Читать книгу Дом, в котором меня любили - Татьяна де Ронэ - Страница 2

Оглавление

Моей матери Стелле

и моему House Man NJ

Кровоточащий Париж, словно разрубленный саблей на куски.

Эмиль Золя. Добыча. 1871

…Париж не вернется (меняются стены,

Как ни грустно, быстрей наших бренных сердец).

Шарль Бодлер. Лебедь. 1861

(Перевод А. Гелескула)

Я хочу, чтобы на моем теле были все эти отметки, когда умру. Я верю в такую картографию, выполненную самой природой, а не в гроздья имен на карте, словно названия универмагов, данные в честь их богатых владельцев – женщин и мужчин.

Майкл Ондатже. Английский пациент

(Перевод Л. Синица)

Мой горячо любимый!

Я уже слышу, как они подбираются к нашей улице. Непонятный, угрожающий гул. Удары и стук. Я чувствую, как под ногами дрожит земля. А еще крики. Мужские голоса, громкие, раздраженные. Лошадиное ржание, стук копыт. Шум сражения, как в тот жаркий страшный июль, когда родилась наша дочь, как в тот кровавый час, когда город ощетинился баррикадами. Запах сражения. Тучи удушливой пыли. Едкий дым. Земля и строительный мусор.

Я пишу эти строки в пустой кухне. Мебель упакована и отправлена на прошлой неделе в Тур, к Виолетте. Они оставили слишком громоздкий стол и тяжелую эмалированную плиту. Они торопились, а я не могла смотреть на это зрелище. Меня ежеминутно захлестывала ненависть. За такое короткое время дом был полностью разорен. Ваш дом. А вы думали, что его пощадят. О любовь моя, не бойтесь, я никогда его не покину.

Сейчас утро и солнце освещает кухню. Мне всегда это нравилось. Но сегодня, без суетящейся Мариетты, лицо которой раскраснелось от жара плиты, без ворчания Жермены, которая постоянно заправляет в тугой шиньон выбившиеся пряди, комната выглядит мрачной. Но немного воображения, и, кажется, я почувствую, как дом медленно наполняется аппетитным запахом рагу, которое готовит Мариетта. Наша кухня, такая веселая в былые времена, выглядит пустой и грустной без сияющих кастрюль и горшков, без трав и специй в стеклянных баночках, без свежих овощей, принесенных с рынка, без теплого хлеба на разделочной доске.

Вспоминаю тот день, в прошлом году, когда пришло письмо. Это было в пятницу утром. Я пила чай и читала газету «Пети журналь», сидя в гостиной возле окна. Я люблю этот спокойный утренний час до начала дня. Письмо принес не наш обычный почтальон. Этого я никогда раньше не видала. Крупный худощавый малый в зеленой плоской фуражке на светлых волосах. Синяя хлопчатобумажная блуза с красным воротом была ему явно велика. Я видела, как он быстро поднес руку к фуражке и протянул письмо Жермене. Потом он исчез, и я услышала, как он тихонько насвистывает, удаляясь по улице.

Я отпила глоток чая и вновь взялась за газету. В последние месяцы у всех на устах была Всемирная выставка. Каждый день семь тысяч иностранцев выплескивались на бульвары. Водоворот важных гостей: русский царь Александр Второй, Бисмарк, вице-король Египта. Какой триумф для нашего императора!

На лестнице послышались шаги Жермены. Шорох ее платья. Я редко получаю письма. Обычно это письмо от дочери, когда та вдруг вспоминает, что надо быть внимательной. Или от зятя, по той же причине. Бывает, это открытка от моего брата Эмиля. Или от баронессы де Вресс, из Биаррица, где она проводит лето на море. Ну и конечно, разные квитанции и налоги.

В то утро я получила длинный белый конверт. Перевернула его. Префектура Парижа. Ратуша. И мое имя крупными черными буквами. Я открыла конверт. Слова были четко написаны, но я не могла их разобрать. Хотя очки все так же оставались у меня на носу. Мои руки так сильно дрожали, что пришлось положить письмо на колени и сделать глубокий вздох. Потом я вновь взяла письмо и заставила себя его прочесть.

– Мадам Роза, что-то случилось? – охнула Жермена.

Должно быть, она увидела выражение моего лица.

Я вложила письмо в конверт, встала и огладила ладонями платье. Красивое темно-синее платье, с несколькими воланами, вполне приличное для такой пожилой дамы, как я. Вам бы оно понравилось. Помню также и обувь, которая тогда была на мне: простые мягкие туфли, удобные и женственные. Помню, как вскрикнула Жермена, когда я пересказала ей содержание письма.

И только позднее, гораздо позднее, оставшись одна в нашей спальне, я рухнула на постель. Потрясение оказалось неожиданным, хоть я и знала, что это должно случиться. Когда все в доме уснули, я разыскала карту города, которую вы так любили рассматривать. В столовой я разложила ее на столе, стараясь не закапать расплавленным воском. Да, я ясно разглядела неизбежное продолжение улицы Ренн, от железнодорожного вокзала Монпарнас в нашем направлении вплоть до бульвара Сен-Жермен, – прожорливое чудовище, ползущее вдоль реки на запад. Я провела по ним дрожащими пальцами, пока линии не соприкоснулись. Точно на нашей улице. Да, на нашей улице.

В кухне царит ужасный холод, мне пришлось спуститься за шалью. И за перчатками. Я взяла только левую, потому что правой рукой хочу продолжать вам писать.

Пятнадцать лет тому назад, когда назначили нового префекта, вы посмеивались: «Они никогда не поднимут руку на церковь и прилегающие к ней дома». Даже когда мы узнали, что будет с домом моего брата Эмиля при прокладке Севастопольского бульвара, вы все равно не испугались: «Мы рядом с церковью, это нас спасет».

Я часто хожу в церковь, сижу и думаю о вас. Там тихо и спокойно. Вот уже десять лет, как вас не стало, а для меня это целый век. Я разглядываю недавно отреставрированные колонны и фрески. И молюсь. Ко мне подсаживается отец Леваск, и мы перешептываемся в полумраке.

– Потребуется не один префект и не один император, чтобы поставить под угрозу наш квартал, мадам Роза! Король Хильдеберт из династии Меровингов, основатель нашей церкви, присмотрит за своим созданием, как мать за дитятей.

Отец Леваск любит напоминать, сколько раз, начиная с норманнов в IX веке, была разграблена, разорена, сожжена и разрушена церковь, – трижды. Но как вы ошибались, мой любимый.

Церковь пощадят, но наш дом – нет. Дом, который вы так любили.

* * *

В тот день, когда я получила письмо, книготорговец месье Замаретти и цветочница Александрина также получили от префектуры подобные извещения и нанесли мне визит. Они не решались встретиться со мной взглядом. Но для них это не будет так страшно. В городе всегда найдется место для книжного магазина и цветочной лавки. Но как же мне сводить концы с концами без денег за аренду? Я ваша вдова и продолжаю сдавать обе принадлежащие мне лавки, одну Александрине, другую месье Замаретти. Как это делали вы, как до вас это делал ваш отец, а еще раньше – его отец.

Лихорадочное возбуждение охватило нашу улочку, соседи шумно переговаривались, держа в руках письма. Какое зрелище! Казалось, все вышли из дома, абсолютно все, до самой улицы Сент-Маргерит. Стоял крик. Месье Жюбер вышел из типографии в переднике, вымазанном краской, а мадам Годфин встала на пороге своей лавки лекарственных трав. Там был и переплетчик месье Бугрель со своей трубочкой. Кокетливая мадемуазель Вазембер из галантерейной лавки (с которой вы, слава богу, никогда не встречались) сновала туда-сюда, словно для того, чтобы продемонстрировать новое платье с кринолином. Наша очаровательная соседка, мадам Бару, ласково улыбнулась, увидев меня, но я поняла, в каком она отчаянии. У месье Монтье, торгующего шоколадом, были на глазах слезы. Месье Эльдер, владелец любимого вами ресторана «У Полетты», нервно кусал губы, его кустистые усы подрагивали.

На мне была шляпа, я никогда не выхожу из дома без шляпы, но многие в спешке забыли о своих головных уборах. Шиньон мадам Паккар всякий раз, как она принималась яростно трясти головой, грозил развалиться. Доктор Нонан, тоже с непокрытой головой, гневно грозил пальцем. Виноторговец месье Гораций, перекрикивая шум, заставил себя слушать. Он совсем не изменился с тех пор, как вы нас покинули. Возможно, его вьющиеся волосы немного поседели, да слегка обозначился животик, но у него все те же пылкие манеры и звонкий смех. Его черные глаза сверкают как угольки.

– Медам и месье, ну что толку стоять здесь и тараторить? Что это нам даст? Готов выставить угощение всем, даже тем, кто никогда не заглядывает в мое логово!

Конечно, он имел в виду цветочницу Александрину, не признающую выпивки. Однажды она призналась мне, что ее отец умер от пьянства.

В винной лавке месье Горация низкие потолки, и там всегда сыро. Она не изменилась с ваших времен. Полки с рядами бутылок закрывают стены, а тяжелые бочки стоят на деревянных скамьях. Все сгрудились возле стойки. Много места занял кринолин мадемуазель Вазембер. Я иногда гадаю, как дамам в таких громоздких нарядах удается вести обычную жизнь. Как, скажите на милость, садятся они в коляску или за стол, не говоря уж об отправлении естественных нужд? Конечно, я допускаю, что императрице это нетрудно, потому что ее окружают фрейлины, исполняющие малейший ее каприз или желание. Я счастлива, что мне уже почти шестьдесят лет. Мне нет нужды следовать моде и беспокоиться о покрое моего корсажа или юбок. Но я заболталась, да, Арман? Нужно рассказывать дальше. Мои пальцы все сильнее мерзнут. Скоро пойду готовить чай, чтобы хоть немного согреться.

Месье Гораций разлил водку в очень изящные рюмки. Свою, как и Александрина, я даже не пригубила. Но этого никто не заметил. Все были заняты тем, что сравнивали письма, неизменно начинающиеся словами: «Экспроприация в силу декрета». Мы должны были получить некоторую денежную компенсацию, которая будет зависеть от нашей собственности и положения. Нашу улицу Хильдеберт необходимо полностью разрушить, чтобы продолжить улицу Ренн и бульвар Сен-Жермен.

Мне казалось, что я рядом с вами, там, наверху, – или там, где вы теперь пребываете, – и наблюдаю за всей этой суетой издалека. И это мне немного помогло. Впав в какое-то оцепенение, я слушала своих соседей и наблюдала за их поведением. Месье Замаретти непрерывно вытирал шелковым платком пот, выступавший на лбу. А Александрина сидела как каменная.

– У меня есть прекрасный адвокат, – заявил месье Жюбер, опорожнив рюмку, зажатую в грязных пальцах с черными пятнами. – Он вытащит меня из этой ситуации. Нелепо было бы полагать, что я могу оставить свою типографию. У меня десять человек работников. Не думаю, что последнее слово останется за префектом.

Вмешалась мадемуазель Вазембер, сопровождая свои слова восхитительным шуршанием нижних юбок:

– Но что мы можем сделать против префекта и против императора? Вот уже пятнадцать лет, как они разрушают город. Мы просто беспомощны.

Мадам Годфин, у которой сильно покраснел нос, покачала головой. Потом заговорил месье Бугрель, да так громко, что все удивились:

– А может быть, мы заработаем на этом денежки. И немало, если правильно себя поведем.

Комната была полна дыма, у меня защипало глаза.

– Но, дорогой мой, – с презрением выпалил месье Монтье, перестав хлюпать носом, – власть префекта и власть императора незыблемы. Пора бы уже это понять, мы столько раз были тому свидетелями.

– Увы! – вздохнул месье Эльдер. Его лицо побагровело.

Я молча разглядывала присутствующих, сидя рядом с притихшей Александриной. Самыми неуемными были мадам Паккар, месье Эльдер и доктор Нонан. Конечно, они теряли больше других. В ресторане «У Полетты» было двадцать столиков, и для поддержания этого прекрасного заведения требовался немалый персонал. Вы ведь помните, ресторан никогда не пустовал. Чтобы отведать его чудесное рагу бланкет, приходили клиенты даже с правого берега.

Гостиница «Бельфор» гордо возвышается на углу улиц Бонапарта и Хильдеберта. В ней шестнадцать номеров, тридцать шесть окон, пять этажей и хороший ресторан. Для мадам Паккар потеря этой гостиницы означала крах трудов всей жизни, того, за что они с покойным мужем бились. Я знала, что начинали они очень тяжело. Работали день и ночь, чтобы привести заведение в порядок, создать эту особую атмосферу. Во время подготовки Всемирной выставки гостиница никогда не пустовала.

Ну а доктора Нонана я никогда не видела столь взбешенным. Его лицо, обычно такое спокойное, было перекошено яростью.

– Я потеряю свою клиентуру, – гневался он, – потеряю все, чего я добился за эти годы! Мой кабинет на первом этаже, он удобно расположен, никаких крутых лестниц. Комнаты большие, солнечные, моим пациентам там удобно. И я всего в двух шагах от больницы на улице Жакоб, где даю консультации. Что мне теперь делать? Как префект может думать, что мне удастся продолжить дело с такой абсурдно малой суммой денег?

Поверьте, Арман, я испытывала странное чувство: я находилась в этой лавке, слушала соседей, но в глубине души уже понимала, что не разделяю их негодования. Все на меня смотрели, ожидая, что я, как вдова, тоже выскажу свой страх в связи с потерей обеих лавок, а стало быть, и дохода. Любимый, как я могла им объяснить? Как дать им понять, что это для меня значило? Мои боль и страдание были по ту сторону бытия. Меня волновали не деньги, а сам дом. Наш дом. Который вы любили. Который столько для вас значил.

В разгар этого гама неожиданно заявились мадам Шантелу, миловидная прачка с улицы Сизо, и угольщик месье Прессон. Мадам Шантелу, раскрасневшаяся от волнения, сообщила, что один из ее клиентов работает в префектуре и она лично видела копию плана прокладки нового бульвара. В нашем квартале приговорены к сносу улицы Хильдеберта, Эрфюр, Сент-Март, Сент-Маргерит и пассаж Сен-Бенуа.

– А это значит, – победоносно орала она, – что моя прачечная и угольная лавка месье Прессона вне опасности! Они не тронут нашу улицу!

Ее слова были встречены вздохами и ропотом. Мадемуазель Вазембер презрительно смерила ее взглядом и, гордо подняв голову, вихрем вылетела из лавки. С улицы донесся стук ее каблучков. Помнится, меня потрясло, что улица Сент-Маргерит, на которой я родилась, тоже обречена. Но постоянно терзавшая меня тревога, тревога, породившая тот страх, который уже больше не покидал меня, была связана с гибелью нашего дома на улице Хильдеберта.

Полдень еще не наступил, но кое-кто уже выпил лишнего. Месье Монтье опять зарыдал, его детские всхлипы были мне неприятны и вместе с тем вызывали жалость. Усы месье Эльдера вновь заходили вверх-вниз. Я вернулась домой, где меня ждали встревоженные Жермена и Мариетта. Они хотели знать, что будет с ними, с нами, с домом. Жермена ходила на рынок. Там только и говорили что о письмах, о порядке проведения экспроприации, о том, что ожидает наш квартал. Обо мне осведомлялся торговец зеленью вразнос, со своей разваливающейся двухколесной тележкой. Что будет делать мадам Роза, куда она денется? Жермена и Мариетта были в отчаянии.

Я сняла шляпу и перчатки и спокойно приказала Мариетте приготовить обед. Что-нибудь простое и легкое. Может быть, морской язык, раз сегодня пятница? Жермена широко улыбнулась, она как раз его купила. Обе ушли на кухню хлопотать. Я уселась, очень спокойно, и взялась за «Пети журналь». Мои пальцы дрожали, а сердце стучало как барабан. Мысли все время возвращались к тому, что сказала мадам Шантелу. Ее улица была всего в нескольких метрах отсюда, в конце улицы Эрфюр, и ее не тронут. Как такое возможно? Кто это решил?

Вечером мне нанесла визит Александрина. Она желала поговорить со мной о том, что произошло утром, и узнать, что я думаю о письме. Она явилась как обычно: вихрь английских локонов, прикрытых, несмотря на жару, легкой черной шалью. Вежливо, но очень решительно она попросила Жермену оставить нас одних и села рядом со мной.

Позвольте мне, Арман, ее описать, поскольку я с ней познакомилась через год после вашей смерти. Если бы вы ее только знали! Может быть, она единственный солнечный луч в моем тоскливом существовании. Наша дочь не стала таким лучом в моей жизни, но ведь для вас это не новость, правда?

Александрина Валькер заменила старую мадам Колевийе. Какая молодая, подумала я, увидев ее впервые девять лет тому назад. Молодая и уверенная в себе. Не старше двадцати лет. Она быстро расхаживала по лавке, недовольно дуясь и бросая резкие замечания. Чистая правда: уходя, мадам Колевийе оставила довольно неприбранное помещение. И к тому же не слишком привлекательное. И лавка, и подсобные помещения были мрачными и темными.

Александрина Валькер. Очень высокая и худощавая, но с необыкновенно пышной грудью, которая, казалось, не помещалась в ее удлиненном черном корсаже. Круглое бледное лицо, почти лунообразное, так что я сначала слегка испугалась, не дурочка ли она. Но нельзя было ошибиться сильнее. Я все поняла, как только она обратила на меня горячий взор своих глаз цвета карамели. Ее глаза светились умом. И ко всему, редко улыбающийся маленький недовольный ротик, забавный вздернутый носик и густая грива блестящих локонов, умело уложенных на макушке ее круглой головки. Хорошенькая? Нет. Очаровательная? Вовсе нет. В мадемуазель Валькер было что-то странное, я сразу это почувствовала. Я еще забыла сказать о ее жестком и скрипучем голосе. У нее также была любопытная привычка строить гримасу, словно она сосет конфетку. Но, понимаете, в тот момент я еще не слышала, как она смеется. Это случилось позднее. У Александрины Валькер самый очаровательный, самый прелестный смех, какой только бывает. Словно журчание ручейка.

Конечно, у нее не было желания смеяться, когда она осматривала тесную грязную кухню и смежную с ней спальню, такую сырую, что казалось, сами стены источают воду. Потом она осторожно спустилась по шатким ступеням погреба, где мадам Колевийе обычно держала запас цветов. Создавалось впечатление, что помещение ей не понравилось, и я была удивлена услышать от нашего нотариуса, что она решила здесь обосноваться.

Вы помните, какой мрачной даже средь бела дня выглядела лавка мадам Колевийе? Какими обычными, бледными и, скажем честно, заурядными были ее цветы? Едва только Александрина обосновалась в лавке, как та мигом чудесно преобразилась. Однажды утром она явилась с бригадой рабочих, молодых крепких парней, которые подняли такой тарарам – вперемежку со взрывами хохота, – что я приказала Жермене спуститься и посмотреть, что они там крушат. Жермена долго не возвращалась, и я рискнула спуститься сама. И поразилась уже с порога.

Лавка была залита светом. Рабочие содрали унылые коричневые обои и серую краску. Они убрали все следы сырости и перекрасили стены и углы в сияющий белый цвет. Блестел свеженатертый паркет. Они сломали перегородку, разделявшую основное помещение и подсобку, в два раза расширив тем самым пространство. Эти молодые люди, такие милые и такие жизнерадостные, весело встретили мой приход. Из погреба слышался резкий голос мадемуазель Валькер, она отдавала распоряжения еще одному молодому человеку. Заметив меня, она коротко кивнула. Я поняла, что я здесь лишняя, и смиренно, словно прислуга, распрощалась.

На следующий день Жермена, задыхаясь, посоветовала мне спуститься и взглянуть на лавку. Жермена выглядела такой возбужденной, что я поспешно отложила вышивание и пошла за ней. Все розовое! При этом такой розовый цвет, какого вы, мой дорогой, и представить себе не можете. Вихрь розового цвета. Снаружи цвет темно-розовый, но не вызывающий и не фривольный, ничего такого, что могло бы придать оттенок неприличия нашему жилищу. Простая и элегантная вывеска над дверью: Цветы. Заказы к любому случаю. Устройство витрины было восхитительным, таким же красивым, как картина, безделушки и цветы: торжество хорошего вкуса и женственности, идеальный способ привлечь взгляд кокетки или элегантного благородного мужчины, нуждающегося в приличной бутоньерке. А внутри – розовые обои самой последней моды! Это было прекрасно и просто обворожительно.

Лавка была переполнена цветами, самыми красивыми цветами, которые я когда-либо видела. Божественные розы невообразимых оттенков: пурпурного, багряного, золотистого, цвета слоновой кости. Величественные пионы склоняли тяжелые головки. И запахи, любовь моя. Этот одуряющий томный аромат, он разливался повсюду, чистый, нежный, как прикосновение шелка.

Я, зачарованная, замерла, всплеснув руками, как маленькая. Александрина вновь на меня посмотрела, все так же без улыбки, но я угадала искорку в ее остром взгляде.

– Итак, моя хозяйка одобряет розовое? – сказала она вполголоса, приводя в порядок букеты своими ловкими, быстрыми руками.

Я выдавила из себя слова одобрения. Я не знала, как себя вести с этой молодой и надменной девушкой. Первое время она меня смущала.

И только через неделю с лишком Жермена принесла мне в гостиную пригласительный билет. Розовый, конечно. И от него исходил чудесный аромат. «Не угодно ли мадам Розе заглянуть на чай? А. В.» Вот так и зародилась наша чудесная дружба. Среди роз и чаепития.

* * *

Мне неплохо здесь спится, хотя каждую ночь я пробуждаюсь от одного и того же кошмара. И этот кошмар возвращает меня к тому ужасному событию, говорить о котором у меня нет сил и о котором вы ничего не знаете.

Этот кошмар терзает меня на протяжении тридцати лет, но мне всегда удавалось о нем молчать. Проснувшись, я неподвижно лежу и жду, чтобы успокоилось биение сердца. Иногда я чувствую такую слабость, что протягиваю руку за стаканом воды: у меня страшно пересыхает во рту.

Год за годом безжалостно повторяются одни и те же сцены. О них трудно говорить, потому что меня сразу охватывает страх. Я вижу, как чьи-то руки открывают ставни, вырисовывается неясная фигура, слышу скрип ступеней. Он уже в доме. О боже, он уже в доме! И тогда во мне нарастает безумный вопль.

* * *

Но вернемся в тот день, когда я получила письмо. Александрина желала узнать о моих намерениях. Куда я собираюсь переехать? К дочери? Это, пожалуй, было бы самым мудрым решением. И когда я думаю переезжать? Может ли она мне чем-то помочь? Ну а она-то, конечно, найдет другое помещение на новом бульваре, в этом нет никакого сомнения. Возможно, потребуется какое-то время, но ей хватит сил начать все сначала, даже несмотря на то что она не замужем. Впрочем, хотелось бы, чтобы ее оставили наконец в покое на этот счет, – ее нисколько не волнует, что она останется старой девой, у нее есть цветы и я.

Я, как всегда, внимательно ее слушала. Я уже привыкла к ее резкому голосу, и он мне даже нравился. Когда же она замолкла, я негромко сказала, что не собираюсь уезжать. У нее вырвалось восклицание. Нет, продолжала я, не обращая внимания на ее волнение, я останусь здесь. И я объяснила ей, что значил для вас, Арман, этот дом. Я рассказала ей, что вы здесь родились, так же как до вас здесь родился ваш отец, а еще раньше – его отец. Что этому дому почти сто пятьдесят лет и что в нем жили многие поколения Базеле. И никто, кроме Базеле, не жил в этих стенах, построенных в 1715 году, когда только проложили улицу Хильдеберта.

В последние годы Александрина часто расспрашивала меня о вас, и я показала ей две ваши фотографии, с которыми я никогда не расстаюсь. Одна, на которой вы на смертном одре, и вторая, последняя фотография нас обоих, сделанная всего за несколько лет до вашей кончины. Ваша рука на моем плече, у вас очень торжественный вид, а на мне платье-манто, и я сижу на стуле перед вами.

Она знает, что вы были высоким и хорошо сложенным мужчиной, что у вас были каштановые волосы, темные глаза и сильные руки. Я рассказала ей, каким вы были очаровательным, мягким и вместе с тем сильным, как ваш чудесный смех наполнял меня радостью. Я рассказала, что вы писали мне коротенькие стихи и подкладывали их под мою подушку или прятали среди рукоделия и как я ими дорожила. Я рассказала ей о вашей верности, о вашей порядочности и что я никогда не слышала, чтобы вы солгали. Я упомянула и о вашей болезни, о том, как она возникла и развивалась, вроде насекомого, пожирающего цветок изнутри.

В тот вечер я впервые объяснила ей, что дом был для вас источником надежды в те страшные последние годы. Вы и помыслить не могли хоть на минуту покинуть дом, потому что он вас защищал. А сегодня, через десять лет после вашей кончины, дом действует точно так же и на меня. «Теперь вы понимаете, – сказала я ей, – что в моих глазах эти стены имеют куда большую ценность, чем любая сумма, которую собирается выплатить префект?»

Как всегда, при упоминании имени префекта, я не скрывала своего глубочайшего презрения. Он разорил остров Сите, разрушил шесть церквей, разворотил Латинский квартал, – и все это ради прямых линий, этих бесконечных, монотонных бульваров, ради огромных домов цвета сливочного масла, построенных по единому образцу, – отвратительное сочетание вульгарности и внешнего блеска. Этот блеск и пустота, которые так нравятся императору, вызывают у меня омерзение.

Как всегда, Александрина клюнула на приманку. Как это я не могу понять, что проводимые работы совершенно необходимы городу? Префект и император видят город чистым и современным, с отлаженной системой сточных вод, с освещением общественных мест, с питьевой водой без микроорганизмов. Как это я могу всего этого не замечать и тем самым отрицать прогресс и оздоровление условий жизни общества? Речь идет о решении проблем санитарии и об искоренении холеры. При этих словах, о мой любимый, я заморгала, но продолжала молчать, хотя мое сердце взволнованно забилось… Она не умолкала: новые больницы, новые железнодорожные вокзалы, строительство новой оперы, мэрии, парков, присоединение к Парижу пригородов, – как я могу закрывать на это глаза? И сколько раз она употребила при этом слово «новый»!

Через какое-то время я перестала ее слушать, и она наконец ушла, такая же раздраженная, как и я.

– Вы слишком молоды, чтобы понять, что связывает меня с этим домом, – сказала я ей, когда она была уже в дверях.

Она прикусила губу и промолчала. Но я знала, чтó именно она хотела мне сказать. Я могла услышать повисший в воздухе ее немой ответ: «А вы слишком стары».

Она была права. Я слишком стара. Но еще не настолько, чтобы отказаться от борьбы. Не настолько, чтобы не дать отпор.

* * *

Сильный шум снаружи затих. Но рабочие скоро вернутся. У меня дрожат руки, когда я наливаю воду или разжигаю угли. Сегодня утром, Арман, я чувствую себя слабой. Я знаю, что у меня мало времени. И я боюсь. Но я боюсь не конца, любовь моя, а всего того, о чем я должна написать в этом письме. Я слишком долго откладывала. Я оказалась трусихой и презираю себя за это.

Я пишу эти слова в нашем пустом и промерзшем доме, и мое дыхание паром вырывается из ноздрей. Перо оставляет на бумаге прихотливые линии. Блестят черные чернила. Я вижу свою руку с пергаментной, сморщенной кожей. Вижу обручальное кольцо, которое вы надели мне тогда на безымянный палец и с которым я никогда после этого не расставалась. Вижу движение своего запястья. Вижу завитушку каждой буквы. Кажется, что время течет бесконечно, но я-то знаю, что все мои минуты, все секунды уже сочтены.

С чего же начать, Арман? И как? И что помните вы? В конце вы уже не узнавали меня. Доктор Нонан сказал, что нет оснований для беспокойства, что это ни о чем не говорит, но это обернулось долгой агонией и для вас, и для меня. Выражение легкого удивления всякий раз, как вы слышали мой голос. «Кто эта женщина?» – постоянно бормотали вы, указывая на меня, неподвижно сидящую возле вашей кровати. Жермена держала перед вами поднос с обедом. Она краснела и отводила глаза.

Когда я думаю о вас, то не хочу вспоминать это медленное угасание. Я хочу сохранить память о счастливых днях. О тех днях, когда дом был полон жизни, любви и света. О тех днях, когда мы были еще молоды и душой и телом. Когда наш город еще не начали разрушать.

Сегодня мне холоднее, чем обычно. Что будет, если я схвачу насморк? Заболею? Я осторожно хожу по комнате. Никто не должен меня видеть. Одному Богу известно, кто бродит снаружи. Я понемногу прихлебываю теплое питье и вновь думаю о роковой встрече императора и префекта в 1849 году. Да, в 1849 году. В тот самый страшный год, любовь моя. Год ужаса для нас обоих. Сейчас я не стану его вспоминать, но снова вернусь к нему, когда немного соберусь с силами.

Недавно я прочитала в газете, что встреча императора и префекта состоялась в одном из представительских дворцов. И меня поразил контраст между этими людьми. Префект – высокий и импозантный, широкоплечий, с широкой бородкой и проницательным взглядом голубых глаз. Император – бледный, болезненный, небольшого роста, черноволосый, верхняя губа перечеркнута ниточкой усов.

Я прочла, что целая стена была занята планом Парижа, разрисованного синими, зелеными и желтыми линиями, которые разрезали улицы, словно кровеносные артерии. Нас уведомили, что это неизбежный прогресс.

Примерно лет двадцать тому назад было задумано, одобрено и спланировано украшение нашего города. Император мечтает о новом городе наподобие Лондона с его широкими проспектами, – уточнили вы, оторвавшись от чтения вашей ежедневной газеты. Ни вы, ни я, мы никогда не бывали в Лондоне и не знали, что именно имеет в виду император. Мы любили свой город таким, каким он был. И по рождению, и по воспитанию мы оба были парижанами. Вы впервые открыли глаза на улице Хильдеберта, а я, восемью годами позже, на соседней улице Сент-Маргерит. Мы редко покидали город и свой квартал. И нашим королевством был Люксембургский сад.

Семь лет тому назад мы с Александриной и с некоторыми нашими соседями прошли пешком весь путь до площади Мадлен, на другом берегу, чтобы посмотреть на торжественное открытие нового бульвара Мальзерб.

Вы не можете себе представить, с какой помпой и церемониями было обставлено это событие. Думаю, вас бы это сильно огорчило. Был очень жаркий летний день, кругом полно пыли и масса народу. Люди обливались потом в своих праздничных нарядах. Несколько часов подряд толпа напирала и давила на императорскую гвардию, охранявшую место. Я горела желанием вернуться домой, но Александрина шептала мне, что мы, как парижане, должны быть очевидцами этого великого события.

Когда же наконец прибыл в своей коляске император, я увидела тщедушного человечка с желтоватым цветом лица. Вы помните улицы, усыпанные цветами, после совершенного им государственного переворота? А сам префект терпеливо ожидал под огромным тентом, защищавшим его от неумолимого солнца. Он, как и император, тоже любил выставлять себя напоказ, ему нравилось видеть свои портреты в газетах. И через восемь лет непрерывных разрушений мы точно поняли, каков наш префект. Или барон, как вы предпочитали его называть. Несмотря на изнуряющую жару, на нас излился бесконечный поток самопоздравлений. Затем они без конца поздравляли друг друга, потом под тент позвали еще каких-то людей, которым казалось в тот миг, что они тоже важные персоны. Гигантский занавес, закрывавший вход на бульвар, был торжественно убран. Толпа зааплодировала и закричала «виват». Но я молчала.

Я поняла, что этот верзила с грозной бородкой станет моим злейшим врагом.

* * *

Я была так увлечена своим письмом к вам, что не услышала стука Жильбера. У него условный код: два коротких удара, потом медленное царапанье концом его крюка. Вряд ли вы когда-нибудь его замечали, хотя мне помнится, что вы любили поболтать на рынке с четой тряпичников в те времена, когда наша дочь была еще ребенком. Я встаю, чтобы открыть ему дверь, осторожно, опасаясь, как бы нас не увидели. Уже начало первого, скоро вернутся рабочие. И вновь возобновится этот убийственный грохот. Как всегда, дверь ужасно скрипит.

Поначалу он может напугать. Худой, черный от грязи и сажи, его лицо изборождено разбегающимися морщинами, как кора старого дерева. Спутанные волосы, редкие пожелтевшие зубы. Он входит в дом, а вместе с ним – зловоние, какая-то странная, не внушающая доверия смесь запахов водки, табака и пота, но я уже к этому привыкла. Черное длинное пальто в лохмотьях волочится по земле. Несмотря на тяжелую плетеную корзину за спиной, он держится прямо. Я знаю, что в корзине все его сокровища – разный хлам, никчемные вещи, которые на рассвете, с фонарем в одной руке и с крюком в другой, он старательно подбирает на улицах: обрывок веревки, старые ленты, железные и медные обломки, окурки сигар, овощная и фруктовая кожура, булавки, клочки бумаги, увядшие цветы и, конечно, вода и пища.

Я стала не слишком разборчивой. Мы едим вместе. Один раз в день, причем руками. Конечно, это не очень красиво. Зима становится все суровее, и все труднее раздобыть уголь, чтобы разогреть наше скудное угощение. Хотелось бы мне знать, где он раздобывает продукты и как умудряется пронести их через поле боя, вокруг дома. Но когда я спрашиваю его об этом, он молчит. Иногда я даю ему несколько монет из тщательно оберегаемого бархатного мешочка, в котором все мое достояние.

Руки Жильбера грязные, но необыкновенно тонкие, как руки пианиста, с длинными пальцами, с утолщенными суставами. Я не имею никакого представления о его возрасте. Один Бог знает, где ночует Жильбер и как давно ведет он такое существование. Вероятно, он живет где-то возле заставы Монпарнас – там, на пустыре, располагается лагерь тряпичников, состоящий из шатких хижин. Каждый день через Люксембургский сад тряпичники спускаются на рынок Сен-Сюльпис.

Впервые я обратила на него внимание из-за его высокого роста и смешного цилиндра, выброшенного, вероятно, каким-то дворянином, мятого, продырявленного, сидящего на его макушке как подбитая летучая мышь. Он протянул за монеткой широкую ладонь, улыбнувшись беззубым ртом. Мне почудилось в нем что-то дружественное и уважительное, что было удивительно, потому что эти мóлодцы бывают грубиянами и сквернословами. Меня привлекла его доброжелательность, и я, перед тем как уйти, дала ему какую-то мелочь.

На следующий день он стоял на моей улице возле фонтана. Наверное, выследил меня. У него в руках была красная гвоздика, которая, должно быть, выпала из чьей-то бутоньерки.

– Это для вас, мадам! – произнес он торжественно.

Когда он шел ко мне, я обратила внимание на его необычную походку: он подволакивал негнущуюся правую ногу, что напоминало неловкие движения странного танцора.

– К вашим услугам, со смиренной и преданной благодарностью, – сказал Жильбер.

После чего он снял свою шляпу, обнаружив копну вьющихся волос, и поклонился до земли, словно я была сама императрица. Это случилось пять или шесть лет тому назад. В последнее время он единственный, с кем я разговариваю.

* * *

Сейчас я живу в одиночестве и в постоянной борьбе и с удивлением замечаю, что справляюсь с возникающими трудностями. В бытность вашей супругой, а потом вашей вдовой я, дама из предместья Сен-Жермен, с горничной и кухаркой, проживающими в доме, была, конечно, избалована. Тем не менее мне удается совладать с моим новым, более суровым образом жизни. Возможно, я этого ожидала. Я не боюсь неудобств, холода и грязи.

Единственное, чего я опасаюсь, – это что не сумею сказать то, что должна вам открыть. Потому что уже пора. Когда вы умирали, я не могла говорить, не могла выразить свою любовь и открыть свои тайны. Мне мешала ваша болезнь. На протяжении ряда лет вы превращались в немощного старика. В самом конце вы стали нетерпеливы. Вы не хотели меня слушать. Вы жили уже в другом мире. Иногда к вам возвращалась полная ясность сознания, обычно это случалось по утрам, и тогда вы становились прежним Арманом, тем, кто был мне так нужен и кого я страстно желала вновь обрести. Но эти периоды длились недолго. В ваших мыслях вновь наступала невообразимая путаница, и вы вновь ускользали от меня. Но это не важно, Арман. Я знаю, что теперь вы меня слушаете.

Жильбер греется у эмалированной плиты. Он отвлекает меня рассказом о разрушениях в нашем квартале. На нашей улице пала прекрасная гостиница «Бельфор». Он сказал, что от нее ничего не осталось. Он все видел своими глазами. Много времени не потребовалось. Толпа рабочих с заступами. Я слушала его, замерев от ужаса. Мадам Паккар уехала из Парижа к дочери в город Санс. Она уже никогда не вернется. Она уехала этой осенью, когда мы поняли, что надеяться больше не на что. Жильбер продолжает рассказ. Теперь улица Хильдеберта пуста, объясняет он. Все разъехались. Сейчас это обледенелая призрачная зона. Не могу представить себе такой нашу маленькую оживленную улицу. Я сообщила Жильберу, что впервые вошла в этот дом почти сорок лет тому назад, чтобы купить цветы у мадам Колевийе. Мне было тогда девятнадцать лет. Он заинтересовался и захотел узнать больше.

Помнится, был весенний майский день. Лучезарное золотистое утро, полное надежды. Матери вдруг захотелось ландышей. Она отправила меня на улицу Хильдеберта к цветочнице, потому что терпеть не могла вялые белые бубенчики в корзинках рыночных торговок.

Мне всегда очень нравились маленькие тенистые улочки возле церкви. Мне нравился их покой, чуждый шумной сутолоке площади Гозлен, где я жила. Мы с братом часто прогуливались в этом квартале, расположенном всего в нескольких шагах от нас. Здесь не было оживленного движения, редко можно было увидеть какой-нибудь экипаж. Люди стояли в очереди к фонтану Эрфюр, они вежливо здоровались друг с другом. Дети весело играли под присмотром нянек. Лавочники, стоя в дверях, вели бесконечные разговоры. Иногда священник в черной сутане, с Библией под мышкой, поспешно направлялся к соседней церкви. Летом, когда двери церкви открыты, на улице слышалось пение и чтение молитв.

Я вошла в цветочную лавку и увидела, что там уже кто-то есть. Это был молодой мужчина благородной внешности – высокий и крепкий, с красивым лицом и темными волосами. На нем был синий редингот. Он тоже покупал ландыши. Я ждала своей очереди. И вдруг он протянул мне стебелек с одним колокольчиком. Его черные глаза смотрели на меня слегка смущенно.

Мои щеки зарделись. Да, я была застенчивой особой. В возрасте четырнадцати-пятнадцати лет я поняла, что мужчины ко мне неравнодушны, их взгляд задерживается на мне дольше, чем обычно. Сначала мне это досаждало. Хотелось скрестить руки на груди, надвинуть чепец. Потом я поняла, что так происходит со всеми девушками, когда они взрослеют. Один молодой человек, которого мы с матерью встречали на рынке, влюбился в меня. Этот неуклюжий увалень с красным лицом мне совсем не нравился. Мать развлекалась тем, что поддразнивала меня на его счет. Она была весьма словоохотлива, а я нередко укрывалась от этого типа за ее внушительной фигурой.

Это рассмешило Жильбера. Похоже, ему понравилась моя история. Я поведала ему, что высокий брюнет в цветочной лавке не сводил с меня глаз. В тот день на мне было платье цвета слоновой кости с вышитым воротничком и буфами на рукавах, кружевной чепчик и шаль. Простенько, но мило. Да, думаю, на меня тогда стоило взглянуть, сказала я Жильберу. Стройная фигура (которую я сохранила, несмотря на годы), густые волосы цвета меда, розовые щечки.

Я недоумевала, почему этот мужчина не уходит, почему он слоняется по лавке. Когда я, купив цветы, направилась к выходу, он открыл мне дверь и вышел следом за мной на улицу.

– Извините, мадемуазель, но я искренне надеюсь, что вы еще вернетесь, – негромко сказал он.

У него был низкий, глубокий голос, который сразу меня тронул. Я не знала, что сказать. И молча разглядывала ландыши.

– Я живу здесь, – продолжал он, указывая на окна, расположенные над нашими головами. – Этот дом принадлежит нашей семье.

Он сказал это очень просто. Я подняла глаза на каменный фасад. Это было старинное здание, высокое и квадратное, с крышей из кровельного сланца, расположенное на углу улицы Хильдеберта и улицы Эрфюр, рядом с фонтаном. В здании ощущалось что-то величественное. Я насчитала четыре этажа, каждый в четыре окна, и еще два слуховых окна на крыше. Я отметила серые ставни и ограждение из кованого железа. На входной двери, выкрашенной в темно-зеленый цвет, над молотком в форме женской руки, держащей маленький шарик, я прочла имя владельцев: Базеле. Тогда я еще не знала, право, и в мыслях не было, что это имя и этот дом станут моими.

Моя семья, сказал он. Он женат? Есть у него дети? Я почувствовала, что мое лицо пылает. Откуда взялись такие личные вопросы по поводу этого мужчины? Этот напряженный взгляд темных глаз заставил бешено биться мое сердце. Он не отрываясь смотрел мне прямо в глаза. Так, значит, этот красивый мужчина живет вот здесь, за этими стенами из гладкотесаного камня. Потом я разглядела женщину, стоявшую возле открытого окна второго этажа. Она смотрела на нас. Женщина была уже немолода, одета в светло-коричневое платье, с лицом утомленным и болезненным, но с веселой улыбкой на губах.

– Это маменька Одетта, – сказал молодой человек с тем же спокойным удовлетворением.

Я вгляделась внимательнее. Он был лет на пять-шесть старше меня, но из-за своих манер казался моложе. Получалось, он жил здесь со своей матерью. И ничего не было сказано ни о супруге, ни о детях. И на его пальце я не заметила обручального кольца.

– Меня зовут Арман Базеле, – негромко сказал он и изящно поклонился. – Вы, наверное, живете в этом квартале, я вас уже видел.

И вновь язык отказался мне повиноваться. Я кивнула, а мои щеки зарделись еще сильнее.

– Мне кажется, возле площади Гозлен, – продолжал он.

Наконец мне удалось из себя выдавить:

– Да, я живу там вместе с родителями и братом.

Он широко улыбнулся:

– Пожалуйста, мадемуазель, скажите ваше имя.

Он умоляюще смотрел на меня. Я едва не рассмеялась.

– Меня зовут Роза.

Его лицо осветилось, и он быстро исчез в лавке. Через несколько секунд он вновь появился и протянул мне белую розу.

– Прекрасная роза для прекрасной барышни.

Я умолкла, но Жильбер требовал продолжения. Я рассказала, что, когда вернулась домой, мать поинтересовалась, кто подарил мне цветок.

– Уж не тот ли очаровательный поклонник с рынка? – спросила она насмешливо.

Я очень спокойно ответила, что это от господина Армана Базеле с улицы Хильдеберта, и она скроила гримасу:

– Семья Базеле? Домовладельцы?

Я промолчала и, прижимая розу к губам, ощущая ее бархатистое прикосновение и нежный аромат, удалилась в свою комнату, которая выходила на шумную площадь Гозлен.

Вот так вы вошли в мою жизнь, моя любовь, мой Арман.

* * *

Свое сокровище, бесценное сокровище, с которым никогда не расстанусь, я держу при себе. Вы, должно быть, гадаете, что же это такое? Мое любимое платье? То, серое, с отделкой цвета лаванды, которое вам так нравилось? – Нет, не платье. Но признаюсь, что мне было бы очень трудно расстаться со своими любимыми платьями. Совсем недавно я нашла на улице Абей замечательную портниху, мадам Жакмель, очаровательную даму, и с каким вкусом! Заказывать у нее было истинным удовольствием! Меня поразила зыбкость нашего существования, когда я смотрела, как старательно укладывает Жермена мой гардероб. Наши материальные вещи – это всего лишь ничтожные пустячки, которые уносит безучастный вихрь. В сундуке были платья, нижние юбки, шали, кофты, чепцы, нижнее белье, чулки, перчатки, уложенные Жерменой перед отправкой к Виолетте, где они должны были меня дожидаться. Все эти вещи, которые я уже никогда не увижу, выбирались когда-то с бесконечным благоговением (ах, эта дивная нерешительность в выборе цвета, покроя, ткани!). А теперь все это потеряло свое значение. Как мгновенно мы можем меняться! С какой быстротой перестраиваемся, словно флюгер под порывом ветра. Да, ваша Роза отказалась от своих любимых нарядов. И мне кажется, что я слышу ваше недоверчивое восклицание.

Так что же, скажите, пожалуйста, держу я возле себя в старой коробке из-под обуви? Вы горите желанием узнать это, да? Так вот, это письма! Драгоценные письма, более важные для меня, чем наряды. Ваши первые любовные послания, которые я свято хранила все эти годы. Письма маменьки Одетты, Виолетты и… Я не могу решиться назвать его имя… А также письма моего брата, баронессы де Вресс, мадам Паккар, Александрины.

Видите, вот, все они здесь. Мне достаточно просто положить руку на коробку, и этот жест уже успокаивает. Иногда я вынимаю какое-нибудь письмо и читаю его. Очень медленно, словно впервые. Письмо может обнаружить такую глубину! Знакомый почерк наделен такой же властью, как и голос. Запах бумаги заставляет мое сердце биться чаще. Теперь вы понимаете, Арман, на самом деле я не одна, потому что все вы постоянно рядом со мной.

* * *

Жильбер ушел и, вероятно, вернется не раньше завтрашнего утра. Но иногда, с наступлением темноты, он заходит снова, чтобы удостовериться, что все в порядке. Опять возобновился подозрительный шум, и я пишу эти строки в убежище, которое Жильбер соорудил для меня в погребе лавки Александрины. Я проникаю туда через маленькую потайную дверь, которая ведет из нашей кладовки в ее магазин. Здесь очень хорошо, гораздо уютнее, чем это можно представить. Сначала меня пугало, что без окон я могу задохнуться, но я быстро привыкла. Жильбер соорудил для меня самодельную, довольно удобную постель из перьевого матраса, взятого в комнате Виолетты, и теплых шерстяных одеял.

Удары и грохот долетают сюда глухо, а потому кажутся менее угрожающими. Но день ото дня этот шум все ближе и ближе. По словам Жильбера, они начали с улицы Сент-Март и пассажа Сен-Бенуа, где я когда-то гуляла с братом и где вы тоже гуляли в детстве. Заступы начали свое мрачное дело именно с этого места. Я ничего не видела, но легко могу представить разрушения. О мой любимый, квартал вашего детства уничтожен. Исчезла живописная кофейня, где вы сидели по утрам. Уничтожен тот извилистый пассаж, который вел на улицу Сен-Бенуа, на эту маленькую темную и сырую аллею с неровной мостовой, где резвилась красивая полосатая кошка. Исчезли розовые герани на окнах, веселые дети, играющие на улице. Исчезло все.

В тайном убежище в глубине нашего жилища я чувствую себя защищенной. Колеблющееся пламя свечи отбрасывает огромные тени на окружающие меня пыльные стены. Иногда пробегает мышь. Спрятавшись здесь, я теряю представление о времени. Дом укрывает меня в своих надежных объятиях. Обычно я жду, чтобы удары затихли. И когда наступает тишина, я осторожно выхожу, чтобы поразмять затекшие члены.

Любимый мой, как я могу покинуть этот дом?! В этом высоком здании вся моя жизнь. О каждой комнате можно говорить отдельно. Мне нестерпимо хочется изложить на бумаге историю этого места. Я хочу все записать, чтобы нас не забыли. Да, нас, Базеле с улицы Хильдеберта. Мы жили здесь и, несмотря на испытания, уготованные нам судьбой, были здесь счастливы. И никто, слышите, никто не сможет у нас этого отнять.

* * *

Вы помните первые крики разносчиков воды, которые мы, еще лежа в постели и медленно просыпаясь, слышали на рассвете. Крепкие парни проходили по нашей улице и шли дальше, по улице Сизо, ведя усталого ослика, навьюченного бочонками. Вы помните равномерное шуршание метел дворников и утренний перезвон, такой близкий, что казалось, карильон звучит у нас в спальне, а колокол расположенной неподалеку церкви Сен-Сюльпис созвучно отзывался эхом. Начало нового дня на нашей улице. Утренний поход с Жерменой на рынок. Мостовые еще влажные, а сточные канавы уже очистились за ночь. Цокот копыт на улице Сент-Маргерит. С легким металлическим позвякиванием открываются ставни лавок вдоль улицы Монфокон до большой площади крытого рынка, откуда наплывали аппетитные запахи и яркие цвета, настоящее пиршество для всех пяти чувств. Когда Виолетта была ребенком, я брала ее с собой, как когда-то моя собственная мать. Два раза в неделю я брала и малыша… (Мне все еще не хватает мужества написать его имя. Простите меня. Господи, какая же я трусиха!) И вы, и я, мы оба родились и выросли между темной колокольней церкви Сен-Жермен и башнями церкви Сен-Сюльпис. Мы знали округу как свои пять пальцев. Знали, как в летнюю жару на улице Сен-Пэр застаивается терпкий запах реки. Знали, как зимой Люксембургский сад наряжается в сверкающие одежды из инея. Мы знали, как трудно проехать по улицам Сен-Доминик и Таран, когда элегантные дамы выезжают в своих каретах, украшенных гербами, а кучера фиакров прокладывают себе дорогу между тяжелогружеными рыночными телегами и переполненными, спешащими омнибусами. Только всадники свободно продвигались в этой толчее. Вы помните ритм нашей еще молодой жизни, который не изменился, когда я стала супругой, потом матерью и, наконец, вашей вдовой. Невзирая на волнения, столько раз охватывавшие город во время политических кризисов, мы никогда не прерывали повседневных домашних дел. Когда маменька Одетта была еще с нами, она беспокоилась о вкусе супа буйабес или о свежести улиток, даже когда по улицам шли разгневанные бунтовщики. А как она заботилась, чтобы белье было хорошо накрахмалено! В сумерки, насвистывая, фонарщик зажигал фонари. Зимними вечерами мы устраивались возле камина. Жермена приносила мне отвар ромашки, а вы иногда наливали себе рюмочку ликера. Как спокойны и тихи были эти вечера. Колеблющееся пламя лампы заливало комнату спокойным розовым светом. Вы раскладывали домино или погружались в чтение, а я вышивала. Слышалось только потрескивание огня и ваше мерное дыхание. Арман, мне так недостает этих мирных сумерек! Когда тьма сгущалась, а огонь медленно угасал, мы шли в спальню. Жермена всегда подкладывала теплую грелку в нашу постель. И после каждого такого вечера наступало новое беззаботное утро.

Я удивительно ясно представляю себе нашу гостиную, от которой сегодня остались лишь стены, голые стены, как в монашеской келье. Когда я пришла познакомиться с вашей матерью, я оказалась именно здесь. В просторной гостиной с высоким потолком. Помню изумрудные обои с рисунком из листьев, камин из белого камня. Тяжелые камчатные портьеры цвета бронзы. Четыре больших окна с золотыми, пурпурными и фиолетовыми квадратиками стекол выходили на улицу Хильдеберта. Из окон был виден фонтан Эрфюр, куда наши соседи ежедневно приходили за водой. Изысканная резная мебель, изящные подсвечники, хрустальные дверные ручки, гравюры со сценами охоты и сельскими пейзажами, роскошные ковры. В нише рос экзотический кактус. Над массивным навершием камина – римский мраморный бюст, бронзовые часы с эмалированным циферблатом и два начищенных серебряных подсвечника под стеклянными колпаками.


В тот первый день из разговора с вашей матерью я узнала, что вы выросли в этом доме. Ваш отец умер, когда вам исполнилось пятнадцать лет, а мой – скончался в результате несчастного случая, когда мне было два года. Я не помню своего отца, а вы редко говорили о своем. Пока мы пили чай, маменька Одетта поведала мне, что ее супруг бывал властным, мог порой вспылить, а вы терпеливо сносили его вспышки. У вас был более мягкий, более добрый характер.

В день, когда вы представили меня матери, она приняла меня безоговорочно. Помню, она сидела, держа вязание на коленях, в своем любимом ярко-зеленом кресле с бахромой. В течение нескольких месяцев, еще до нашей свадьбы в церкви Сен-Жермен, она стала мне второй матерью. Когда мне было семь лет, моя собственная мать, Берта, вторично вышла замуж. Эдуарда Водена, крикливого пошляка, мы с братом Эмилем просто возненавидели. Каким одиноким было наше детство на площади Гозлен. Берта и Эдуард жили только для себя. Мы их не интересовали. Маменька Одетта сделала мне изумительный подарок: она дала мне почувствовать, что меня любят. Она относилась ко мне как к собственной дочери. Целыми часами мы сидели в гостиной, и я как зачарованная слушала ее рассказы о вас, о вашей юности, о том, как она восхищается вами. Она рассказывала, каким вы были младенцем, блестящим учеником, преданным сыном, который терпеливо сносил Жюля Базеле и его приступы гнева. Иногда вы присоединялись к нам, угощали нас чаем с печеньем, не сводя с меня глаз.

В первый раз вы поцеловали меня на лестнице, ступеньки скрипнули. Вы были застенчивы для мужчины вашего возраста. Но как раз это мне и нравилось, это внушало доверие.

В первое время, когда я отправлялась к вам с визитом и с улицы Сизо, на подходе к Эрфюр, видела боковой фасад церкви, мне казалось, что ваша улица радостно меня встречает. И при одной мысли о возвращении на площадь Гозлен мне становилось не по себе. Нежность вашей матери и ваша верная любовь создавали вокруг меня кокон, в котором я чувствовала себя защищенной. У моей матери никогда не было со мной ничего общего, она была слишком поглощена собой, заполняя пустоту своей жизни вечерами, новым фасоном шляпки или способом уложить по моде волосы. Мы с Эмилем научились самостоятельно справляться с трудностями. Мы подружились с лавочниками и владельцами кафе с улицы дю Фур, они прозвали нас малышами Каду, угощали еще теплыми, прямо из духовки, пирожными и карамелью и дарили разные мелочи. Брат и сестра Каду, так хорошо воспитанные и такие выдержанные, жили в тени своего шумливого отчима.

До знакомства с вами – с вами и с маменькой Одеттой – смысл слова «семья» был мне неведом. До того момента, когда высокий квадратный дом с зеленой дверью на углу улицы Хильдеберта стал моим домом. Моим прибежищем.

Улица Хильдеберта,

12 июня 1828 года


Моя нежная любовь, Роза моего сердца!

Сегодня утром я дошел до реки и под утренним солнцем немного посидел на берегу. Я смотрел на дым, который выбрасывали баржи, видел, что тучи собираются закрыть небо, и вдруг почувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Счастливым – потому что вы меня любите. Не думаю, чтобы мои родители когда-нибудь любили друг друга. Моя мать, как могла, мужественно и великодушно терпела отца, о чем никто не догадывался, потому что она никогда не жаловалась.

Меня переполняет радость при мысли о грядущей неделе, о той святой минуте, когда вы станете моей. Я не могу до конца поверить, что вы, прелестная Роза Каду, станете моей законной супругой. Я часто бывал в церкви Сен-Жермен, в которой меня крестили, присутствовал на мессах, на венчаниях, на крестинах и похоронах. Я знаю ее до мельчайших подробностей, но теперь, всего через несколько дней, я, об руку с вами, моей супругой, словно впервые выйду из церкви в тот славный и благословенный день, когда стану вашим преданным супругом. Я поведу вас, прижавшуюся ко мне, в дом на улице Хильдеберта, отворю зеленую дверь, помогу подняться по лестнице до нашей спальни и докажу, как нежно я вас люблю.

Роза, я ждал вас всю жизнь. И дело не только в вашей царственной красоте, в вашем благородстве, но также – и это самое важное – в вашем альтруизме, благожелательности и юморе. Я зачарован вашим характером, вашим смехом, любовью к красивой одежде, походкой, золотом ваших волос, ароматом кожи. Да, я вас безмерно люблю. Никогда еще я так не любил. В мыслях мне представлялась покорная супруга, которая станет заботиться обо мне и о моем доме. Но вы не идете ни в какое сравнение с заурядной супругой, потому что вы не имеете ничего общего с заурядностью.

Этот дом станет пристанищем нашей семьи, моя нежная Роза. Я буду отцом ваших детей. Наши дети вырастут в этом квартале. Я хочу вместе с вами смотреть, как они растут. Хочу, чтобы наши годы мирно текли в этих стенах. Сейчас я пишу в гостиной, которая скоро станет вашей. И этот дом, и все, что в нем есть, будет принадлежать вам. Наш дом превратится в приют любви.

Роза, я беззаветно люблю вас. Вы еще так молоды, но вам присуща необыкновенная зрелость суждений. Вы умеете слушать, умеете быть внимательной. Ах, ваши глаза, их спокойная красота, их тихая сила.

Я не хочу разлучаться с этими глазами, с этой улыбкой, с этими волосами. Скоро вы станете моей, и душой и телом. Я считаю дни, и горячая любовь к вам пылает во мне ярким пламенем.

Вечно ваш,

Арман

* * *

Когда я вспоминаю о гостиной, в моей памяти то и дело всплывают некоторые сцены. Разумеется, счастливые. Вот вечером нашей свадьбы я поднимаюсь по ступенькам, ощущая на лице и на шее нежное прикосновение кружев и вашу горячую руку в ложбинке моей спины. Гости шумно говорят, но я смотрю только на вас. В прохладном полумраке церкви Сен-Жермен я прошептала свои обеты, но из-за робости не посмела посмотреть вам в лицо. За нами стояли люди, моя мать в вычурном платье и неприличной шляпке, ее модные друзья.

Перед моим мысленным взором возникает девушка в белом, судорожно сжимающая маленький букет бледных роз. Она стоит перед камином, и новенькое золотое обручальное кольцо блестит на ее пальце. Замужняя женщина. Мадам Арман Базеле. В комнате собралось не менее пятидесяти человек. Шампанское и птифуры. Но мне казалось, что мы с вами в комнате одни. По временам наши взгляды встречались, и, окруженная вашей любовью, я чувствовала себя в этом доме в полной безопасности.

Как и ваша мать, дом принял меня с любовью. Он признал меня. Я не могла надышаться его особым запахом – пчелиного воска и чистого белья, запахом простой и вкусной кухни.

Но, увы, в моей памяти сохранились не только счастливые и светлые воспоминания, связанные с этим домом. Некоторые из них слишком тяжелы, чтобы возвращаться к ним сейчас. Да, Арман, мне опять не хватает смелости. Но она постепенно прибывает. Наберитесь терпения. Начнем вот с этого.

Вы помните тот день, когда мы вернулись из поездки в Версаль с маменькой Одеттой, еще до рождения Виолетты, и заметили, что входная дверь взломана. Мы бросились наверх и обнаружили, что все наши вещи, книги, одежда, все наше добро свалены в одну кучу. Мебель была опрокинута. В кухне царил настоящий хаос. В коридорах и на коврах остались следы грязной обуви. Исчез золотой браслет маменьки Одетты. А также мое кольцо с изумрудом и ваши платиновые запонки. Тайник возле камина, в котором вы держали деньги, был пуст. Позвали полицию, и несколько человек, кажется, обыскали квартал, но украденного нам так и не вернули. Я помню ваше разочарование. Потом вы поставили на дверь новые, более надежные замки.

Другое грустное воспоминание. Гостиная связана для меня с вашей матерью. С тем днем, когда я с ней познакомилась, а также днем, когда она умерла, тридцать лет тому назад.

Виолетте уже исполнилось пять лет. Она была маленьким чудовищем. Только маменьке Одетте удавалось ее обуздать. С нею Виолетта никогда не капризничала. Я не знаю, каким волшебным способом воздействовала на нее бабушка. Может быть, мне не хватало уверенности в себе. Может быть, я была слишком мягкой, слишком терпимой матерью. Но я ведь не чувствовала никакой естественной привязанности к Виолетте. Я терпела характер своей дочери, унаследованный ею от деда по отцовской линии. Позднее моим сердцем завладел мальчик.

В тот роковой день у вас была встреча с семейным нотариусом в районе улицы Риволи. Мы ожидали вас только поздно вечером, к ужину. Как обычно, Виолетта дулась, и неприятная гримаса искажала ее лицо. Казалось, ничто не может ее развеселить – ни новая кукла, ни соблазнительная долька шоколада. Маменька Одетта, сидя в зеленом кресле с бахромой, тщетно пыталась развеселить ее. Какой она была терпеливой и твердой! Я склонилась над рукоделием и думала, что мне следовало бы перенять ее поведение, спокойное, непреклонное и ласковое в одно и то же время. Как это у нее получалось? Возможно, это в силу опытности, предположила я. Долгие годы она общалась с обидчивым супругом.

Я и сейчас слышу позвякивание моего серебряного наперстка об иглу и тихое пение маменьки Одетты, ласкающей головку моей дочери. Потрескивание огня в камине. Время от времени по улице проезжала повозка или раздавались шаги прохожего. Холодный зимний день. На улицах было скользко, и Виолетта отказалась от прогулки. Мне пришлось бы крепко держать ее за руку, а она этого не выносила. Мне исполнилось двадцать семь лет, моя жизнь была размеренной и безмятежной. Вы были внимательным и нежным мужем, иногда немного рассеянным, и казалось, что вы стареете намного быстрее, чем я. В тридцать пять лет вы выглядели старше своего возраста. Но ваша рассеянность меня не беспокоила, я видела в этом даже некоторое очарование. Иногда вы переспрашивали, куда положили ключи или какой сегодня день недели, но ваша мать всегда вам напоминала, что вы уже задавали этот вопрос.

Я штопала прохудившийся носок и полностью сосредоточилась на работе. Маменька Одетта замолчала. Тишина заставила меня поднять глаза, и я увидела лицо дочери. Она пристально смотрела на бабушку и казалась завороженной. Она наклонила голову, словно для того, чтобы лучше видеть. Маменька Одетта сидела ко мне спиной, склонившись над ребенком. Мне были видны ее округлые плечи и широкие бедра. На ней было серое бархатное платье. Глаза Виолетты потемнели от любопытства. Что такое могла говорить ей бабушка, какое было у нее выражение лица, может быть, она скорчила смешную рожицу? Улыбаясь, я отложила носок.

Вдруг маменька Одетта издала страшный свистящий хрип, словно она чем-то подавилась. Я с ужасом заметила, что ее тело медленно клонится на крохотную перепуганную Виолетту. Я поспешно бросилась, чтобы ухватить за руку маменьку Одетту. Когда та повернула ко мне голову, я от ужаса едва не лишилась чувств. Она была неузнаваема, мертвенно-бледная, зрачки закатились. Рот был широко открыт, и струйка слюны стекала с нижней губы. Она попробовала вздохнуть, всего один раз, и ее полные руки беспомощно поднялись к горлу. Потом она рухнула к моим ногам. Я замерла, потрясенная, не в состоянии шелохнуться. Потом я прижала руку к груди и почувствовала, как бешено колотится мое сердце.

Ваша мать была мертва, в этом не было сомненья: неподвижное тело, бескровное лицо, застывший взгляд. Виолетта бросилась ко мне и спряталась в юбках, судорожно вцепившись в мои ноги через плотную ткань. Я хотела расцепить ее руки, позвать на помощь, но не могла сдвинуться с места. Я была как в столбняке. Прошло не меньше минуты, прежде чем ко мне вернулась способность мыслить. Я бросилась на кухню, перепугав горничную. Виолетта заплакала от страха. Ее громкий пронзительный крик разрывал барабанные перепонки. Я умоляла, чтобы она замолчала.

Маменька Одетта умерла, а вас не было дома. Горничная вскрикнула, увидев тело на ковре. Я из последних сил приказала ей взять себя в руки и пойти за помощью. Она убежала, не переставая плакать. Не в силах вновь взглянуть на тело, я осталась с рыдающим ребенком, гадая, что могло произойти. Во время завтрака маменька Одетта ни на что не жаловалась. Она с аппетитом съела булочку. Что же могло случиться? Нет, она не могла умереть. Сейчас придет доктор и приведет ее в чувство. Слезы текли по моим щекам.

Наконец старый доктор, с черным саквояжем в руках, тяжело поднялся по лестнице. Дыша с присвистом, он опустился на колени и прижал два пальца к шее маменьки Одетты. Потом он приложил ухо к ее груди. Я молча молилась и ждала. Но доктор покачал седеющей головой и закрыл глаза маменьки Одетты. Все было кончено, она нас покинула.

Я была ребенком, когда умер мой отец, и у меня не осталось никаких воспоминаний об этом событии. Маменька Одетта была первым близким человеком, который умер у меня на глазах. Как я буду жить без ее доброго лица, без ее голоса, шуточек, дивного смеха? Все в доме напоминало о ней. Ее веера, чепцы, коллекция мелких зверушек из слоновой кости, перчатки с ее инициалами. И Библия, никогда не покидавшая ее ретикюля[1]. Маленькие мешочки лаванды, которые она оставляла в разных местах, их характерный аромат.

Понемногу в гостиной появились люди. Пришел священник, который венчал нас. Он тщетно пытался меня успокоить. Перед домом стали собираться соседи. Мадам Колевийе была в слезах. Все любили маменьку Одетту.

– Это, несомненно, сердце, – заявил старый доктор, когда тело переносили в спальню. – А где ваш муж?

Все спрашивали, где вы. Кто-то, кажется мадам Паккар, предложил послать не мешкая записку. Я порылась в вашем бюро, чтобы найти адрес нотариуса. Потом, гладя дочь по головке, я продолжала думать об этой записке с дурными новостями, которая была на пути к вам и неумолимо приближалась. Вы ведь ничего не знали. Вы были у мэтра Ренье, рассматривали векселя, обсуждали, куда вложить деньги, и ни о чем не подозревали. Я вздрагивала, представляя ваше удивление при виде этой бумажки, как побледнеет ваше лицо, когда вы поймете все, как вы, пошатываясь, подниметесь и набросите на плечи пальто, наденете цилиндр набекрень, забудете в спешке свою трость. Потом обратный путь до дома через мост, вам будет казаться, что коляска ползет со скоростью улитки. Обледенелые мостовые, забитые транспортом проезды. И ужасный стук вашего сердца.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Ретикюль (фр. réticle от лат. reticulum – сетка) – женская сумочка на длинном шелковом шнуре. В женских платьях не было карманов, поэтому в начале XIX века вошли в моду сумочки в виде мешочка или корзиночки. Впоследствии за ними закрепилось название «ридикюль» (фр. ridicule – «смешной», «нелепый»). (Здесь и далее примеч. перев.)

Дом, в котором меня любили

Подняться наверх