Читать книгу Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Стивен Найфи - Страница 12

Том 1
Часть первая. Ранние годы
1853–1880
Глава 8
Путь паломника

Оглавление

Пройдет двенадцать лет, и Винсент сравнит себя с бездомными и бродягами, «les rôdeurs de nuit»[18] – завсегдатаями ночных кафе, где он будет коротать вечера в ожидании Поля Гогена. Он причислит себя к одним из них – обреченных вечно блуждать в желтом свете газовых фонарей ночных кафе, гоняясь за призраками «семьи и родины», что существуют лишь в фантазиях утративших то и другое. «Я странник, – напишет он, – который идет в неизвестном направлении к неведомой цели. Но если я скажу себе, что в моих странствиях и устремлениях никакой цели нет, то мне будет трудно с этим спорить и я, пожалуй, соглашусь, что так и есть».

И началось это странствие апрельским днем 1876 г., когда Винсент отбыл в Англию. Следующие восемь месяцев он непрерывно пребывал в движении. С места на место, от работы к работе, зачастую просто куда глаза глядят, на пароходах, в поездах, автобусах, повозках и метро он преодолел сотни миль по просторам Англии. Но чаще всего он путешествовал пешком. Во времена, когда билет на поезд стоил так дешево, что любая продавщица могла позволить себе поехать третьим классом, Винсент шел пешком. Он шел пешком в любую погоду, в любое время дня и ночи; он спал под открытым небом; он добывал себе пищу на полях, ел в придорожных трактирах или не ел вовсе. Он шел, и его лицо обжигало солнце, одежда изнашивалась, а обувь стаптывалась. Он шел, стараясь выдерживать среднюю скорость три мили в час – по его собственным подсчетам, – словно ему и в самом деле было не важно, куда именно идти, словно пройденные мили, стоптанные башмаки и мозоли могли служить мерилом самоотверженности.

В Рамсгейте он бродил по пляжам с шеренгами кабинок для переодевания, по причалам и длинным каменным молам, протянувшимся в сторону его родной страны.

Он брел тропами вдоль вершин меловых утесов, мимо сучковатых кустов боярышника и согнувшихся под натиском ветра деревьев. Он блуждал по кукурузным полям, которые расстилались всего в нескольких минутах ходьбы от школы, где он работал, и обрывались на краю нависшего над морем утеса. Они манили его, как некогда зюндертские пустоши… Он ходил вдоль бухт и заливов, вниз и вверх по берегу.

Через два месяца школа переехала из Рамсгейта в Лондон. За ней последовал и Винсент, под палящим летним солнцем проделав путь в пятьдесят миль, – для Англии того времени едва ли не рекордное расстояние, пройденное человеком пешком и в одиночестве. «Долгая вышла прогулка», – хвастался Винсент брату, описывая свои приключения во время этого путешествия так, словно пересказывал какую-то потерянную главу вольтеровского «Кандида». (Пароход, следующий вверх по Темзе, мог доставить его на место всего за несколько часов и пару шиллингов.) Одну ночь Винсент провел на ступенях церкви, а спустя всего два дня, с трудом заставив себя сделать передышку, снова отправился в путь, чтобы повидать свою сестру Анну в Уэлине, в тридцати милях дальше по дороге. На следующий же день он преодолел последние двадцать пять миль до Айлворта, городка в окрестностях Лондона, куда переехала школа.

Айлворт, живописно расположенный в изгибе Темзы, по всем приметам должен был бы очаровать Винсента. Однако свой новый дом он использовал главным образом как отправной пункт для постоянных экспедиций в Лондон, в десяти милях вниз по реке. До Лондона регулярно ходили поезда, но Винсент чаще всего игнорировал этот удобный способ добраться в город: раз за разом, в любую погоду, днем или ночью, покидая дом рано утром на рассвете и возвращаясь поздно вечером затемно, он шел в город и обратно пешком. Поводом для очередного похода в Лондон, где он бесконечно блуждал среди безумного городского движения и лабиринта улиц британской столицы, могло стать желание взглянуть на прежнее место работы, зайти к бывшему сослуживцу, узнать о новой должности или посмотреть какую-нибудь знаменитую церковь – любой предлог был хорош, лишь бы куда-то идти.

В июле Винсент сменил работу. На новой должности, в другой школе Айлворта, в его обязанности входило посещать заболевших учеников (в том числе и затем, по-видимому, чтобы проверить, действительно ли отсутствующий болен) или родителей, задолжавших плату за обучение. По долгу службы Винсенту приходилось бывать и в беднейших окраинах города («Ты читал о таких у Диккенса», – писал он Тео). В сентябре Винсент задумался о поисках новой работы – в Ливерпуле или Халле. Иногда он подумывал отправиться в плавание к берегам Южной Америки.

Какая же сила толкала Винсента в его бесконечные путешествия по ухабистым сельским дорогам и запруженным городским улицам, заставляла мечтать о побеге на другой край света? Отчасти – желание сбежать, то же, что заставило его покинуть Париж и Эттен. В его письмах лета и осени того года – рассуждения о чудесном избавлении апостола Петра из темницы, смутное желание найти безопасную гавань, настойчивое желание отряхнуть прошлые грехи и порицание обманчивого покоя прежней жизни. Он читал книги о беглых преступниках (например, «Жизнь за жизнь» – эпистолярный роман британской писательницы и поэтессы Дины Марии Мьюлок) и лелеял грезы о смерти – окончательном решении всех проблем.

Как будто для того, чтобы насолить родителям, он то подробно описывал им свои изнурительные путешествия, то хранил зловещее молчание. Делал он это намеренно или нет, трудно было бы придумать более изощренный способ заставить их волноваться. Дорус писал Тео: «Он продолжает свои многочасовые походы. Я боюсь, что это плохо отражается на его внешнем виде: он будет выглядеть еще менее презентабельно… Подобные крайности очень вредны… Все это причиняет нам страдания».

Но никому эти «крайности» не приносили больше страданий, чем самому Винсенту. «В те времена, – писал он позднее, – я жил за границей без друзей и всякой поддержки, в крайней нужде». Возможно, истинной целью суровых испытаний было желание наказать самого себя. Нет сомнений, что Винсент непрерывно терзался чувством вины. «Уберегите меня от того, чтобы стать сыном, приносящим лишь позор», – писал он вскоре после прибытия в Англию. Его письма полны признаний, как терзается он ощущением собственной никчемности и неполноценности, как болезненно переживает осознание своего несовершенства перед ликом Отца Небесного, да и отца земного; как мучительно то чувство, что приходит немедленно после пробуждения: «Отец мой, я недостоин тебя!» Он признавался, что «ненавидит свою жизнь» и с нетерпением ожидает дня, когда ему «простятся грехи молодости». «Кто поможет стать свободными – абсолютно, навсегда? – с тоской спрашивал он. – Сколько мне с собой сражаться, переламывать себя?» В те долгие месяцы самобичевания утешением Винсенту служили литература и искусство. Его и прежде не оставляли равнодушным изображения путешественников и путешествий, сцены прощаний и возвращения домой, образы скитаний в поисках любви и душевных метаний; теперь же они стали подлинным бальзамом на его раны. Он снова обратился к поэмам Генри Лонгфелло «Эванджелина» и «Сватовство Майлза Стэндиша» – историям преображающего изгнания. Винсент с восторгом отзывался о романе «Гиперион» того же автора (заведомо, поскольку к тому времени еще даже не прочел его), повествующем о меланхоличном молодом поэте, который в стремлении обрести себя странствует среди апокалиптических пейзажей Европы, переживающей последствия Наполеоновских войн. «Рассказы придорожной гостиницы» Лонгфелло, сборник путевых историй в стихах, стал для Винсента новым евангелием. А история героини сентиментального блокбастера «Большой, большой мир», вышедшего из-под пера Элизабет Уэзерелл, настолько его потрясла, что он прочел книгу своим ученикам и отправил экземпляр Тео.

Винсент коллекционировал сцены слезных прощаний и восторженных встреч, наподобие той, с которой начинается рассказ Хендрика Консианса «История рекрута 1813 года», – из него он скопировал длинный пассаж: «Пробил час прощания!.. Сжимая руку матери… он другой рукой закрывает лицо, чтобы скрыть бегущие по щекам слезы, и сдавленно произносит: „Прощай“». Подобную душераздирающую сцену Винсент обнаружил на гравюре с картины Гюстава Бриона «Прощание», представляющей молодого человека, который, обливаясь слезами, расстается с родителями. Какое-то время этот образ был почитаем Винсентом не менее, чем религиозные сюжеты из его коллекции репродукций, которую он каким-то образом умудрился сохранить во время всех своих скитаний лета и осени 1876 г. Одну из вариаций на эту тему – фотогравюру с работы Филипа Лодевейка Саде «После отплытия. Пляж в Схевенингене» – в мае он отправил родителям по случаю годовщины их свадьбы.

В размышлениях Винсента дороги занимали не менее важное место, чем в жизни. Он вырос на земле, расчерченной их сходившимися в одной точке на горизонте идеально прямыми линиями в обрамлении деревьев. Благодаря матери Винсент с малых лет научился воспринимать жизнь как дорогу («Отец Небесный смотрит на нас и желает помочь, даже когда мы спотыкаемся и падаем, поднимаемся и падаем вновь… Такова дорога к совершенствованию»); отец бережно хранил репродукцию картины Якобуса ван дер Матена – изображение похоронной процессии на дороге, идущей через кукурузное поле. Неудивительно, что для повзрослевшего Винсента каждая дорога звала в путешествие, а каждое путешествие заключало в себе целую жизнь. Любуясь пейзажем, он всегда пытался отыскать какую-нибудь тропу. Как и отец, он повесил на стене репродукцию «Дороги» Ричарда Паркса Бонингтона – изображение убегающего вдаль ухабистого проселка. Голос утомленного странника звучал и в строках обожаемого им стихотворения Кристины Россетти:

Все в гору и в гору я буду идти?

О да. Устанешь, нет мочи.

И много часов проведу я в пути?

С утра – до глубокой ночи.


Так же как в каждой дороге Винсент видел путешествие, так и каждый путник представлялся ему пилигримом. «Если хочешь стать и преуспевать как должно, держи себя как странник и пришелец на земли», – советовал Фома Кемпийский. На пороге собственного одинокого путешествия Винсент нашел новое утешение в историях о благочестивых странниках, скитающихся по земным дорогам в поисках горних миров. В альбом, составленный для Маттейса Мариса в Париже, Винсент переписал начальные строфы из «Пилигрима» Уланда – истории паломника, отправляющегося к вратам Святого града. В книге голландской поэзии, которую ему прислал отец, Винсент отчеркнул (и скопировал в письмо к Тео) лишь стихотворение под названием «Паломничество» – еще одну историю о нелегкой дороге к праведной жизни.

Но ни один благочестивый странник не оказал на Винсента такого влияния, как герой Джона Беньяна. «Хорошо бы тебе в руки попал „Путь паломника“ Беньяна, – писал Винсент брату, – это весьма стоящее чтение». Как и Винсент, пилигрим Беньяна Христианин, покинув дом и семью, отправляется в опасное путешествие, встречая на своем пути всевозможные формы людского несовершенства, глупости и соблазнов. Подобно позднему творчеству Винсента, схематичный аллегорический мир Беньяна наделен эмоциональным правдоподобием, которое с первой же публикации в 1678 г. поразило и покорило читателей, обеспечив книге почетное место в библиотеке каждой образованной английской семьи. Важнее была только Библия. «Что касается меня, – писал Винсент, – то я в полном восторге от этой книги».

Христианин Беньяна, однако, был не единственным странником, поразившим воображение Винсента. В книге Эмиля Сувестра «Последние бретонцы» он встретил рассказ о старьевщике, который кое-как перебивался, блуждая по проселочным дорогам и собирая тряпье для производства бумаги. История так тронула Винсента, что он целиком переписал ее в свой альбом: «Люди закрывают двери при виде его… Он чужак даже в деревне, где был крещен… Ему неведомо, что происходит в его собственной семье».

Чем больше миль оставлял за спиной Винсент, чем сильнее изнашивались его башмаки, тем чаще этот образ преследовал его во время путешествий. «Он все идет и идет, этот старьевщик, как Вечный жид. Никто его не любит».


Странствие Винсента началось в запущенном, кишащем клопами доме в Рамсгейте, где он, вероятно, чувствовал себя в декорациях одной из обожаемых им диккенсовских историй – из числа самых мрачных. Школа, которой руководил Уильям Стоукс, представляла собой нечто прямо противоположное щедро спонсируемым официальным учреждениям, что были хорошо знакомы Винсенту по его личному опыту. Двадцать четыре мальчика в возрасте от десяти до четырнадцати лет теснились в маленьком доме по адресу: Ройал-роуд, 6, стоявшем всего в сотне ярдов от края утеса, отвесно обрывавшегося в море. Описывая брату новое место работы, Винсент сетовал по поводу прогнивших в ванной комнате половиц, битых окон, тусклого света и темных коридоров этого дома: «Довольно печальное зрелище». Хлеб и чай составляли скудный ужин, однако дни здесь текли столь безрадостно, что мальчики с нетерпением ждали даже такого его окончания.

В этой жалкой обстановке Винсент, как герой Диккенса, исполнял множество изнурительных и неотложных обязанностей. С шести утра до восьми вечера он и его коллега (семнадцатилетний помощник учителя) несли полную ответственность за учащихся школы (по крайней мере, в письмах Винсент ни разу не упоминал о существовании других учителей). По словам Винсента, он учил мальчиков «всему понемногу»: французскому и немецкому языку, арифметике, грамоте (задавал им диктанты) и декламации (проверял, как они отвечают заученные наизусть тексты). Он ходил с ними на прогулки и водил их в церковь, проверял порядок в их кишащей блохами спальне и укладывал спать по вечерам. Как минимум однажды он помог вымыть нескольких мальчиков – «просто так… не потому, что был обязан». В свободное время он выполнял различные работы по хозяйству. «Это нелегкий труд», – сообщал он в письмах домой, в то же время стоически заверяя родителей, что его первое впечатление от новой работы «в целом неплохое».

Диккенсовским персонажем выглядел и сам директор Стоукс – крупный мужчина с лысой головой и густыми бакенбардами. Он управлял школой как хозяин делового предприятия. В то время государственная школьная система едва справлялась с резко возросшей потребностью в образовательных учреждениях для нового среднего класса, и любой человек, имевший дом и мало-мальский налет образованности, мог запросто открыть школу. Как впоследствии вспоминал Винсент, у Стоукса была «лишь одна цель – деньги». По словам Винсента, деятельность его была «весьма загадочной». Он никогда не рассказывал о своем прошлом и всегда заставал всех врасплох, неожиданно появляясь и так же неожиданно исчезая. Вероятно, из-за своих тайных дел Стоукс был человеком весьма переменчивого настроения: то он принимался играть с учениками в шарики, а то вдруг, осерчав на детские шалости, отправлял подопечных спать без ужина. Спустя две недели после появления Винсента Стоукс внезапно заявил, что школа переезжает в Айлворт, где его мать держала такое же заведение.

Вскоре упоминания о работе исчезли из писем Винсента; теперь он все больше живописал картины недавнего разрушительного ливня или восхищался видом на море, открывавшимся из окна школы (красота этого вида заставляла его на время забыть о полчищах клопов).

Не слишком уверенное владение английским языком и сильный акцент, без сомнения, делали непростую работу еще тяжелее. «Вести уроки не так уж и сложно, гораздо труднее заставить мальчиков выучить заданное», – откровенно признавался он. Скупость Стоукса Винсент считал отвратительной. На его просьбу выплатить обещанное по окончании первого месяца испытательного срока небольшое жалованье Стоукс ответил грубым отказом, заявив, что «кругом достаточно учителей, готовых работать лишь за жилье и пансион».

К тому времени, как в середине июня школа переехала в Айлворт, Винсент уже подыскивал себе другую работу. Что ж, в конце концов, такова участь странника. «Мы должны смиренно следовать своему пути», – писал он.

Проработав учителем всего два месяца, Винсент принял решение стать миссионером.


Амбициозное желание нести в мир Истину глубоко укоренилось в натуре Винсента. Годы одиноких размышлений наградили его страстью к убеждению. Не имея подле себя единомышленника, Винсент не мог вполне наслаждаться своими увлечениями. Зато когда ему удавалось убедить собеседника, он чувствовал глубочайшее удовлетворение; невозможность убедить приводила к охлаждению и даже полному разрыву отношений. Поэтому случившаяся летом 1876 г. вспышка миссионерского рвения неизбежно повлекла за собой составление новых поэтических альбомов для Тео и совместное послушание с Глэдвеллом – одну из бесконечного числа жизненно важных кампаний по искоренению зла, о котором нельзя было даже упоминать.

Следуя за своим новым призванием, Винсент нашел поддержку и вдохновение в романах Джордж Элиот (причем он пребывал в абсолютной уверенности, что автор – мужчина). Такие книги, как «Феликс Холт, радикал», «Адам Бид», «Сайлес Марнер» и «Сцены из церковной жизни», экземпляр каждой из которых прошлой зимой получили его родители, оказались идеальным проводником от строгого благочестия Фомы Кемпийского обратно в мир художественной литературы, который Винсент всегда так любил. Герой романа «Феликс Холт, радикал» отрекается от наследства ради жизни в гуще рабочего класса – жизни, полной политических и религиозных страстей, – и, как следствие, переосмысливает само понятие жизненной неудачи. В книгах «Адам Бид» и «Сцены из церковной жизни» оступившиеся, снедаемые чувством вины люди обретают ореол героев и мучеников, помогая бедным и обрекая себя на жизнь, полную самоотречения. Словно не замечая скептического отношения Элиот к религии в целом и к евангелизму в частности, Винсент находил вдохновение даже в разоблачительном описании секты фундаменталистов в Лантерн-Ярде в романе «Сайлес Марнер». «Люди в больших городах столь жаждут религии», что группы наподобие общины Лантерн-Ярда предлагают «ни больше ни меньше чем Царство Божие на земле», – писал Винсент.

Желая помочь алчущим утолить эту жажду, Винсент принялся искать новую должность. Описывая в письме Тео идеальную работу, он использовал выражения, словно заимствованные из прочитанных книг: «что-то между священником и миссионером», который проповедует для обитателей рабочих окраин Лондона.

Винсент подготовил levensschets[19] – краткую автобиографию (что наверняка оказалось для него весьма непростым делом), состоящую из покаянной полуправды, оптимистичных преувеличений и смиренной мольбы: «Отец… сделай меня одним из слуг Твоих. Будь милостив ко мне, грешному». В июне из Рамсгейта Винсент отправил письмо одному из лондонских церковнослужителей. «Во времена моей жизни в Лондоне я часто приходил в Вашу церковь, – писал он. – Теперь я ищу работу и хотел бы просить вас дать мне рекомендацию».

Надо сказать, что в Лондоне того времени существовало огромное множество миссий. После временной секуляризации начала и середины века в религии снова видели избавление от всех болезней, которыми страдало общество. В 1870-х гг. в буржуазных кругах укоренилось мнение, что рост преступности и неконтролируемая бедность свидетельствовали не о скрытых проблемах нового лучезарного общества, но являлись зловещими признаками недостатка духовности. Беспокойным рабочим не хватает веры, а вовсе не прав; ни одна социальная проблема не устояла бы перед положительным воздействием благотворительности и духовного воспитания. Результатом подобных идей оказалась активная спонсорская поддержка новоявленных сект, проповедников (вроде Чарлза Сперджена) и евангелических миссий – в особенности тех, что создавались специально для бедняков и представителей рабочего класса. Более пятисот благотворительных обществ ежегодно предоставляли на эти цели баснословную сумму – свыше семи миллионов фунтов. Библейские общества ежегодно распространяли более полумиллиона бесплатных экземпляров Евангелия.

Вера в пользу распространения Библии была настолько неистовой, что торговля книгами вразнос стала новой религиозной профессией. Сперджен создал целую школу для разносчиков книг – мужчин и женщин, которые стучались в каждую дверь, распространяя Библию среди представителей «классов, практически не подверженных подобным влияниям». Оживленные лондонские улицы заполонили так называемые библейские повозки, нагруженные стопками священной книги, в сопровождении громкоголосых мужчин, вслух читающих Евангелие. В сутолоке лондонских перекрестков прохожих просвещали члены Общества уличных проповедников. На железнодорожных станциях путешественники из других стран с удивлением обнаруживали в залах ожидания прикованные цепями монументальные Библии; десятки проповедников-волонтеров во весь голос читали Библию на дорожках парков, с книгой в одной руке и зонтом от дождя в другой.

Одновременно более тысячи наемных миссионеров методично прочесывали Лондон из конца в конец – от перенаселенного Сити до самых дальних, только недавно возникших рабочих окраин. Крестовый поход возглавили евангелические церкви, вроде той, что открыл Сперджен, но вместе с тем энергичные и могущественные внеконфессиональные организации – такие как Лондонская городская миссия – поставляли все новые и новые отряды для великой борьбы с нищетой и безверием. Десятки специализированных обществ вспомоществования соревновались друг с другом в спасении заблудших душ: пьяниц, раскаявшихся проституток, нечистых на руку слуг и подвергшихся жестокому обращению детей. В 1875-м, за год до возвращения Винсента в Лондон, английский проповедник по имени Уильям Бут призвал новое духовенство «отвоевывать», возвращать в лоно Церкви сердца рабочего класса, используя для этой благой цели сочетание уличных проповедей, миссионерской помощи и воодушевляющей музыки. Свою группу он назвал Армией спасения.

Но и в безбрежном море миссионерской деятельности Винсент не мог – или не хотел – найти себе применение. Совершив первый поход в Лондон в середине июня, он возвращался туда еще несколько раз – посмотреть, есть ли у него возможность стать миссионером. В своем биографическом очерке он утверждал, что имеет опыт общения с людьми из низших сословий Парижа и Лондона и что, будучи иностранцем, будет особенно полезен в помощи приезжим, «которые ищут работу или оказались в затруднительном положении». Однако все было напрасно. Поиски не увенчались успехом, и это могло свидетельствовать об одном из двух: насколько ограниченным было знание Винсентом языка или насколько неубедительным и странным выглядел его подход к делу. Даже пессимистично настроенные родители Винсента были поражены его неудачей. «Казалось бы, что может быть проще – найти работу в таком большом городе», – писала Анна.

Но возможно, этот новый провал был вызван больше его собственными внутренними сомнениями относительно дальнейшего пути. «Я так ясно вижу свет вдалеке, – признавался он Тео, – и если он время от времени меркнет, то в основном по моей вине». Своей неспособности найти хоть какую-нибудь подходящую работу Винсент мог найти лишь одно, не слишком убедительное, объяснение. «Соискателю должно быть как минимум двадцать четыре года», – жаловался он в письмах брату и родителям. Стоит ли говорить, это было всего-навсего самооправдание того, кто боится получить очередной отказ. «Очень сомневаюсь, что смогу добиться больших успехов в этой профессии», – заключил Винсент спустя лишь несколько недель после первых попыток найти работу.

Вместо того чтобы проявить настойчивость и попытаться найти реальную альтернативу неудавшемуся трудоустройству в Лондоне, Винсент начал изобретать странные и маловероятные сценарии своего будущего. Возможно, драматические газетные очерки (часто сопровождаемые черно-белыми иллюстрациями) о бедности и страданиях в шахтерских поселках натолкнули его на мысль отправиться в горнодобывающие районы Западной Англии проповедовать углекопам. Некоторое время он даже подумывал записаться в миссию, отправлявшуюся в Южную Америку. Но и этим идеям не было суждено воплотиться в жизнь. Прошло немногим больше месяца, и энтузиазм Винсента иссяк – он уже не хотел быть миссионером.

К началу июля Винсент, чувствуя себя отверженным и все еще пытаясь разглядеть «свет вдалеке», уединился в своей комнате в Айлворте. Он разочаровался в преподавании и называл свою работу «унизительной». Стоукс вновь отказался назначить Винсенту регулярное жалованье, и Винсент покинул школу. (Родителям он сообщил, что ушел сам, но, вспоминая эту ситуацию через несколько лет, дал понять, что Стоукс его выгнал – или, по меньшей мере, собирался выгнать.) Так или иначе, Винсент перешел на аналогичную должность в другой школе для мальчиков, всего в полукилометре от предыдущей. К 8 июля, еще продолжая работать неполный день на Стоукса, он перевелся в Холм-Корт, школу, которой руководил преподобный Томас Слейд-Джонс. Родители были рады этой перемене – Винсент преподнес школу Слейд-Джонса как «более фешенебельную», но этот частичный переход на новое место их смутил. «Ну, еще ничего не ясно», – сокрушался Дорус.

Кое-что, однако, было ясно: Винсент не был счастлив. Он писал родителям меланхоличные письма, жаловался на работу, школу и одиночество (ученики разъехались на летние каникулы). «Винсент переживает непростые времена», – рассказывали родители Тео; «жизнь у него невеселая». «Думаю, дело в том, что он боится работать с мальчиками, – заключила Анна. – Возможно, он опасается не справиться с работой». У нее на этот счет не было иллюзий: Винсент «не сможет и дальше оставаться в этой профессии». Ему нужно найти новое направление, которое «закалило бы его для повседневной жизни» и «сделало бы его счастливее и спокойнее». Она даже предположила, что «Винсент мог бы связать свою деятельность с природой или искусством – это давало бы надежду на лучшее».

В августе Винсент нашел это новое направление, но оно не имело никакого отношения ни к природе, ни к искусству. Всего за два дня до запланированной поездки к Гарри Глэдвеллу, который проводил летние каникулы со своей семьей в пригороде Лондона, Винсент получил известие о том, что семнадцатилетняя сестра его друга погибла, упав с лошади. Совершив шестичасовой переход через весь Лондон, он прибыл к Глэдвеллам как раз в тот час, когда скорбящая семья возвращалась с похорон. Зрелище чужого горя ошеломило его. Он признавался в письме брату, что ощутил присутствие чего-то «истинно святого» в доме Глэдвеллов и ему хотелось стать частью этого, но он не сумел. «Видя столь глубокое, внушающее почтение горе, я испытал робость и стыд… Мне хотелось утешить их отца, но я был смущен», – признавался Винсент Тео на следующий день.

Лишь оставшись наедине со своим старым другом Гарри, Винсент смог войти в роль, что жаждал всей душой. Винсент писал, как во время длинной прогулки они «говорили обо всем: о Царствие Небесном, о Библии» – как когда-то, во времена их жизни в Париже. Пока они ходили туда-сюда по платформе вокзала, Винсент изливал на друга поток страстных утешений, больше напоминавших проповедь. В тот момент он ощутил, что, несмотря на обычный мир вокруг, переполнявшие его чувства «отнюдь не были обычными».

Вскоре он решил стать проповедником.


Для Винсента быть проповедником означало одно – дарить утешение. Подобно тому как основу католической теологии составляют грех и наказание, основой доктрины Реформатской церкви Нидерландов было утешение в горе. Идеей «невыразимого утешения», даруемого внимательным и заботливым Господом, пронизаны все ее постулаты. Прежде утешать, а потом обращать – вот главная заповедь проповедника в голландском форпосте веры вроде Зюндерта. Дорус Ван Гог давал своей ненадежной пастве духовное утешение и оказывал материальную поддержку. В болезни или на краю смерти страждущие уверялись, что они не одиноки в жизни земной и обретут благую любовь в жизни грядущей. Во дни повседневных забот пастор унимал тревоги и страхи своих прихожан. Не обладая воспитательной и просветительской мощью, проповеди Доруса окутывали слушателей уютным покровом «целительных слов» всем знакомых библейских историй и наставлений.

И конечно, никто более Винсента не жаждал целебного бальзама религии. С самого детства образ Христа представлялся ему скорбным, но и способным унять скорбь. Воплощением его был Христос с картины Ари Шеффера «Христос-Утешитель» (проданной через гаагский магазин дяди Сента в 1862 г.), репродукция которой висела в пасторском доме в Зюндерте. Эта картина, иллюстрирующая стих Евангелия от Луки («Он помазал Меня благовествовать нищим, и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем»), в XIX в. была невероятно популярна в религиозных кругах, как и сама идея, что безвинное страдание позволяет приблизиться к Господу: лучезарный, но горестный Иисус восседает на троне в окружении поклоняющихся Ему – угнетенных и отчаявшихся, сломленных горем и отчаянием. «Горесть не приносит вреда, – писал Дорус, – но позволяет видеть вещи в более праведном свете». «„Тихая печаль“ – чистое золото», – писал Винсент.

Сквозь призму романтической литературы картина Шеффера обрела для Винсента особый смысл: она открыла ему новые формы страдания, новые мифы о спасении, новые парадоксы надежды и новое понимание возвышенного. Художественные воплощения этих идей заполнили страницы его альбомов и стены его комнаты. Задолго до того, как он начал проповедовать Евангелие, Винсент проповедовал «тихую печаль» природы и искал утешения в ее живописных и поэтических образах. Он следовал за тенью Христа в произведениях Карлейля и Элиот, которые принесли тему искупления страданием в современный мир, поклоняющийся объективному знанию. «Глубокое, невыразимое страдание, – писала Элиот в романе „Адам Бид“, – можно без преувеличения назвать крещением, обновлением, преображением».


Ари Шеффер. Христос-Утешитель. Холст, масло. 1836–1837. 183 × 247,9 см


Когда в 1875 г. Винсент в своем изгнании вновь обрел Иисуса, не покидая маленькой комнаты на Кеннингтон-роуд, в первую очередь он обратился к Христу-утешителю его детства. Христос – «главный утешитель нашей жизни», способный «наполнить радостью сердца, обитающие в юдоли слез», – писал Ренан. «Раскаяние обратится радостью», – обещал Христос Фомы Кемпийского. Отрывок стиха из Второго послания к Коринфянам вскоре стал для Винсента мантрой утешения: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». В этих нескольких словах для него заключалось абсолютное и универсальное выражение той алхимической формулы счастья, которую он всегда искал в религии (а позднее в искусстве). «Я обнаружил радость в печали», – писал Винсент в сентябре 1876 г. «Печаль много лучше, чем смех», – заключал он в октябре.

Обретенная надежда, что жизненные горести могут обернуться счастьем, вдохновила Винсента на покупку новой пары ботинок, «чтобы приготовиться к новым странствованиям». Кроме того, он убедил своего работодателя, его преподобие Слейд-Джонса, позволить ему посещать методистскую церковь в Ричмонде, на другом берегу Темзы. Во время еженедельных молитвенных собраний, которые Слейд-Джонс проводил в Ричмонде, Винсент начал «ходить к людям и разговаривать с ними». Вскоре он даже получил возможность «сказать несколько слов» перед собравшимися. В школе же Слейд-Джонс разрешил Винсенту уделять больше времени религиозному воспитанию и меньше – преподаванию обычных предметов. Винсент учил мальчиков, сыновей лондонских рынков и улиц в количестве двадцати одного человека, библейской истории. Каждое утро и каждый вечер они собирались вместе для молитвы; по вечерам он сидел в проходе между кроватями и в полумраке спальни читал вдохновляющие отрывки из Библии и художественной литературы.

Слейд-Джонс, которого радовало рвение Винсента, предложил ему работу помощника в конгрегационалистской церкви в Тернэм-Грин, небольшом поселении в трех милях вниз по реке от Айлворта. Винсент занимался подготовкой маленькой церкви, выстроенной из листов железа, к собраниям и службам, а также преподавал в местной воскресной школе.

Остальные учителя с радостью приняли в свой коллектив странного молодого голландца, но упорно коверкали его фамилию («мистер ван Гоф»), пока Винсент не убедил их обращаться к нему «мистер Винсент». Помимо воскресных уроков, он организовал для молодежи вечернюю службу по четвергам и взял на себя обязанность посещать больных и отсутствовавших учеников. Через некоторое время Слейд-Джонс даже поручил энергичному молодому помощнику самостоятельно провести вечернюю воскресную службу в небольшой методистской часовне в Петершеме, двумя милями выше Айлворта по реке.

В разгар всей этой благочестивой деятельности Слейд-Джонс благословил Винсента прочитать проповедь. В восторге от открывшейся перспективы, он приступил к лихорадочным приготовлениям. Свое выступление Винсент отрабатывал на еженедельных молитвенных собраниях в Ричмонде и во время уроков Библии с мальчиками в школе (по собственному признанию Винсента, иногда они засыпали посреди его рассказа, но он надеялся, что по мере обретения опыта у него будет получаться лучше). Винсент составил список любимых стихов, историй, гимнов и стихотворений, которые он записывал в тетрадь, которую называл «книгой проповедей». Судя по длинным письмам, которые Винсент писал Тео той осенью, пересыпая их, разумеется, цитатами из своей «книги», она представляла собой фантасмагорию на тему утешения, еще более странную, чем прошлые его альбомы, – наглядный пример того, как его безумному воображению представлялась деятельность проповедника. «Каждый, кто хочет проповедовать Евангелие, должен прежде всего нести его в своем сердце, – говорил он. – Ах, как бы я этого хотел!» На исходе дня он поднимался в свою комнату на четвертом этаже Холм-Корта и под взглядом «Христа-Утешителя» с репродукции на стене засыпал, по-прежнему сжимая в руках Библию.

Наконец в воскресенье 29 октября Винсент поднялся на кафедру методистской церкви в Ричмонде, чтобы прочесть свою первую проповедь. Спустя два дня он отправил Тео восторженное и подробное описание этого события, напоминающее начало какого-нибудь романа Элиот.

Был ясный осенний день, и я шел в Ричмонд пешком живописной дорогой вдоль Темзы, в водах которой отражались пожелтевшие кроны величавых каштанов, ясное голубое небо над ними и, сквозь ветви каштанов, та часть Ричмонда, что стоит на холме: дома с красными крышами, незанавешенные окна и зелень садов; над всем этим возвышается серая башня, а внизу виден длинный серый мост, возле которого на обоих берегах растут высокие тополя, и люди, его переходившие, издали казались маленькими темными фигурками.

У подножия кафедры Винсент остановился, склонил голову и произнес слова молитвы: «Авва, Отче! Во имя Твое теперь начнем». По его словам, взойдя на кафедру, он ощутил себя так, словно «выбрался из темного подземелья», и перед ним возникла волнующая картина его будущей жизни: «Отныне, куда бы я ни шел, я буду проповедовать Евангелие».

Он выбрал текст Псалтири: «Странник я на земле…» Невозможно узнать мнение прихожан о проповеди, прочитанной в тот день молодым голландцем. Как выяснить, всё ли они в ней поняли: Винсент говорил по-английски правильно, но слишком быстро и с сильным акцентом. Некоторые из присутствующих уже слышали его выступления на молитвенных собраниях и привыкли к его особенностям.

Но вряд ли кто-то из прихожан был готов к такому вулканическому энтузиазму.

Чтобы возродиться для жизни вечной, для жизни, исполненной веры, надежды и милосердия, – для жизни непреходящей – жизни христианина и Христова труженика, чтобы быть даром Божьим, творением Божьим – и только Божьим! – возложим руку свою на плуг на пашне нашего сердца, закинем сызнова нашу сеть…


Церкви в Петершеме и Тернэм-Грин. Рисунок в письме. Перо, чернила. Ноябрь 1876


Страстно желая дарить утешение, в потоке безмерно серьезных и заумных разглагольствований Винсент сыпал цитатами, надерганными оттуда и отсюда библейскими стихами и афоризмами собственного сочинения. Смелые поучения сменялись сумбурными толкованиями, скучные банальности – странными аналогиями. («Разве не приходилось нам чувствовать себя как вдова или сирота – в радости и благоденствии так же часто, если не чаще, чем в горе, – когда мыслями обращались к Тебе».) В запале он переиначивал и смешивал метафоры.

Слушателей Винсента не могла не настораживать странная исповедальность, настойчиво прорывавшаяся сквозь заунывную риторику его речи: «Мы хотим увериться, что принадлежим Тебе, а Ты нам. Мы хотим быть Твоими чадами – христианами, – нам нужен Отец, отеческая любовь, отеческое одобрение».

Стремясь «есть хлеб свой в простоте сердца», Винсент, вероятно, и проповедовать желал с той же сердечной простотой. Вряд ли у кого-то из его слушателей могло возникнуть сомнение в искренности молодого проповедника. Но даже отец Винсента, чьи собственные проповеди никогда не были образцом краткости и ясности, раскритиковал его запутанную и смутную манеру трактовки библейских текстов. Получив от старшего сына длинное письмо, написанное в то время, когда Винсент готовил свою проповедь, Дорус посетовал в письме Тео: «Если бы только он научился выражаться простым языком ребенка и перестал так нагружать свои письма библейскими цитатами». Принял Винсент критику или нет, но сам он явно осознавал проблему. «Я говорю не вполне свободно, – писал он, – и я не знаю, как звучит моя речь на слух англичан». Несколькими неделями позже он почувствовал, что обязан предупредить собравшихся: «Вам придется слушать плохой английский язык».

Но он решил ни в коем случае не сдаваться – слишком ужасной была перспектива новой неудачи. «Невозможность проповедовать Евангелие сделает меня несчастным, – писал он в ноябре, словно предчувствуя недоброе. – Если мой жребий не проповедничество… что ж, страдание будет моим уделом».


И все же для себя Винсент нашел источник душевного комфорта, который он так стремился обрести и никак не мог подарить другим.

С самого детства его пристрастием были церковные гимны. Каждое воскресенье зюндертская церковь наполнялась их торжественным монотонным звучанием, зачастую сопровождавшимся игрой матери Винсента на пронзительной фисгармонии. По словам невестки Винсента, со дня своего появления в Лондоне в 1873 г. он, казалось, был «одурманен сладкими мелодичными речами» английских церковных песнопений, которые так сильно отличались от покаянных гимнов его кальвинистской юности. «Больше всего ему нравятся орган и пение», – сообщал Дорус через месяц после прибытия Винсента в Англию. На выступлениях Сперджена в Метрополитен Табернакл Винсент не задумываясь присоединял свой голос к поющим тысячам людей и испытывал ощущение, которое один из участников действа сравнивал позднее с плаванием «в бескрайнем океане мелодии, которая поднимается, опадает, вновь набирает силу и заполняет собой все пространство». Винсент попросил Тео прислать ему книгу гимнов на голландском языке, а в ответ отправил ему два сборника английских гимнов. Один из таких сборников, в то время весьма популярный, – «Евангельские гимны и священные песни П. П. Блисса и Айры Д. Сэнки» (1875) – он носил с собой повсюду и вскоре изучил настолько хорошо, что запросто мог назвать порядковый номер особенно полюбившихся ему гимнов.

К тому времени, когда Винсент прибыл в Айлворт, именно гимны стали одним из главных утешений для его страдающей души. Он пел их каждое утро и каждый вечер со своими учениками на уроках Закона Божьего. Винсент рассказывал, что, прогуливаясь по зданию Холм-Корта, ему приходилось слышать, как кто-то из мальчиков «мурлыкал под нос отрывок из какого-нибудь гимна», и тогда в нем закипала «прежняя вера». По вечерам в своей комнате он слышал доносившиеся снизу звуки гимнов, исполняемых на фортепиано, и его охватывало чувство абсолютного умиротворения, а порой на глаза набегали необъяснимые слезы. В письмах он советовал Тео и, вероятно, практиковал сам во время своих бесконечных осенних прогулок по освещенным газовыми фонарями улицам и пустынным сельским дорогам «не стесняться петь гимны вслух… если поблизости нет ни души».

Сам он пел их опять и опять, стих за стихом, милю за милей, гимн за гимном. «Многие из них так прекрасны», – писал он.

Ему нравились слова гимнов: трогательные или строгие, нежные или восторженные, исполненные мольбы или спокойствия, печали или радости. В сборниках того времени печатались только слова и не было нот, и Винсент воспринимал тексты гимнов как поэзию, включая отрывки из них в свои альбомы и письма к родным. Но именно музыка придавала им гипнотическую силу. Несложные мелодии, написанные специально для безыскусного любительского пения и фисгармонии, на которой их легко могли сыграть уличные музыканты, очаровывали слушателей доступностью и узнаваемостью. «Их невозможно не полюбить, – писал Винсент, – особенно если часто слышишь». Во многих из них звучали те же интонации упорной жалобы, что и в письмах Винсента. И его любимый гимн – «Скажи мне весть благую» – напоминает мольбу упрямого ребенка, который никак не хочет уснуть, пока ему не расскажут сказку.

Скажи мне весть спасенья,

Что я Твое дитя;

Устал я от хожденья

По суетным путям.


Скажи мне повесть чудную,

Скажи ее мне вновь,

Скажи в минуту трудную

Мне про Твою любовь!.


И когда через десять с лишним лет Винсент будет писать, что своей живописью он хотел бы сказать «нечто утешительное, как музыка», чтобы в ней было «что-то от вечности», подразумевать он будет именно это. Можно искать предвестия будущего искусства, которое вскоре заявит о себе миру, в детстве и юности Винсента, но нигде его приближение не ощущалось так явственно, как в глубоких чувствах, простых истинах и бессмертных призывах гимнов, что звучали в комнате на четвертом этаже Холм-Корта.


В октябре Винсент получил от родителей известие о том, что его брат Тео серьезно болен. Дорус сразу же отправился к сыну в Гаагу; вскоре приехала и Анна, планировавшая остаться на все время длительного выздоровления Тео. Винсент разразился шквалом утешительных слов и гравюр. «Как бы я хотел увидеть тебя!» – писал он брату, измученному лихорадкой. Охваченный приступом ностальгии, он принялся умолять его преподобие Слейд-Джонса отпустить его на три дня в Голландию. «Кроме того, что я страстно желаю быть рядом со своим братом Тео, – говорил он, – я мечтаю снова увидеть свою мать и, если получится, съездить в Эттен, повидать отца, поговорить с ним».

Со времен отъезда из Эттена, в апреле, Винсент пережил множество мучительных рецидивов тоски по дому. Морское путешествие 1876 г. оживило в его памяти болезненные воспоминания о злополучном возвращении в Англию с Анной в 1874-м. Вид, открывавшийся из окна школы в Рамсгейте, наводил его на мысли о родной земле там, за морем. Из того же окна он наблюдал за учениками, прощавшимися с родителями, и его сердце болело за каждого из них. Чтобы поведать о своей тоске, он отправил домой рисунок с этой горестной сценой, снабдив его не менее печальным примечанием: «Многие из мальчиков никогда не забудут вид из этого окна».

Каждый ученик в Рамсгейте и Айлворте напоминал ему о Тео. Он гулял с ними, строил вместе с ними замки из песка, показывал им репродукции, укладывал в постель, а сам в письмах признавался брату: «Я бы предпочел, чтобы ты был здесь, со мной». После одной из прогулок по пляжу он отправил Тео на память два побега пляжного мха. Во время визита в Хэмптон-Корт в июне он взял перо из гнезда грача, чтобы вложить его в следующее письмо брату. В июле он некоторое время лелеял мысль переехать к брату в Гаагу и даже попросил его помочь найти работу, «связанную с церковью».

Он постоянно писал и другим членам семьи, включая сестру Анну в Уэлине, дядю Кора и кузена Мауве (Сента Ван Гога среди его корреспондентов не было), друзьям семьи (даже Терстеху) и старым знакомым, вроде Франса Сука и Гарри Глэдвелла в Париже. Посещая Лондон, он стремился к тем местам и искал встречи с теми людьми, которые напоминали ему о прошлом: начальник Обах и бывшие коллеги по «Гупиль и K°», вроде Элберта Яна ван Висселинга, Джорджа Рида и Генри Уоллиса. Винсент старался стать своим для Глэдвеллов, которые по-прежнему оплакивали кончину дочери. «Я люблю этих людей, – писал он брату. – Я понимаю их чувства».

Бывая в Лондоне, он не упускал возможности зайти к отцу Гарри в его магазин или прошагать несколько лишних миль, чтобы навестить его семью в Левишеме. Возможно, он даже сделал для них альбом – знак истинно семейной привязанности.

С семьей своего работодателя, его преподобия Томаса Слейд-Джонса и его жены Энни, Винсент пытался использовать тот же прием. У Слейд-Джонса было шестеро детей, он вел сугубо пасторский образ жизни, и его семья, вероятно, казалась Винсенту наиболее подходящей для заполнения пустоты в его жизни. Подобно дому в Зюндерте, где прошло детство Винсента, Холм-Корт представлял собой обособленный мирок; его внутренний двор затеняли громадные деревья, стены заросли виноградом, а на скотном дворе содержали домашних животных. И здесь, как прежде в доме Лойеров на Хэкфорд-роуд, Винсент старался найти для себя место. Он работал в саду, давал уроки детям Слейд-Джонса и читал им на ночь. К праздникам он, следуя ностальгической традиции, украшал дом зеленью. День за днем он усердно трудился над гостевой книгой, которую завела Энни. Заполняя мелким почерком страницу за страницей, он вписывал в нее тексты любимых псалмов, библейских стихов, поэзию и прозу – на французском, немецком, голландском и английском… С маниакальным упорством старался быть причастным к жизни семьи.

В поисках семейного тепла в ноябре он даже навестил Лойеров: не испугавшись возможной неловкости и долгого похода по мрачным улицам зимнего Лондона, он явился в дом на Хэкфорд-роуд, чтобы поздравить Урсулу с днем рождения.

Но и Глэдвеллы, и Слейд-Джонсы, и Лойеры оказались бессильны заполнить пустоту в его душе – лишь его собственной семье это было бы под силу. В октябре новости о болезни Тео вместе с мыслями о приближающемся Рождестве спровоцировали очередной всплеск ностальгии и тоски по дому. «О Зюндерт! – стенал Винсент. – Воспоминания о тебе иногда становятся почти невыносимыми».

Куда бы он ни шел, Винсент всюду видел напоминания о доме. В лондонских галереях он «с особым наслаждением» задерживался у картин с пейзажами родной Голландии. Он рассказывал ученикам истории о «земле, на которой нет холмов», где «дома и улицы так ухожены, словно это игрушки великанов из „Путешествия Гулливера“». Вновь и вновь перед его мысленным взором возникали образы путешествия в родные края: «Как приятно будет выйти из Темзы прямо в море – и увидеть вдали милые голландские берега». Охваченный воспоминаниями и мечтая о скорой встрече, он перечитывал памятные стихи своего детства и копировал сочинения давних любимцев, вроде Лонгфелло.

Сквозь сети дождя и тумана

По окнам дрожат огоньки,

И сердце не может бороться

С волной набежавшей тоски.


Охваченный желанием увидеть родных, Винсент попросил Слейд-Джонса отпустить его в Гаагу, чтобы навестить брата. На первую просьбу Винсента отпустить его в Гаагу Слейд-Джонс ответил отказом, но Винсент просил снова и снова, так жалобно, что в итоге начальник уступил. «Напиши своей матери, – сказал он. – Если одобрит она, одобрю и я».

Но мать не одобрила этой затеи. Письмо Анны с рекомендацией подождать с поездкой домой до Рождества («И пусть тогда Господь осчастливит нас этой встречей») стало для ее старшего сына сокрушительным ударом. Винсент никак не обмолвился об этом в письмах Тео (он знал, что мать их читает), но вложил свои переживания в слова проповеди, которую произнес неделю спустя: «Наш жизненный путь начинается у груди любящей матери на земле и кончается на руках Отца нашего на Небесах… Разве может кто-то из нас позабыть счастливое время нашего детства, а ныне мы покинули отчий дом – ибо так пришлось поступить многим из нас».

После того как мать не разрешила ему приехать повидаться, Винсент ко всему потерял интерес. Круговорот повседневных обязанностей в Холм-Корте, Петершеме и Тернэм-Грин теперь казался ему лишь тяжким бременем. Даже обожаемые им пешие прогулки теперь стали поводом для недовольства в письмах домой. Винсент перестал воображать себя пилигримом и жаловался, что Слейд-Джонс использует его как «мальчика на побегушках» и он вынужден мотаться туда-сюда по окрестностям, совершая бессмысленные «нечеловечески длинные походы». Не добавляло ему радости и новое задание директора школы: теперь он должен был собирать долги за обучение, наведываясь к родителям своих учеников, многие из которых были бедны. (Сам же Слейд-Джонс не торопился выплачивать Винсенту скромное жалованье, невозмутимо уверяя, что «Господь не оставит заботой тех, кто работает для Него».)

Для Винсента, одержимого только мыслью о приближающемся Рождестве и возможности наконец воссоединиться со своей семьей, время тянулось очень медленно. «Как же я жду Рождества и встречи со всеми вами! – писал он Тео. – Мне кажется, что за несколько месяцев я постарел на несколько лет». По вечерам он сидел в своей комнате, безучастно глядя на фотографии родных на стене, и прокручивал в голове дорогие воспоминания о прошлых рождественских праздниках. Одно из них – о том, как два года назад (еще до парижского позора) он возвращался в Хелворт накануне Рождества, когда луна освещала заснеженные тополя, а вдали мерцали огоньки деревни, – не покидало его.

Образы, подобные этому, – заимствованные из литературы, библейских текстов, искусства, гимнов и собственного прошлого Винсента – дарили ему долгожданный покой. Отвергнутый семьей, измученный сожалениями, он замкнулся в одиночестве собственного воображения, где эти блаженные видения, подобно тому как описывала Элиот в романе «Сайлес Марнер», «росли под воздействием множества разных сил… постоянно двигаясь и сталкиваясь друг с другом, приводя к непредвиденным результатам».

Больше других той осенью его мысли занимал образ блудного сына. Не один раз в своей проповеди он пересказывал историю прожигателя жизни, непоседливого юнца. Он был недостоин называться сыном своих родителей, однако же отец с радостью встретил его дома: «Ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся». Эта история промелькнула в levensschets, автобиографии Винсента, и рефреном звучала в его первой проповеди. На стене своей комнаты он повесил репродукцию картины «Возвращение блудного сына» Ари Шеффера, где богоподобный отец принимал в объятия растроганного кающегося отпрыска. Такую же гравюру он просил Тео отправить матери ко дню рождения. Со свойственным ему упорством Винсент повсюду искал этот образ примирения и искупления – в изобразительном искусстве, художественной литературе и поэзии; он обращался к истории блудного сына в своих проповедях и рассказывал ее ученикам перед сном.

Все чаще в словоизлияниях Винсента стиралась грань, разделяющая реальность и фантазию. Его письма заполнила «словесная живопись», вдохновленная великолепными описаниями Элиот, сквозь призму которых повседневное обретало величие вечного. В его рассказах восход, увиденный из окна поезда, становился «настоящим пасхальным солнцем»; дом церковного сторожа, мокнущий под дождем, – прибежищем веры; тихий берег реки сулил отпущение грехов: «Каштаны, чистое голубое небо и утреннее солнце отражались в водах Темзы; трава сверкала зеленью; повсюду разливался звон церковных колоколов». Вообще, закаты и восходы, колокольный звон и шпили церквей, отраженный от воды солнечный свет и огоньки, мерцающие в темноте, прочно обосновались в его словесных полотнах. Стремясь добавить картинам природы утешительной силы, Винсент смешивал свои наблюдения с воображением, не смущаясь изменять и приукрашивать реальность, допуская противоречия и запросто игнорируя все, что не соответствовало замыслу. Его описание лондонских трущоб полностью обошло вниманием неприглядные стороны: грязь, нищету, преступность и страшную перенаселенность; Винсент замечал лишь благочестивых живописных бедняков, субботним вечером мелькавших в свете газовых фонарей и с нетерпением ожидавших дня отдохновения – «главного утешения для жителей этих бедных кварталов».

Образы, заимствованные из литературы и искусства, претерпевали такие же изменения: он упрощал или усиливал их ради того, чтобы наделить их способностью дарить душевный покой. Он произвольно менял названия стихотворений и картин. Он игнорировал несимпатичных ему персонажей и авторские идеи, противоречащие его собственным убеждениям. По примеру иллюстрированных книжек его детства он для большего эффекта подбирал слова к изображению, а изображение к словам. Он вписывал подходящие строки из литературных произведений и библейских текстов прямо на поля гравюр, которые, по воспоминаниям его бывшего наставника, оказывались в результате «буквально испещрены цитатами». Это бесконечное наслаивание словесных и зрительных образов доставляло ему такое удовольствие, что постепенно превратилось в главное средство познания окружающего мира и способ выживания в нем.

Прихожане методистской церкви Ричмонда одними из первых могли заметить путаницу, царившую в голове Винсента. В завершение своей первой проповеди он рассказал им о «великолепной» картине Боутона «Путь паломника». На самом деле картина, которую, скорее всего, имел в виду Винсент, называлась «С Богом! Пилигримы, отправляющиеся в Кентербери во времена Чосера». Он видел ее в Королевской академии в 1874 г. Его описание также не имело ничего общего с пейзажем на картине Боутона. Плоский горизонт и туманное небо превратились у Винсента в ослепительное зрелище холмов и гор на фоне живописного романтического заката («Серые облака с серебряными, золотыми и багряными прожилками»), а невысокие стены укрепленного города – в позаимствованный у Беньяна Небесный Град на вершине горы, озаренный лучами заходящего солнца. Девушка в белом одеянии, которая на картине Боутона дает путникам напиться, в воображении Винсента обернулась ангелом в черном, персонажем сказки Андерсена.

В этом смешении искусства, литературы и Священного Писания главную роль играл сам Винсент, его личность. На картине, созданной его воображением, ангел дарует утешение не группе людей, но одинокому пилигриму, обессиленному после долгого пути. Персонажи изъясняются его любимыми стихами, и неунывающий пилигрим продолжает свой путь, верный завету: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся».

Лишь таким способом, объединив реальное, изображенное и воображаемое, Винсент мог подобраться к истинному источнику своего горя и в то же время единственному источнику утешения – к своей семье. В проповедях и сказках на ночь он отождествлял себя с тем одиноким пилигримом на картине Боутона, он чувствовал себя блудным сыном и хотел бы, чтобы снова и снова отец принимал его в свои объятия, как на картине Шеффера. Образы его родных, да и его собственный, смешивались с образами литературных героев и персонажами живописных произведений: так, брат Тео представал в образе героя-революционера, дядя Сент – в образе бюргера Золотого века с гравюры Рембрандта, а мать и отец – в образе нежных, заботливых родителей из стихотворения Джордж Элиот. Любая картина из жизни счастливой семьи напоминала ему о детских годах в Зюндерте; он воображал себя то жестоко разлученным с любящей семьей рекрутом из произведения Консианса, то пастором-диссентером из «Феликса Холта» Элиот, то пилигримом Беньяна.

В конце концов, для Винсента в этом и заключалась утешительная сила искусства и религии: и то и другое служили ему источником образов примирения и искупления, благодаря которым он мог в новом свете увидеть собственную жизнь, полную горечи и неудач. Подчеркнуто личный, исповедальный характер проповеди Винсента наверняка поразил его слушателей. «Забудет ли женщина грудное дитя свое, чтобы не пожалеть сына чрева своего?» – громко вопрошал он словами пророка Исаии. Постоянное смешение Отца Небесного и земного отца, Сына Божьего и человеческого сына придали самому христианству в устах Винсента автобиографический характер. «В природе каждого истинного сына, – писал он, – действительно есть что-то от того сына из притчи, который „был мертв и ожил“».

Мысль о неразрывной связи семьи и религии с тех пор воцарилась в его воображении и в его искусстве и в конце концов подорвала его душевное здоровье. Евангельскую возможность искупления Винсент воспринимал как надежду на прощение, как обещание примирения с родными. «Тот, кто над нами, – уверял он Тео, – может сделать нас братьями для нашего отца». Радость, которую он испытал, уверовав в это обещание, с тех пор составляла основу его благочестия. Именно узнавание знакомой мелодии любви и принадлежности к семье могло умилить Винсента до слез (что случалось нередко), когда он читал книгу или любовался живописью.

Любовь такого типа, – писала Элиот в «Адаме Биде», – едва ли отличается от чувств религиозных. Для какой истинно глубокой и достойной любви это не будет правдой? Любовь к женщине, к ребенку, к искусству или к музыке. Наши ласки, наши нежные слова, наш тихий восторг от осенних закатов, или прекрасных колоннад, или безмолвных величественных скульптур, или от симфоний Бетховена – все это несет с собой осознание, что они лишь волны и рябь на поверхности бескрайнего океана любви и красоты. Наши эмоции в разгар любования этим океаном меняются от выразительности до тишины; когда случаются наводнения, наша любовь выходит из берегов и теряется в ощущении божественной тайны.

Опасность, однако, состояла в том, что Винсент часто ошибался в истолковании знаков любви, принимая желаемое за действительное. Его отчаяние и энтузиазм сменяли друг друга с непредсказуемостью наводнения, а события, которые он объявлял реальностью, происходили по большей части в его воображении. По мере приближения Рождества он все более утрачивал способность отличить образы, порожденные воображением, от реальных событий жизни. Он смотрел на фотографии родных на стене и снова и снова повторял памятную с детства молитву: «Укрепи, Господи, наши узы, и да упрочатся они нашей любовью к Тебе». Для одной из последних проповедей перед отъездом домой он снова выбрал историю блудного сына: «И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился».

Ко Дню святого Николая Винсент был охвачен таким нетерпением, словно он и в самом деле надеялся на подобную встречу в Эттене. «Когда мы слышим имя Господа, наши сердца наполняются нежностью, – восторженно писал он брату, – да, именно так трогает наши сердца встреча с отцом после долгой разлуки, после жизни вдали от дома». Нынешняя жизнь перестала представлять для него какой-либо интерес. Винсент мог думать только о возвращении домой, где он станет «братом отца своего». Казалось, он слышит голоса родителей, поющие слова гимна 38 из книги «Евангельские гимны и священные песни», которую он повсюду носил с собой, – гимна о блудном сыне:

Вернись домой, вернись домой,

Уж близко к ночи.

Вернись домой, вернись домой,

Вернись в дом отчий.

Вернись домой, тебя там ждут и не забыли.

Вернись, вернись, вернись домой, сын мой!


18

Ночные бродяги (фр.).

19

Биографический очерк (нидерл.).

Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2

Подняться наверх