Читать книгу Мокко. Сердечная подруга (сборник) - Татьяна де Ронэ - Страница 3

Мокко
Часть I

Оглавление

Это случилось в среду после полудня. В «детский день». Я сидела за письменным столом. Сосредоточенная. Неподвижная. Я видела только экран перед собой и ничего больше. В квартире было тихо, если не считать отдаленного гудения машин на бульваре. На часах – половина третьего.

Зазвонил мобильный. На экране появился номер. Номер, который не говорил мне ничего. Я приняла звонок.

– Алло! Мадам Райт?

Мужской голос, тоже незнакомый.

– Это вы – мать Малькольма Райта?

Я ответила, что да, я его мать. Но что случилось? Что?

– Несчастный случай. Вы должны приехать немедленно.

Несчастный случай… Мой сын. Ему ведь тринадцать! Я резко вскочила на ноги. Чашка с чаем на столе закачалась.

– Кто у телефона?

– Служба скорой помощи, мадам. Вы должны приехать. Вашего сына сбила машина на бульваре М. Он получил травму, водитель скрылся с места происшествия. Мы везем мальчика в больницу Х.

Я вслушивалась в этот незнакомый голос. Несчастный случай… Малькольм… Водитель скрылся с места происшествия… В голове вертелась сотня вопросов, но у меня не получалось их задать. Губы вдруг стали какими-то вялыми, непослушными. Они просто отказывались шевелиться. В голове мелькнуло, что нужно предупредить Эндрю. И если я сейчас уеду, то кто заберет Джорджию с танцев? Нет, все это неправда, это страшный сон, такого просто не может быть… Но из трубки по-прежнему доносилось бормотание медработника:

– Поторопитесь, мадам! Это не терпит отлагательств. Приезжайте немедленно!

Я собрала вещи, схватила телефон, куртку и выскочила из квартиры. Пробежала мимо кого-то на лестничной площадке, кажется, даже толкнула этого человека. Думаю, бросила на бегу «Простите, пожалуйста!», но точно не уверена…

Уже тогда у меня появилось предчувствие, что теперь все уже никогда не будет так, как раньше. Что вся моя жизнь переменилась. Вот так. За несколько секунд. Дорога до больницы казалась бесконечной. Красный на каждом светофоре горел целую вечность. Я попыталась дозвониться до мужа. Включился автоответчик. Я не стала оставлять сообщение. Да и что я могла сказать? «Эндрю, Малькольма сбила машина. Мне позвонили из службы скорой помощи. У него травма. Я еду в больницу. Приезжай побыстрее!» Все это мне хотелось сказать. Но, услышав звуковой сигнал и сообщение, надиктованное приветливым бодрым голосом Эндрю на двух языках: «Hi, you’ve reached Andrew Wright, please leave a message after the tone[1]. Оставьте сообщение после звукового сигнала. Спасибо!», я не смогла произнести эти слова – тяжелые, ужасные слова. Нет, это невозможно!

Больница. Шум. Толпа. Запах. Бесконечные коридоры. Поскрипывающие тележки. Чужое горе. Мое горе. И обычные обитатели больниц – вечно спешащие медсестры, бездушные белые халаты. И вдруг среди всего этого – сочувствие во взгляде, улыбка, пожатие руки, которое помогает окончательно не потерять надежду… Вот и доктор. Ему около сорока, мы сверстники. Узкое худое лицо. Хорошо поставленный низкий голос.

– Он в коме, мадам. Состояние можно назвать стабильным. Но вы пока не сможете его увидеть.

Кома… Слово резануло меня по живому. Малькольм не умер, но он в коме. В состоянии, похожем на сон. Не умер. Кома. Я ничего не знала о коме. Мне случалось видеть это в кино, но в реальности я никогда с таким не сталкивалась.

– От удара автомобилем ваш сын получил черепно-мозговую травму, что и вызвало кому.

Я посмотрела на свои кроссовки – подходящая обувь для ошарашенной горем матери. Кома. Какое забавное слово… Ужасное короткое слово. Малькольм – кома. Малькома.

– Вы уже позвонили отцу?

Отцу? Ах да, моему мужу.

– Нет, я не смогла дозвониться.

– Давайте сделаем это вместе. Идемте со мной!

Кабинет с ветхой обстановкой, старенький бежевый телефон. Номер Эндрю. Автоответчик. Я набрала номер агентства. Голос его секретаря: «Это вы, Жюстин? Добрый день! Эндрю на собрании, он сейчас не может с вами поговорить».

Я сказала:

– Пускай он возьмет трубку. Малькольма сбила машина.

Срывающимся от волнения голосом она ответила:

– Да, конечно! Господи, конечно, простите!

Голос Эндрю. Выбор слов. Это нелегко – подбирать правильные слова, когда хочется упасть на пол, рыдать и сучить ногами. Он действительно на собрании, вокруг – люди. Я поняла это по его спешке, по чуть сконфуженному тону («Простите, это моя жена, – кривая улыбка, – это на пару минут, не больше»).

– Жюстин, what is the problem?[2]

Он готов был услышать о неоплаченном счете, о машине, которая не заводится, об учителе математики, который недоволен поведением Малькольма в классе. Он наверняка думал, что я снова буду надоедать ему с житейскими мелочами – банальными, неважными.

Выбор слов… Они должны быть скупыми. Верными. Точными.

– Эндрю, я в больнице Х. Малькольма сбила машина, водитель скрылся. У нашего сына черепно-мозговая травма. Он в коме. Рядом со мной доктор. Ты должен приехать немедленно.

Я гордилась тем, что в присутствии врача сумела сдержать слезы. Я не слышала, что ответил Эндрю. Думаю, что он едет. Да, он едет.

Мне хотелось увидеть сына. Обнять его. Поцеловать. Но доктор сказала, что еще слишком рано. Я испугалась, спросила: это потому, что он тяжело ранен, изуродован, поэтому они не хотят мне его показывать? Он ответил, что это не так, что состояние мальчика стабильное, но критическое. Ему нужны тишина и покой. И я очень скоро смогу его увидеть. Я вдруг вспомнила о Джорджии. Занятия в танцевальной студии должны были закончиться через тридцать минут. Джорджии девять лет. Я закрыла глаза. Врач спросил, все ли со мной в порядке. Я сказала: «Дочка! Я не знаю, кто заберет мою дочку с танцев!» Он посоветовал: «Позвоните кому-нибудь. Может, матери или подруге?» Я позвонила. Матери. Я попросила ее забрать Джорджию с танцев, потому что Малькольма сбила машина. Я сказала, что он не очень пострадал, потому что это была моя мать и мне не хотелось ее тревожить.

И я разозлилась на себя за это, потому что Малькольм получил серьезную травму, а значит, я соврала маме.

* * *

Мы с Эндрю оказались перед прилежным полицейским, который сидел за стареньким трещавшим компьютером. Маленькая комната без окон. Затхлый воздух. Перед столом всего один стул, поэтому Эндрю остался стоять у меня за спиной.

Гражданское состояние. Адрес. Профессия. Муж отвечал на вопросы четко и спокойно. Своим обычным голосом. Словно ситуация, в которой мы оказались, совершенно нормальная. Словно совершенно нормально сообщать все эти сведения незнакомому человеку здесь, сегодня…

Родился в Норвиче в апреле 1963 года. Гражданство: британец. Место проживания: Париж, 14‑й округ, улица Д., дом 27. Профессия: архитектор. Акцент, от которого он так и не избавился за двадцать лет, прожитых во Франции, вызвал у полицейского легкую улыбку. Я к этому привыкла, мне тоже случается улыбнуться, когда Эндрю говорит по-французски, но только не сейчас. Сейчас его акцент не казался мне забавным.

Когда пришел мой черед, я отвечала на вопросы глухо и монотонно. У меня бы не получилось по-другому. Даже если Эндрю это показалось нелепым – пускай. По его мнению, нужно «держать удар» при любых обстоятельствах. Никогда не выдавать своих эмоций. Never explain, never complain[3].. Stiff upper lip[4]. Но мне было все равно, что он обо мне думает.

Родилась в Клиши, в ноябре 1965 года. Гражданство: француженка. Переводчица. Проживаю по тому же адресу. Нас попросили предоставить тот же набор сведений о Малькольме. Родился в Париже 14 сентября 1990 года. Учится в коллеже. Потом полицейский попросил описать, что случилось на месте происшествия. У меня округлились глаза, Эндрю сохранил невозмутимость. Ровным голосом он сказал, что мы не знаем. Да и как мы могли это знать, ведь нас там не было? Наш сын возвращался с урока музыки, который обычно посещал по средам, во второй половине дня. Полицейский достал свой телефон и что-то буркнул в трубку.

За нашей спиной появились какие-то люди. Казалось, они внимательно слушали наш разговор. Мужчина и женщина, моложе нас с Эндрю. Почему они здесь оказались? Что случилось с ними? Почему они не могли подождать за дверью? Мне вдруг захотелось повернуться и сказать, что стыдно вот так стоять и слушать, так открыто проявлять любопытство, когда речь идет о чужом горе. Слушать о нашей жизни, о нашей драме… Но я промолчала.

– Ах да, верно, в вашем случае – наезд на несовершеннолетнего и бегство с места дорожно-транспортного происшествия. Свидетелей много, и один из них, водитель автобуса, видел, как все произошло. Они уже дали свои показания. Но точно номера машины никто не запомнил, она ехала слишком быстро.

Эндрю спросил, известно ли, какой марки был автомобиль. Да, известно – коричневый «мерседес» старой модели. Он проехал на красный, сбил нашего сына и, не останавливаясь, понесся дальше. Теперь вся сцена прокрутилась у меня перед глазами. Я видела случившееся так ясно, так четко, что меня затошнило. Малькольм, который возвращается домой с урока музыки, как обычно по средам. Ему нужно перейти только через одну проезжую часть – бульвар М. Это легкий перекресток, со светофором, который не переключается на красный, когда пешеходы едва только успели дойти до середины дороги. Машинам загорается красный, и Малькольм начинает переходить дорогу. Автобус остановился и дожидается зеленого света. Вдруг какая-то машина вылетает из-за автобуса слева и сбивает Малькольма прямо на пешеходном переходе. Малькольм падает. Машина не останавливается. Малькольм лежит на асфальте. Свидетели успевают заметить цифры и буквы на номерном знаке, но не полностью. Кто-то звонит в полицию…

Полицейский посмотрел сначала на меня, потом на Эндрю. У него светлые глаза… И вдруг он криво улыбнулся. От этой улыбки у меня мороз пробежал по коже.

– Вам еще повезло. По средам на дорогах сбивают много детей. Прямо на пешеходных переходах, как вашего сына. Но ваш – он в больнице, а не в морге.

Эндрю промолчал. Я тоже. Да и что можно сказать в ответ на такое? Мы просто лишились дара речи. Мне хотелось крикнуть: «Да, мсье, он не в морге, но он в коме! И, по-вашему, это – везение? И этот «мерседес», который даже не остановился, который оставил нашего сына лежать на пешеходном переходе, по-вашему, это – везение?»

Но мне не хотелось, чтобы мужчина и женщина у нас за спиной это услышали. Мне хотелось поскорее уйти отсюда, увидеть Малькольма, обнять его. Увидеть, как он открывает глаза.

Возвращение в больницу. Доктор, который уже поджидал нас, сказал, что теперь мы можем увидеть сына. Но, предупредил он, это будет нелегко, и мы должны быть к этому готовы.

– Ваш сын в глубокой коме. Вы можете прикасаться к нему, говорить с ним, но он не будет реагировать.

Лежащий в кровати Малькольм показался мне вдруг очень маленьким. На голове у него было нечто вроде тюрбана из белой марли. Прозрачные трубочки тянулись к носу, рту и венам на руке. Дыхательный аппарат помогал его груди равномерно подниматься и опускаться, но звук при этом раздавался какой-то странный. Лицо заостренное, бледное. Закрытые глаза. Полупрозрачные веки… Он спал. Руки лежали на кровати по обе стороны тела. Мы подошли ближе. Я коснулась его волос на затылке. Они были теплые. Никаких видимых ран… ни синяков, ни следов крови. Рану наверняка закрыли этим марлевым тюрбаном. Я даже обрадовалась, что не вижу ее. Я сказала:

– Это мама, дорогой, это я. Я тут. И папа тоже. Мы с тобой.

Эндрю стоял у меня за спиной. Я слышала его громкое дыхание. Мне хотелось, чтобы и он что-то сказал, прикоснулся к сыну, заговорил, но он молчал. Я обернулась. Оказалось, Эндрю плачет. Я была поражена, ошеломлена. Эндрю – в слезах! Каменный Эндрю! Эндрю, которого часто называли в шутку Дарт Вейдер, настолько он казался непробиваемым. Он стоял ссутулившись и плакал, словно ему самому было нестерпимо больно. И всхлипывал. Я совершенно растерялась. Я не знала, что делать, как поддержать его, утешить. Эндрю был сильнее, чем я. Эндрю никогда не плакал. Это меня он обычно утешал. Меня обнимал и успокаивал. Это моя привилегия – плакать, а не его. Я не знала, как утешить Эндрю. И мне вдруг стало стыдно. Стыдно за своего рыдающего мужа – сгорбленного, в соплях. Стыдно перед врачом и медсестрами.

В следующее мгновение я уже стыдилась того, что так подумала. Это нормально, что он плачет в такой ситуации. Но сама я – тонкослезое существо, которое рыдает по каждому поводу, над каждой сентиментальной сценой в фильме, – стоя перед впавшим в кому сыном, заплакать так и не смогла. Слезы просто не шли ко мне. Мое лицо застыло, глаза оставались сухими. Невозможно заплакать… Я стояла и слушала, как рыдает Эндрю.

* * *

Мама забрала Джорджию к себе на ночь. Я позвонила им по пути домой. Я сказала Джорджии, что ее брат надолго заснул и никто не знает, когда он проснется. Что нужно ждать. Она толком ничего не поняла. Но это только потому, что я не смогла хорошо объяснить. Матери я сказала правду. И в ответ услышала: «Господи, он этого не переживет!»

Он – это мой отец. Мой отец, который привык все видеть в мрачных тонах. Который сказал мне, когда меня на четвертом месяце беременности забрали в больницу с угрозой преждевременных родов: «Не привязывайся к этому ребенку. Ты все равно его потеряешь».

Мой отец, который в шестьдесят решил, что теперь он – старая развалина и любая простуда может свести его в могилу. Который начал ходить как немощный старикашка, а когда вышел на пенсию, стал изнывать от безделья, отвлекаясь только на то, чтобы поизводить мою мать.

Я взорвалась. Сидевший за рулем Эндрю вздрогнул от неожиданности.

– Мне плевать, переживет это папочка или не переживет! Ты хоть на секунду задумалась, какое это горе для нас – для меня, для Эндрю? Как ты можешь говорить такое! Ты осточертела мне со своим идиотизмом, и папочка тоже!

И я повесила трубку. Меня трясло, но слезы по-прежнему не шли. Эндрю спросил:

– Was that necessary?[5]

Я отодвинулась к дверце, подальше от него. Я ничего не ответила. Я чувствовала себя опустошенной, как если бы кто-то высосал мне пылесосом все нутро. Из меня ушло все – кишки, сердце, желудок…

В квартире без детей было тихо и пусто. Я прошла в кухню, открыла холодильник и налила себе стакан белого вина из початой бутылки. Я не стала предлагать вино Эндрю. Он был у телефона в гостиной. Он говорил по-английски. Я знала точно, что он звонит родителям в Лондон. Я залпом осушила стакан. И налила следующий. Потом присела за небольшой столик полукруглой формы. Мне на глаза попалась клетка с морскими свинками. Мы с Эндрю купили их детям – двух самочек, Набу и Элион. Дали себя провести… Дети обещали, что сами будут ухаживать за этой живностью. Но прошел уже год, а я по-прежнему чистила клетку, давала им сено, корм в гранулах, ставила чистую воду. Дети ласкали их, расчесывали, устраивали «гонки морских свинок» в коридоре, после чего пол непременно был усеян пометом – маленькими, твердыми, похожими на темный рис катышками. Я посмотрела на Элион, свинку Малькольма. Она была толстенькая, кругленькая, ласковая, с черными блестящими глазками. Она тихонько жевала травинку. Я открыла клетку и схватила ее. Дети показали мне, как это делается. Нужно брать под животик, быстрым и точным движением. Я положила свинку себе на колени и налила в стакан еще вина. Я ее погладила. Элион замурлыкала, как кошка. На первых порах мы удивлялись, когда слышали это мурлыканье. Мы не знали, что морские свинки умеют издавать такие звуки.

Эндрю до сих пор висел на телефоне. Похоже, теперь он разговаривал с сестрой. Поглаживая Элион, я снова пригубила вино. Я забыла позвонить сестре, брату. Теперь уже слишком поздно. Эндрю воспользовался разницей в часовых поясах между нашими странами. По ту сторону Ла-Манша сейчас было двадцать три часа. Я не стала звонить брату и сестре из опасения их разбудить. А ведь могла бы… Это серьезно. Малькольм в коме – это серьезно. Я могла бы позвонить и кому-нибудь из подруг, например Лоре, Валери или Катрин. Но мне не хотелось шевелиться. Мне было почти приятно сидеть вот так, на стуле, с мурлычущей морской свинкой на коленях, и ощущать, как вино разъедает желудок. Почти приятно вот так медленно накачиваться алкоголем посреди ночи…

Взгляд мой упал на джинсы Малькольма, развешенные на радиаторе для просушки. Его джинсы. Меня словно окатило ледяной водой. Его джинсы! Его морская свинка у меня на коленях. Мой сын – между жизнью и смертью, а его джинсы тем временем сохнут, а свинка мурлычет у меня на коленях… Что-то огромное, жуткое поднялось во мне. Ощущение удушья, возмущение, паника. Что, если Малькольм не проснется? Что, если умрет ночью? Он умрет, а я останусь со всеми этими вещами, которыми он пользовался в повседневной жизни. Я останусь со всем этим – его одеждой, его зубной щеткой, его тетрадями, его роликовыми коньками, его компьютером, его теннисками, его морской свинкой. Со всем этим, но без него. Его больше не будет. Жить без него… жить с сознанием, что он умер. Отвечать на вопросы. Говорить: «У меня двое детей, но мой сын умер». Говорить: «Мой сын умер». Произносить эти слова…

Наконец пришли слезы. Но никогда раньше они не приносили с собой такой боли, такого опустошения. Я плакала долго. Лицо покраснело, опухло, глаза нестерпимо болели. Я плакала целую вечность. До тех пор, пока слезы не иссякли, пока не утихли спазмы в желудке. Я встала и положила свинку обратно в клетку. Залпом допила вино из бутылки. Плевать, если сосед из дома напротив, через двор, наблюдает за мной. Коричневый «мерседес», длинный и темный, мчался в ночи. За рулем сидел тот, кто не остановился. Тот, кто сегодня утром встал, оделся, позавтракал и отправился по своим делам. Тот, кто работал, говорил по телефону, делал покупки и в половину третьего дня выехал на бульвар М. Тот, кто торопился и не стал дожидаться, пока на светофоре возле церкви загорится зеленый, кто не увидел, как из-за автобуса выходит мальчик. Тот, кто в этот самый миг, когда я с бутылкой в руке стояла у окна, жил своей жизнью где-то там, далеко отсюда. Кто-то, кто скрылся от ответственности и думал, что теперь он в безопасности. Человек без лица.

Человек, который, возможно, убил моего сына.

* * *

Я точно знала, что заснуть не смогу. Эндрю ушел спать. Мы обменялись парой коротких фраз, парой прикосновений. Мне очень хотелось, чтобы он меня обнял. Мне хотелось, чтобы он меня поцеловал, хотелось ощутить его тепло, его силу. Мягкое прикосновение его тела… Но он тихо вышел из комнаты. А я осталась в гостиной. Комната вдруг показалась мне больше, чем обычно, и почти незнакомой, хотя мы переехали в эту квартиру семь лет назад. Какое-то время я рассматривала лепные украшения на потолке, паркет, характерные отметины на стене, оставшиеся от камина, который домовладелец, к сожалению, приказал убрать перед нашим переездом. Здесь, в гостиной, мы поставили мебель, унаследованную Эндрю от дедушки и бабушки, которых я почти не знала и которые жили в своем холодном поместье в Норфолке: широкое канапе с обивкой из бордового бархата – старенькое, но все еще крепкое, слегка подпорченный сыростью восьмиугольный стол из эбенового дерева и несколько скамеечек для ног, обитых вышитым крестиком полотном, пожелтевшим от времени. Остальная мебель в комнате была куда менее величественной – мы купили ее в магазинах «Ikea» и «Habitat», и она уже была порядочно потрепана годами и детьми.

Вот так, стоя без движения, я словно бы заново привыкала к своему дому – маленькому спокойному миру, покой которого никто и ничто не сможет нарушить. Моему семейному гнездышку. На подоконниках – чахлые азалии, каждый год чудесным образом зацветавшие. Маленькое оливковое дерево, привезенное из Тосканы. Картины на стенах: сцены из повседневной жизни, которые так нравятся Эндрю, – перспектива и игра света. Несколько натюрмортов, на одном из которых, подписанном «Гортензия Жанвье, 1921», изображен стол после дружеской пирушки – скатерть измята, стулья с пурпурными спинками отодвинуты, на столе пустые кофейные чашки и корзинка с фруктами. Архитектурные эскизы Эндрю – проекты палладианских вилл. Портрет моей бабушки Титин, на котором она запечатлена тридцатилетней – кудрявая брюнетка со светлыми глазами. Знакомые предметы: керамическая шкатулка фирмы «Wedgewood» лавандово-голубого цвета, подаренная мне сестрой Эндрю на день рождения; маленькая статуэтка бога Меркурия в крылатых сандалиях и с устремленным в небо указательным пальцем, которую Эндрю унаследовал от деда; фигурка вставшей на дыбы лошади без передней ноги из муранского стекла, привезенная Малькольмом из школьной экскурсионной поездки в Венецию…

Ничто не напоминало о том, что случилось сегодня днем. Комната со всей обстановкой словно бы застыла в своем привычном спокойствии. Тишина ночи между тем нарастала. Я старалась не смотреть в сторону комода, стоявшего в углу, на котором были расставлены фотографии в рамках, чтобы не видеть снимок улыбающегося Малькольма – худенького, слишком быстро вытянувшегося, угловатого подростка с растрепанными волосами. Я посмотрела на фотографию его сестры – светловолосой, с белоснежной улыбкой. Я успела соскучиться по Джорджии. Мне вдруг ужасно захотелось пойти в ее комнату, обнять мою девочку, вдохнуть этот сладковатый аромат – так чýдно пахнут только сонные маленькие дети… Я понимала, что не смогу вернуться в нашу с Эндрю спальню, раздеться, лечь в постель, словно ничего не случилось, и заснуть.

Я уже тогда знала, что запомню эту ночь на всю жизнь и что воспоминания эти останутся со мной, на мне, словно шрам, словно след от ожога. Я не забуду одежду, которая была на мне в эту среду, – застиранные джинсы, джемпер цвета хаки, который так хорошо подходит под цвет моих глаз, и серые кеды «Converse». Я буду помнить все. Этот день никогда не уйдет из моей памяти. Я буду помнить даже свои руки, сжимающие руль авто, с побелевшими от напряжения пальцами, и песню, которую в этот момент передавали по радио, – старое диско в исполнении девичьей группы «Sister Sledge», под которое я танцевала когда-то, в другой жизни. Я буду помнить отражение своих глаз в зеркале заднего вида – я не помню, чтобы у меня когда-то был такой взгляд…

В это утро Малькольм, как обычно, встал поздно, чувствовал себя скверно и вел себя соответственно. Я торопила его, ругала. Он на четвертой скорости сжевал свою булочку с шоколадом и ушел мрачный, хлопнув дверью. Последнее, что я увидела, – это его долговязая фигура, так похожая на фигуру отца, на лестничной клетке. Через несколько минут мы с Джорджией тоже вышли из дома – занятия у нее начинались позже, чем у Малькольма. Потом я вернулась домой и села работать. Среда. Детский день. После уроков, пообедав в столовой, Малькольм, как обычно, пошел в музыкальную школу, а Джорджия в сопровождении подружки и ее мамы – в танцевальную студию.

Почему утром ничто не предупреждает нас об ужасе, который довелось пережить мне? Почему нас не посещают предчувствия, когда мы моемся в душе, завариваем себе чай «Earl Grey», когда открываем электронную почту и просматриваем письма? Почему мы не получаем знаков свыше, почему молчит наша интуиция, молчит до той самой минуты, когда небо обрушивается нам на голову, раздается звонок телефона и чей-то голос сообщает страшную новость? Почему, когда ребенок выходит из вашего лона после стольких усилий, после пережитой боли и вам кладут его на живот такого теплого, мокрого, вы думаете только о счастье и радости, а вовсе не о грядущих драмах, о тех мгновениях, которые разрушат вашу жизнь? Почему мы совсем не готовы к несчастьям? Но разве может быть по-другому? Неужели каждое утро, сунув в рот зубную щетку, надо думать, случится ли это сегодня или завтра? Неужели нужно готовить себя, говорить себе, что можно в любой момент потерять ребенка, родителя, мужа, сестру, брата, подругу? Нужно быть готовым? Готовым к худшему? Но как тогда жить?

Я попыталась восстановить в памяти события этой черной среды, подумать как следует, может, я чего-то не заметила, чего-то важного вовремя не услышала… В то утро я долго сидела над переводом рекламного текста, представлявшего новый аромат от известного модного дома, – солидный заказ, за который обещали хорошо заплатить. Сроки мне дали весьма короткие. И я, не откладывая, погрузилась в работу. Но если бы я не так концентрировалась на этом переводе, если бы у меня была минутка подумать о чем-то отвлеченном, может, я уловила бы какой-то сигнал тревоги? Если бы меньше говорила по телефону с пресс-секретарем этой фирмы, может, почувствовала бы, что моему сыну сегодня грозит опасность?

И как только Эндрю может спать! Может, мужчины элементарно нуждаются в сне, чтобы отдохнуть и с новыми силами встретить грядущий день, а бодрствовать день и ночь, ждать, защищать – удел женщин? Я сказала себе, что не должна на него сердиться. Каждый реагирует по-своему. И мне не следует говорить ему, насколько одинокой я чувствовала себя этой ночью и как мне было страшно. Я боялась, что сейчас зазвонит телефон, в тишине и в темноте ночи, и я услышу голос доктора: «Мадам, ваш сын…»

Я села за свой рабочий стол, включила компьютер и вошла в Интернет. В окошке поисковика я набрала одно слово: «кома». Поисковая программа выдала несколько десятков ссылок. По шкале Глазго у Малькольма была кома‑2, 8 баллов. Так сказал врач. В тот момент я даже не подумала спросить, что это значит. Теперь я сама это узнала. Шкала Глазго была разработана в Шотландии для оценки состояния больного, находящегося в коме, так же, как шкала Рихтера – для измерения силы землетрясения, откуда и ее название. В основе оценки – реакции пациента: открывает ли он глаза, шевелится ли, шепчет ли, расширяются ли его зрачки. Кома‑2, 8 баллов по шкале Глазго, – это еще не так страшно. Подразумевалось, что Малькольм почти не реагирует на внешние раздражители. Но еще я узнала, что кома – состояние переменчивое. Она может продолжаться несколько суток, несколько месяцев, год или больше. С комой никогда ничего нельзя знать наверняка. Как невозможно предугадать и ее последствия.

Я выключила компьютер и прошла в спальню. На меня вдруг навалилась ужасная усталость. Болела спина, ломило поясницу, словно после долгой поездки в неудобной позе. Я понимала, что нужно отдохнуть, пусть даже до рассвета осталось несколько часов. Эндрю на кровати не было, как не оказалось его и в душе. Я нашла мужа в комнате нашего сына, на его кровати. Он спал. Увидев горестное выражение его лица, я растрогалась. Устроившись рядом, я обняла его – тихонько, боясь разбудить. Поцеловала в плечо, в предплечье. Эндрю не шевельнулся.

Подушка пахла Малькольмом – солоноватый запах переходного возраста, все еще таящий в себе нотки детства.

* * *

За ночь состояние Малькольма изменилось: 10 баллов по шкале Глазго, кома‑1. Его отключили от аппарата искусственного дыхания. Лицо его казалось более розовым. Однако доктор сказал, что опасность еще не миновала, поскольку мальчик получил очень серьезную черепно-мозговую травму. И вряд ли проснется со дня на день. Нам нужно запастись терпением и ждать. Потом он спросил, как продвигается расследование. Услышав это слово, я встрепенулась. Расследование? Ну да, доктор хотел узнать, нашла ли полиция водителя, который, сбив нашего сына, скрылся с места происшествия. Эндрю ответил, что у полиции нет полного номерного знака сбившей Малькольма машины.

– Держите руку на пульсе, постоянно тормошите их, – сказал нам врач. – Наезд на несовершеннолетнего, вследствие которого ребенок получил такую травму, и последующее бегство с места происшествия – серьезное преступление, и тип, который это сделал, должен получить по заслугам.

Если только его найдут… Бывает, что все усилия полиции оказываются тщетными. Эндрю сказал, что будет у Малькольма все утро. Он уже договорился на работе. И нет никакой необходимости сидеть с мальчиком вдвоем. Значит, я вполне могу вернуться домой и закончить свой важный перевод. Но мне тоже хотелось побыть с сыном. Я тоже ощущала необходимость видеть его. И я посидела еще немного с ним, с Эндрю. Пришла медсестра, чтобы проверить зонды и отделители жидкости. Она двигалась почти бесшумно, улыбнулась нам с мужем.

Я спросила:

– А как быть с бородавкой?

Она посмотрела на меня с изумлением. Эндрю – тоже. Он даже вскочил со стула.

Я почувствовала, что краснею, и пробормотала:

– Ну да, у Малькольма на ступне бородавка, ее нужно каждый вечер тереть маленьким скребком, а потом мазать специальной мазью. Он принес эту гадость из бассейна, и лечить ее очень долго…

Медсестра буркнула что-то невразумительное и быстро вышла. Эндрю с раздражением посмотрел на меня. Как обычно, когда он нервничал, родной язык взял верх. Знал бы он, какими хлесткими бывают английские слова…

– For God’s sake, Justine. How pathetic can you get![6]

Я указала на сына и шепотом сказала, что нам не нужно ругаться в его присутствии. Эндрю сразу замолчал. Через несколько минут я ушла. Я не могла больше выносить ни неподвижности сына, ни раздражения мужа. Я вернулась домой.

Устроившись за компьютером, я еще раз перечитала текст, но слова, которые мне предстояло перевести, просто не имели смысла. Ни на английском, ни на французском. Я взяла телефон и набрала номер комиссариата, в котором мы с Эндрю были вчера. Меня долго переключали с отдела на отдел, прежде чем я наконец услышала слегка тягучий голос светловолосого следователя:

– А-а, это вы! Наезд на несовершеннолетнего. Супруг-англичанин.

Я спросила:

– Скажите, пожалуйста, есть какие-то новости?

На том конце провода послышался щелчок зажигалки. Я интуитивно угадала, что мой собеседник пожимает плечами.

– Я же сказал, что на это уйдет время. Неполный номерной знак… Придется повозиться. Да и людей мало, а дел – невпроворот. Вы же не одни у нас, мадам.

Я ощутила, как отчаяние и чувство собственной беспомощности захлестывают меня.

– Но разве у вас нет компьютеров, специальных баз данных? Разве так трудно восстановить этот несчастный номерной знак?

Мой собеседник затянулся сигаретой.

– Это вам не американский детективный сериал, мадам. У нас во Франции все устроено по-другому.

– Как «по-другому»? Как идет расследование во Франции?

Голос мой стал пронзительным, у меня даже запершило в горле.

– У нас действительно есть база номерных знаков, она называется STIC. В ней хранятся данные из всех выданных техпаспортов. Но поиск не происходит автоматически. Нужно все проверять – цифры номера, марку машины. Страничка за страничкой. Поэтому это и долго, мадам.

Я чуть было не повесила трубку. Мне хотелось плакать. От боли в животе я молча скрючилась с телефоном в дрожащей руке.

Наверное, ему стало меня жалко. Он спросил:

– Как дела у вашего мальчика?

– Чуть лучше, я думаю. Но он до сих пор в коме.

– Мы найдем его, мадам. На это уйдет время, но мы его найдем.

Я повесила трубку и прошла в кухню, чтобы налить себе вина. Сейчас не время для спиртного, но мне было плевать. Я в этом нуждалась. Потом я сказала себе, что нужно позвонить подругам и рассказать о Малькольме. Но у меня не было на это сил. В итоге я отправила некоторым электронные письма, но не слишком вдавалась в детали.

Зазвонил телефон. На экране определителя высветился номер моей матери, но мне и с ней не хотелось разговаривать. После звукового сигнала послышался ее голос: «Дорогая, это я. Я говорила с Эндрю, он рассказал, как у вас идут дела. Твоя дочь в школе. Она спала хорошо. Я сказала, что сегодня ты заберешь ее домой, но если тебе нужна помощь, просто позвони. Твой отец в ужасном состоянии. Он очень расстроен. Я обо всем рассказала твоим брату и сестре. Они наверняка уже звонили тебе. Мы с тобой, дорогая. Я всегда готова помочь тебе, моя Жюстин, можешь на меня рассчитывать».

Я попыталась сосредоточиться на работе. Невозможно… Я смотрела на экран, но перед глазами стояло застывшее лицо Малькольма.

* * *

Голос пресс-атташе в телефонной трубке:

– Вы должны приехать. Возникла проблема: ваш перевод не соответствует продукту. Это не то, совершенно не то! Настоящая катастрофа!

Я едва удержалась, чтобы не спросить, в своем ли она уме. Я бы с удовольствием потрясла, как грушу, эту наманикюренную гламурную штучку – в туфлях без задника, с массивными серебряными браслетами на запястьях и блестящими черными волосами, просиживающую дни напролет в своем белом кабинете, оформленном по всем правилам «zen». Когда речь идет о переводе, можно было бы подобрать какое-нибудь другое слово вместо «катастрофы». Знает ли она вообще, что такое настоящая катастрофа? Катастрофа – это когда твой сын в коме! Но я ничего ей не сказала. Набрав в легкие побольше воздуха, я ответила, что это неудивительно, что мой перевод не соответствует продукту. Я напомнила ей, причем все тем же спокойным тоном, что она не захотела показывать мне этот самый «продукт». Создатели окутали этот аромат атмосферой тайны, никто не должен был видеть и нюхать его до момента, когда он появится на полках магазинов. Мне сообщили не его название, а кодовое обозначение – «Х500». Как я могла перевести текст с английского на французский, не видя флакона, не имея представления об аромате этой парфюмированной воды? Как могла написать нечто чувственное, вызывающее яркие ассоциации, заставляющее женщин мечтать об этом аромате, когда в моем распоряжении был только короткий исходный текст на английском, сухой, словно позавчерашний хлеб?

Я пробежала глазами несколько строк своего перевода. Ужасающая фривольность фраз, непристойных и в то же время пустых, не несущих в себе ни капли смысла, навевающих мысли о надушенных тщеславных дамочках с ярким макияжем, не способных думать ни о чем другом, кроме своей внешности, своей способности соблазнять и своих любовных приключениях. «Поцелуй солнца на моей золотистой гладкой коже… Я чувствую себя свободной, красивой, беззаботной. Жара длится до глубокой ночи, словно чарующее обещание. В зеркале я вижу себя – загорелую, источающую свет. Ночь дарит мне очарование, наполняет летней чувственностью. Парфюм окутывает меня своей темной свежестью, пробуждает во мне дерзость, выражает все мои летние желания. «Х500» открывает для меня врата ночи. Я знаю, что не засну до рассвета. «Х500» – и я отдаюсь во власть чувственности летних ночей…»

– Приезжайте немедленно, мы уже все решили! Мы покажем вам флакон и разрешим понюхать парфюм. Разумеется, это запрещено, но у нас нет выбора!

Мне очень хотелось сказать ей, что я не приеду. Плевать на парфюм, ведь моего сына сбила машина и теперь он в больнице. Я просто не могу приехать. Но потом подумала, что ведь с Малькольмом сейчас Эндрю. И он ни за что не уедет, пока не приеду я. Значит, я могу попасть на эту встречу. И я сказала «да».

Пришлось срочно стягивать с себя джинсы, кеды и пуловер. Офис фирмы-производителя этого парфюма – воплощение современной роскоши. В отличие от меня… Я облачилась в темный костюм-двойку классического кроя. Надела изящные туфли-лодочки. В этом наряде я чувствовала себя весьма некомфортно. Я надевала его только на такие вот встречи и… на похороны.

Похороны… Малькольм. Его смерть. Его похороны. Этот костюм. Его могила. Я рухнула на кровать и закрыла глаза. Пора прекратить думать о таких ужасных вещах. Сестра только что сказала мне, когда мы говорили по телефону: «Ты должна сохранять бодрость духа, Жюстин. Ты должна верить. Малькольму необходимо, чтобы ты верила в него, чтобы вы все в него верили. Он проснется, он обязательно проснется, Жюстин, ты должна в это верить!»

Я вслушивалась в голос Эммы, впитывала ее энергию, представляла ее сидящей за рулем старенького семейного «универсала», переполненного маленькими детьми и усыпанного крошками печенья «Pepitos». Ей наверняка пришлось зажать трубку между волевым подбородком и плечом, потому что ее аристократичные пальцы лежат на руле. Я так любила ее и так по ней скучала с тех самых пор, как она, влюбившись в высоченного марсельца, уехала вслед за ним из Парижа. Я упивалась ее уверенным, твердым, вибрирующим голосом: «Мы не сомневаемся, что так и будет, Жюстин, значит, ты тоже должна в это верить». Чуть позже позвонил брат из своего офиса в квартале Ла-Дефанс. Голос его дрожал, он не знал, что сказать, и наконец выпалил: «Это ужасно, слишком ужасно, Жюстин! Надеюсь, что полиция поймает эту сволочь. Надеюсь, его упекут за решетку и он останется там до конца жизни, чертов говнюк!»

* * *

Перед пресс-атташе я решила предстать собранной и сдержанной. Она жеманно поблагодарила меня за то, что я согласилась приехать. Создавалось впечатление, что она готова была впасть в транс от одной только мысли, что я увижу парфюм. Я проследовала за ней по длинному тихому коридору, населенному другими длинноногими дамами в туфлях без задников, с обилием звенящих браслетов и блестящими волосами, словом, такими же, как она. Для меня, хоть я и надела классический костюм и туфли-лодочки, было очевидно, что я никогда не буду похожей на этих женщин.

Моя спутница открыла запертую на ключ дверь, и мы оказались в маленькой комнате без окон с глянцево-блестящими белыми стенами, полом и потолком. Она была пуста, если не считать стола и двух стульев. Пресс-атташе предложила мне присесть. Мы принялись ждать. После недолгой паузы она вежливо поинтересовалась, как дела у моих детей. Почему она спросила именно об этом? Я никогда не говорила с ней о детях. Мы обсуждали только гонорар, текст, условия его отправки по электронной почте или по факсу, дату готовности перевода. Интересно, откуда она знает, что у меня вообще есть дети? Это что, написано у меня на лбу? Что я рожала, и не раз, – причем крупными буквами? И что мне ей было отвечать? Правду? Мой сын в коме. В больнице.

Но прежде чем я успела открыть рот, в дверь постучали. Она с лихорадочным беспокойством вскочила со стула. Вошел молодой мужчина с черным пластиковым контейнером в руках. Он нес его бережно, словно нечто хрупкое и невероятно ценное.

Пресс-атташе выдохнула:

– Ах! Вот и он!

Она представила мне юношу, который, как оказалось, тоже занимался продвижением парфюма на рынок, – Жиль Как-то Там. Кудрявый светлоглазый брюнет. Оба они казались до крайности взбудораженными. Пресс-атташе сказала мне серьезным, приличествующим моменту голосом:

– Вы на сегодня единственный человек во Франции, за исключением Жиля и меня, кто увидит флакон и понюхает парфюм!

Оба многозначительно посмотрели на меня. Юноша аккуратно поставил контейнер на стол, открыл крышку, вынул флакон и передал его своей коллеге – благоговейно, словно Святой Грааль.

Она взяла флакон и показала его мне, давая понять, что я могу только смотреть, но ни в коем случае не прикасаться. Похоже, оба теперь ждали моих комментариев. Но я промолчала. Их поведение казалось мне до того курьезным, что я с трудом сдерживала улыбку.

Пресс-атташе нажала на пульверизатор, направляя струю вверх. И сказала, обращаясь ко мне:

– Нюхайте!

Я повела носом, пытаясь уловить аромат. Безуспешно. Нахмурившись, она нажала еще раз, на этот раз поднеся флакон чуть ближе ко мне. Я сказала, что ничего не ощущаю, и спросила, нельзя ли брызнуть прямо на меня? Реакцией обоих было возмущение. Брызнуть на вас? Как вам могло такое прийти в голову? Это же скандал! Кто-нибудь может уловить запах, и тогда все пропало! Вся предварительная подготовка, все предосторожности, вся программа по выводу парфюма на рынок – все насмарку! Я спросила:

– А на клочок бумаги или на носовой платок?

Поморщившись, она согласилась. Я поднесла к носу бумажный носовой платок, обрызганный духами, и ощутила сладкий медикаментозный запах, напомнивший мне об ингаляциях над тазиком с накрытой полотенцем головой, которые устраивала мама, стоило мне простудиться.

– Невероятно, правда? – спросила пресс-атташе.

И она зажмурилась от удовольствия, поглаживая пальцами трехгранный флакон. В ее жесте было нечто сексуальное. Не существовало ничего важнее этого парфюма. Весь мир вращался вокруг него. И они готовы были заплатить мне кругленькую сумму за перевод коротенького нелепого текста, представляющего этот шедевр. Рекламная кампания обещала быть впечатляющей. Всюду будут билборды, по телеканалам будут крутить рекламный ролик. Парфюм одновременно будет представлен на рынке Европы и Соединенных Штатов. Все будут говорить только о нем…

Никогда я не чувствовала себя такой отстраненной, такой далекой от происходящего. Мне вдруг показалось, что я попала в сюрреалистический фильм. Эта блестящая комната, этот тошнотворный медикаментозный запах, этот отливающий всеми цветами радуги флакон – и мой сын в больнице, его глаза закрыты, а тело потеряло способность двигаться.

Пресс-атташе смотрела на меня во все глаза. Кудрявый юноша тоже. Они ожидали, что я начну восторгаться и петь дифирамбы. Я же коротко сказала, что намереваюсь как можно скорее вернуться к работе, и ушла, спиной ощущая их взгляды.

* * *

Сидя у изголовья кровати Малькольма, Эндрю щелкал по клавишам ноутбука. Я присела рядом. Он взял меня за руку, поцеловал. Я смотрела на его профиль, на прядь волос цвета «соль с перцем», то и дело падавшую на глаза, на его небольшой, красиво очерченный рот. Он снова прижал мою руку к губам, потом повернулся ко мне. Он выглядел усталым и грустным. Он убрал компьютер в сумку и обнял меня. Я прижалась к нему и не смогла сдержать слез. Он прошептал: «I love you».

Выглянув из-за плеча мужа, сквозь пелену слез я увидела бледное лицо Малькольма, застывшее в этом ненастоящем сне. Я подумала: «Ну почему именно мы? Почему это случилось с нами? Кто это решает? Кто выбирает, что несчастье случится именно с этим человеком, именно в этой семье?»

Эндрю обнял меня еще крепче. Такой большой, такой сильный… Моя мать часто называла его «молчаливый великан».

Мой муж – молчун по своей природе. Он не любит пустых разговоров, не любит, когда бросают слова на ветер. Его молчание многозначительно. Я всегда любила в нем эту черту. Когда пятнадцать лет назад мы познакомились на парижской вечеринке, это я тараторила целый час без умолку. Этот высокий, симпатичный, широкоплечий молчун заинтриговал меня.

Когда же я наконец услышала его голос, его английский акцент, то была очарована. Он жил во Франции уже несколько лет и работал в архитектурном бюро. Я на тот момент очень мало знала об Англии и англичанах. О Штатах – наоборот, потому что несколько лет подряд ездила туда на лето. Америка казалась мне чем-то новым и интересным, Англия – нет. Но Эндрю научил меня понимать жителей этой загадочной страны. И я поддалась ее обаянию, ее чарам. Я влюбилась в нее настолько сильно, что даже вышла замуж за англичанина. И приняла его фамилию, непроизносимую для большинства моих соотечественников.

Вскоре после нашего знакомства Эндрю признался, что он – дальтоник. Он не отличал коричневый цвет от зеленого, сиреневый – от голубого, серый – от розового. Я не представляла, каким он видит мир. Мне казалось, что для него все вокруг окрашено в один и тот же цвет. Как это скучно! Какой предстала перед ним Венеция со своими особенными красками – словно бы размытыми, полными волшебства? Он только улыбнулся и сказал, что и правда видит все не так, как я, однако все равно понимает, что то, что он видит, – прекрасно. Видит красоту…

– Это как твои глаза, honey[7]. Я не могу сказать, какого цвета твои глаза. Зеленые? Желтые? Серые? Но мне это и неважно. Я знаю, что у тебя magnificent eyes[8].

Эндрю встал, наклонился над сыном и поцеловал его в лоб. Потом надел пиджак, взял ноутбук и нежно погладил меня по волосам.

– See you later, darling[9].

Я смотрела ему вслед. Рост моего мужа составляет метр девяносто пять сантиметров, и мои отец и брат, оба немаленькие, выглядят рядом с ним карликами. В семье Эндрю все очень высокие. Его мать и сестра выше меня на целую голову. Когда мы ездим к ним в гости, в Лондон, я всегда надеваю туфли на каблуках. И Малькольм в свои тринадцать уже намного выше одноклассников. Даже в младенчестве он был долговязым, как и его отец.

«Типичный англичанин! – то и дело замечала моя мать и многозначительно улыбалась. – Эндрю и Малькольм, да и все твои родственники по мужу – совершенно типичные англичане! Малькольм все взял от них. Типичный англичанин!» И снова эта ее многозначительная улыбка. Меня это ужасно раздражало. В первые годы нашей с Эндрю семейной жизни я часто заставала маму за странным занятием: придя к нам обедать, она украдкой начинала переворачивать вилки, которые Эндрю раскладывал «на английский манер» – остриями кверху. «У нас так не принято!» – говорила она мне шепотом. Я пристыженно молчала, но однажды Эндрю легонько стукнул ее по запястью, когда она как раз была занята перекладыванием вилок. Мама покраснела, а Эндрю расхохотался: «И после этого нас называют Коварным Альбионом!» Каждая встреча моих родителей с родителями Эндрю или его сестрой проходила по одному и тому же сценарию. «Ах, они такие типичные англичане!» Мои мать и отец натянуто улыбались и смотрели на гостей с некоторым превосходством, чем приводили меня в отчаяние. «В этой шляпке, Жюстин, ты похожа на англичанку! Такую наверняка носит твоя золовка!» И я сразу понимала, что это – не комплимент. Арабелла и Гари никогда не говорили о моих родителях с кривой улыбкой «so French»[10]. И только Изабелла, сестра Эндрю, однажды на рождественском ужине, когда все уже изрядно выпили, спели «Auld Lang Syne»[11] и вознамерились выпить «За счастливый новый год!» из бокала, традиционно передаваемого по кругу (по-моему, весьма малоприятный обычай, который наводит меня на мысли о стоматите, герпесе и других замечательных болезнях), призналась, что в их семье поначалу меня, моих родителей и брата с сестрой именовали «Frenchies»[12] или, что еще хуже, «Frogs»[13]. «Andrew’s going to marry a Frog. Good Lord! Heavens above!»[14] Я не удивилась, когда одна из моих престарелых беззубых тетушек воскликнула в панике: «Она же не собирается выходить замуж за протестанта?»

Я села рядом с Малькольмом и сжала в ладони его теплую маленькую руку. Ах да, нужно разговаривать с человеком, лежащим в коме! Врачи все время твердят об этом. Говорите, говорите, говорите побольше! И доктор Малькольма, и медсестры постоянно мне об этом напоминают. Но я просто не могу произнести ни слова. Интересно, а Эндрю смог что-то сказать? Если да, то мне бы хотелось знать, что именно. Я злилась на себя за то, что не могу поговорить с собственным сыном.

И тогда я шепотом запела детскую считалочку, которую Малькольм обожал. Мы с его отцом напевали ее по вечерам, когда он был совсем маленьким и не мог заснуть, – в те времена, когда он был самым прекрасным, что нам довелось увидеть в жизни: пухленький и розовый, он лежал в колыбели, дрыгал ножками и глядел голубыми глазами то на меня, то на Эндрю, а мы могли смотреть на него часами, взявшись за руки.

Lavender’s blue dilly dilly

Lavender’s green

When I am king dilly dilly

You shall be queen

Call up your men dilly dilly

Set them to work

Some to the plough dilly dilly

Some to the cart

Lavender’s green dilly dilly

Lavender’s blue

If you love me dilly dilly

I will love you[15].


* * *

Возле школы – «материнский час». Джорджия подбежала и обняла меня. Я крепко прижала ее к себе. Она сразу же начала забрасывать меня вопросами:

– Мама, а где сейчас Малькольм? Я могу его увидеть, скажи? Мы можем к нему поехать? Он до сих пор спит, мама? А когда он проснется?

В булочной напротив школы я, как обычно, купила ей булочку с шоколадом. Я не знала, что отвечать. Тяжело признаться, что я тоже боюсь, что я тоже не нахожу себе места от волнения и не могу думать ни о чем, кроме того, что мой сын лежит в коме. Наверное, она прочла мои мысли по лицу, она догадалась. Ее нижняя губка задрожала. Она даже не притронулась к своей булочке.

Мы вернулись домой молча, держась за руки. Позже, когда я купала ее перед сном, Джорджия спросила тихо:

– Мама, а почему тот человек, что сбил Малькольма, не остановился?

Мне очень хотелось ответить: «Потому что он – сволочь, последняя сволочь, трус!» Мне хотелось кричать – так, чтобы слова отражались от стен ванной. Но ответила я обычным, ровным голосом:

– Он просто испугался, родная. Поэтому и уехал.

Джорджия ненадолго задумалась. Потом спросила, чего именно испугался тот человек. Я сказала:

– Вспомни, когда ты делаешь что-то плохое, ты ведь тоже боишься признаться мне или папе, правильно?

Теперь она поняла.

– Тот человек уехал, потому что испугался, что его накажут.

Зазвонил телефон. Учительница из коллежа хотела узнать, почему Малькольм последние несколько дней отсутствовал на занятиях. Никто не позвонил ей, чтобы объяснить ситуацию. Наверное, мальчик заболел? Я на мгновение представила, как говорю этой женщине: «Ах, простите, мадам, я забыла поставить вас в известность, у Малькольма несварение желудка, но ему уже лучше, и завтра он будет на занятиях!» Мне бы так хотелось произнести именно эти слова – простые, невинные! Но я сказала ей правду. Несчастный случай, серьезная травма, кома. Водитель, который его сбил, скрылся с места происшествия. Моя собеседница на какое-то время утратила дар речи. Мне очень нравилась эта добрая энергичная женщина. Она хорошо справлялась со своей должностью смотрительницы. Дети любили ее, несмотря на строгость.

Она воскликнула:

– Боже мой, мадам, я не могу в это поверить! Невозможно! Боже, я не знаю, что сказать, я так вам сочувствую!

Она говорила долго, срывающимся от волнения голосом. Сказала, что поставит в известность одноклассников Малькольма. Что на днях позвонит, чтобы узнать, как его дела. И что я тоже всегда могу ей звонить. Что могу рассчитывать на нее, на коллеж.

Я сказала:

– Хорошо, спасибо! Да, конечно! До свидания!

Этот разговор и тронул, и расстроил меня. Мне бы не хотелось, чтобы в коллеже знали, что случилось с Малькольмом. И в то же время я понимала, что друзья моего сына должны быть в курсе, а у меня нет сил сделать это самой.

Я мало знала о друзьях Малькольма. Сейчас, во времена Интернета и мобильных телефонов, приятели наших детей перестали названивать друг другу домой по вечерам. Никаких разговоров в духе: «Здравствуйте, мадам! Позовите, пожалуйста, Малькольма! Это…» Теперь родители не имеют возможности узнать, с кем общаются их дети.

Я вспомнила мальчика, с которым раньше дружил Малькольм и которого я хорошо знала. Они были неразлучны. Этьен приходил к нам ночевать и в июле вместе с Малькольмом ездил к нам в Бургундию. Малькольм часто уходил к нему на выходные, а в августе ездил к его родственникам в Бретань. Волей обстоятельств я подружилась с матерью Этьена – разведенной женщиной, довольно-таки мужеподобной, которая выкуривала по две пачки сигарет в день и была отдаленно похожа на молодую Жанну Моро. Мы с Эндрю думали, что это – дружба на всю жизнь, что Малькольм и Этьен будет шаферами друг у друга на свадьбе и станут дружить семьями. Мы так привыкли видеть Этьена у себя дома, что он стал для нас кем-то вроде приемного сына, брата Малькольма. Мы знали, какие у него любимые блюда, знали, как его насмешить. Мы очень любили этого мальчика. И вот однажды Малькольм вернулся из школы белый как полотно. И ничего не захотел рассказывать. Я подумала, что он получил плохую отметку или поссорился с учителем. Сын заперся в своей комнате. Целую неделю он ходил расстроенный и не хотел с нами разговаривать. Я довольно быстро узнала, что стряслось: Этьен в одночасье перестал с ним общаться. Даже разговаривать. Нашел себе нового друга и начал расхаживать с ним перед Малькольмом. Мы с Эндрю пытались поговорить с сыном, объяснить, что Этьен ведет себя по-дурацки, что он жалок, что с человеком, который так поступает, не стоит дружить, что все это – мелочи, глупости, что это пройдет, что Этьен не понимает, что делает, и ему, Малькольму, не надо из-за этого переживать. Но мы даже не представляли, какой трагедией стал для нашего сына этот разрыв. И мы не думали, что эта ссора – надолго, что они никогда не помирятся. Однажды ночью я застала Малькольма в кухне. Он плакал, прижимая к груди свою морскую свинку. Дрожащим голосом, вытирая опухшие глаза, он спросил у меня: «Мама, ну почему, почему он не хочет больше со мной дружить? Что я такого сделал? Он даже не разговаривает со мной, не смотрит на меня. И мне от этого так плохо, так плохо, мама!»

Я постаралась утешить его, как могла. Видеть его горе мне тоже было больно, так больно, что заныло сердце. И мне тоже хотелось плакать. Мне хотелось немедленно пойти к Этьену и потребовать объяснений. На следующий день я позвонила Каролине, матери Этьена. Я рассказала, что Малькольм не понимает, что случилось, что он очень огорчен их размолвкой. Она ответила, что ее сын сам выбирает себе друзей, что все это – ребячество, и она не хочет об этом слышать.

Я решила порвать с ней все отношения. Малькольм перешел в другой коллеж и с тех пор не перекинулся с Этьеном и словом. Когда нам случалось встретиться с ним или его матерью на улице, мы даже не здоровались.

* * *

Телефон все звонил и звонил. Смотрительница коллежа, наверное, рассказала новость всем. Я услышала голоса друзей Малькольма, с которыми не была знакома: Рафаэль, Пьер, Марина, Вера, Джессика, Жан, Диего, Давид, Лора, Мелани, Николя, Антуан – длинный перечень имен, который я нацарапала на листке бумаги, чтобы завтра прочитать Малькольму. Голоса у них такие молодые, трогательные… «Мадам, передайте, что мы думаем о нем, мы просто хотим, чтобы он это знал, чтобы быстрее поправился!» «Мадам, ваш сын – любимец всего класса, его все обожают, потому что он такой веселый, даже учителя смеются, когда он шутит!» «Мадам, можно вам написать по электронной почте, а вы потом прочитаете ему мое письмо?» «Мой отец – доктор, мадам, он хочет узнать, в какой больнице Малькольм и кто его лечащий врач». «Скажите ему, что мы по нему скучаем, пусть побыстрее возвращается!» «Моя мать – адвокатесса, мадам, она хочет поговорить с вами о том, как расследуются такие случаи, как с Малькольмом».

Я была так тронута этими многочисленными звонками, этими юными голосами, так похожими на голос Малькольма, что расплакалась. Я старалась, как могла, скрыть свое состояние от Джорджии – повернувшись к ней спиной, я всхлипывала и вытирала слезы ладонью. Позже вечером, когда вернулся Эндрю, а Джорджия была уже в постели, позвонил классный руководитель Малькольма, с которым я несколько раз виделась в коллеже. Дело в том, что Малькольм умудрился настроить против себя молоденькую учительницу, заменявшую заболевшего преподавателя. Ее английский был намного хуже, чем английский моего сына, который с рождения был билингвом. Возможно, Малькольм перегнул палку, и она на него накричала. Его классный руководитель, говорливый мужчина лет пятидесяти, ливанского происхождения, сумел обернуть случившееся в шутку, и конфликт угас. Но сегодня вечером, по телефону, он не знал, что сказать. Он подыскивал слова. Он подолгу молчал. Я слушала его дыхание, он – мое. Наконец он медленно произнес:

– Мадам, Малькольм – в моих молитвах.

* * *

И вот мы снова в комиссариате. Нас заставили ждать целый час в переполненной людьми грязной комнате, чтобы потом сообщить, что в деле нет ничего нового. Оказывается, без полного номерного знака ничего сделать невозможно. Эндрю слушал спокойно. Я не смогла сдержать раздражения. Ничего нового. Ничего сделать невозможно. Это все, что они могли нам сказать? Малькольм – между жизнью и смертью, шофер, совершивший наезд, живет себе где-то обычной жизнью, а я должна смотреть на все это спокойно? Мне хотелось плюнуть им в лицо – всем этим скептически настроенным фликам с бегающими глазами, самодовольным, в плохо сшитой форме, с квадратными задницами, обтянутыми лоснящейся и грязной синей тканью, с наручниками, которые болтаются на поясе, словно странный трофей, и позвякивают, ударяясь о кобуру.

Я потребовала, чтобы меня проводили к тому светлоглазому полицейскому, с которым я разговаривала по телефону. «Мы разыщем его, мадам». Да, я хотела поговорить именно с ним, потому что мне он показался искренним, в отличие от этих безразличных чинуш, смотревших на меня с чувством собственного превосходства. Я дрожала всем телом. Эндрю положил руку мне на плечо, чтобы успокоить:

– Let them do their job, honey[16].

Я ответила английским ругательством, моим любимым, самым сильным, самым выразительным – царем среди оскорблений, самым гадким ругательством, с которым не сравнится ни одно французское сквернословие:

– Fuck them![17]

* * *

Малькольм никогда не болел. Он с рождения не бывал в больнице. Когда я носила его под сердцем, мне пришлось пролежать пять месяцев для сохранения беременности в больнице 14‑го округа. Прошло тринадцать лет, и вот я снова оказалась с ним в этом белом мире, стерильном и вселяющем тревогу. Ко мне вернулись воспоминания о том периоде жизни. Через вену на руке мне чуть ли не круглые сутки вводили вещество, препятствовавшее возникновению схваток. Перед родами иглу приходилось вводить в вену на тыльной стороне руки, потому что все остальные были перегружены. Это было больно. У меня на руках остались следы – крошечные белые пятнышки, которые не пропали со временем. Под ноги мне подкладывали специальные приспособления, потому что они должны были располагаться выше туловища, – чтобы ничего не давило на живот. Принимать сидячее положение запрещено, вставать на ноги – запрещено строжайшим образом. Вспомнилось, как выглядели мои икры после пяти месяцев полной неподвижности, вспомнился кинезитерапевт, который приходил их массировать каждый день, и то, как трудно мне было держаться на ногах, когда Малькольм наконец появился на свет. Я вспомнила и пищу, теплую и безвкусную, хоровод медсестер вокруг моей кровати в шесть утра, старенькое судно в форме груши из белой пластмассы, которое мне подавали. Вспомнила, как меня купали, если это можно так назвать, – дружелюбно, но с легким неудовольствием. И как я мечтала о ребенке, которого носила, – я запрещала себе о нем думать, даже не стала выбирать имя, так боялась его потерять. Мой живот все рос и рос, а я между тем бледнела, худела и сохла: мое дитя росло во мне, вытягивая все соки. Крошечный ребенок-вампир, питавшийся мною…. Вспомнился апрельский вечер, когда я пришла в больницу с плоским еще животом – напряженным, ритмично сокращающимся. По ногам у меня бежала кровь, и я говорила себе, что не уберегу этого ребенка, что все кончено, что радость быть беременной продлилась так недолго, что это так несправедливо и пережить это невозможно. Пока мы ехали в машине скорой, Эндрю держал меня за руку и лицо его было белым от тревоги. В отделении скорой помощи в больнице меня подключили к какому-то прибору и оставили нас с Эндрю вдвоем слушать биение сердца нашего нерожденного ребенка, похожее на стук копыт галопирующей лошади. Я думала тогда, что это ужасно – слышать, как бьется сердце твоего малыша, которому предстоит умереть, который родится слишком рано и умрет. Мы попробовали найти рычажок, чтобы уменьшить звук в этой проклятой машинке, но тут пришел главврач со свитой из интернов, экстернов и медсестер, обследовал меня и сказал: «Мы остановим схватки. Ребенок останется на месте, ему еще слишком рано появляться на свет».

Малькольм… Мы единодушно выбрали это имя, как только узнали, что у нас будет мальчик. Но пришлось ждать тридцать две недели, целых семь месяцев, прежде чем осмелиться в разговоре снова упомянуть это имя. Малькольм… Нам хотелось, чтобы имя нашего сына звучало одинаково хорошо и по-французски, и по-английски. Чтобы это было оригинальное имя, не похожее на другие. Нам понравилось, что у этого имени кельтские корни. Мои родители удивились, узнав о нашем решении. «Что за странное имя? Это несерьезно. Нельзя называть ребенка так!» Так по-английски. Но мы не сдались. Я готова была без конца слушать, как Эндрю повторяет: «Мал-кам» Так величественно, так воздушно… Но французы не способны произносить это имя как положено, я скоро в этом убедилась. В интерпретации моих соотечественников имя сына звучало как «Маль-кольм» – с произносимой второй буквой «л» и ударением на второй слог.

* * *

Мои родители изъявили желание прийти к нам ужинать. Мне этого совсем не хотелось, но мать настояла. И пообещала принести вино и десерт. Я капитулировала. Как обычно, они приехали к половине седьмого. Эндрю еще не вернулся с работы. Стоило моему отцу выйти на пенсию и стать ипохондриком, как семейные ужины стали начинаться все раньше. Малькольм даже придумал для них особое слово – «полуужин», производное от «полдник» и «ужин». Лицо отца, кутавшегося в курточку-парку, было, как всегда, унылым и недовольным. Мать, чрезмерно накрашенная и надушенная, хлопотала с Джорджией в кухне. Ей часто недоставало чувства меры – театральные жесты, вычурная одежда, дорогие шейные платки, купленные в «приличном магазине». И лакированные туфли в любую погоду. Сама не знаю почему, но в тот вечер я смотрела на все это словно в первый раз, с ужасом и огорчением. Почему она кажется мне такой жалкой? Ведь она пришла нам помочь, поддержать, подбодрить? Мне же хотелось, чтобы она ушла, чтобы они оба ушли, оставили нас в покое. Поскорее, прямо сейчас! И Эндрю задерживается… Я украдкой отправила ему сообщение «Hurry up!»[18] и вернулась в гостиную, к отцу. Честно признаться, я не знала, что ему рассказывать, да и говорить с ним совсем не хотелось. Но он пришел, как и мама, потому что хотел повидаться со мной, с нами. Я присела около него. Меня посетило странное чувство: мой отец здесь, совсем рядом, а меня это вовсе не радует, мне это не нужно, как не нуждаюсь я и в его любви, которую он так редко проявлял по отношению ко мне. Со мной он всегда был замкнутым, сдержанным, неприступным, словно статуя Командора – изъеденная сыростью и потрепанная временем.

Мой отец не умел любить, отдавать. Ни в молодости, ни теперь. На нас, своих детей, он только орал. Орал и критиковал по любому поводу. Моя сестра Эмма сбежала в Марсель. А нам с братом Оливье оставалось только молчать и терпеть. Но насколько у меня хватит выдержки? Он уже начал свой монолог – не глядя на меня, с недовольством и трагически опущенными уголками губ. Его голос уже набирал мощь. «Вам с Эндрю нужно шевелиться. Нельзя позволить этому чертову шоферу исчезнуть бог знает куда безнаказанно! И почему твой муж до сих пор не взял это дело в свои руки? Что вы с Эндрю вообще себе думаете? Надо постоянно тормошить этих фликов, надоедать им, настаивать на своем снова и снова, каждый день ходить в комиссариат! Да, доставать их, допекать еще и еще, не ослаблять хватку, заставить их сделать свою работу! Как можно сидеть сложа руки и ждать манны небесной?»

Я подумала, что еще тирада – и я его удушу. У отца дар выводить меня из себя. Я почувствовала, как у меня начинают гореть уши. Интересно, можно ли ударить своего отца? Дать ему пощечину, когда тебе уже сорок? Нет. А раз так, я, как всегда, выбрала терпение. Мысленно закрыла уши, отключила звук. Его голос уже не долетал до меня, я не видела даже его морщинистого, трясущегося подбородка. Я смотрела на смущенное и слабовольное лицо матери, покрытое розоватым тональным кремом. Она как раз пришла из кухни с подносом с аперитивами и солеными закусками и теперь не знала, что со всем этим делать.

Вдруг хлопнула входная дверь, послышался звук падающей на столик в прихожей связки ключей, и мой долгожданный супруг-спаситель вошел в комнату, наполняя ее ароматом туалетной воды «Sandalwood» фирмы «Crabtree & Evelyn». Джорджия бросилась к нему с криком «Daddy!»[19]. Я знала, что мои муки закончились. В присутствии Эндрю мой отец помалкивал. У «сердечного согласия»[20] есть и хорошие стороны.

* * *

Через несколько дней, выходя из больницы, я получила звонок от светлоглазого полицейского. Он представился: комиссар Лоран. И сказал, что новостей по-прежнему нет. «Дело затягивается, но мы делаем все возможное…» Я молча слушала. Неожиданно я почувствовала себя беспомощной. Интересно, что именно должно произойти, чтобы дело пошло? Или они начинают шевелиться, лишь когда речь заходит о тех, у кого есть связи в министерстве внутренних дел? Так работает наша система правосудия? Связи – это единственное решение проблемы? Он спросил, как себя чувствует «ваш парень». Я сухо ответила, что и у нас тоже новостей нет. Мой сын по-прежнему в коме. Уже неделю.

И эту неделю я прожила в кошмаре. Семь дней и семь ночей мы с Эндрю старательно делали вид, что все в порядке, но мысли у обоих – только о больнице, о днях, проведенных там, о разговорах с врачами, которые, как обычно, были крайне немногословны и неконкретны, поскольку боялись подмочить свою репутацию.

Мы прожили эту неделю кое-как, в подвешенном состоянии, а мир продолжал вертеться, жизнь продолжалась – обычная вереница плохих новостей по телевизору: падение самолетов, покушения, взрывы, акции протеста… Все было как обычно: налоги, которые нужно заплатить, брюки, которые нужно забрать из прачечной, покупки, заучивание таблицы умножения с Джорджией, встречи с сотрудницей банка по поводу пенсионной программы и страховки на случай смерти, потому что считается, что, когда тебе исполняется сорок, непременно надо уладить эти вопросы. Сотрудница банка хорошо выполняла свою работу: рассказывала нам, что мы будем получать через двадцать лет, через тридцать, щелкала по клавиатуре компьютера, распечатывала таблицы, предварительные оценки, расчеты с использованием методов моделирования, а я в это время думала о сыне, оставленном там, в больнице, в тихой белой палате. Будет ли жив Малькольм через двадцать лет? Через тридцать? Мне подумалось, что странно с нашей стороны говорить о будущем, планировать его с такой долей конкретики, когда наше настоящее так ненадежно, так ужасно… Я не стала сдерживать слезы. Эндрю взял меня за руку и сказал банковской служащей, что я немного переутомилась. А потом мы вместе ушли.

– А как вы, мадам? Держитесь?

Этот вопрос задал мне тот светлоглазый флик, Лоран. Я с трудом сдержала истерический смешок. Мне хотелось повесить трубку немедленно. Но в его голосе было нечто такое… Теплота, искренность. Я могла бы ответить: «Спасибо, все нормально, я держусь».

Но я проговорила тихо:

– У меня все плохо. Очень плохо. И если вы не найдете этого мерзавца, я совсем свихнусь.

Он больше ничего не сказал. Но я знала, что он меня понял.

* * *

Моя сестра. Ее такой родной запах, ее давно не стриженные взлохмаченные волосы, ее высокая фигура… Эмма. Она влетела в квартиру, сбросила свои немаленького размера туфли и сжала меня в объятиях. Ее мокрая щека прижалась к моей. У нее на плече я заметила пятно от кислого молока – памятка от младшего сынишки, которого она оставила в Марселе с мужем. Она сказала: «Я хочу его видеть. Едем в больницу!» – и мы поехали в больницу. Когда она увидела Малькольма, у нее задрожал подбородок. Эмма обожала моего сына. Своего первого племянника. Любимого племянника. Когда он был совсем маленьким, она любила катать коляску по улице и всем рассказывать, что это ее ребенок. Тогда она еще не встретила Эрика, своего марсельца. Эмма взяла руку Малькольма и осыпала ее поцелуями. Потом наклонилась и положила голову ему на грудь – это был их способ говорить друг другу «Спокойной ночи», который был в ходу еще два года назад, когда мы проводили летний отпуск вместе. Она долго слушала биение его сердца. Я вдруг ощутила удивительное умиротворение.

В палату вошел врач, тот самый, с длинным лицом, и поздоровался с Эммой.

– Вы похожи, как близняшки, – сказал он негромко.

Это была правда, хотя у нас с Эммой два года разницы. У нас одинаковые золотисто-карие глаза, одинаковые каштановые волосы и одинаковые голоса, которые по телефону путают даже наши родители.

Эмма задала доктору несколько ясных, четких вопросов – все те вопросы, которые я не решалась задать сама. Риски. Последствия. Мозг. Всё. Он отвечал, посматривая на меня. Я молча слушала. Когда врач ушел, Эмма вздохнула: «Как продвигаются поиски того типа?» Пришла моя очередь вздыхать. Я рассказала о проволочках в полиции, о неполном номерном знаке. Эмма вспыхнула:

– Тебе нужно нанять адвоката, Жюстин. Ты об этом уже думала?

Да, конечно, я об этом думала. У меня есть подруга-адвокатесса, Виолен. Я уже говорила с ней по телефону, она готова мне помогать. Но в настоящий момент она ничего не может сделать. До тех пор, пока полиция не найдет этого типа.

– Но это никуда не годится, Жюстин! Полиция может его восстановить, этот номерной знак, особенно если они знают марку и цвет автомобиля. Помнишь, как в этом фильме с Томом Хэнксом, когда он в Бронксе сбил юношу? Его ведь нашли, хотя часть номера не была известна. Значит, это возможно! А твой муж что об этом думает?

Эндрю и его стоицизм. Эндрю и его вера во французскую полицию. Откуда она у него? Его смешно было слушать: «Let the police do their job. Just let them do their job»[21]. В ответ я заорала: «Какую работу? О чем ты говоришь? Им плевать на все, они никогда не найдут его! Им насрать на нас и на нашего сына!» Он попытался успокоить меня – напрасный труд. Мы целый вечер не разговаривали, во мне кипели раздражение и злость, он же казался невозмутимым. The silent giant[22].

Я устало посмотрела на сестру и сказала:

– Эмма, что ты хочешь, чтобы я сделала? Я и так держусь из последних сил, держусь ради Джорджии, ради Эндрю, ради Малькольма. Я на ногах, как видишь. Что еще я могу сделать?

Она взяла меня за руку. Ладонь ее еще хранила тепло руки Малькольма.

– Разыскать его, Жюстин. Найти этого типа.


Проводив Эмму, я вернулась в больницу и там через мобильный проверила содержимое своего электронного ящика. Пресс-атташе была в восторге от моего нового перевода. Она нашла его превосходным. И просила меня позвонить, чтобы уточнить последнюю деталь. Следующее письмо пришло от директора издательства, которую я знала мало, хотя нам уже доводилось работать вместе. Она хотела обсудить со мной какой-то важный проект. Не могла бы я позвонить как можно скорее? Честно говоря, мне никому не хотелось звонить. Хотелось сесть и сидеть у изголовья моего сына, делиться с ним моей любовью, моими силами. Просто сидеть рядом с ним и не двигаться.

В это утро, еще до приезда Эммы, я надела сережки нашей бабушки Титин, которые она подарила мне незадолго до своей смерти, – крупные каплевидные жемчужины, совсем как на картине Вермеера. Я не носила их очень давно. Вдевая их в уши, я сказала себе, что сережки бабушки принесут мне удачу. Они принесут удачу Малькольму. Они нам помогут, потому что несут на себе отпечаток удивительной души моей бабушки – такой своенравной, такой жизнерадостной… Я обожала бабушку за ее смех, за хорошее настроение, за ее духи «Miss Dior», которые она в свои девяносто носила с кокетством юной девушки.

Из соседней палаты послышались странные звуки – крики, рыдания, шум передвигаемой мебели. Встревоженная, я вскочила на ноги, подбежала к двери и приоткрыла ее. Мимо меня по коридору прошла заплаканная женщина. Ее поддерживал мужчина, лицо которого тоже было мокрым от слез. За ними следовали врач и несколько медсестер. Я с тревогой наблюдала за этой процессией. В этом отделении лежали только пациенты в коматозном состоянии. Вероятно, произошло нечто ужасное. Мне хотелось узнать, что именно, и в то же самое время мне было стыдно за себя, за то, что я стала свидетелем горя других родителей. Одна из медсестер увидела меня и отрицательно помотала головой.

– Вернитесь, мадам. Возвращайтесь в свою палату!

Я стала задавать вопросы, сказала, что хочу знать, что происходит. Она посмотрела на меня сконфуженно и в то же время презрительно.

– Вам от этого не станет легче, мадам, поверьте.

Я не сдавалась. Медсестра уставилась в пол. Казалось, она сейчас заплачет. Опершись спиной о наличник, она сказала:

– Девочка из восьмой палаты. Она умерла. Ее сбила машина, как и вашего сына, четыре месяца назад. Она умерла. Ей было одиннадцать лет.

Я вернулась к Малькольму. Присела. Меня трясло, потом я вдруг ощутила сильный позыв к рвоте. Я подбежала к двери в маленькую ванную комнату, вошла, и там, над унитазом, меня вырвало. С каждым спазмом во мне росла боль. В поисках опоры я навалилась на раковину и разрыдалась. Сережка вывалилась из моего уха и упала на белую плитку пола. Я подобрала ее и изо всех сил сжала в кулаке.

Я думала о той девочке. О ее родителях. Я думала о Малькольме, о том, что мы с Эндрю будем делать, если… Нет, об этом нельзя даже думать! Не думать ни о чем вообще! Или о чем угодно, только не о той малышке. О чем угодно, только не о Малькольме! Ни о чем не думать. Освободить сознание… Я никак не могла перестать плакать. И боль в сердце не проходила. Живот снова свело спазмом. Я со стоном присела и обняла колени руками. Не знаю, сколько времени я так просидела. Я говорила себе, что вот так и умру, что надо покончить со всем этим, что я не хочу жить.

Когда я встала – а мне казалось, что успела пройти целая вечность, – то почувствовала себя старухой с изможденным лицом, которой трудно дается речь.

* * *

На следующий день я снова осталась в палате наедине с Малькольмом. Мы с Эндрю решили, что Джорджии не следует видеть брата в таком состоянии. Но она так просила взять ее с собой в больницу, что мы уже готовы были пойти на попятную. Мы сказали ей, что посоветуемся с доктором, узнаем его мнение. Я не спала всю ночь. Встав с постели, я выпила чай, завезла дочку в школу и вернулась к сыну. Эндрю должен был сменить меня после обеда. Я прихватила с собой газеты, компьютер, мобильный, но так и осталась сидеть неподвижно у его кровати. Не хотелось ни работать, ни говорить, ни читать. После вчерашнего происшествия – смерти девочки из соседней палаты – во мне поселился страх. Мне хотелось неотлучно быть при сыне, словно я могла защитить его, как если бы мое присутствие, мое тело могло предотвратить самое страшное. Я словно превратилась в крепость из плоти и крови. Вчера вечером по пути домой я поддалась идиотскому искушению послушать голос Малькольма на автоответчике в его мобильном. Этот голос – одновременно мягкий и серьезный, детский и подростковый.

– Привет, это автоответчик Малькольма. Ты можешь говорить или молчать, решать тебе. Hasta la vista, baby![23]

Такой знакомый голос. И такой живой. Такой веселый. Дерзкий. Его голос… Услышу ли я его снова вживую? Я прослушала сообщение раз десять. Как такое возможно – слышать этот голос всей душой, сердцем и видеть своего сына в коме, который, возможно, не заговорит больше никогда?

И вот мы с Малькольмом снова в больнице, через тринадцать лет после его рождения. Как если бы мы еще тогда не пресытились больницей – и он, и я. Словно эти длинные месяцы, которые я, беременная, пролежала в постели сама не своя от страха, снова вернулись, только теперь он, а не я, лежит на кровати, хотя я по-прежнему умираю от тревоги. Когда он был у меня в животе, я боялась его потерять. Он давно вышел из моего лона, но я все так же живу в страхе. Наверное, все мы, матери, такие. Наверное, быть матерью – это постоянно испытывать страх, который никогда не проходит, никогда не ослабляет хватку. Сидя рядом с ним, в двадцатый раз напевая «Lavender’s Blue» или прочитывая снова и снова список приятелей, которые ему звонили, глядя на бледное лицо сына, я пыталась найти ответы на вопросы, которые не давали мне жить спокойно. Что, если бы я зашла за ним в ту среду после урока музыки? Если бы я была с ним рядом? Может, тогда водитель сбавил бы скорость? Может, подростка тринадцати лет еще нельзя отпускать в город одного? Что, если это я во всем виновата? Может, я – из тех матерей, которые не заботятся должным образом о своих детях? Ну нет, все это глупости! Конечно, в случившемся нет моей вины!

Во всем виноват тот тип за рулем «мерседеса», тот, который не остановился, тот трус! Думает ли он о Малькольме? Или просыпается каждое утро после той среды с легким сердцем? А может, все-таки думает: «Черт, что там с этим парнем? Мальчиком, которого я сбил…» И как только он может спокойно смотреть на себя в зеркало! Думает ли он о том, что его найдут? Испытывает ли страх? Или считает, что сумеет выкрутиться? Выкрутиться, «отсидеться в тихом уголке», как говорит мой сын. Ну нет! Over my dead body! В переводе на французский это звучит как «Только через мой труп!». Может, не столь веско и выразительно, как в языке оригинала, но все же…

Никогда это выражение не казалось мне таким ясным, таким уместным, как в то утро. Мне снова вспомнилась умершая девочка. Лица ее родителей. Их страдание, острое ощущение пустоты… Невыносимо! Вспомнилась боль, испытанная мною вчера в больничном туалете, ужасная боль, пронзавшая все тело. Нет, этот тип так просто не отвертится! Over my dead body! Это не сойдет ему с рук. Пока во мне горит огонек жизни, пока я здорова и могу свободно передвигаться, пока работают мой мозг и мое тело – сердце, легкие, живот, внутренние органы, ноги, пока меня переполняет энергия отчаяния, я буду искать этого мерзавца, и я найду его и заставлю за все заплатить. За тринадцать лет жизни с моим сыном. За тринадцать лет Малькольма. И за все то, что ожидало Малькольма впереди. За все те радости, которые он подарил бы нам, мне и своему отцу. За все, что мы еще могли бы ему дать. Даже если этому типу удастся уйти от полиции, но Малькольм не выйдет из комы, он сдохнет. Да, сдохнет! Как в американских фильмах, когда отец или мать сами вершат правосудие над теми, кто убил их ребенка. Я тоже стану такой. Я изо всех сил сжала руку Малькольма.

И вдруг я поняла, что теперь могу говорить с ним по-настоящему. Могу озвучить что-то кроме «Lavender’s Blue» или перечня имен его приятелей. Я могу сказать ему все.

– Мы найдем его, ангел мой, мой мальчик! Малькольм, слушай меня! Мы найдем типа, который сбил тебя и сбежал. Я сама его найду. Обещаю тебе! Пусть флики тормозят, пусть на это уйдут месяцы, пусть говорят, что это невозможно, что он растворился в воздухе, но я его разыщу. Еще не знаю точно как, но у меня получится. Хоть твой отец и не согласен, потому что считает, что надо дать полицейским время сделать их работу… Этот подонок не выкрутится. Клянусь тебе! Over my dead body!

1

Здравствуйте! Вы позвонили Эндрю Райту. Пожалуйста, оставьте ваше сообщение после звукового сигнала (англ.). – Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.

2

Что случилось? (англ.)

3

Никогда не объяснять, никогда не жаловаться (англ.).

4

Плотно сжатые губы (англ.) – идиома; означает умение сохранять хладнокровие в любой ситуации.

5

Может, не стоило? (англ.)

6

Бога ради, Жюстин! Какую чушь ты иногда несешь! (англ.)

7

Дорогая (англ.).

8

Изумительные глаза (англ.).

9

До скорого, дорогая (англ.).

10

Типичные французы (англ.).

11

«Доброе старое время» – шотландская песня на слова Роберта Бёрнса, которую по традиции поют на прощание в конце праздничного обеда.

12

Френчи (англ.) – уничижительное от «француз».

13

Лягушки (англ.).

14

Боже милостивый! Это ж надо! (англ.)

15

Лаванда синяя, дилли-дилли,/Лаванда зеленая./Когда я стану королем, дилли-дилли,/Ты станешь королевой./Созови своих людей, дилли-дилли,/Задай им работы./Одни пусть пашут, дилли-дилли,/Другие пусть правят телегами./Лаванда зеленая, дилли-дилли,/Лаванда синяя./Если ты будешь любить меня, дилли-дилли,/Я буду любить тебя (англ.).

16

Пусть делают свою работу, дорогая (англ.).

17

Да пошли они! (англ.)

18

Поторопись! (англ.)

19

Папа! (англ.)

20

То же, что и Антанта. Термин возник в 1904 г. первоначально для обозначения англо-французского союза, причем употреблялось выражение l’Entente cordiale («сердечное согласие») в память о кратковременном англо-французского союзе в 1840‑х годов, носившем то же название.

21

Пусть полиция делает свою работу. Просто дай им сделать свою работу (англ.).

22

Молчаливый великан (англ.).

23

До скорого, малышка! (исп. – англ.)

Мокко. Сердечная подруга (сборник)

Подняться наверх