Читать книгу Трудное время для попугаев (сборник) - Татьяна Пономарева - Страница 3

Рассказы
Трудное время для попугаев

Оглавление

В то лето я учился пришивать пуговицы. Не потому, что собирался стать великим портным, а просто таким странным образом дед исправлял мой почерк. С буквами у меня не складывались отношения. Как я ни старался, из-под пера выползали такие дегенераты, что хотелось тут же вырвать страницу или выкинуть тетрадь в мусоропровод. Всему виной – травма. В два года прищемил дверью руку, был задет какой-то нерв. Родители долго таскали меня на массажи и всякие физиотерапии. Помогло, рука действовала нормально. Единственно, не получалось собирать мелкий конструктор и писать как надо эти буквы.

Да, в то лето дед последний раз забрал меня к себе. Предполагалось, что с конца мая и до сентября мы безвылазно проживем с ним вдвоем на даче. Мама собрала меня, дед погрузил вещи в старую, еще с оленем на капоте, «Волгу», и мы двинулись на Тридцать второй километр от окружной дороги. Место так и называлось. А между нами это были «Осинки». По дороге заехали в «Спорттовары», и дед купил мне велосипед.

Мы приехали поздно, в сумерках. Зажглись фонари, и мы въехали в зеленые ворота, отгораживающие вместе с высоким забором генеральские дачи от остального поселка. На самом деле за воротами начинался лес. В лесу на большом расстоянии друг от друга стояли двухэтажные деревянные дома. Среди мощных стволов и веток они едва угадывались по огонькам в окнах и на террасах, пока мы катили по «просеке» – так называл дед довольно узкую асфальтовую дорогу. Весь день пекло солнце. Машина раскалилась, но, несмотря на духоту, все окна были закрыты, чтоб в пути не просквозило. Когда я выбрался наружу, рубашка сидела на мне как приклеенная. Еще в дороге, пока мы ехали, были слышны сильные раскаты грома. Не успели мы загнать машину в гараж и донести чемодан и сумки до порога, раздался резкий сухой треск. Я оглянулся и увидел сосну: по ее стволу бежал вниз фиолетовый жидкий огонь. Дед торопливо открыл дверь и вжал меня внутрь дома своим огромным теплым животом. Свет уже не включался. Здесь так бывает: когда гроза, да еще такая сильная, свет вырубается.

В темноте, пошарив в ящике буфета, дед нашел огарок стеариновой свечи, вставил ее в банку. Так при этой свечке он разогрел на плите котлеты, вскипятил чайник. Потом вымыл меня, хотя я протестовал, уверяя, что большой и дома моюсь сам. «Ладно, большой! – намыливал дед гигантскую мочалку с петлями на конце. – В темноте расшибешься, поворачивайся, спину потру». Сверкали молнии, в баночке на табуретке догорала свечка, дед поливал меня из садовой лейки горячей водой. После мы сидели на длинном диване, таком длинном, что на нем можно было два раза перекувырнуться через голову. «Сейчас – отдыхать, завтра ознакомишься с распорядком дня, я специально составил для тебя». Он кивнул на темную стену, на которой угадывался тетрадный листок.

Утром я проснулся и увидел стакан молока на тумбочке, чистую одежду на спинке стула, а напротив кровати, над столом, большой портрет Феликса Эдмундовича Дзержинского. Дед поселил меня в заветном месте, в своем кабинете, где стоял письменный стол, – мне требовались ежедневные занятия. Для ручек и тетрадей я получил в распоряжение отдельный ящик, такой глубокий, что в нем бы спокойно разместился средних размеров чемодан. Остальные ящики закрывались на ключ, и что в них хранилось, я не знал.

Когда я спустился вниз, дед прибивал к дереву баскетбольную корзину, рядом, у ног, лежал мяч. Прибив, дед сказал: «Обновляй!» Я три раза бросил и ни одного не попал.

«Ничего. – Он вытащил из кармана карандаш и записную книжечку зеленого цвета. – Главное, все записывай. Черта вертикальная – бросок. Не попал – минус. Попал – кружок. Здесь сто страниц, как раз до конца лета».

Мы пололи грядки с клубникой, свеклой, редиской. Я – на корточках, дед – стоя на коленках. Варили обед, ремонтировали кресло, перетягивая пружины, ходили на Павну ловить плотвичку. Парились в бане, пили чай со сливками на верхней застекленной террасе, откуда были видны высокие ветки яблонь. Во время заката розовый свет падал на них, и маленькие яблоки казались почти спелыми. Мы подружились с дедом, мне даже не хотелось ходить к соседскому Игорю, так, только чтоб мультики посмотреть. Тому на дачу завезли видео и гору кассет.

Иногда дед потрясал в воздухе огромной, как будто сшитой из нескольких, тетрадью и говорил: «Если дом загорится, первым делом надо вынести это! Ты еще маленький, но пишу фактически для тебя. То, что здесь, – правда до последней буквы. Запомни, Сева. Запомни, на всякий случай, что у дедушки есть эта тетрадь и она не должна пропасть. Так, попусту об этом не болтай, не надо: дело серьезное. Понял?» – «Понял!» – отвечал я тихо, понимая: эта тайна только для нас.

Надо сказать, и пуговицы тогда пошли на пользу. «Не напрягай пальцы, не вцепляйся в иголку, не бойся, не упадет. Так, теперь ныряй в ушко, попал? Попал! Хорошо, так, под низ, не бойся, не уколешься, опять вверх вытягивай, вытягивай, плечо опусти, расслабь…»

Пуговицы пришивались на длинное кухонное полотенце, с одного конца натянутое для удобства на пяльцы. Сначала пуговицы были крупные черные – наверное, от пальто. Постепенно дед, позвякивая, вытаскивал из высокой жестяной коробки всё более мелкие и более красивые – наверное, от нарядных платьев и кофт бабушки и его второй жены, Екатерины Николаевны. Эти пришивать было труднее: конец иголки начинал суетиться, дрожать у самого входа в крошечное металлическое ушко под самой пуговичкой, но в конце концов и эти оказывались на полотенце.

Тайная зависимость хорошеющих на глазах букв от количества пришитых пуговиц была очевидной. Дед улыбался и продолжал копаться в жестяной коробке дальше, выискивая экземпляры для завтрашнего дня.

Изредка к нам заглядывали гости с соседних дач. Приходила Федосеевна мыть полы, говорила деду: «Никита Иванович, внучок – копия вы! Ваш внучок! Хороший мальчик…»

Я удивлялся: мы не были похожи – у него глаза коричневые, нос большой, картошкой, а я светлый, и глаза голубые, и нос совсем не такой. Но дед кивал Федосеевне, соглашаясь с ее наблюдениями.

В тот день мы собирались запускать воздушного змея. Два вечера клеили его на террасе, подгоняя рейки, разрисовывая и прилаживая хвост. Запускать решили на лугу, перейдя по мосту через Павну. Вот-вот мы должны были отправиться. В это время открылась калитка, и вошла мама. Я побежал к ней, думая, как кстати она приехала! Но она поцеловала меня и холодно сказала: «Иди быстро собирай свои вещи, мы уезжаем!» – «Куда?» – обалдел я. «Сева, все разговоры дома!» – отрезала мама и отвернулась от меня, ища глазами деда. Дед появился со свернутым шлангом в руке, заулыбался, шагнул было навстречу.

«Я забираю мальчика, – бросила она деду сухо и быстро. – Вгап сын – подонок. У него нет ничего святого, как, впрочем, и у вас. Безумием было доверять ребенка человеку с таким прошлым! Вы еще перевернетесь в гробу, столько раз перевернетесь, скольких людей вы загубили! Забудьте, что у вас когда-либо был внук!..»

Мать сама поднялась наверх, пошвыряла мою одежду в чемодан и так сильно поволокла меня по лестнице, что рука не оторвалась только чудом.


Это случилось семь лет назад. Но я прокручиваю в памяти все снова и снова. Надо ли, на кой черт? А я все сопоставляю и сравниваю. Одним словом, мать разошлась с отцом. Она средь бела дня застала его со своей подругой у нас дома. Пришла с работы чуть раньше – и застала. Они даже не стали оправдываться. Подруга заявила, что у них с отцом это давно и надо было быть совсем слепой, чтоб этого не замечать. В общем, родители разошлись. И мать сказала:

– Будем, Сева, жить вдвоем. Я выращу из тебя нормального мужика. Не то что твой прощелыга отец! И дед-душегуб, один его замороженный взгляд чего стоит!


Как-то пошла жизнь. Я учился, возвращался домой, готовил, как ни странно, уроки – был один дома и мог болтаться сколько влезет. Ждал мать с работы. Единственно, она все время кричала, разучилась нормально говорить. Наверное, это было от усталости. Все бы хорошо, если б не этот крик. В конце концов ее положили в клинику неврозов. После этого она стала спокойнее. Но во мне уже было постоянное опасение, что она опять сорвется, а я сам уже не мог слышать этот крик. Ну, если честно, ее еще два раза клали.

Об отце я ничего не знал, пока не появилась Эмма, наша дальняя родственница. Она навестила маму в больнице, потом заехала ко мне, рассказала, что отец давно с этой стервой расплевался, какое-то время пил, а потом тихо женился на пятидесяти двухлетней норвежке, у которой четыре магазина и протезная фабрика. Сюда он почти не приезжает, воспитывает чужих дочек, и даже отцу к Новому году прислал оттуда только открытку. Дед совсем заброшен, помешался на грядках и мемуарах, сдвиг явный – намекает, что у него в огороде закопаны такие документы, что стоит ему их поднять – все эти взлетят на воздух.

Эмма стала посещать нас. Я был рад: она хорошо действовала на маму и была между нами буферной зоной.

– Ей надо, Севка, завести какую-нибудь живность: кошку, или птичку, или рыбок – это успокаивает!

Мы поехали с Эммой на Птичий рынок и привезли оттуда клетку с двумя голубыми попугайчиками. Подарили на день рождения. Мама без восторгов посмотрела на них, и я понял, что они вряд ли будут ее успокаивать. Лучше б купили рыб.

Но через несколько дней я уже застал маму у клетки. Она смотрела так, словно впервые их увидела. Сказала мне: «Красивые!» Я ответил: «Красивые».

Все чаще и чаще я заставал ее у клетки. Она все время кормила их, подкладывала в кормушку кусочки яблок, семечки, изюм, кое-что из нашей еды, сыр например. Через месяц друг за дружкой попугаи померли, то ли от переедания, то ли заболели…

Я перепугался, что это как-то подействует на нее, вызовет обострение. Старался не расстраивать ее. И поэтому, когда она ни с того ни с сего сказала: «Надо тебе, Сева, съездить, навестить деда», я тут же согласился, хотя и ошалел от неожиданности.

– Понимаешь, он жалкий, ничтожный человек, и любить его невозможно. Но, мальчик, мы с тобой никому не нужны и должны о себе побеспокоиться сами. У деда трехкомнатная квартира в центре и дача с куском леса. Ты должен так себя повести, чтоб это стало твоим. Сына он ненавидит, считает выродком – ему он ничего не оставит. Но старику могут прийти в голову любые бредовые идеи, и это, пока не поздно, надо предотвратить…

Приехала Эмма.

Охала-ахала по поводу попугайчиков. Но она не из тех, кто опускает руки. Через неделю в нашем доме жил большой говорящий попугай, а на столе валялись брошюры по уходу за этими птицами.

Я стал ездить к деду. Первый раз, когда заявился к нему после семилетней разлуки, он даже как бы не обрадовался. На растопыренные для объятий руки не обратил внимания, похлопал меня по плечу и пропустил в дверь. Дед, насколько я его помнил, изменился – похудел и весь как-то обвис. Наружные концы век не поднимались, от этого у лица было сонное, недовольное выражение. Он ходил теперь странно вытянув вперед голову, и от этого в своих просторных одеждах был похож на пингвина.

Не зная, о чем с ним говорить, я промаялся с часок и уехал обратно. Все ушло. Это был чужой мне человек, от детской привязанности не осталось и следа.

Я вернулся, мать спросила:

– Ну как? Ты чего так быстро?

– А чего там делать? – отмахнулся я. – Спросил, как здоровье, то-се. Выпили какао.

– Какао-какао! Глупость так ездить. Он хоть обрадовался тебе?

– Может, да, а может, нет, он уже старый, не поймешь.

– И чего, так сидели и молчали? Глупость. Значит, так, к встрече в следующий раз надо готовиться. Почитать газеты – какие там у них котируются? «Правда», «Завтра», чего там еще? Я б на твоем месте не поленилась, достала бы этих классиков марксизма-ленинизма, ознакомилась бы, нашла предмет для разговора. Чего ты улыбаешься – а сидеть букой, по-твоему, лучше? Да, кстати, надо тебе полистать журналы, как их – «Сад и огород», кажется? Ты же знаешь, эти дачные копатели могут сутками говорить о рассаде, удобрениях, тыквах-свеклах. Бесконечная тема!

– Мам, но я же не сажаю все это. С чего мне интересоваться?

– Скажи, что хотел бы сажать, да негде. Уверяю, что даже не спросит, он же в маразме. Ему главное – говорить на излюбленную тему!

В библиотеке я, помирая от скуки, пересмотрел стопку замусоленных журналов «Приусадебное хозяйство». Пожилая библиотекарша очень удивилась, когда я затребовал этот вид литературы. Надо сказать, великие страсти кипели на страницах этого далекого от политики издания. Пример вождя пролетариата явно не давал покоя некоторым читателям: на узеньких полях развернулась полемика. Фразы типа «Наглая ложь!» или «В эту вашу теплицу только… ходить! Кто ж так строит?» выпархивали сплошь и рядом. Но были и восторженные отклики: «Пробовал. Большая удача!» или «Рекомендую!».

Надо же, как могут увлечься люди! Спорить из-за садового инвентаря – какие секаторы удобнее: с широким лезвием или укороченным. Или чем лучше удобрять деревья, утомленные плодоношением. Зачем-то я узнал, что личинки калинового листоеда очень неуклюжи, а перенасыщение почвы навозом ведет к жированию ботвы…

С ворохом этой чепухи в голове приплелся домой и сказал, что к деду поеду завтра, не дожидаясь выходного, пока все окончательно не повылетало из моих извилин, дольше суток мне не продержаться. Мама посмотрела отрешенным взглядом, морщина скобочкой собралась у нее над переносицей. Я тут же отступил: знаю все ее выражения.

– Ну хорошо, не буду ничего пропускать, хотя можно бы и после школы. Ладно, дотерплю до субботы.

– Севочка, – сказала мама, касаясь моей руки. – Погибшие попугайчики на нашей совести. Это мы погубили их, своими руками. Смотри, что здесь написано…

Я не слушал, что она мне зачитывала, – после «Приусадебного хозяйства» мой мозг отказывался воспринимать информацию о чем бы то ни было. Хотелось есть, но я не был уверен, что в холодильнике, кроме вареных морковок и корма для попугаев, есть что-то еще.

В этот раз моя поездка пришлась как бы кстати. Выпал сильный снег, я достал из сарая лопату и стал расчищать дорожку к дому. Дед смотрел на меня в окно. Когда я закончил и вернулся, он уже разогрел странного вкуса бульон. Не знаю, кого уж он там варил, но есть это не хотелось. Наблюдая, как я бултыхаю ложкой, он молчал, недовольно морщился, и я понял, несмотря на мой хозяйственный порыв, если сейчас же не съем это и не заведу наконец какую-нибудь сближающую нас беседу, могу больше не приезжать. Это все равно что дважды ошибиться и позвонить в одну и ту же дверь.

Дед явно тяготился моими визитами, мне казалось, как бы терпел меня. На одно мгновение проскочила мысль спросить, а где тот змей, которого мы собирались с ним запускать, но осек себя. Ведь это радостное мероприятие затевалось в тот злополучный день. Выходило, я помню не только про змея, но и те слова про него. А так как я не появлялся все эти семь лет, то был как бы заодно с мамой и ее обвинения частично исходили и от меня. Конечно, я был маленький и меня тогда увезли помимо моей воли, но писать-то я уже умел, и вполне через год-другой мог отмахать деду письмишко – мол, скучено, помню, как здорово было, как ходили на рыбалку, как соседский кот выкрал мясо из горячих щей в синей кастрюле, не болит ли твоя нога, как твое ухо, я когда-нибудь к тебе приеду обязательно, жди меня, ну и так далее… Но не написал и даже, в отличие от его нелюбимого сына, не поздравлял с праздниками и днями рождений. Получалось, он для меня как будто умер. Кому приятно? Давясь, я проглотил бульон, без паузы хотел спросить, сажает ли он лук-порей, ведь, как выяснилось, страшно полезный продукт, как дед, опять сквозь тяжелое, хлюпаньем дыхание, спросил: «Заночуешь? Поздно ехать-то». – «Нет, – я вскочил, – поеду. Не волнуйся, доберусь». Дед, застегнув тулуп и завязав на тесемки ушанку, пошел запереть за мной входную дверь. Не успел я сойти с крыльца, как услышал: клацнул на двери большой крючок, это был тяжелый, окончательный звук.

Испытывая стыд, я тащился по просеке к автобусной остановке и мысленно прощался с этим местом. Я уже знал, что не поеду сюда больше. Сейчас же одновременно хотелось и побыстрее выскочить отсюда, сесть за воротами на автобус и доехать до станции, и было противно выходить на люди, словно на лбу у меня было написано: «Идиот».

Я решил поговорить с матерью, порасспрашивать осторожно о прошлом деда, объяснить, что ничего из ее рациональной затеи не получится.

Но когда я вернулся, сразу понял: у нас побывала «Скорая». У мамы днем началась аритмия, к счастью, заехала Эмма и вызвала по ноль-три, из поликлиники не дождешься. Сделали кардиограмму, врач сказала – ничего страшного, но стоит полежать, отдохнуть пару деньков.

– Как съездил? – Мама была прикрыта пледом до подбородка.

– Тебя знобит? – спросил я, потому что в квартире было жарко и так укрываться может только человек, которого бьет озноб.

– О чем, Сева, говорили? – Эмма принесла маме чай с молоком.

– Он молчит, как с ним говорить, я пытался… – Тут бы и сказать: хватит, эти поездки – невероятная глупость, дед даже не воспринимает меня как родственника. Но не сказал.

– Чего ты ему привез? – спросила Эмма.

– Ничего, просто приехал.

– Вы неправильно осваиваете деда, – сказала Эмма тоном, какой она себе раньше сроду не позволяла. Ей-то что, в конце концов!

В эту ночь Эмма осталась у нас, мама с ней долго разговаривала. А я лежал и злился. Было противно все, даже то, что дед так сдержан со мной. Ну и что, да – не приезжал, семейный конфликт. У кого не бывает? Сейчас уже можно налаживать отношения, а он и не спрашивает, когда приеду. Мог бы поинтересоваться, в окошко махнуть на дорогу, как это обычно. Черствый какой-то, как и не дед. Может, мать правду говорила, что он в свое время в этих органах наворотил дел, а теперь залег на дно. В то наше с ним лето я был ребенком, чего понимал, а сегодня могу и вопрос задать неудобный для него – попробуй ответь, выкрутись! Поэтому он и молчит, соблюдает дистанцию. Очень я нужен со своими приездами!

Снег шел всю неделю. Как-то я вернулся из школы и застал маму сияющей, в ее глазах был восторг.

– Герочка заговорил! Наша птичка, наш попугайчик! Он два раза сегодня утром подряд: «Герра хорроший, Герра хорроший».

Мама прижимала к себе пульверизатор для увлажнения белья, в комнате образовались настоящие субтропики – душный влажный воздух, не продохнуть. Но ей казалось, что недостаточно, и, нажав на рычаг, она выпустила еще несколько рассеченных водяных струй.

– Чего ты делаешь, мам! У тебя здесь и так джунгли, остров Суматра или Бомбей какой-нибудь.

– Так ведь написано, ты почитай, почитай! – Она взяла со стола брошюру, пролистала, нашла подчеркнутое: «Зима – трудное время для попугаев. Воздух, пересушенный отопительными приборами, доставляет им большие неприятности. Пересыхают слизистые оболочки дыхательных путей и кожа. Следствием является инфекция воздушных мешков, а иногда птицы даже выщипывают себе перья. Надо устраивать попугаю теплый душ…»

Я пошел на кухню и нажарил полную сковороду картошки.

– Значит, так, Сева, – строго сказала мама, даже еще не прожевав до конца. – Значит, так, будем все делать по порядку: к деду едешь в воскресенье. Возьмешь на оптовом рынке килограмм сарделек, пачку масла, конфет грамм триста. Такой мужской набор – ну, то есть ты сам как бы догадался купить. Эмма правильно говорит: никаких домашних изделий, это уже будет моя подача. А ты должен сам. Сам, понимаешь? Вспомнил, соскучился, приехал. Приедешь, разденешься, сразу начнешь про школу. Пожалуйся, что, мол, нет теперь комсомольской организации, жизнь ненормальная: многие ученики одеваются лучше, чем учителя, у всех дома компьютеры – это очень помогает в учебе, но ты понимаешь, это дорого, и тебе даже в голову не придет просить такую вещь у близких людей. Скажи, что встаешь каждое утро в пять и выгуливаешь собак состоятельных людей, а вечерами расклеиваешь рекламные объявления.

– Но я же сейчас не делаю этого. Всего неделю выгуливал Персика, пока Нина Васильевна болела, и то за шоколадку. А объявления…

– Сева, Сева, не в этом дело! Во-первых, ты этим занимался, а неделю или год – это наше дело. Во-вторых, не надо ни в чем сомневаться, это чисто деловая акция, и нужно все продумать, чтоб не ездить без толку. Весь разговор должен направляться тобой. Он молчит? Пусть. А ты говори. Меняй интонацию, походи, прибей ему что-нибудь, почини, как сможешь. Главное, присутствуй активно, как внимательный, заботливый внук. Спроси его, может, надо растереть спину. Записывай за ним мемуары, интересуйся подробностями. Переночуй у него, если предложит, может, его по ночам теперь мучают кошмары. Надо напрячься, перетерпеть. Ты забыл, как мы с тобой существовали, пока не умерла моя мама, бабушка Вера? Если б не ее дом, и то дороже надо было запрашивать, что бы мы с тобой делали, что бы ели, во что одевались? А мое лечение? Ты же знаешь, во сколько обходится больница. Тем более надо торопиться: квартира у него, оказывается, еще даже не приватизирована. Эмма была у Смирновых, они знают. Еще морока предстоит с этими документами бегать, все оформлять, а он слабый. Ты, Севочка, уже взрослый. Мне, кроме как на тебя, надеяться не на кого. Делай так, как я тебе говорю.

В воскресенье с полиэтиленовым пакетом я уже стоял у калитки. Мялся, никак не мог себя заставить открыть и войти. Уже просунул руку, нащупал холодную щеколду, но не открыл. Дорожка к дому была лишь слегка утоптана, видно, с тех пор, как расчищал в прошлый раз, по ней и прошли-то всего туда и обратно. Я подбадривал себя, настраивая на непринужденное «привет, дед» и дальнейшее часа на два – два с половиной пребывания там. Я болтался у калитки как привязанный, но войти не мог. Злясь на себя, решил побродить по округе.

Пошел вдоль забора. Дома забыл перчатки, перекладывая пакет из одной руки в другую, по очереди грел их в карманах. Слева забор шел под уклон, к пересохшему руслу какой-то исчезнувшей с лица земли речушки – дед ее еще застал, а я уже нет. Говорили, здесь водятся змеи. Обогнув угол, пошел вдоль забора дальше. В некоторых местах штакетины были оторваны или болтались на гвозде. Раньше такое было немыслимо: дед тщательно следил за порядком. Я подошел к тому месту, откуда виднелось крыльцо и окно кухни. Свет не горел. Скорее всего, дед спал. Нелепое шляние вдоль забора стало меня раздражать. Спустившись вниз, пройдя по хрустящей, спрятанной под снегом листве, сел на поваленное дерево и достал из пакета сардельку… Я их ел и ел, как псих, словно впервые в жизни, даже не пойму, куда столько вместилось. Стало темнеть. По своим же следам поплелся назад. Хотел срезать немного, чтоб идти по диагонали прямо к просеке, а оттуда на автобусную остановку. Но понесло к калитке, хотя болтавшаяся в руке опустевшая сумка не оставляла выбора.


Дом по-прежнему был темен и как-то особенно угрюм. И тут на дорожке между калиткой и домом я увидел деда. Он стоял неподвижно, как памятник. В сумерках я не различал его лица и не мог понять, куда он смотрит. Представляю, если б я вперся сейчас, прошел по дорожке этакой бодрой походкой, сказал бы: «Привет, дедуль! В школе у меня все тип-топ, одна беда – нет комсомольской организации, а еще эти зажравшиеся фирмачи подсовывают мне своих бульчиков-терьерчиков, чтобы я за батон хлеба в неделю, недосыпая, валясь от усталости, выгуливал их в предрассветной рани, пока весь город спит… Давай, дед, я тебе что-нибудь прибью, натру. Вот тебе полторы сардельки и кулек тянучек, ты уж прости за скромность и давай сразу к делу! Маразм маразмом, у каждого свои примочки, но надо же иногда и делом заняться, например приватизировать квартиру, быстренько вызвать нотариуса, составить нужный документ, ты мне – имущество, я тебе – расчищенные дорожки, банки-клизмы до гробовой доски. Да, дед, такие вот мы, прагматичные, не сентиментальные, не понятно на кого похожие…»


Из метро я позвонил Машке. Хотел к ней завалиться. Но ее мать была дома, и Машка не звала. Иногда ее мамаша уезжала ночевать к якобы подруге. Никто не был против, но почему не называть вещи своими именами? Пришлось тащиться домой, опять в эти субтропики. Ну а куда деваться? Поднимался по лестнице: лифт не работал. На подоконнике сидели два бомжа, отдал им пачку масла и конфеты. Подумал, у них тоже, наверное, бывают какие-то свои радости, привыкнуть можно черт знает к чему.

Мать приготовила ужин – жаркое, винегрет. Интересно получается: когда натрескаешься где-то по случаю, она обязательно приготовит, а как неделю бегаешь с подведенным животом, ей и в голову не придет кастрюльку вытащить и что-нибудь закинуть туда.

– Не, мам, я есть не хочу!

– У деда поел? Ну, хорошо. Рассказывай, как подвигаются дела, что тебе сегодня удалось?

– А все удалось! Болтали без умолку…

– Вот видишь, вот видишь, я же тебе говорю! Надо досконально продумывать каждый визит…

Я усмехнулся слову «визит», вспомнив, как продирался сквозь заросли вдоль забора.

– Кто звонил? – спросил, чтоб сползти с темы.

– Да никто, кому мы с тобой нужны!

Лежа в кровати, я думал. И ведь действительно, во всей этой мерзопакостной ситуации мать права! Кому мы нужны? Никому. Сами колупаемся – это раз. Два – это то, что дед помрет, и все его резиденции тихо-мирно проплывут мимо носа в неведомую даль. И через месяц какой-то чужой дядя будет расхаживать по террасам и комнатам, а в квартире будут лепить евроремонт. А мы как жили, так и будем жить, только хуже: деньги за дом кончаются и новых существенных источников пока не предвидится. И все из-за того, что мать тогда не сдержалась, наорала на деда. Три минуты скандала – и насмарку нормальная жизнь. Конечно, если ей самой ехать мириться с ним, еще неизвестно, получится ли? Потом, это будет уж слишком явно. А я, такой балбес малахольный, вырос, вспомнил, приехал… И я решил – зажмусь, «проведу акцию», как называет это мать. Надо как-то выкручиваться, и нечего дрейфить и куда-то там западать.

В субботу, забросив после уроков рюкзак и взяв необходимую сумму, вышел, полный решимости. В киоске накупил газет, в подземном переходе у молдован выбрал две большие кисти розового винограда. Но дольше, чем надо, проторчал у киоска с кассетами. Тут что-то произошло. То ли старик, игравший на аккордеоне за моей спиной, был чудовищно похож на деда и вполне бы сошел за его брата-близнеца, то ли расслабуха субботнего вечера действовала исподволь и подтачивала выпестованные логикой решения. Одним словом, через сорок минут я уже вытирал ноги о пестрый половик у Машкиной двери и входил в дамские чертоги, по-иному и не скажешь – такая там царила благоуханная атмосфера. Со всеми сияющими шторками-скатерками, бесконечными букетами-икебанами, подушечками-ковриками квартира напоминала декорацию водевиля о романтической жизни мусек-пусек и их непутевых кавалеров.

Я вытащил бутылку вермута и виноград.

– А газеты кому? – спросила Машка.

– Нам, кому же? Выпьем, закусим, будем читать, обмениваться мнениями.

– Это фруктовый салатик, мое изобретение. Попробуй, по-моему, вкусно. Я уже продала этот рецепт ресторану «Пикколо».

– Как это – продала рецепт?

– А так, продала, и все.

– Директор ресторана – мужик?

– Мужик.

– Ты чего, Маш, дура? Он тебя в койку потащит, еще пока не звал?

– К сожалению, нет… Шучу, нужен он мне, козел облезлый! А дело было так. Я пошла на дегустацию и заявила, что все эти салаты и соусы в лучших традициях, но не мешает внести свежую струю и я могу в этом помочь. И всё! Они глаза выкатили, пригласили на собеседование… Чего ты удивляешься, за каждое изобретение можно и нужно получать вознаграждение. Почти стихи!

Она еще час рассказывала все эти глупости, я не верил ни на мгновение, но делал вид, что верю, восторгался, возмущался, а из головы никак не выпадал тот старик с аккордеоном в подземном переходе у метро. «Соня» на подоконнике тянул какую-то нудятину. Машка утопала в кресле напротив, а я сидел как неспособный и ничего не предпринимал. Конечно, у нас с ней это уже не в первый раз, да и вся ночь впереди. Но я сам не понимал себя. Хотелось до ужаса, а сидел в отупении, будто забыл, как это делается. Я даже почувствовал момент, когда она начала обижаться, и буквально заставил себя подойти к ней и, подняв на руки, перетащить на диван.

Машка не то чтоб красивая, но очень нежная, теплая девочка. Таких, мне кажется, любят даже больше, чем красивых. Мне нравится, что она носит платья. Не знаю, это мой опыт, но платье снимать приятнее, чем ей же расстегивать джинсы, атавизм – но факт.

Мы пили вермут. Отрывая виноградины, кормили ими друг друга. Я целовал ее пальцы, лицо, волосы, медленно и подробно блуждал губами по ее телу, чувствуя, что сегодня могу себе это позволить. Но она боялась, что произойдет, как в прошлый раз, и она не успеет. Я ей говорил – не торопись, мне хотелось какой-то протяженности. Но она нервничала, стала спешить, отметая все мои окрестные блуждания, сорвалась, как в пропасть, и потащила меня за собой. Нигде восторг и разочарование не подступают так плотно друг к другу, как в этот момент. Наверное, если б она знала, что бывает со мной после, на секунду могла представить это опустошение, она бы не торопилась. Но у нее, видно, все по-другому. На лбу капельки пота, смотрит на меня с нежностью и тревогой.

– Стипль-чез, – говорю.

– Чего? – переспрашивает она.

– Скачки. С препятствиями.

– Ты сегодня странный. У тебя кто-то есть кроме меня?

– С чего ты взяла?

– Так, показалось. Когда долго не бывает, хочется побыстрее, а ты не торопился. Может, ты этим самым занимаешься?

– Чем? А, этим… Обязательно, в школе под партой.

Потом ей звонили подружки, она с ними болтала, намекая, что не одна. Я смотрел очередную муть по видику. Около полуночи безумно захотел спать, как какой-нибудь молодожен, проскочивший медовый месяц. Она потащила меня в другую комнату, с гигантской кроватью.

– «Как из маминой из спальни…» – начал я.

Но она перебила:

– Нет, теперь здесь обитаю я. Мы с мамой поменялись.

– Зачем тебе такая кровать?

– Через голову кувыркаться. Смотри!

– Когда я был маленький, у деда был диван – длинный, как в метро…

– А где он теперь? – спросила она.

Но я не ответил. Мне не хотелось с ней об этом говорить.

Она не гасила ночник на тумбочке. Мы валялись, ели шоколадку, шурша фольгой, и почему-то разговаривали шепотом.

– Расскажи смешную, страшную или дурацкую историю, – попросила она.

– Двадцатого декабря такого-то года в роддоме на Покровке родился мальчик Сева.

– Дальше.

– А всё! Вся история – смешней, страшней и глупей быть не может.

Потом опять все начиналось сначала. Я умолял ее: ну не спеши, не бойся! Но она нагнетала недозревшую страсть. В самый ответственный момент в свете ночника увидел, как с наволочки под ее головой круглым глазом таращится на меня павлин, словно обескураженный открытием, что на свете кроме женщин есть еще и мужчины. Это было так нелепо, я расхохотался, она не поняла, оттолкнула меня, потом затряслась в плаче.

– Ну прости. – Я пытался успокоить ее. – Прости. Этот дурацкий павлин…

– Послушай… – Она села на кровати, подтянув простыню. – Зачем ты этим со мной занимаешься?

– Ну как, все этим занимаются…

– Так, все. Прекрасный ответ. А как ты ко мне относишься, ты сам хоть понимаешь?

– Хорошо, нормально. Ты – веселая, готовишь вкусно…

– Ты любишь меня?

Ну что мне стоило ответить «да»? Частично это было бы даже правдой. Но когда тебя спрашивают вот так прямо об этом, что-то происходит внутри, опускаются километровые шлагбаумы. Может, через десять минут или через месяц я бы это сказал ей сам…


Несколько раз я звонил ей потом. Она разговаривала торопливо и равнодушно. Наверное, была права. Я не то чтоб скучал, но хотелось ее видеть, скорее – просто привык к ней.

Мама яростно ухаживала за попугаем. С утра до вечера крутилась вокруг клетки с прыскалкой. По-моему, легче было купить аквариум и поселить его там. Попугай уже боялся ее – сидел насупленный, уставший трясти перьями и ничего не говорил.

– Гера – хороший мальчик? Гера поговорит с мамой?

– Послушай, – сказала мне Эмма, когда привезла его, – попугай только на год. Люди уехали, оставили. Через год надо или платить, или отдавать.

Я не хотел привыкать к временной птице.

– Герочка нездоров, – растерянно произнесла мама. – Ничего не ест. Правильно пишут, что зима – трудное время для попугаев.

– А весна, а лето, а осень, что, мам, легкие?

– Там про это не сказано.

– Оставь его хоть на день в покое, дай ему опомниться. Ты его замотала своей заботой.

И еще раз я сделал внутреннюю попытку поехать к деду, но оказался в центре «Свободный час». Поиграл на компьютере. Потом, пока хватило денег, торчал у игрового автомата, продулся вчистую и поехал домой.

На этот раз врать чего-то не хотелось. Мать мою неразговорчивость расценила по-своему:

– Неудачно съездил?

– Почему, нормально…

– Как его здоровье?

– Нормально.

– Ну что ты заладил. Подробнее можешь?

– Кашляет он. Все старики кашляют, страдают запорами и отложением солей. Я-то чего могу?

– Ему нужно микстуру попить. Купил бы… Тем более все надо делать быстрее. Я продумаю твой следующий разговор с ним, тянуть нельзя.


Приближался Новый год. По утрам я еле вытаскивал себя из постели, приходил в школу с полузакрытыми глазами, но вовремя. Хотя опаздывали почти все, даже учителя. На свой день рожденья попытался пригласить Машку в «Макдоналдс». Шутил, что изобрел новый сорт овощных сосисок, а она знает, как толкать в рестораны ноу-хау. Но она полуофициально поздравила меня, пожелала мне повзрослеть, дотянуть по развитию хотя бы до среднего школьного возраста, не говоря уж о моем паспортном.

Я обиделся. Но через день еще раз позвонил ей и сказал то, что она хотела от меня услышать. Стоило мне вымолвить признание, как я тут же понял, что это – голая правда, но в прошедшем варианте. Что, действительно, все это время я любил ее, и скучал, и хотел быть с ней, но вдруг этой вынужденной, обязательной моей фразой она как бы мгновенно освободила меня от всего этого. И теперь, когда она сказала в ответ тихо и коротко «заходи», я уже находился по другую сторону своего признания и не пошел к ней ни в тот вечер, ни в другой…


Тридцатого декабря я вытащил из шкафа новый, подаренный мне два года назад шарф. Потихоньку от матери убрал его в пакет, спрятал туда же коробку конфет «Ликер в шоколаде». По дороге решил докупить остальное. Не хотел говорить ей, что еду сегодня. Хотел сделать это без ее ведома, без этих осточертевших: «Повтори, что ты должен сказать, так, правильно, умница». «Гера – хороший мальчик, Сева – хороший мальчик…»

На вокзале продавались шутихи. Сам не зная почему, я купил одну, подумал: может, выйдем во двор, воткнем в сугроб. Мне очень хотелось увидеть деда. Я не собирался у него задерживаться и вести мамины программные беседы. Просто хотел его поздравить, побыть без всякого внутреннего напряжения. Может, если была у него искусственная, нарядить елку.

Когда я подошел к его дому, заметил, что свет не горит. Но в прошлый раз он тоже не горел. Утопая в снегу, подобрался к калитке. Ее давно не открывали. С трудом отодвинув калиткой целый сугроб, втиснулся во двор и пошел по дорожке, оставляя за собой не следы, а глубокие норы. На ступеньках крыльца лежали пышные снежные пироги, и даже форточку на кухонном окне подбило снегом так, что любому понятно – ее давно не открывали.

Я постучал. Никакого движения. Окна были занавешены, и заглядывать в дом было бесполезно. Но на всякий случай я обошел вокруг, привстал на завалинку, цепляясь за наличник, – на одном из окон столовой шторы не сходились посредине… Но что можно разглядеть в темной комнате? На мой стук отозвался только дятел: он починял сосну возле душа и не обращал на меня внимания.

Скинув сапогом снег, я присел на крыльце, не зная, что делать дальше. По здравому смыслу паниковать нечего. У человека в городе квартира, на носу праздник, чего сидеть в этой берлоге? Правильно сделал, что уехал. Я успокаивал себя, но всякая пакость лезла в голову. Чтоб не думать о том, что элементарно могло произойти, чтоб не участвовать в этом даже мыслями, я вытащил шутиху, поставил ее в сугроб и полез за зажигалкой. Но либо забыл ее, либо выронил на вокзале. Подгреб снег, слепил снежок, попытался сбить сосульку с козырька над крыльцом. Попал с четвертого раза. И тут вспомнил про баскетбольную корзину. Пошел между деревьями, утопая так, будто две зимы сложились вместе, объединив свои сугробы, – еще б немножко, и вплавь! Корзины не было, но у одного дерева сбоку торчало снежное ухо. Сбив снег, увидел ее. Мерзлая сетка прилипла к дереву – видно, застыла на ветру. Сверху, на кольце, лежал снежный ком – у зимы свои игры. «Главное, записывай. Черта вертикальная – бросок. Не попал – минус. Попал – кружок…» Почему-то мне тогда очень нравилось это слово – «вертикальная». Я употреблял его к месту и не к месту. Теперь я смотрел на корзину сверху, не трогая снежный ком, хотя очень хотелось сбить, наверное, в отместку за те детские непопадания.

Показалось, скрипнула дверь. Я оглянулся. Но скрипело дерево – поднимался ветер. На яблонях болтались яблоки, я их увидел случайно – так они были высоко. Это те самые ветки, которые виднелись с верхней террасы и яблоки на которых во время заката казались розовыми. А сейчас они чернели на голых ветках и выглядели каменными.

Я вернулся на крыльцо. Там валялся пакет. Рядом с ним сидел кот. Я ему страшно обрадовался. Но угостить его было нечем. Взял на руки, погладил. Он не удирал. «Эй, – сказал ему, – не ты ли шуровал по кастрюлям?»

Идиотизм какой-то, почему все так? Был бы такой портной по времени – вырезал лишний кусок: минуту, день или год, сшил края – и все нормально! Никаких тебе провалов, ошибок, раскаяний – крои как хочешь. Но кто знает, может, после этого у многих жизненного пространства осталось бы с носовой платок.

Отпустил кота, повесил сумку на ручку двери и пошел. Чего сидеть? Остановился на том месте, где видел деда в последний раз, он испугал меня тогда своей неподвижностью. Но он вообще мало двигался, с трудом донашивая свое старое тело.


Я позвонил по телефону в московскую его квартиру. Долго никто не подходил. Потом приглушенный кашляющий голос: «Алё, слушаю вас».

Даже не смог поздравить его, повесил трубку. Не знаю почему, но не смог. Какая-то страшная обида на то, что его не оказалось тогда в доме, когда все могло начаться сначала, когда я так скучал по нему и так боялся его смерти.

Эмма потом рассказала – да, он перебрался до весны в Москву. Его опекает какая-то Антонина Семеновна, не то чтоб старушка, средних таких, пожилых лет.

– Прекрасно, – сказала мама. – В городе это гораздо удобнее. А со старушкой-нестарушкой надо выяснить.


Я продлил себе каникулы фолликулярной ангиной. Меня оставили в покое. С температурой тридцать девять, с шерстяным «ошейником» на горле я разгадывал головоломки. Как быстро начинает соображать голова, когда вправе этого не делать!

Но в начале февраля врачи выпихнули меня в школу, хотя анализ крови был не очень. У меня кружилась голова, одежда на мне висела как ворованная, даже не хотелось курить. Я стал носить шапку.

Как-то пришел поздно, слонялся после уроков, хотя мать просила не задерживаться: должен был зайти по вызову слесарь, у нас засорилась труба. Когда открыл дверь, в коридоре стояла мама, Эмма и какой-то мужик. Я решил, что слесарь-водопроводчик. Оказалось – мой отец. Он повернулся, и я увидел свое лицо, только старое.

– Привет! – сказал я.

Мама держала в руках раскрытую папку, перебирала листки.

– Когда ж он успел это сделать? – спросила Эмма. – И дачу, и квартиру…

– Давно, – ответил отец. – Четыре года назад.

– Дедушка умер, все маме оставил, – сказала мне Эмма. И к отцу: – Но вы-то как, будете подавать на апелляцию?

– Зачем? Он так решил – всё. Да, вот еще ключи. – Он достал дедушкин очешник.

– Ну правильно. Одному Богу известно, как они, – Эмма кивнула на нас с мамой, – жили. Так по справедливости. Тем более вам-то зачем: четыре магазина, протезная мастерская – наверное, хватает?


– У кого, у меня четыре магазина? Кто вам сказал? Я работаю на протезной фабрике, жена – врач-окулист. Да какая разница… Я тут привез… – Отец полез в боковой карман, вытащил длинный плотный сверток, стоял и не знал, кому отдать, протягивал то мне, то маме…

Мама взяла, положила в карман кофты.

– Ну хорошо, – сказала она, оторвавшись от бумаг в папке. – Все понятно. Благодарим, что завез. Всего хорошего.

Отец посмотрел на меня, отвел глаза, стоял мялся.

– Может, можно посидеть полчаса, покурить? – спросил отец и взялся за молнию на куртке.

– Нет, – отрезала мама. – У нас не курят.

– Что, не поговорим даже? Столько лет… Я виноват, знаю, но может, хоть полчасика? Я даже прощения, не знаю, могу ли… Так вышло, по дурости… Жалел, да теперь поздно!

– Послушай, – сказала мама, – мне твои исповеди ни к чему. Не хочу ничего муссировать и ни во что вникать. Достаточно своих проблем, и на чужие нет ни времени, ни сил. Так что – не задерживаем. Сева, открой дверь.

Он повернулся ко мне. Я сказал:

– Раздевайся, папа, проходи…


Трудное время для попугаев (сборник)

Подняться наверх