии беллетристика, а вместо беллетристики философия. Что же касаемо дисциплинарных различий…

– О дисциплинарных различиях как-нибудь в другой раз, – строго прервала поток красноречия князя императрица. – Ишь, хвост распустил! Только вожжи ослабь, все в филологи подадутся – души свои спасать. Кто о государстве радеть будет, ничего не подскажешь, генерал?

В наступившей затем тишине князь видел круги у себя перед глазами и с трудом верил, что все еще продолжает держаться на ногах. О своем будущем он старался не думать, вполне обоснованно полагая, что чего-чего, а этого у него уже нет.

– Ладно уж, – примирительно произнесла императрица. – С Де Рибасом, небось, вчера пил?

Поняв, что прощен, князь молча и от всего сердца повалился на колени.

– Ступай, генерал. Ступай, да помни!

Князь исчез, а императрица погрузилась в геополитические раздумья. Уж и впрямь, не переборщила ли она с этими французами? С другой стороны, ну и что из того, что жиды? Может, оно и к лучшему? А что если действительно жидов из Европы, да в Россию переманить? Разыграть еврейскую карту? Императрица вспомнила знаменитое семейное предание об одном из величайших своих родственников Фридрихе Гогенцоллерне.

Двоюродная тетушка рассказывала ей, что однажды король Пруссии, сам Фридрих Великий, впал в беспросветную депрессию и практически разуверился в существовании Бога. Управлять страной, то есть гнуть кого надо в бараний рог без веры, что именно это угодно Господу, он совершенно не мог. Да и впрямь, какого же нужно быть о себе мнения, чтобы отправляя человека на казнь или тысячи людей на войну, полагать, что делаешь это ради собственного удовольствия?

В общем, Фридрих, казалось, безнадежно расклеился, положение монархии резко ухудшилось, а народ, почувствовав, что стал неинтересен власти, мало-помалу и сам себе начал казаться не таким уж достойным внимания. И все могло кончиться весьма плачевно для Пруссии, ее короля и народа, если бы Фридриху не пришла в голову счастливая мысль побеседовать со своим духовником.

– Послушай, дармоед, зарабатывающий себе на пропитание эксплуатацией людской доверчивости, с чего это ты взял, что Бог есть?

– А как же?! – весьма удивился духовник. – Вы есть, я есть, так почему бы и Богу не быть?

– Ах ты, каналья! – в сердцах поддавшись некоторому французскому влиянию, которому обычно в душе и на государственном уровне успешно противостоял, воскликнул Фридрих. – Разве я тебя спрашиваю, почему бы Богу не быть?

– Да, я не адекватен, – легко согласился духовник. – Но Вы посмотрите на себя, Ваше Величество. Думаете, что если все мы от Большого взрыва произошли, то лично Вы адекватны? Очень, однако, остроумно.

– Опять темнишь, – почему-то несколько повеселел Фридрих. – Видишь ли, если я захочу всякую хренотень о Большом взрыве послушать, то вызову сюда президента Прусской академии наук. И, кстати, он ерничать не станет, но приволочет с собою полный сундук разных окаменелостей да еще опыт покажет, как дохлая лягушка натурально дергается, если через нее ток пустить. Не то чтобы на это бюджетных денег совсем уж не жаль, но, согласись, забавно. А есть ли у тебя за душой хотя бы одно, столь же очевидное, доказательство бытия Бога, как, например, гальванизированная лягушка, хотя, по чести сказать, я уже и не помню, что именно с ее помощью мне втирали? Но ведь втерли, заметь. К тому же и впрямь лапкой дергает, будучи, несомненно, дохлой. Это ли не торжество разума? Хотя и гадость, конечно. А кто сказал, что наука чистое дело? Чай не политика. Ха! Короче, можешь ли ты привести мне хотя бы одно неоспоримое доказательство существования Бога?

– Евреи, Ваше Величество! – коротко ответил духовник.

Фридрих задумался на некоторое время, по истечении которого явственно ощутил, что вновь обрел Бога в душе.

Стоит ли напоминать, что после этого он с новыми силами и как ни в чем не бывало стал казнить, миловать и воевать, а страна вернулась к нормальной жизни…


Много еще чего поучительного вспомнила и о чем важном подумала императрица, прежде чем пригласила к себе в кабинет для разъяснений Де Рибаса, типичного представителя французской эмиграции, хотя в лучшем случае испанца по происхождению.

Поскольку мало кто при дворе сомневался, что встреча носит откровенно любовный характер, собеседники могли себе позволить относительно свободно поговорить о политике. Удовольствие не столь уж часто выпадающее на долю сильных мира сего.

– Слышала я, Де Рибас, что французские аристократы суть на восемьдесят процентов отпрыски племени иудейского, захватившие во время оно власть над галлами и франками, а по сему и казнит вашего брата ныне беспощадно французский народ, освободившийся от оккупантов-кровососов.

– Ну уж и хватили, государыня, – восемьдесят процентов! От силы шестьдесят, если вообще есть в этом правды хоть на грош. Хотя на грош уж точно есть. А у кого нет, Ваше Величество? К тому же этносы практически никогда не бывают однорасовыми. Тот же ваш немецкий этнос, Ваше Величество, не менее чем трехрасовый. Что же вы от нашего французского-то хотите? Вы вона на своих русских поглядите. Разве не монголы вылитые?

– Не вылитые.

– Ну, пусть не вылитые. Кроме того, и мне это представляется самым существенным, иные и впрямь говорят, что Великая французская революция носит скрытый антижидовский характер, но есть и носители прямо противоположных взглядов, которые утверждают, что она суть плод явного жидомасонского заговора.

– Сам-то ты как считаешь? – доставая из ящика письменного стола какие-то бумаги, поинтересовалась императрица. – Впрочем, чего тут считать – кругом жиды и, получается, сами с собой и воюют, а потом нас же в своих погромах и обвиняют. Что призадумался? Думаешь, я антисемитка?

– Словечко-то какое! – оценил услышанное Де Рибас.

– Нравится?

– Глубоко! Да только больно путано. Жиды – оно, ясен пень, семиты натуральные. Да ведь только и арабы – семиты, и вавилоняне – семиты. Как-то не дифференцированно получается. А потом еще окажется, что именно жиды и не семиты, а, допустим, хазары – и что тогда антисемиту делать?

– Ну так и Господь с ним – это его проблемы. Говорю же тебе, не антисемитка я. А вот будущее в общих чертах знаю, потому как аристократка. А знают ли его простолюдины, Президент Северо-Американских Соединенных Штатов, например? Или эти ваши комиссары?

– А почему бы им и не знать? – пожал плечами Де Рибас. – Восстание масс, никуда от него не денешься! Конечно, американская масса – не сахар, чистый ужас просто, по совести говоря, я уж про нашу французскую вообще молчу. Но есть массы и похуже. Собственно, подавляющее большинство масс похуже американской будет – вот в чем проблема.

– Это смотря с чьей точки зрения, – назидательно произнесла императрица. – Вот, поинтересуйся у своего дружка Гришки Потемкина, так генерал-фельдмаршал скажет, что именно американская масса и есть воплощение зла, а допустим, персидская масса еще не полностью безнадежна.

– Сказать-то он скажет, – не стал спорить Де Рибас. – Да только соврет! Ведь попади он в опалу, государыня, как думаешь, куда лыжи навострит – в Америку али в Персию?

– Что же ты, Де Рибас, да дружки твои в Америку не подались, а в Россию с ее персидской деспотией двинули? – прищурилась императрица. – По-русски читать умеешь? Впрочем, не отвечай. Уверена, что уже выучился. Шустрый, однако, вы, французы, народ. Где вас только нет. Вот и при моем дворе завелись. Да ты меня не слушай, а читай. Вот. Это ближайшие стратегические планы Российской империи. Вслух читай.

– Присоединение Джунгарии, – начал и продолжил Де Рибас, – Кашгарии, Тибета, Афганистана, Персии с выходом к Индийскому океану в качестве конечной цели.

– Что скажешь?

– А что тут говорить? По-моему, просто замечательно.

– Замечательно, думаешь? А вот ответь, чем же так замечательно?

Взгляд императрицы затуманился, и с минуту она отсутствовала, пребывая во власти неких видений. Но вот опять взору ее предстал Де Рибас, и она продолжила беседу.

– Вот давеча был у меня дружок твой, Потемкин-князь. Говорили мы с ним об изящной словесности. Так он настаивает на том, что, мол, настоящий художник не властен над своим творением. Бог ему, видишь ли, диктует, а он лишь некий передаточный механизм.

– Это Вам Потемкин сказал?

– Не Бог же надиктовал. Но я не о Потемкине. Я о Боге таки. Может быть, Он и политику диктует? Я почему спрашиваю: ну, на кой мне Кашгария? Да я и знать ее не знаю и знать не хочу. Ан поди ж ты: «Присоединение Джунгарии, Кашгарии, Тибета…». Я ведь все-таки женщина, Де Рибас. Кто внушил мне эти странные мысли о Джунгарии, Де Рибас?

– Ваше Величество, позвольте мне промолчать, а то, похоже, Вы меня на дерзость провоцируете.

– Значит, дерзи, раз провоцирую, потому что не дерзить, когда тебя императрица на дерзость провоцирует, есть уже оскорбление. Вот и реши, что для тебя лучше, дерзость мне раз в кои веки сказать или оскорбить.

– Считайте, что уже надерзил, Ваше Императорское Величество. Откуда мысли о Джунгарии, говорите? Поменьше бы вы, Ваше Императорское Величество, в свое время с Вольтером переписывались, да побольше бы Библию читали, глядишь, и не задавали бы таких вопросов.

– Есть у нас, кому Библию за меня читать, – тотчас вспылила императрица. – О Русской Православной церкви слыхал небось?

– Этого мало.

– Мало? – императрица сделал вид, что ушам не поверила. – Церкви мало? Уж не масон ли ты, князь?

– Я не князь.

– А я будто не знаю! Так вот, государь мой, не князь, кое-что и я для себя, как ты понимаешь, выяснила, прежде чем тебя сюда пригласить. И, кстати, давай хоть обнимемся да поцелуемся. А то как бы чего не подумали.

– Господь с тобой, государыня! Все и так полагают, что мы только этим и занимаемся. Но вы правы, лишняя осторожность в таком деле не повредит.

Де Рибас еще только внутренне готовился обхватить рукой талию императрицы, как она сама, крепко ухватив его за плечи, притянула к себе и смачно чмокнула в лоб.

– Служу России! – с облегчением сообразив, что никакого другого конспиративного секса на сей раз ожидать не приходится, отчеканил вельможа.

– А почему так кисло? Али не рад, что легко отделался? Иди уж. И не забывай, что мы всего-навсего люди, хотя некоторые и августейшие. А коли и впрямь люди, то нам стихии разные, море там, окиян, леса и горы, я уж про космос не говорю, уважать надо, иначе голову оторвут, да еще и усадьбу на хрен сожгут. Я хочу сказать, что из всех стихий для нас важнейшей является народ.

– Так точно, Ваше Величество.


Этот в какой-то мере загадочный разговор и положил начало проекту, получившему имя «Южная Пальмира». По велению императрицы князь Потемкин отправился далеко на юг словом и делом, душой и телом, а также огнем и мечом осваивать Северное Причерноморье. Туда же, по тому же велению и с той же целью направилась и группа французских офицеров на русской службе. Но вооружены они были все больше не мечами и пушками, но инструментами строительными: резцами, молоточками, отвесами, уровнями, циркулями да наугольниками.

Потемкина это ужасно раздражало, ибо все эти резцы да циркули с наугольниками он не без веских на то оснований считал ничем иным, как знаками масонскими. Когда же князь увидел, что камень для строительства нового города добывают и обрабатывают прямо тут же, на месте, то последние сомнения в сугубо масонском характере проекта и вовсе отпали. Он, разумеется, постарался добыть максимально полную информацию о ракушечнике, но узнал лишь, что это пористый известняк, состоящий почти полностью из целых или раздробленных раковин морских организмов.

– Вот ты мне ответь, – останавливал иногда князь первого попавшегося на глаза нижнего чина, – для чего матушке императрице понадобилось в этой Тмутаракани чертовой катакомбы километрами прокладывать, да еще в наше просвещенное время?

– Не могу знать, вашество! – уже прощаясь с жизнью, отвечал несчастный, но князь почему-то не изволил гневаться, а смиренно произносил:

– Вот и я не могу.

Между тем город рос стремительно, и чуть не всяк замечал, что, пожалуй, со времен Петра Великого ничто в России такими ударными темпами не продвигалось.

– Ну, хорошо, – сам с собой, пугая и озадачивая многочисленную дворню и адъютантов, вслух рассуждал князь, – Петербург строился на костях, что понятно, а это на чем? И темпы ударные, и качество высочайшее – и при всем том, явно не на костях. Просто пугает. Не по-русски как-то.

Впору было впадать в депрессию, и где-нибудь в другом месте князь, несомненно, так бы и поступил, но тут почему-то не получалось. Несмотря на мрачные мысли, гнетущие сомнения и особо тяжкие подозрения, настроение было приподнятое, а будущий город располагал к необременительным прогулкам по своим еще не существующим улицам.

Особенно тянуло пройтись вдоль цепочки стройплощадок, которую люд самого разного звания уже успел в шутку окрестить Дерибасовской улицей. Даже в разгар рабочего дня на ней было столько прохожих, что князь не уставал удивляться: «Как посмотришь, так все гуляют. А кто же строит?». Но кто-то все же строил, причем достаточно быстро и со вкусом, а то и с претензией на европейский стандарт.

В конце концов, князь не мог ни начать, ни закончить рабочий день без того чтобы не пройтись по Дерибасовской. Вот и этим весенним утром ранним, заложив руки за спину и нарочито выпятив живот, он шел, грузно переваливаясь с ноги на ногу, глядя куда-то поверх голов прохожих. Порывы слабого до умеренного ветерка со стороны степи обдавали ароматом молодых трав и земной влаги. Температура воздуха была не ниже и не выше самой подходящей, то есть как раз такой, чтобы о ней вовсе не вспоминать, а небеса в свою очередь не обещали неприятных сюрпризов, веселя и радуя все живое.

– А тут вдруг бах – и землетрясение, или цунами, например, не приведи господи! – бодро раздалось откуда-то сверху. – Впрочем, если доверять статистике древних и «Сказаниям Земли Скифской», изданным Французской академией, когда ей еще можно было доверять, лет этак за тридцать до революции, то сильно трясет в этих местах не чаще пяти-шести раз в столетие, да и то не обязательно в каждое. Правда, проблемы с пресной водой. Но зато какие весны!

Потемкин величаво оборотил голову в сторону автора монолога. Высоко на строительных лесах, держа в руках раскрытый чертеж, стоял Де Рибас. Огромный лист плотной бумаги в руках инженера надувался, как парус.

– Слезай, масон, а то еще ветром унесет! – весело пробасил Потемкин.

– И так уже унесло, иначе откуда я тут взялся? – не менее дружелюбно отозвался француз.

– Слазь, говорю. Давно хотел с тобой о Соединенных Штатах Америки потолковать. Слыхал небось о таких?

– Как не слыхать, – уже стоя рядом с князем, поддержал беседу Де Рибас. – Нация диссидентов и бизнесменов. Думаю, вставят они со временем старушку Европу.

– Вашу, стало быть, историческую родину, – уточнил Потемкин. – Вставят, конечно, как же ее не вставить. Старушку Европу и мы, русские, даст бог, со временем вставим. Вот вам бы и подумать, что для старушки лучше: отдаться нам или не нам. А больше вроде и некому.

– Так уж и некому. Впрочем, уже думаем. Но единства во мнениях нет. Иные вообще никому отдаваться не желают.

– Ну, с этими разберемся, – успокоил князь. – Но лечь под совершенно политически безответственный элемент? Подумай, масон, ну что это за страна такая, где любой может стать царем: и еврей, и гомосексуалист, и афроамериканец? Ну, скажи, стоило ради этого Карфаген разрушать?

– Об этом можно спорить, – тем не менее не стал спорить Де Рибас. – Но почему в вашем списке любых не указаны, например, мусульмане, славяне и лесбиянки? Что за дискриминация?

– Не придирайся к словам, масон, а лучше намекни, для кого город строите? – и внезапно посерьезнев, князь твердо пообещал. – Подожди, доберусь я до твоих катакомб!

И Потемкин свое слово сдержал, но лишь частично. До катакомб он не добрался, но докладную записку о том, что они суть подкоп под Святую Русь государыне направил. Как ни странно, тем самым он лишь поспособствовал спасению Южной Пальмиры от, казалось бы, неминуемой гибели.

Оборона Пальмиры, или Вторая гражданская

Подняться наверх