Читать книгу Танец и Слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина - Татьяна Трубникова - Страница 2

Оглавление

Она, летящая над жизнью, всегда ощущала себя наследницей древних богов. Её так и звали: божественная. Да она и сама знала это о себе. Сильное тело с прекрасными, текущими линиями делало каждое её движение исполненным тигриной грации и бесконечного, идущего изнутри, из самой сути её существа, обаяния. Богиня, рождённая из пены. Она – дочь ветра и волн, легкокрылого полёта птицы и пчелы.

Исида – таким было её имя. Подобно древней богине, властной над жизнью и смертью, благоденствием и трагедией, вмещающей в себе самой – всё…

Но ещё она была просто женщиной. Да, её обожали и превозносили, ею восхищались и бесконечно удивлялись её власти над зрителями. Едва она делала малейшее движение, самое простое, даже не связанное с ритмом мелодии, все взгляды устремлялись на неё. Только на неё, потому что не смотреть на неё было невозможно. В каждом повороте головы на грациозной шее, в каждом шаге сквозила её божественная сущность.

И ещё она всегда смотрела вдаль, будто в просторы океана, где кромка неба сливается с горизонтом, даже если просто смотрела кому-то в глаза. И всегда была безумно влюблена… Но только не сейчас! Увы, увы. Всё кончено. Для неё всё кончено. Её бедное, ушибленное сердце! Так она думала в этот вечер.

Исида сидела в театральной ложе. Зал был колоссален по своему размеру и избыточно роскошно оформлен. Огромный занавес красно-кирпичного цвета с кистями обрамлял полукруглую сцену. Музыка Стравинского заполняла собой всё пространство. Она дрожала: этот композитор – гений. Звуки, рождённые им, глубоко проникали в её истомлённое, иссушенное сердце. Они раздирали её, ранили, хотелось рыдать. Русский балет Сергея Дягилева в Гранд-опера в Париже. Новая «Весна священная». Шумный успех. Машинально она отмечала в постановке черты, заимствованные из её танцев. Да, сильное она оказала влияние на русский балет. Фокин – талант, ловкач и молодец. Его «Умирающий лебедь» для Анны Павловой – это обнажение чувств. Исида знала, что до её появления в России русский балет был мёртв, мёртв, тысячу раз мёртв. А вообще, балет она не то что не любила – она его не выносила. Какой изувер мог придумать затягивать прекрасное тело в тугие корсеты, скрывать ноги оборками, а пальцы уродовать пуантами? Но она слушала музыку. Её волшебство уносило далеко-далеко от золочёной ложи, ввысь, туда, где расписанный летящими ангелами потолок, казалось, растворялся в бескрайнем небе…

Исида уже знала, как можно танцевать под эту музыку. Звуки воспламенили её чувства. Сгорая, она могла двигаться так, что зрители запоминали её танец на всю жизнь. Вот и сейчас, прикрыв глаза, она видела себя свободной, в обычной своей прозрачной тунике, порхающей по сцене босиком…

Париж! Сколько счастья было здесь, сколько успеха и – одно самое страшное горе, горше которого не бывает на свете. Не забыть. Ничто уже не изменит излома печали в линии её губ. Великая, необузданная, как вулкан страстей, бессмертная и несчастная Элеонора Дузе, всмотревшись в её лицо, сказала однажды, что на её лбу – печать трагедии. Всё так и есть.

Исида слушала музыку иначе, чем другие люди. Потому что впускала её не только в душу, она впускала её в своё тело, в самую его сердцевину, а потом, замерев, следила, как музыка эта начинала жить в ней, ввинчиваясь бесконечной спиралью в руки, ноги, шею…. Каждая клеточка её тела начинала вибрировать в одном ритме с этой музыкой. Живя в ней, дух музыки свободно распоряжался её движениями. Она становилась совершенно безучастной к окружающему: всё, что не эта звучащая сейчас музыка, переставало для неё существовать. Она не знала, какое следующее движение будет в её танце, потому что сама становилась музыкой, отдавая тело в безраздельную власть её духа…

Как ужасно, что тело не может быть молодым вечно. Но что же всё-таки её ещё держит здесь, в Париже?! Внезапно от этой горькой мысли она очнулась, едва не захлебнувшись обрушившимся аккордом.

Она не танцевала, а сидела в ложе. Чёрное платье из бархата и тончайшей органзы, расшитое вручную синими и голубыми текучими цветами, было свободным, мягким, струящимся. Но и оно не было совершенно в её вкусе. Будь её воля и не будь светских условностей, всю жизнь ходила бы в свободной греческой тунике. Голубой – её любимейший цвет. Шёлковый шарф на плечах свисал длинной бахромой. Он очень нравился Исиде, потому что благодарно отвечал каждому её движению…

Открыв глаза, Исида увидела незнакомого человека. Нет, она не испугалась. Она вообще никогда ничего не боялась, с самого детства, а пережитая трагедия и вовсе сделала её любопытно-бесстрашной.

Человек взял её руку и медленно поднёс к губам. Бородка и усы щекотали кожу. Странные внимательные глаза за очками смотрели на неё, не мигая и обволакивая… Она не могла оторваться от этих глаз, от некрасивого, в общем-то, лица незнакомого мужчины. Наконец, он заговорил: что просит прощение за вторжение, что восхищён её талантом, что он из Советской России. Слышала ли она, Исида, о такой стране? Говорил по-французски он прекрасно, хотя и с акцентом. В его словах она прочитала замаскированную иронию. Да, она слышала о такой стране! И она восхищается «рус револьюс»! Исида говорила с вызовом. Пламя, ещё недавно дремавшее в ней вместе с печальными мыслями, вдруг ожгло её вдохновенное лицо, осветило синие, будто брызги моря, глаза.

Человек удивленно и радостно поднял круглые брови. О! Он видел её в зале Дворянского собрания в Санкт-Петербурге в 1905 году. Творилось нечто невообразимое. Небывалый триумф! Странное чувство испытал он, глядя на неё тогда. Будто слышал шелест прибоя, которого не было, будто видел виноград, который она срывала своими прелестными руками-лебедями, будто ветер моря коснулся его горячих щёк… Всё это было вызвано к жизни движениями её тела. Сначала он думал, что сходит с ума, думал, что он – один такой, однако потом убедился, что окружающие видели то же… Тогда он понял, что она – божественна. «Божественная Исида», – сказал он ей, проникая в её глаза странным своим взглядом.

Лишь музыка Стравинского заставила очнуться Исиду и понять, что антракт окончился. Потому что человек, назвавшийся Григорием, говорил о Советской России. Говорил вдохновенно и страстно, как одержимый.

Поневоле она заряжалась его необычайной энергией и энтузиазмом, потому что по сути своей тоже была революционеркой. Всегда, с самого детства. Делала всё, что хотела. Благо, мать не ограничивала её, не одергивала, впрочем, как и её старшую сестру и двух братьев. Но это неважно: они – не революционеры, она – да! Исида помнила, как пяти лет отроду сражалась с воспитательницей за право иметь своё мнение о том, что Санта Клауса не существует! Её наказали – пусть, но правда дороже! Помнила, как бросила школу в десять лет. Школой для неё стало выживание в глухих к страданиям бедняков американских мегаполисах, а образованием – встречи с самыми просвещёнными поэтами, писателями, художниками, скульпторами и композиторами её времени, до вершин которых Исиду вознес гений природного танца.

Ещё девочкой она убегала с занятий к берегу моря, чтобы танцевать. Там, вдали от посторонних глаз, она сбрасывала с себя всю одежду, потому что нелепое платье с множеством юбок не позволяло солёному ветру ласкать её ноги, а ботинки-колодки тянули к земле, и кружилась нагой на песке. В те волшебные мгновения она была свободна и совершенно счастлива. Свобода для неё всегда была символом и синонимом счастья, непременным условие полёта души…

Всё, что мешало этому полёту, она безжалостно рушила. Её шеи и пальцев никогда не касалась тяжесть драгоценностей – они отнимали у неё свободу! Она не признавала брака и условностей, связанных с ним.

С каждым словом Григория Исида увлекалась всё больше и больше. Будто зримо видела великое будущее великой страны, построенной заново. О! Их законы, идеи, стремления – всё напоминало вдохновенную Древнюю Грецию, в которой жили по-настоящему свободные люди! Грецию, которая всегда была для неё идеалом. Грецию, в которой процветали искусства, в которой вольные мысли воздвигали идеальные в своих пропорциях храмы, и где даже одежда ниспадала свободными складками.

О, новая страна! Григорий сказал, что сейчас этот новый мир, воздвигнутый гением вождя, страшно лихорадит. Голод и война, неприятие со стороны других стран и множество врагов внутри. Всё это раздирает молодую республику. Но у них есть главное – будущее! Их идеи проникнут во все умы во всём мире, а потом будет мировая революция!

Исида смотрела в купол зала, вместо люстры – бездонное небо, и ангелы расступились перед красным закатом… Балет шёл к концу, но она уже не следила за тем, что происходит на сцене. Она не могла больше слушать Стравинского. Ей хотелось сейчас, именно сейчас, чего-то другого, ещё более мятежного, ещё более бурного, что могло бы хоть на мгновение заглушить ту боль, которая теперь всегда жила в ней.

– Выйдем, – сказала она.

С балкона Гранд-опера открывался величественный вид на площадь Оперы и разбегающиеся в стороны и вдаль улицы. Прохладный ветер немного успокоил её.

– Приезжайте в нашу страну, – вдруг сказал Григорий.

Она встрепенулась, будто её прожгла молния. Григорий даже вздрогнул – таким жаром полыхнуло её лицо.

Она перевела взгляд на город. Сверкающая огнями площадь врезалась в память этим мгновением. Небо вдруг стало ближе. Боль отпустила.

– Как?! Что я там буду делать?! – спросила Исида.

– Жить, творить, дарить себя детям. Мы организуем для вас школу танца. Вашего танца! – ответил Григорий.

Не переводя дыхания, сразу спросила:

– Сколько детей у меня будет? Я хочу – тысячу.

Он обещал.


Это была её давняя мечта. Правда, у неё была когда-то своя школа, её рай, где она могла учить детей танцевать. Сначала она содержала её сама, потом – Лоэнгрин. Так она его звала, рыцарь, спасший её, как настоящий Лоэнгрин спас принцессу Эльзу. Лоэнгрин позволял Исиде бездумно тратить деньги, потому что обожал её.

Мечта жгла её сердце. Передать своё ощущение музыки десяткам юных созданий. Передать им гений своего жеста, зримое воплощение всех оттенков чувств и мыслей, заключённых в таинстве льющихся звуков. Перед сном, едва Исида закрывала глаза, она видела мысленным взором чудо-танец, не сольный, а исполняемый с двумя десятками танцовщиц. У каждой – своя партия, своя линия, подобно тому, как в оркестре каждый музыкант вплетает в общее звучание свой оттенок мелодии. Этот танец-оркестр столь чудесен, что от него невозможно оторвать глаз. Ожившая музыка. Девятая симфония Бетховена.

Совсем недавно мечта о большой школе уже готова была осуществиться. В Греции! Сам Венизелос обещал им. Увы, короля Константина укусила обезьяна, и он умер. Досадный случай. Именно такие меняют судьбы мира. Правительство сменилось, Исиде пришлось уехать. К чему тогда удивляться, что этот вечер в Гранд-опера так обжёг её?! Будто незнакомец заглянул на самое дно, в самый тайник её души и вынул оттуда нечаянное, трепетное, самое важное в её жизни…

Григорий был рад, очень рад её согласию. Хотел поцеловать её руку. Но она схватила его ладонь и с силой, по-мужски встряхнула. Он рассмеялся:

– Хорошо, товарищ Исида! Будем вместе!

Очарованная, она задумчиво шла по Гранд-опера. Ниши, украшенные причудливой лепниной в виде сказочных растений и цветов, массивные золотые светильники, необозримый расписанный потолок – всё странным образом откликалось в ней. Исида не любила вычурность отделки, она понимала красоту тоньше. Но высота потолков, напротив, ей нравилась. Именно благодаря ей она чувствовала себя здесь как дома. Королевская академия музыки и танца – так назывался этот дворец во времена Короля-Солнца, а позже на фронтоне появилась надпись: Academie Nationale de Musique. Апполон над куполом простёр руки с лирой к небу. Не только греки строили великие храмы…

Исиду вдруг пронзила отчётливая мысль: она сюда не вернётся. Неужели это так? Смотрела на статуи, на маски радости и горя, стараясь запечатлеть их навечно. Как всё это похоже на её жинь… Бесконечная смена декораций… Как же она устала от фальши! И только горе её неизбывное – подлинно.

Ей страстно захотелось сбросить со своих плеч Париж, роскошь его дворцов, его узкие улицы. О, боль!.. Зарыть её в белых холодных снегах, в необъятных просторах этой новой страны. Она помнит их – видела из окна поезда. Чёрное и белое. Только страна тогда была другая. Другая страна на тех же снежных просторах…

Удивительные вещи говорил ей Григорий, будто видел её сердце насквозь: что у неё лицо человека, порвавшего все связи с жизнью и не знающего, куда двигаться дальше, какой сделать шаг. Мёртвое лицо. Он прав. Исида вздрогнула. В самом деле, что ей осталось? Жизнь выпита до дна. Горчайшая цикута. Что в ней было, кроме Гения жеста, невероятным образом вселившегося в неё? Всё остальное – иллюзия, всё остальное было отнято…

Человек из ложи – странный, проникающий в самую душу, как дьявол, – говорил нечто столь удивительное, что сердце снова забилось. «Есть на свете страна, где вы могли бы забыть всё. Потому что это не то, что можно встретить в других частях света. Новый Эдем. Первородная земля. В ней всё заново, с чистого листа. У всех. Там ваше место…»

Много позже, вспоминая эту встречу, она думала, что Григорий будто околдовал её. И время пропало – после антракта. Будто и не было его. В чём дело? В её воображаемом танце под музыку Стравинского? В странном взгляде Григория через стёкла очков? В её безутешном горе и понимании своей ненужности, отчужденности от этого любимого когда-то города, от всех людей, также любимых когда-то? Или в том, что она рассталась недавно с обожаемым Архангелом, её вторым гением, и чувствовала себя вырванной из жизни с корнем? Но самое нелепое и, пожалуй, пугающее заключалось в том, что у неё было ощущение, будто Григорий говорил ещё что-то, но она забыла, забыла сразу же, в то же мгновение.

Что?! Какие-то русские слова… «За-ла-та-я га-ла-ва»… Что это?

Теперь перед ней лежало письмо, размашисто подписанное высоким чиновником из правительства «нового Эдема». Кто он, этот человек со звучной скорпионьей фамилией? Письмо построено чётко, тонко, вежливо, властно и вместе с тем тепло. Оно – её охранная грамота, её виза, её дверь в неизвестность.

О, какую истерику устроила её лучшая подруга Мэри, когда узнала о решении ехать, смотреть на «рус револьюс»! «Безумие! Тебя убьют! Они варвары!».

Исида пожала плечами: не всё ли ей равно, хоть бы и убили, – не начинала ли она свою жизнь много раз с тех пор, как родилась? Чего стоит её нищее детство с бесконечными переездами из одной конуры в другую!

Отвратительное ощущение: помнить, что слышала нечто странное от Григория, и не иметь силы восстановить это «нечто» в памяти. Будто ударилась головой и всё забыла. Такого не бывает! Что он говорил ей? Что?!

Слёзы сами собой потекли по щекам. Всплыло американское детство – удивительным образом, чётко, в лицах, жестах, ощущениях. Она всегда всё воспринимала через движение.

Её мать, переживавшая крушение своей единственной в жизни любви, была беременна ею и чувствовала такое отчаяние, что ничего не могла пить, кроме шампанского, и есть, кроме устриц. Исида шутила потом: «В утробе матери я питалась пищей Афродиты. Потому и танцевать начала там же…»

Что первое она запомнила? Кроме пожара в дешёвой меблирашке и крепких рук, спасших её, – ужас при упоминании отца. Для матери он был дьяволом во плоти. Исида даже думала, что у него есть рожки. Велико же было её изумление и детский восторг, когда она впервые увидела седовласого красавца мужчину! Он кормил её мороженым в шикарном кафе. Перед ней была целая сладкая гора, обильно политая шоколадом. Она методично уничтожала её. Раньше в своей жизни она и не видела такого великолепия.

Отец спросил её:

– Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?

– Я буду танцовщицей, – ответила Исида, не отрывая взгляда от мороженого.

Потом отец повёл её в магазин игрушек. О! Её детское сердце растаяло, как мороженое. Она и представить себе не могла ничего подобного. Что она знала? Убогое существование среди трущоб, в дешёвых комнатках, практически впроголодь… с музыкой Шопена и Бетховена. А здесь! В сверкании ярких ламп, будто живые, стояли куклы. Несомненно, это были первые фарфоровые игрушки. Они, американцы, любят всё новаторское. Глаза разбежались в восторге и муке. Потому что она была не в силах обнять глазами всё. Длинный ряд кукол… Глаза её выхватили одну. Мальчик. Фарфоровый чистый лоб с нарисованными над ним чёрными вихрами.

– Как зовут эту куклу? – спросил отец.

– Виктор, – ответила Исида, не задумываясь. – Хочу ещё одну!

Она лихорадочно искала глазами то, что соответствовало бы её мечте, но не находила. Тогда она показала на белокурую голубоглазую куклу-девочку.

– А её как зовут? – спросила продавщица.

– Серж! – был ответ Исиды.

– Но это девочка!

– Вовсе нет!

Дома огромными ножницами она без тени содрогания отрезала белокурую косу куклы, содрала прекрасное платье в оборках и лоскутами, какими-то ленточками кое-как обернула ноги, подобно брюкам. Рядом с Сержем она любила засыпать, а Виктора никогда к себе в постель не клала, смотрела на него издали.


Исида верила в приметы и гадания, особенно после того, как однажды страшные видения, посетившие её, сбылись.

Это было в холодных просторах той самой загадочной страны, куда звал её Григорий. Она была там на гастролях. Ехала со спутником в пролётке, как вдруг её охватил неимоверный ужас, рыдание сдавило горло. «Смотри! – воскликнула она. – Видишь эти детские гробы?!» – «Где?! Там ничего нет…» – ответил спутник. Но она отчётливо видела среди сугробов гробы. Вернувшись в Париж, не могла найти себе места от тревоги. Танцевала божественно, как никогда раньше, будто чуя, что это последние дни жизни её души. И эту свою последнюю радость, последний свет она непременно должна была отдать людям – всем, без остатка. А потом случилось то, что убило её навсегда: тело её осталось жить, но душа умерла…

Россия! Удивительная, загадочная страна. Почему всё самое яркое в её жизни, но и болезненно ранящее так или иначе связано с ней?! Чужое, неприютное, холодное пространство. Толпы людей на её выступлениях. Горы цветов. Темнота, мёрзнущие в тулупах извозчики. И ещё нечто важное, что она должна обязательно понять, понять через эту страну, через Россию. Ведь это не случайность, что Григорий позвал её туда!

Исида решила пойти к знаменитой гадалке. Никогда раньше не ходила, а тут… Мэри пугала её, что, по слухам, в России в супе можно найти отрезанные пальцы! Что её, Исиду, изнасилуют сразу же, едва она пересечет границу! Свирепый апаш в красной косоворотке и с ножом в зубах. Исида заливалась смехом. Уже давно она думала, как бы ей умереть. Выпить яду? Только чтоб не больно… Ну и чушь с супом выдумали!

Гадалка узнала Исиду. Была польщена. Из-под её лёгких, сухих, маленьких пальцев веером легли карты.

– О! Тебе предстоит нечто необычайное. Некое путешествие. Не столько опасное, сколько чреватое множеством неприятностей – больших и малых. Миллионы будут в твоих руках. Да! Главное – ты выйдешь замуж!

При этих словах Исида вскочила, скривив рот и рассмеявшись. Всему миру известно её отношение к браку! Никогда! Никогда!!! Это отжившая мораль, глупость, пошлость и лицемерие! Её окружали потрясающие люди. Роден хотел обладать ею. Все её мужчины, главные мужчины её жизни, были гениями. Но ни за одного она не вышла замуж! Даже за миллионера Лоэнгрина, готового сложить к её ногам всё своё состояние в обмен на её свободу! Никогда!!!

Выпалив это в лицо опешившей гадалке, она бросилась вон.

Бежала по винтовой лестнице вниз, скорее прочь от этой лжи, а вдогонку летело:

– Выйдешь! Выйдешь замуж! И года не пройдёт!!!


Единственная ученица, из самых первых, что осталась верной Исиде и не побоялась ехать с ней в «новый Эдем», Мира, с вниманием вглядывалась в незнакомый пейзаж за окном поезда. Ехали они долго. Исида думала, что путь никогда не кончится.

Вещей она почти не взяла с собой. Все наряды великого Пуаре оставила в Париже. Зачем они ей теперь? Только красная туника, чтобы танцевать, есть, спать и ходить по улицам. Вспоминала свои прежние приезды в Россию. Первый визит перевернул все её представления о мире, о богатстве, об искусстве. Совсем ещё юная, тоненькая, гибкая, невесомая, будто сам дух танца, будто три боттичеллиевские грации: Красота, Наслаждение и Целомудрие, единая в трёх ликах… Там, в России, она быстро поняла, что такое жгучий русский мороз. Помнила, как извозчики кутались в свои тулупы. Она была безумно влюблена в те дни, и тем тяжелее, невыносимее было временное расставание с любимым, с её первым гением, с её Тедди, чем больше холодных злых километров пролегало между ними. Она писала ему письма, откуда только могла. Она радовалась своей огромной любви: была наполнена ею, танцевала ею, и даже терпкий вкус расставания уже не был столь неприятен… Есть пьянящая сладость в короткой разлуке, потому что Исида знала: он ждёт, ждёт, напряженно ждёт её, ждёт их встречи. И она – тоже! Первая неделя страсти – на полу в его студии, – она бесконечно вспоминала её. Там не было никакой мебели, два ковра и её шуба – вот их ложе. Они питались любовью, засохшими булочками и тем, что удавалось добыть ему в редкие вылазки. Увы, у них почти не было денег – они ели в кредит! Но как им было весело! Странность положения усугублялась тем, что никто не знал, где Исида: ни импресарио, ни родня, ни подруги. Главное – не знала её строгая мать… Тедди похитил Исиду.

Серая неясная мгла. Её везли в гостиницу, тёплую и роскошную, когда она вдруг увидела странную процессию – угрюмую, убитую горем. Даже издали было видно, что люди подавлены. «Что это?!» – спросила она, чувствуя сердцем невыразимый ужас. Гробы, гробы, гробы. Ей ответили, что хоронят расстрелянных рабочих – в ранний час, чтобы никто не видел. Ком в горле никак не хотел проходить… А потом был шумный успех в зале Дворянского собрания – цветы, овации, её любимая музыка Шопена, в которую она погружалась полностью, до самого дна души. C’est beau. Знакомство с петербургской элитой, высшим светом, русскими князьями, Кшесинской, замечательными актёрами, музыкантами, композиторами, балетмейстерами…

Ей помнилось её первое утро в России. Она открыла глаза на огромной гостиничной кровати под пышным балдахином. Номер люкс. Но что это? Она протерла кулачками глаза. Кшесинская… в невероятном наряде из тончайших кружев и перьев, на стройной шейке – ручеек роскошных бриллиантов; она была подобна сказочной райской птице, залетевшей в окно. Кшесинская пришла знакомиться. Рядом с Исидой, дышащей естественной красотой, она выглядела существом с другой планеты. Прекрасная Матильда сказала Исиде: «Здесь, в России, золото то, что блестит. Ты не завоюешь никого одним искусством движения. Тебе нужно измениться».

Исида покачала головой. И оказалась права. Ей не надо было меняться – это она изменила мир своей простотой. Роскошь русского двора не прельстила её. Потому что успех, поклонение, дары, что были сложены к её ногам – от цветов и денег до дружбы великих князей, – казалось мишурой, когда она вспоминала мрачную процессию, виденную ею! Странное дело: видение это продолжало жить в ней, будто поселилось в сердце навсегда…

Её представили великому князю Сергею Александровичу, великому князю Михаилу, графу Курагину. Она никогда не благоговела перед титулованными особами и вела себя с ними так же естественно, как со всеми другими людьми. Когда-то, нарушая этикет, она отказалась встать в присутствии короля Болгарии, чем совершенно сразила его. Король Фердинанд настолько проникся её эпатажем, что приглашал жить в своём дворце…

Исида улыбалась балетмейстеру Фокину, болтала со Станиславским, но чужая боль жгла её. Неужели эти люди не ведают?! Инстинктивно, будто зная своё предназначение, она впитывала эту боль, всё больше изменяясь под её влиянием. Она всецело была на стороне тех, отверженных, несших бездыханные тела своих родных и близких. Исида всегда, с самого детства, в силу врождённого благородства характера была на стороне обиженных и угнетённых. Достаточно было капли, чтобы всколыхнуть её сердечко. Здесь, в холодном Петербурге, она бросила в лицо генералу Трепову, отдавшему приказ о расстреле: «Я люблю полонезы. Музыку свободы. И революции!» Генерал, резко развернувшись, поспешил уйти.

Уезжая, Исида знала, что никогда не забудет тот первый свой рассвет в России. Он останется с нею, как зарубка на сердце, как первый урок, полученный здесь. Уже тогда она чувствовала, что Россия станет чем-то особенным в её судьбе…

Чёрное и белое… Странная, странная страна. И они с Мирой в ней – две невесть каким ветром занесённые птички. Исида представляла, как их будут встречать на перроне первые лица нового государства. Тот самый, со скорпионьей фамилией, что так мило писал ей. И все большевики «рус револьюс»! «Большевик» – значит «большой». С большой душой и устремлённостью в будущее, с силой и мощью нового… И дети! Много-много детей! Они будут дружно махать ей красными флажками… Так ли всё будет?

Когда с парохода, в Ревеле, они пересели на поезд, у Исиды возникло щемящее чувство невозврата. Будто не границу пересекали они, а переплывали мифический Стикс, откуда ещё никто и никогда не смог вернуться…

На станциях творилось нечто невообразимое. Большие крестьянские семьи, с самоварами, узлами, немыслимым скарбом, толпились у поездов в тщетной попытке продолжить путь. Ад на земле. Однажды, выйдя на какой-то станции, чтобы купить провизию, Исида, точно флейтист из Гаммельна, вернулась к своему вагону с целой вереницей детишек, бегущих за ней. Она раздала им все сладости, что у них были, и экспромтом дала урок танца.

Ужасны были картины нищеты и запустения. В девятьсот тринадцатом году она видела Петербург во всём его великолепии, а теперь, в Петрограде, она бродила, точно по заколдованному королевству, где по воле злой волшебницы все уснули на сто лет. Тёмные окна особняка Кшесинской, подаренного балерине великим князем, пугали пустотой. Исида помнила её, тонкую, как стрекоза, милую, манкую, – та ходила на все её выступления… Когда же кончится этот мёртвый сон?

Она и вправду думала, что в Москве её встретит толпа поклонников, представителей Новой Расы, Нового Мира. Что она упадёт в их дружеские объятия. С сильно бьющимся сердцем, завернувшись в алые шарфы, накинув красный плащ и тщательно подведя пунцовой помадой губы, она смело ступила на верхнюю подножку. И…

На перроне их никто не встречал. Исида была ошеломлена. Неужели в Кремле не получили её телеграммы? Единственным человеком, заинтересованным в общении с ними, был их спутник ещё от Ревеля, дипкурьер, молоденький мальчик, большевик, по его собственным словам, из бывших юнкеров. Он был так худ и мил, так бегло говорил по-французски и по-английски, что совершенно очаровал Исиду. К тому же он видел её последнее выступление в России перед Первой мировой войной и теперь был счастлив видеть великую танцовщицу так близко… Чахоточный румянец на щеках, тонкие пальцы музыканта. Он помог вынести их багаж. Видя, что дамы в полной растерянности и не знают, куда им идти, предложил свои услуги найти гостиницу. Он был смущён не менее Исиды, что её – божественную – никто не встретил. «Только не стоит мечтать об особых удобствах. Гостиницы у нас не работают, как прежде».

Он отвёз их в «Метрополь», во второй Дом Советов. Разумеется, Исида была здесь прежде, в прошлой для России жизни. Что же она увидела теперь? Из единственной комнаты, которую удалось раздобыть, была вынесена вся мебель. Видимо, для распределения нуждающимся, лишь одиноко стояла кровать., да и какая кровать – грубые доски были уложены на металл. Кровать – одна на двоих. И никакого постельного белья. Смрад, грязь, мухи и крысы. Мира расплакалась: «О боже, здесь нет даже элементарных удобств…» Но Исида пожала плечами – всё это ерунда, она видела и не такое.

Мальчик-большевик приготовил им яичницу на примусе. После сухого чёрного хлеба из пайка, хлеба, от которого Исиде с непривычки было плохо, горячая ароматная яичница показалась чудом из чудес. Она с удовольствием ела. Ей было всё нипочем: в самом деле, она ещё в Париже говорила, что боится духовного голода, а не физического. В Европе и Америке она задыхалась, а здесь надеялась глотнуть воздуха свободы.

Улыбнувшись юному большевику, Исида попросила:

– Покажите нам Москву.

Был вечер, тёплый, ласковый. Насколько же лучше было на пустынных улицах, чем в гостинице!

– А где все люди? – спросила она у мальчика.

– Больше трёх не собираться… – ответил тот.

Исида ничего не поняла, но почему-то так и не спросила, что это значит.

Мальчик долго и вдохновенно рассказывал им о Стране Советов. Он был необычайно воодушевлён. Исида заразилась его уверенностью и снова почувствовала подъём. Всё что пока происходило с ним – ерунда. Здесь было главное, к чему стремилось её сердце, то, к чему неосознанно она шла через всю свою жизнь. Утром она пойдёт к наркому просвещения, и всё встанет на свои места…

К рассвету обе спутницы маленького большевика уже были готовы умереть за новое дело, за Страну Советов и её гения-вождя. Идти в гостиницу не было сил, кое-как добрели до вокзала и нашли состав, с которого сошли утром, в нём и устроились на ночлег. В холодном вагоне было куда приятнее, чем в гостинице с крысами. Уснули они сладко. Далёкий перестук колёс, пробивавшийся сквозь дрёму, словно приглашал: «До-мой, до-мой, до-мой». Ещё не поздно вернуться, ещё не поздно…

Нарком просвещения встретил Исиду вежливо, но напряженно, как неприятный сюрприз. Смотрел в ласковые, наивные, будто из голубого фаянса глаза и думал: «Получится у этой барыньки её затея? Навряд ли…» Вслух, однако, он этого не сказал. Размышлял: «Кто мог послать барыньке эту телеграмму?! От меня?! От меня послать?!» Стал рассказать гостье об испытаниях, выпавших Красной Армии, об ужасах, из которых росла и крепла новая жизнь. Исида слушала, приоткрыв рот. И вдруг из голубых глаз хлынули слёзы. «Я – красная! – сказала она. – Мне ничего не нужно. Пусть будут хлеб и вода, главное – мне нужны дети, тысяча пролетарских детей. Я буду учить их танцевать! Это будут новые люди! Сильные, грациозные, здоровые! И мы будем танцевать! На огромных стадионах, для всех! Без денег! Буржуазный мир весь прогнил. Простые люди не могут себе позволить видеть искусство, а мы изменим это».

Нарком вздохнул, снял трубку телефона и кому-то позвонил два раза. Первого собеседника только слушал, задав вопрос. Со вторым говорил сам, волновался, приказывал… Странная, шипящая русская речь, как бурный поток. Потом взял лист бумаги, что-то написал на нём, поставил внизу широкий скорпионий росчерк своей фамилии. «У вас будет дом, дети. Человек сорок, возможно… А там посмотрим», – сказал он.

Исида была разочарована. Сорок детей! Всего сорок! Но ей нужно продолжить себя, своё искусство! Вот почему она просила о тысяче! Что делать? Однако с этой минуты вокруг неё началось кружение жизни, словно скорпионий росчерк запустил некую пружину. Как из-под земли появился некий человек лет тридцати, назвавшийся Нейдером. У него было ласковое имя: Иляилич. Знаток искусств – тонкий, умный, вежливый. Ни одного лишнего слова, ни одной эмоции. Разумеется, для Исиды, не понимающей ни слова по-русски, он стал в первую очередь переводчиком и секретарём.

Иляилич привёз их с Мирой к небольшому особняку, открыл дверь, а потом перевёз их багаж. Единственное, что Исиде понравилось в выделенном доме, – большая лестница на второй этаж. Резанула глаза вычурная лепнина и господские вещи, ещё остававшиеся здесь. Стены были обиты розовым атласом – ужасно! Исида думала, что никогда уже такого не увидит. Не унывая, она развесила везде голубые и кумачовые занавеси, накинула алые шарфы на абажуры. Свет стал таинственным и уютным. Всего за какие-то полчаса интерьер удивительно преобразился. Дом сразу стал её домом, пропитался её сущностью. Исида покружилась радостно, сделала несколько па. Удовлетворённая, позвала Нейдера: «Будем пить чай! Русски самовар!»

Заботами Нейдера к ним с Мирой прикрепили кухарку. Из продуктов закупили одну картошку, но сколько изысканных блюд можно было приготовить из неё! Исида поняла это, только оказавшись в России. Любимым её лакомством стала мятая картошка, фаршированная луком и самым простым сыром, который не так-то просто было найти в новой России.

Увы, миниатюрность особняка и впрямь не позволила бы разместить более сорока учениц. Но главное – здесь был зал, вполне пригодный для танцев.

После того как она дала объявление о приёме в школу танцев, по всей Москве быстро-быстро разнёсся слух о богатстве Исиды и о сытной жизни. Неудивительно, что желающие записаться хлынули толпами. Матери со слезами уговаривали взять их деток. Вовсе не потому, что очень хотели, чтоб они выросли гармоничными людьми и талантливыми танцорами, а потому что им нечем было их кормить.

Исида в ужасе смотрела на это вавилонское столпотворение. В конце концов для своей школы она выбрала не самых способных, а самых измождённых и голодных…

Сама она не воспринимала голод, как нечто ужасное, потому что всё своё детство никогда не ела досыта. Голод заставляет рано взрослеть и бороться. Она прекрасно помнила, как мать, когда в доме не было хлеба, садилась за фортепьяно и играла им Баха, Бетховена и Шопена. Это отвлекало от мук голода и позволяло расти духовно…

Но эти дети… они были настолько худы, что, казалось, не ели неделями, месяцами. Как они только держались?

Однажды, дойдя до крайности, не выручив деньги за уроки музыки, мать попыталась продать связанные собственноручно вещи – у неё ничего не вышло. Исида, тогда семилетняя, решила взять это дело на себя. Она натянула на голову шапочку, остальные нехитрые вещички сложила в мешок. И… через некоторое время вернулась домой с деньгами, распродав всё.

Позже, когда она подросла, она решила получать деньги за свой дар танцовщицы. Такое решение она приняла в 1895 году в Чикаго, куда они всей семьей приехали с двадцатью долларами, больше у матери не было. Этот город ошеломил Исиду: дома тянулись к небу, а в бедняцком районе, где они сняли конуру, не было элементарных удобств… Деньги быстро растаяли. В отчаянии, под палящим солнцем – стояла жара – Исида ходила целый день, пытаясь продать кусок старых кружев. Наконец ей это удалось. Значит, можно будет купить помидоры на два дня…

Куда она только не ходила, кому только не предлагала свой дар танцовщицы. Её либо выпроваживали сразу, либо, едва взглянув, качали головой. Почти потеряв веру – не в себя, а в город, где было немало театров, – Исида встретила человека, согласившегося пристроить её в одну танцевальную труппу. Увы, без собственного костюма импресарио отказывался её смотреть. Тогда она пошла в самый богатый магазин тканей и попросила юного продавца за прилавком дать ей взаймы лент и тканей. Она подробно объяснила, для чего ей это нужно – получить ангажемент. И ей пошли навстречу! Знала бы она, что ленты ей отпускал тот самый Селфридж, который через пятнадцать лет откроет в Лондоне шикарный магазин своего имени, станет миллионером.

Исида понравилась импресарио, и он выдал первый в её жизни аванс.

Этой же осенью в далёкой России, в тихом селе на берегу Оки родился её «третий гений».


Но и дальше в Америке всё шло отнюдь не гладко. И тогда, неоперившаяся, без опыта и денег, Исида предложила матери, доверявшей ей безгранично, отправились в Европу. В Европу, только в Европу! Потому что не понимает Америка искусства, застыла на уровне примитивного мюзик-холла.

В Париже, в Лондоне или где-нибудь ещё она найдёт глубоких, тонких и умных зрителей, которые умеют отличить симфонию от картошки!

Исида ещё вернётся в Америку победительницей. Её соотечественники будут поклоняться ей, рукоплескать, как и весь мир. Но с чем можно сравнить все те мытарства, унижения, боль, голод, которые она претерпела на пути к мировой славе?! Хотя… Если бы её спросили, готова ли она пережить всё это снова ради того, чтобы танцевать, она бы ответила бы: «Да!!!» Потому что, когда музыка проникала в неё, рождая из глубин её тела движение, она забывала обо всём. Вот это и есть главное в её жизни, её воплощение, её суть. Она – волна, вечно набегающая на песок, она – луна, вечно сияющая в ночи, она – лоза, вновь и вновь тянущаяся к солнцу…

Когда маленькая Исида танцевала у моря, плеск волн всегда успокаивал, умиротворял её. Было ей хорошо или плохо, она бежала к морю. Тихо садилась и смотрела вдаль, пока на сердце не сходило ощущение безвременья. И вот тогда она начинала танцевать. Ножки разбрызгивали солёную воду. Как юная Венера, танцевала она в пене, радуясь, радуясь, радуясь…

Три тысячи лет назад, думала она, волны точно так же ласкали песок. В таких же серых скалах мучился Прометей. Тот же закат был, и те же соленые гребни на горизонте. Исида любила подставлять лицо солнцу, чтобы наполниться его светом, чтобы сиять и чтобы отдавать. Она – тоже Прометей. Она должна отдать свой огонь, свой танец – людям.

Многие поклонники говорили ей, что она светится, что рядом с ней им хорошо. И что она – ангел. Так подумала и её подруга Мэри, когда в первый раз увидела её. Исида привязала Мэри к себе лучами своего света, раз и навсегда.

А море. Море дало ей всё: ощущение вечности, ритма, характер, силу. Свой танец она часто сверяла с движением волны. Повзрослев, поняла: она хотела бы умереть в море, только в нём. Возвратиться к себе.


Здесь, в Москве, моря не было – неоткуда было взять Исиде энергию. Солнце тоже почти не казало свой сияющий лик. Лето двадцать первого года выдалось на редкость дождливым, а уж осень и вовсе вогнала Исиду в тоску. Когда ехала в Россию, думала, что увидит многотысячные демонстрации, море из кумачовых флагов и одежд. Увидит – и наполнится силой новой жизни до краев. Вдохнёт в себя воздух свободы и будет знать, что родилась не зря, коль видит это. Но ничего этого не было. Увы, цвет улиц варьировал от серого к тёмнокоричневому. Грязь, нищета, неуловимо разлитая в воздухе опасность. Непроглядно тёмные ночи внушали ей суеверный страх. Она никогда не гасила полностью свет в своей комнате. Потому что однажды, выглянув в окно, похолодела от ужаса. Ей показалось, что она видит своих погибших детей, её родных малюток; они шли по Пречистенке, взявшись за руки. Голова закружилась, во рту пересохло. Она боялась отойти от окна – вдруг исчезнут? Едва слышные шаги таяли во тьме. Тогда она бросилась с криком вниз, распахнула двери рывком, выскочила на середину улицы, оглянулась: никого. Металась, бегала, как безумная. Она знала: они умерли, их нет, они не могут тут идти, взявшись за руки… Побежала стремглав вниз, к храму Христа Спасителя, падала, ничего не различая сквозь завесу слёз. Неведомая сила влекла её к реке. Туда, в чёрную воду, ушли её детки. В такую же большую реку в Париже…

Ноги почти не двигались. Она ослабла, обмякла. Села на мостовую напротив махины храма и опустила голову. К ней подошёл уродливый калека. Она думала – просить милостыню. Но он что-то прохрипел каркающим голосом, показывая пальцем на храм. Странные русские слова. Она не поняла их. «Здесь будет болото. Грязные грешники будут плескаться в нём. Игуменья сказала… Ты знаешь, где живёшь? В Чертолье…» – вот что сказал он. И крестился, крестился…

Обессиленная, разбитая, Исида пошла домой. Почему её детки явились ей? Никогда не увидит она их больше – нет их, нет. Кровь её крови, плоть её плоти, часть её… Она тоже мертва. С того страшного дня. А тело живёт. Зачем?

Ворвалась в дом, рыдая:

– Мира, Мира! Налей, налей скорее! Налей!!!

Мира знала, что делать. Стакан водки. Шампанское не поможет.

Влив в себя водку, Исида пошла в свою комнату. До утра она не спала. Сидела, застыв, замерев, на постели. Мира приоткрыла дверь и вздохнула: на Исиду невозможно было смотреть – столько скорби в неподвижной фигуре. Лишь мутный сентябрьский рассвет принёс Исиде облегчение.


Он искал её везде. Обегал весь сад «Эрмитаж». От Зеркального зала к Зимнему, от Зимнего в Летний, от Летнего к оперетте, от оперетты в парк – шарить глазами по скамьям. Нет её нигде! Что за неуловимая чудо-птица заморская! В груди что-то жгло и кипело. Казалось, ничего и никогда в жизни он так не желал. А ведь не видел её никогда живьём, вот смех-то! Плясунья, царевна заморская. Да слышал он о её приезде, слышал!

Долго-долго, как прорастает дерево из взбухшей земли, росло в нём странное любопытство к ней – необъяснимое ничем, щемящее любопытство. А тут приятель-художник:

– Да здесь она! Вот только видел!

– Не может быть!

– Я тебя познакомлю.

Сукин сын…

Он и сам не знал, что за буйство им овладело – азарт, кураж. Только невтерпеж. Вынь да положь. О! Её нет. Скрипнул зубами. Тряхнул золотыми вихрами.

Ночь упала на Москву. Позвал к себе художник. Вечеринка у него, богемная. Отмахнулся. Потом всё ж поплелся… А в душе закипала обида: уж не смеется ли над ним художник? Странное чувство – будто он на пороге чего-то важного, вот сейчас откроет эту дверь…


С того мгновенья, как он влетел в комнату, ворвался, как ураган, с воплем: «Она здесь?! Скажите! Где она?!» Чуть не рыдая: «Где?!», Исида уже не могла оторвать от него глаз. Она полулежала на кушетке в позе римской патрицианки – расслабленная, разрумянившаяся от штрафного, огромного бокала водки, поднесённого ей. Красная туника струилась по великолепным плечам. Маленький рот был пунцовым. Глаза застыли синим.

Он бросился к ней в ноги. Через пару мгновений её пальцы уже ласкали рожь его волос. Он смотрел в её глаза, не отрываясь, словно спрашивая: «Ты меня узнала, ты узнала меня?!»

С этого первого прикосновения она слилась с ним всем своим духом. Словно вспомнила знакомую, прекрасную мелодию, а она умела слушать и слышать… Она и раньше ласкала его, как сейчас. Тысячу, тысячу раз. Его черты она помнила всегда, бережно неся в себе с самого рождения. Приоткрыв рот, сама не зная почему, произнесла те самые, заветные два слова, почти единственные, что она знала по-русски, те слова, что всплыли в памяти после Гранд-опера: «За-ла-тая га-ла-ва…»

Все, кто был в комнате, кто видел этих двоих, ахнули, ведь не говорила же Исида по-русски. Да и вообще, с самого прихода сюда она не произнесла ни слова.

Золотая голова, тяжёлая, как гигантский плод, как сказочная чайная роза, лежала на её коленях. Наклонилась к нему близко-близко. Какое чудесное, юное, вдохновенное лицо! Поцеловала в губы: они были мягки и послушны. В таком поцелуе особая сладость. А именно: истинная сладость поцелуя в полной расслабленности и покорности. Сказала, коверкая, «по-русски»:

– Ангиел!

Удержаться не смогла – поцеловала вновь. Он ответил. Не так, как в первый раз, – с норовом, с характером, со своей собственной сутью.

Словно обожглась.

– Тщёрт!

Поэт – услышала она знакомое слово. Так вот он кто. Гений?! Наверное. Все её мужчины и любовники были гениями – другие не могли встать вровень с ней, исчезали, не смея коснуться. Степень чистоты и высоту духа человека она определяла по тому, на какое расстояние тот мог приблизиться к ней. А этот – сразу в душу. С полшага.

– Серьёжа… Серьёжа… – шептала ему Исида.

Смотрела, смотрела в небо его глаз, не отрываясь. Голубой огонь. Огромные, как у ребёнка, радужки чистого оттенка бирюзы, без примеси серого. И серости.

Он не знал ни одного из европейских языков. Ах, как она жалела, что ничего у неё не получается с русским! Ей бы сказать ему, что он похож на юного греческого бога, только сейчас спустившегося с Олимпа. А ещё – на её погибшего сына. Он вырос бы вот таким, с такими волосами и с такими же нежными, пронзительными глазами. Ей бы убедить его остаться с ней. Как?! Всё, что у неё есть, – сила её божественного жеста, только он поможет ей. И она старалась. Когда она хотела, мысль становилась её телом. Мысль прорывалась сквозь кожу неуловимыми движениями. И не было человека на свете, который не понял бы её без слов. Ах, ей бы станцевать сейчас для него…

Было четыре часа утра, когда они, не размыкая рук, ушли с богемной вечеринки. Для Нейдера места в пролётке не нашлось – устроился на облучке, рядом с кучером. Они, Исида и Серёжа, сели тесно, словно были одним целым. Долго, исступлённо целовались. Тихо тащилась лошадёнка Спиридоновкой, Поварской. А где-то, не доезжая Чистого переулка, кружили, кружили… Нейдер растолкал уснувшего кучера:

– Что ты их венчаешь, что ль? Три раза вокруг церкви везёшь!

Серёжа захохотал. Хлопал в восторге себя по коленкам:

– Повенчал! Повенчал, сукин сын!

Исида смотрела на них, не понимая. Иляилич разъяснил: «марьяж», аналой, свадьба. Она тоже весело засмеялась.

Сквозь тьму высилась церковь, словно гигантский корабль, застрявший в узости улочек. Четыре мраморные колонны в кружении выплывали снова и снова. Над алтарем – купол. Ангел со сверкающим мечом сторожил его, провожая их глазами.


На Пречистенке, соскочив с пролётки, словно боясь, что исчезнет её юный бог, растает с рассветом, она крикнула в темноту спящего особняка:

– Чай! Русски самовар!

Но Сергей и не думал никуда уходить.

Традиция шуточной свадьбы, свадьбы «понарошку», была ему хорошо знакома с детства. Дед его, старик несокрушимой силы и характера, широкой русской души, очень любил устраивать такие. Бывало, созовёт полсела по случаю большой прибыли от перевозки товаров на своих баржах, выкатит перед домом бочку вина: веселись, пей и пой, православный народ! Во хмелю и женили кого-нибудь под тальянку. Нигде так не умеют веселиться, как в деревне нашей – до упаду, размашисто, до битья посуды и колокольного звона в ушах… Всё это Сергею очень памятно было, потому и восторг окатил, когда кучер их «повенчал». Будто в детство окунулся в одно мгновение.

– Чай!!! Чай скорее! Он очень, очень хочет чаю. Непременно чаю. Непременно!

Ах, что за царевна-лебедь! Как по лестнице плывёт! Голова кружится от такой походки. Королевна… нет – богиня. А ведь он тоже не лаптем сделан! И у него – походка лёгкая, как у барса… Ах, какой у неё ритм – это же стихи, стихи в движении…


Он очень любил цветы, любые цветы. С самого детства они щемили сердце кажущейся бессмысленностью их появления в мире. А потому казалось: цветы божественны. Когда был маленький, убегал к Оке, лежал над поймой, окружённый высокой травой, и смотрел в небо. Может, оттого глаза его – синие? Воздух напитан пряным ароматом тысячелистника, тимофеевки, ромашки, зверобоя, резеды… Лежал долго, бездумно, как можно только в детстве. Иногда был с книжкой. Читал всё подряд. Возвращался с букетом. Бабушка только головой качала. Потому что – снова за книжку. И зачем букет? Ведь не Троица. Вздыхала: «Дьячок в соседней деревне умом тронулся. А почему? Потому что всё книжки читал! Читать можно только полезное… А цветы осыпаются – мусор один». Священник, Отец Иван, говорил ей, правда, что её Сергей не такой, как все, что он Богом отмечен… Вздыхала.

Когда подрос, уводил с собой гулять на Оку младшую сестрёнку. Приносил обратно на руках – всю в цветах. Придумал делать из тех растений, что со стеблями длинными, настоящие платья и шляпы. Народ дивился. Сестрёнка радовалась, резвилась. Любой цветок подносил к глазам близко: вдыхал аромат, а потом долго рассматривал, как диковинно он устроен.


Ах, она уже не помнила, чтобы когда-нибудь была так счастлива, как к утру второго, после богемной вечеринки у художника, дня. Может, никогда?

Удивительный, истомлённый покой в теле. Словно нет его, тела. Она – дух, один сплошной невесомый дух. Её глаза сияли ему. О! Он очень, очень крепкий. Valide. А не скажешь по первому впечатлению. Но удивительно не это. С ним – танец. Объятия и поцелуи, ласки и взгляды – танец. Уникальное чувство ритма у этого юного бога. Он отвечает на малейшее её движение, чувствует её чутьем почти звериным. Откликаясь, соединяясь, сливаясь, отдаляясь в бесконечном приливном, нарастающем ритме… Ей казалось: в его глазах – море и небо. Что за мальчик!

Смотрела на него, на качающиеся над ней белые кудри, и вдруг «увидела» невероятное: радугу в бесконечной спирали, удаляющейся в небо, спирали, что соединила их. Странное это видение продолжалось мгновение. Может, она уснула? Радуга рассыпалась на миллионы сияющих осколков и накрыла их, растворившись в каждой клеточке тела. Радуга радости. Отдаленно она испытывала нечто подобное – шквал счастья – вместе с последним, самым мощным движением своего танца, будто отпускавшего её душу в зал, к людям…

Он читал ей свои стихи. Она ничего не понимала, но слышала душой. Думала: «Он – гений!» Потому что ясно различала музыку в льющихся звуках. Как горело его лицо! Он светился. Радостный, смеялся заразительно, по-детски как-то. «Понимаешь? – спрашивал. – Эх, Сидора! По-русски – ни гу-гу!» – и снова смеялся.

Она не отрывала от него широко раскрытых, удивлённых глаз и чувствовала одно: она должна была его встретить! У него улыбка ангела. Почему-то вспомнила, как в Греции смотрела на падающее в Средиземное море солнце. Щурила глаза, чтоб искры красного золота проникли в сердце…

Ах, какая жалость! Она не знает, как сказать ему по-русски «Je t’aime». Ей просто необходимо это сказать! Она попросит ту чопорную женщину, что занимается с нею русским языком… А то всё «карандаш», «ручка», «дайте мне», «спасибо» и так далее. Нужному она не учит. Ханжа! Исида представила кислое лицо этой дамы, когда та услышит её просьбу, и расхохоталась…

Он сладко, утомлённо спал. Исида разглядывала голубоватые веки, приоткрытый рот, плавные, скульптурные, совершенные линии шеи и груди… Увы. Чувствуя невероятность внезапно свалившегося на неё счастья, где-то в самой глубине, под сердцем, она оставалась мёртвой. Потому что не мог даже этот юный бог исчерпать её огромное горе.

Ему снился сон. Будто видит он ангела, идущего навстречу. Ангел-женщина. Голубые руки-крылья струятся вдоль тела. И синью васильковой брызжут сияющие глаза. Ангел говорит: «Ты никогда не умрешь…» В это мгновенье он понимает, что ангел – Исида. Она сделала танцевальное движение, взмахнув руками-крыльями. «Никогда?! Значит – жить вечно?» – переспросил он. «Теперь – да!» – ответила она. «А ты?» – «Я? – безразлично пожала покатыми плечами. – Я тоже. Боги бессмертны, мальчик». Рассмеялась серебром…

Он проснулся и вздрогнул от страха. Потому что Исида смотрела на него. Протянула ему бокал шампанского – один из двух, что держала в руках. Повинуясь порыву, оттолкнул её – шампанское разлилось на постель.

– Зачем смотришь на меня? Зачем?! – задыхаясь, крикнул на нее.

Исида ничего не поняла, кроме того, что её милому приснился дурной сон. Поставив полный бокал на столик, грациозно встала и ушла. Он с наслаждением смотрел, как она движется, – с наслаждением и непонятной щемящей болью. Застонал, словно предчувствуя рок будущего, и залпом выпил шампанское.


Что его так привлекло в Исиде? Мировая слава великой танцовщицы? Её богатство? Ах, нет же, нет. Странная, непонятная сила, словно могучая волна, – ноги подкашиваются, устоять нельзя! – несла его к ней, увлекая в пучину…

Он вспомнил свой первый опыт любви. Был тогда уже складный, лицом милый, натурой восторженный. Читал много, сочинял стихи. Непростой, но все ж – деревенский мальчишка. У него было своё любимое место – в амбаре. Там стояла лавка, по старому, по-деревенски, – коник, убранная соломой и застеленная весёлым лоскутным одеялом. На этой лавке никто ему не мешал предаваться размышлениям, сочинительству и мечтам. Неясным, обманчивым, завораживающим воображение. Он видел себя великим поэтом, любимым, обожаемым всеми. Богатым? Да, богатым. И если закрыть глаза, можно увидеть себя рядом с настоящей принцессой – выбравшей его, именно его! И влагу её ланьих глаз, можно увидеть, и нежность пальцев, касающихся его плеча, почувствовать, и шелест роскошного платья услышать. О! Он сладко грезил, но почему-то знал, что всё это будет, будет с ним! Непременно.

Ему нравилось ходить в гости к отцу Ивану. Священник привечал умную, культурную молодежь. Они ставили любительские спектакли, читали стихи, слушали музыку. Там юный поэт познакомился с двумя девочками-учительницами и, конечно, влюбился. Причем в обеих сразу. Закрутил «любовь». В переписке, разумеется. Играл в спектакле.

Цвела пышная сирень, смущающая разум…

Там же, у отца Ивана, увидела его местная помещица Лидия. Увидела, долго смотрела в юное лицо, а потом зарделась щеками. Была она уже не очень молода, давно замужем…

Они, всё весёлое общество в гостях у батюшки, ели прошлогоднее вишнёвое варенье у большого самовара прямо на веранде в сиреневую дурь. Лидия отвернулась, пытаясь скрыть вдруг охватившую её дрожь. Но он заметил. – Горячий какой… – сказала она.

– Что, простите?

– Ах, да просто чай горячий… – коснулась пальцами обожжённых алым щёк.

Она пригласила его в гости, с другом. Он пришёл. И зачастил. Мать его ругала:

– Что ты там делаешь?

– Ну, читаем, играем…

– Не ровня она тебе… Ишь, нашла с кем играть…

Однажды в их крестьянский дом пришли дети помещицы: мальчик и девочка. Принесли цветы. Два огромных букета. Мать метнула взгляд на сына и отвернулась. Он так радовался цветам, трогал их, подносил к губам, купал в розовом дурмане свои белые кудри…

Как-то раз, уже в середине июня, они с Лидией решили съездить в Яр на прогулку. Как назло, в назначенный день погода не задалась с самого утра. Тучи на небе собирались огромными сизыми космами – одна черней другой, того и гляди грозой разразятся. Что было делать, ведь так давно мечтал ось о поездке! Кучер Лидии наотрез отказался везти их, размашисто перекрестившись на темнеющее небо. Лидия, смеясь, сама села на козлы. И покатили! После вчерашней жары яростный ветер приятно холодил грудь, проникая сквозь тонкую ткань. Иногда Лидия оборачивалась и улыбалась ему. Не успели они доехать даже до леса, как обрушился ливень. В минуту оба промокли насквозь. Как же они смеялись! Он смотрел на Лидию и думал: «А она красива. И молода». Весёлые искорки плясали в её глазах: «Настоящее приключение, да? Никогда у меня такого не было». Он кивал: «Да!»

Укрылись под деревьями и верхом коляски. Было холодно и мокро. Смотрели друг другу в глаза. Снова смеялись как безумные. Потом целовались…

Упала ночь. «Девочка моя», – шептал он. Как же она стройна и бела! Как берёзка. Лунный отсвет окрасил её русые волосы в зелёный цвет. Русалка… А дождь всё лил и лил. Бесконечный шорох капель… Мириады звуков. Сырая, тёплая, летняя земля. Прелый, чарующий запах ночи. Тинный, русалочий аромат близкого пруда. Сосны – стражи-великаны, охраняющие их…

Вернулся он утром. Бледный, молчаливый и ликующий. С этого дня он полюбил тот лес перед Яром особой любовью.


Исида с детства отличалась самостоятельностью и крайней независимостью нрава. Более того, будучи младшей в семье, она являлась несомненным лидером. Поддавшись её уговорам, мать отправилась с ней в Европу. Деньги на билет у них были только в один конец. То есть им буквально не на что было жить по приезде. Что за дух авантюризма толкал их! Несомненно, он был выпестован многими отчаянными поколениями ирландцев, их предков. Назад, в Старый Свет! Плыли на грузовом судне для перевозки скота. Измученные животные в трюме всё путешествие душераздирающе ревели. Один из братьев Исиды зарёкся после этого употреблять в пищу мясо. И всё ж, путь был исполнен особой романтики для всех, особенно для юной танцовщицы. Она видела океан, сливалась с ним взглядом и духом. Любимое её место было на носу их судёнышка. Исида смотрела вдаль, в своё великое будущее, впитывая в себя бесконечный ритм волн…


Когда Исида была совсем крошкой, буквально лет трёхчетырёх, она убежала от матери, гуляющей в городском парке со всеми детьми. Её не сразу хватились. Едва нашли. И как! Ещё издали мать увидела группу людей, кольцом окруживших кого-то. Подбежала к ним спросить… И ахнула. В центре стояла Исида и кланялась зрителям. Среди них был старый бродяга негр, какая-то немыслимая нищенка, дети и ещё несколько прохожих. Неподалёку шарманщик крутил ручку, извлекая незамысловатую мелодию. Малышка объявляла: «Выступает божественная танцовщица Исида!» Зрители смеялись. «Вот как я могу!» – кружилась, делала реверансы, подскакивала. Была само очарование. Ну как такой не похлопать.

Совсем ещё кроха, она не могла бы этого объяснить, но скрипучая мелодия шарманки каким-то непонятным образом превращалась в её воображении в сладостные звуки, оживала в ней, рождая чистый, кристальный отклик в каждой клеточке её тела, рождая некую волшебную химическую реакцию, отчего руки и ноги сами начинали двигаться… вверх… вверх… вверх… Увы, маленькое тело не могло выразить того богатства чувств, что таилось в нём.

Мать хотела растолкать всех и выдернуть дочь из этого ужасного круга вшивых попрошаек, но почему-то остановилась: что-то в движениях несмышлёной девчушки завораживало взгляд.

Шарманка замолкла. Исида снова грациозно раскланялась. Только после этого мать осторожно взяла её за руку и увела от зрителей, не сказав ни слова упрека… Спустя годы Исида, конечно, ничего не помнила о том своем первом танце.


Он любил тихость спящей избы, розовый свет на божнице, кротость ликов святых, уютного, жмурящегося на рассвет старого кота. Чтобы выскочить в росную прелесть, бежать, бежать, скользя, до реки. Вдохнуть в себя холодную голубизну и оставить её согревать радостное, прыгающее сердце.

Вода утром тёплая и гладкая, как зеркало. Над ней дымка. Расплескать её, растревожить, разорвать. А потом ждать, высыхая на неярком пока солнце, когда прилетит и сядет в качающийся над головой синий колокольчик пузатый шмель. Или, лёжа, обирать ягоды земляники вокруг… Подняться – и удивиться в тысячный раз виденному простору… Так удивиться, чтоб ветер синью опрокинутого в реку неба наслезил глаза…

Был он тихим мальчишкой, не задирой и не грубияном. Если случалось драться, так это когда ему говорили что-то про мать. В одно мгновенье исчезала голубизна глаз, скрываясь чёрным зрачком. Не помня себя, бросался на кого угодно, пусть и сильнее… Ходил потом с синяками. Бился отчаянно, не жалея себя ни секунды. Когда вырос, представлял себя в детстве совсем иначе. Будто всегда заводилой был всех проказ и потасовок. Сам начинал, первый. А потом и поверил этому. Крепко поверил, всей душой. На заре юной он любил проникновенное пение бабушки, её долгие молитвы, чтение канонов и акафистов, её сказки и были… Бабушка ласково смотрела на него, вздыхала, говоря: «Ужо ты тих… Добро б проказил… Что-то из тебя будет…»

Она часто брала его с собой в пешее паломничество по монастырям ближним и дальним. Он уставал, а когда плакал, бабушка говорила ему: «Терпи, ягодка, Господь счастья даст…»

Часто вместе с другими мальчишками помогал отцу Ивану в церкви, что была рядом с их домом. Все молитвы знал на слух. А потому «Богородицу» почему-то слышал и пел не так, как все: «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою; благословенна Ты в жёнах и благословен плод чрева твоего, яко Спаса родила еси душ наших». Вместо этого читал «около Спаса родила еси души наши». Потому что маленьким думал, что Богородица родила всех людей. Около Спаса. И его тоже – она мать. Бабушку очень любил, но знал, что она – бабушка. Часто смотрел на икону Богородицы в углу. Казалась она ему матерью… Ну и что, что нет её рядом, вон её портрет, на иконе. Он с ней каждый день говорит молитвами. Как живая, смотрит на него ласково. В глазах нежность огромная. Когда чуток подрос, стала она ему казаться прекраснейшей из дев. Увы, таких на Земле не встретишь.

Над рекой, впивая глазами неохватные дали, он думал: «Бездна. И Его божественное присутствие надо всем. И он, Сергей, тоже уйдёт когда-нибудь. И будет смотреть сверху незакатными глазами, будто лунами двумя…» Уже тогда знал о себе, что будет… так и будет…

Что он помнил самое раннее, самое первое? Ужас перехваченного дыхания. Он тонет, тонет в середине реки! Захлёбывается, треплет ручонками воду. Далёкий, грубый смех двоюродных дядьев, подростков.

Ещё: земля глубоко внизу. Спина лошади скользкая. Он вцепился пальцами в гриву из последних сил, припал к живой карей спине. Лошадь бешено мчится, земля прыгает под ним. Он разобьётся, он упадёт! Потому что нет сил держаться. Каким-то чудом ужас заканчивается. Он не может разжать пальцев. Дядья, те же дядья, помогают отцепить.

Ещё: бабушка гладит его по светлым кудрям перед сном. Гладит и крестит, гладит и крестит…


Слава танцовщицы наконец пришла к ней. Это случилось в Будапеште. Прекрасной весною, цветущей сиренью. Её ждали. После первых же концертов публика буквально носила Исиду на руках. Её, как богиню, всюду по городу возили на белых лошадях, в экипаже, полностью, до самой крыши, убранном белыми цветами. Удивительно, но слава настигла её одновременно с первой любовью. О, это не значит, что она не влюблялась до этого. Но её открытость и откровенность, бесхитростность и отсутствие всякого жеманства, полная свобода внутренняя и внешняя – всё то, что отличает современную, сегодняшнюю, женщину, – ставили её избранников в тупик. Буквально в ступор вводили. Она сбивала с толку, ошарашивала, вызывала недоумение. Вплоть до того, что это казалось им какой-то немыслимой уловкой. Доходило до смешного. Один из избранников Исиды вскочил с постели, бросив ласки, узнав, что она ещё девственница. И покинул её скоропостижно, умоляя «простить его». Ещё один боялся даже дотронуться до неё, всё говорил и говорил о возвышенных материях, заставляя Исиду томиться и сгорать. А третий, с гомосексуальными склонностями, оставил её, с красной розой в волосах и бокалом шампанского в чутких пальцах, в полном недоумении. Мужчин можно понять – таких женщин, как Исида, тогда попросту не было. Но ведь богиня и не может вести себя иначе. Она не может быть зависимой и покорной воле обыкновенных смертных.

Но та весна в Будапеште сделала из невинной нимфы необузданную вакханку. Причина тому – её Ромео. Уже на следующий день она поняла: так вот что значат все её танцы! Как она могла танцевать без этого?! Вот зачем вся музыка, весь ритм и восторг этого мира!

У Ромео были бархатные горячие глаза дикого мадьяра, курчавые иссиня-тёмные волосы, рост и сложение Аполлона. Он был актёром драматического театра. Исида звала его «Ромео» потому, что он играл эту роль. Он часами читал ей Шекспира, представляя её Джульеттой.

Однажды они были вдвоем, он, как всегда, произносил длинные монологи, но почему-то часто останавливался, к щекам его приливала кровь, он стискивал руки, будто не в силах продолжать дальше. Наконец, окончательно утратив власть над собой и потеряв голову, он отнес её на ложе…

Как она танцевала той весной! Она воспевала эту прекрасную страну, восхитительный запах сирени, ту всеобщую любовь, в которой она купалась, свою юность, но более всего, конечно, Ромео! Она была ослепительна. Исполняя «Цыганскую песню» Шопена, она сливалась с Ромео всей своей кровью, «Вакх и Ариадна» были полны смысла в каждом жесте. Апофеозом её триумфа стал «Голубой Дунай» на музыку Иоганна Штрауса. Он был чистой импровизацией. Простой по исполнению в её понимании, этот танец вызывал восторг публики и шквал патриотического безумия. Зрители заражались её ритмом, напоминающим прибой бесконечной волны, а она, кружась, вбирала в себя энергию земли и всего неба, энергию, неподвластную смертному, вбирала – и отпускала её в зал. Вбирала – и отпускала. Люди плакали в экстазе и блаженстве. Ей пришлось много раз повторить этот вальс…

Однажды они с Ромео провели три чудесных дня и три волшебных ночи в маленькой венгерской деревушке, словно на краю земли. В камине потрескивали поленья, разгоняя вечернюю серость. Свечи Исида потушила. Она танцевала для него, только для него. Красные искры метались в огне, головёшки щёлкали, длинная изогнутая тень Исиды плясала рядом, мелькая по стенам… Она включила Ромео в свои выступления. Несмотря на свою красоту юного Аполлона, рядом с нею он смотрелся простовато. Она затмевала его. Не переигрывала, а именно затмевала. Это было тяжким испытанием для молодого самолюбия актёра, ведь он был обыкновенным мужчиной, не богом.

Весна сменилась спелым, тёплым летом. Везде, на всех просторах, в полях и лесах – везде им был дом…

Однажды он сказал, что, если она хочет счастья с ним, ей придётся навсегда остаться в Будапеште, стать его женой, рожать детей и бросить танцевать. Они лежали в этот момент на стоге сена. Исида навсегда запомнила мирный, тихий, очень романтичный сельский пейзаж. И тот закат. Запомнила немыслимой, дикой болью. Ещё он сказал, подумав, что, пожалуй, будет лучше, если он продолжит свою карьеру, а она – свою… К этому моменту она уже знала, что беременна. Знал и он.

Ах, боже, какая боль…. До этого Исида понятия не имела, что эмоции могут быть настолько материальны. Боль росла и росла, захватывая в свою орбиту и стог, на котором они лежали, и простор поля, и кромку леса, и весь закат – всё вокруг. Исида согнулась, обхватив себя руками. Она чувствовала, где очаг боли. В том самом месте, под грудью, где кончаются рёбра, из которого, как открыла она сама, рождался её танец, его волшебство.

Так закончился первый вальс любви, отзвенел «Голубой Дунай». В тот же день она подписала контракт на выступления по всей Германии. Он, её Ромео, дожил до девяноста лет. Умер в Лос-Анджелесе, сделав отличную карьеру в театре и в Голливуде.


Она потеряла ребёнка Ромео. Много недель пролежала в прострации, в частной клинике, окруженная лучшими докторами и сиделками. Казалось, ничто не сможет вернуть её к жизни. В такие моменты не верится, что счастье возможно. Она ничего не делала: лежала и часами смотрела, как облетают за окном последние листья с будто нарисованных деревьев. Боль, та самая, что заставила её сжаться под красным закатом, давно отпустила, увы. Исида была совсем слаба и… пуста, будто боль уничтожила ту силу, которая рождала неповторимую суть её движений. Наконец деньги на счету иссякли. Всё ушло на докторов. Однажды в Будапеште, Ромео был тогда с ней, она подняла со стола купюры и подбросила. Они сыпались и сыпались дождём на пол. «Деньги! Денежки! – смеялась она. – Вы – ничто!» Может, к счастью, что они кончились? Ей волей-неволей пришлось думать, как заработать деньги снова…

Настал день, когда она открыла чемодан и, обливаясь горючими слезами, достала свою любимую красную танцевальную тунику. Ту самую, в которой танцевала для своего Ромео. Казалось, она ещё пахнет сиренью… В тот миг она дала себе слово, что никогда не оставит искусства. Кто бы ни возник на её пути.


Когда-то давно, ещё в самом начале, Исида пыталась понять природу танца. Она часами простаивала в их пустой квартирке-студии в Чикаго, где не было даже постелей, скрестив под сердцем, руки. Мать пугалась за её рассудок, но Исида просто думала. Она пыталась уловить неуловимое, открыть невозможное, то, что до сих пор было скрыто от людей. Как рождается даже не само движение, а его прообраз, его душа? Что происходит? Как этим управлять? Как вбирать в себя силу?!

В Европе, в Париже, она покорила немыслимую для многих высоту. Сливки парижского общества, знать, лучшие, умнейшие и талантливейшие люди того времени – писатели, скульпторы, художники, драматурги – все единодушно признали её искусство, а саму Исиду приняли в свой круг.

Многие часы они с братом проводили в Лувре. Исида танцевала в зале греческого искусства, а её брат рисовал этюды, наброски. Сторож сначала с подозрением следил за ними, а потом понял, что эти двое – невинные сумасшедшие. Там, под пристальным взглядом мраморной Афродиты, Исида поняла, как рождается дух её танца. Он исходит из места под сердцем, где кончаются рёбра. Его, как мотор, нужно завести. Для этого необходимо сосредоточиться, отключиться от всего окружающего… и вспомнить взгляд Афродиты…

Боги и богини окружали её. Она танцевала в сладостном упоении. В бесконечном кружении ей начинало казаться, что складки туник у статуй колышутся морским бризом, что боги смотрят на неё, как живые. Смотрят и благословляют. Никогда до Парижа она не видела изображения греческих и римских богов, даже на картинках. Так отчего ж так сильно чувство узнавания?! Здесь, в этом зале, среди старинных статуй, Исида чувствовала себя вернувшейся домой. С тех пор свободная туника стала её любимой одеждой. Там же она читала Гомера, Лукреция, Платона. И тогда же Исида открыла удивительную вещь. Они все – и Афродита, и Ника, и даже грозная Афина – танцуют! Исида стала повторять их позы, пытаясь продолжить начатое в них движение. В её пытливых глазах древние богини оживали, открывая ей, что танец охватывает всё тело – от макушки до пальцев ног. Но вместе с тем истинный танец прост, лаконичен и изыскан. Ничего лишнего, ничего неестественного.

Сторож с удивлением наблюдал за нею. Он уже не качал головой – он любовался танцем Исиды.

В один из дней, уже завоевав успех в светских кругах Парижа, счастливая Исида, едва закончившая очередное выступление, заметила странного старика, укутанного шарфом по самые щёки. Он чопорно поклонился танцовщице. «Кто это?» – спросила она у кого-то из своих поклонников. «Великий Сарду. Викторьен Сарду». Имя этого драматурга ничего не сказало юной дикарке. Сарду подошёл к ней, поклонился вторично и сиплым голосом произнёс: «Мадемуазель, я восхищаюсь вами и одновременно жалею вас… ибо вы бросаете вызов богам… Опасайтесь их мести. В самых сладких плодах славы прячется коварный яд…» Видимо, Сарду знал, о чём говорил.


Сергей любил полуденный зной в берёзовой роще. Когда кажется, что воздух плывет в белом сверкании. Когда от пота прилипают ко лбу вихрастые пряди. Когда от пестроты разнотравья болят глаза. Над ухом кто-то жужжит, всё цветёт пышно и избыточно, страстно и скоротечно… Броситься в траву на опушке, зарыть в её дух горячую голову, увидеть где-то близко, перед глазами, чудо: бабочку, разломившую крылышки на солнце. Улетать ей не хочется, кормиться тоже – и так тепло, сил много… «Эх, самое время косить. Травы в соку».

Нелёгкий это труд. Отстать от других нельзя – позор. Пить хочется. Оглянуться – скошенная дорожка до горизонта. Сзади – бабы с граблями. Ворошат, поют что-то – издали доносится. Плечи ноют томительно и туго. Всё! «Стой, ребята!» – слышится голос впереди идущего. Хочется упасть. Держишься, улыбаешься девчатам. Танюшка, кроха лет восьми, принесла ведро воды. Все пьют. Никто не торопится: по старшинству и достоинству. Разговаривать не хочется – слишком жарко и тяжело.

Странное, истомлённое удовольствие испытываешь после долгого дня покоса. Будто и сделал нечто важное, и ещё… ещё что-то понял об этих упавших под ноги травах, о берёзовой кромке невдалеке, о скоротечном летнем солнце, о всём том тихом, смирённом, что есть в природе нашей…

Вечером, когда прохлада ласкает усталое тело, собираются девчата с парнями петь частушки. Ох, и острые они бывают! Сочиняются иногда на ходу, иногда – переделываются старые, под насущный момент. Это и способ сказать тайное, желанное, и себя показать. А сколько шуток придумывали – безобидных и не очень. Поймаешь девку, под визг её и смех обнимешь жаркими руками, подол её длинный взметнёшь да над головой завяжешь. Что ей делать? Ох, потеха! Называлось это у них – пустить девку цветком.

Отрок-ветер по самые плечи

Заголил на берёзке подол.


Нет, не хочется ему всю жизнь работать сельским учителем. А ведь их школа именно учителей и готовит. Так больно, так больно, когда рок влечёт тебя не по тому пути, который духу люб. Сделать ничего нельзя: весь в тисках. Никто его не понимает, кроме друга любимого, Гриши, единственного друга. Паршивая школа. Гриша – одна отрада. Ему он читает свои первые стихотворные опыты. Юному поэту кажется – они гениальны. Тогда почему их не захотели печатать в Рязани?! С Гришей он разговаривает, будто сам с собой: ни с кем другим бы так не смог. Он такой же тонкий, умный мальчишка. Они будто из одного куска теста сделаны. Роднее брата, вот как. А от других соучеников – одни унижения. Быдло неотёсанное – вот кому учителями быть, детей безвинных линейкой по пальцам лупить!

В школе будущие учителя и жили. Иногда Сергею было так тяжко, так смрадно в облупленных классах, среди ненавистного общества хамов, что хотелось бежать, куда угодно. Куда? Дома по головке за такое не погладят. Дома гордятся: он на «отлично» учится. Чтоб потом старость родительскую обеспечивать. «Али за сохой лучше?!»

Один раз он все ж сбежал в зимнюю вьюжную стынь. Через леса шёл. Тьма упала над снегами, только звёзды в небе, да свист ветра обжигающий. Плутала дорога, исчезли колеи на глазах. Думал: замёрзнет, не дойдёт. Лишь когда близкоблизко подошёл к Яру, понял: спасён. Дома ахнули, когда он ввалился, будто сугроб белый, дымящийся, в сени.

Меньше стала их семья. Осенью вот будет год, как его любимой бабушки на свете белом нет. Может, и Гриша ему Богом дан, потому что бабушка о том попросила… Часто вспоминал её. Убегал к ней, в Матово, даже тогда, когда мать с отцом после размолвки снова вместе стали жить, когда младшая сестра Катя родилась. Убегал, потому что заботу о себе чувствовал. Бабушка и накормит, и приголубит, и расспросит. А сама плачет иногда, плачет. Как будто без мук, просто так, от нежности слёзы тихо струятся.

Он страдал страшно, когда бабушки не стало. Совсем сиротой себя чувствовал. Не будь учёбы, не будь стихов его, вообще не знал, что с ним было бы. Да что было бы! Отбился бы от дому. Некому его сдержать: отец ему не указ, мать – тоже. Где-то брат его растет, сын материн внебрачный. Отдала людям на воспитание. Как отец простил? Увидит он брата когда-нибудь? Бабушка… вот она с Богом в душе жила.

Милый, милый Гриша!.. Всем сердцем он прилепился к другу, ни в чем его не стеснялся, ни в одной мысли. Мечты ему рисовал. Знал, чувствовал безошибочной своей светлой душой: он не предаст. Всё рассказал ему про Анну, учительницу, про своё яркое чувство к ней. Что оно не пройдёт, не изгладится. И про Лидию тоже. И про любимую ушедшую бабушку. Гриша слушал тихо, внимательно, весь – будто невидимый глазу заброшенный пруд в лесах. Он, Сергей, сидит на берегу такого пруда и всю душу ему изливает. Прозрачна и темна неподвижная вода – ласков взгляд друга…

Иногда Сергей склонял голову, осенённую золотом кудрей, другу на плечо. Сидел так долго, не шевелясь. Исчезала куда-то душевная мука. Казалось, дышит с ним вместе. Мысли его, как чистые слёзы, текут, другу передаются…

Когда расстались, письма друг другу писали. Так же отречённо, будто голову свою отдавая в залог…


Если б он знал, что будет так страшно, ни за что не стал бы пить отраву. Сначала перехватило дыханье в горле, а потом пена изо рта. Скорей, скорей… Опрокинув лавку, бросился к молоку – пил жадно, много, до самого дна бидона. Лето за окном сияло надсадно и жарко. После молока стало легче. Живот болел долго, дня три. Никому ничего не сказал. Отлёживался в амбаре – бледный, слабый, но уже желающий снова жить, уже без острого приступа тоски. После эссенции, едва понял, что самое страшное позади, будто очнулся в иной реальности: садящееся солнце уж не скоблило душу, а обещало завтрашний день. Будто принёс своей тоске жертву, и она её приняла.

Ах, как тоска его скрутила. Как-то навалилось сразу много всего… Его стихи не взяли в редакции газеты в Рязани. Был тот дом каменный в самом центре. Вышел оттуда измученный, шатающийся, ничего не видящий перед собой, словно провалил самый главный экзамен своей жизни. Что ему теперь делать?! Рязанский кремль узорчатостью церквей, высью колокольни за мостом сиял справа. Остальной город был нищ и сер. Слёзы застряли в горле – едва крепился. Дома, у Оки, дал себе волю. Молился реке, чтоб унесла своими водами его слёзы, его муку. А ещё – Анна. Писал ей много, пылко и влюблённо. О своей тоске, что гложет изо дня в день. Что иногда так больно, что не может сдержать себя: хочется кричать, биться в кровь о стену, нырнуть и навсегда там остаться, уснуть – не просыпаться… Что ж ему сделать, что, чтоб встать вровень с этой его болью души?! Стихи помогали немного, но кому они нужны. Дома их считают пустым делом, в редакции не взяли. Некому о боли рассказать, нет плеча, к которому голову склонить… «Казаться улыбчивым и простым – высшее в мире искусство». Он учился притворяться, скрывать гримасу за улыбкой, спазмы – за песней, крик – за похабной частушкой… Анна не отвечала. Или – вскользь, смутно и слишком просто. Наслаждалась его влюблённостью, но не давала и грана надежды. Он писал письма её подруге, Мане. В тайной надежде, что дойдут его мольбы. Вовсе безразлично ей? Нет у него таланта к стихам. Он бы всё за этот талант отдал, всё. Всю любовь в сердце, всё, что есть у него, всю жизнь… Душу дьяволу б отдал! – так и написал. Даже если б только лет десять ему ещё жизни… Дошло до того, что боль причиняло всё: голос матери, кудахтанье кур, багрец тревожного заката, тишина и скука… Хуже всего – скука. Сука-скука. Потому и выпил отраву. А теперь – жить, жить, жить!


Решено было: Сергей поедет к отцу в Москву – работать с ним вместе в мясной лавке, на подхвате у приказчиков. Ну, не хочет быть учителем, ладно. Отец, вон, почитай, всю жизнь в одном месте прослужил. Поди, плохо?

Что за ужасное место!.. Мясо Сергей употреблять в пищу отказался, не хотел носить кожаные вещи – скинуть, скинуть их побыстрее. Потому что немыслимо жаль всегда было скотину. Отбирают у коровы её милого телёнка, забивают, шкуру обдирают. Разве ей не больно? Он видел не раз: больно. Щенят у суки топят, она всё понимает, по глазам видно, знает наперёд – ей тоже больно. Долго потом тоскует, слабо, но всё ж виляет любимому хозяину хвостом. Прощает, наверное.

Это такая глупость и унижение – смотреть, как отец заискивает перед хозяином с хозяйкою. Она, конечно, капризна, как все красивые и избалованные женщины. Гадость, в общем. Будь они и хороши, всё равно – хозяева. А он сам по себе. Нет, даже не так. Он – для стихов. Они – в нём. То как фонтан, то как ручей, то как Ока. Он чувствует их. Он – дудка. Дудка в Божьих пальцах. А кто они, эти люди? Он и рядом с ними не стоит. А они думают, что могут распоряжаться им, как им вздумается! Они далеки, ему не ровня. Если о них через сто лет и вспомнят, так это потому, что он в их лавчонке мясной вынужден был суетиться…

Жили они с отцом в двухэтажном бревенчатом доме, в Строченовском переулке. Дверцы высокие, но зазор между первыми и вторыми – малый. Однажды он буквально ввалился в дом, споткнувшись на пороге. Смеялся. Служба в мясной лавке осточертела. Быстро понял: такая судьба – не его. Сказал отцу. Тот очень рассердился: непутёвый сын! А все в деревне ему завидовали – умный. Добро б было от его ума! В лавке, правда, доход вырос, хозяева говорили. Полюбили покупательницы юного обаятельного мальчишку. А теперь, поди ж – всё бросает! Сказал: «Уйдёшь – я тебе не отец. Живи своим умом. Помощи не жди». На том и расстались.


Он нашёл работу в типографии Сытина. Массивное здание в пять высоких этажей громоздилось в самом конце Пятницкой улицы, почти на краю Москвы. Отсюда было рукой подать до Строченовского переулка, где жил отец. Вот только Сергей решил уйти, окончательно решил.

Рано утром со всей округи к типографии спешили работники – ручьи людей. Сергей первое время терялся в такой толпе, а потом привык. Входные двери были необозримо высокие, а если задрать голову, то можно было увидеть, что здание типографии упирается в небо. Взяли его сначала грузчиком, а потом корректором. Тогда же, полный великой радостью, писал он другу о первых своих публикациях – в детском журнале. Гриша был смертельно болен. Не скрывал этого от друга, знал, что умирает, и звал его. Сергей писал, что не может вырваться… Переживал, конечно. Вспоминал каждый час, каждую минуту, проведённую вместе, все их вылазки, прогулки вокруг школы, старую сосну, вокруг которой играли в салки, всю их юную весну… А поехать не мог. Увидеть его – сил нет. Даже смотреть, просто смотреть, как он сможет? Сергей молился. Если Бог есть, он не допустит этой смерти. Молился перед старой иконой Богородицы, которую дала ему мать перед отъездом, молился бревенчатым стенам, чужим мокрым гранкам – всему молился… А ещё это заразно. Сколько времени они были близко, очень близко. Дышали рядом друг с дружкой. А вдруг он уже носит в себе тот же дух смерти? Ужас до озноба продирал его. Не думать, лучше не думать. Он писал Грише, чтоб тот не волновался, берёг себя, старательно лечился и не брал с него пример – кушал даже мясо, потому что оно укрепляет, а вот вырваться к нему он ну никак не может…

Гриша умер.

Теперь его, Сергея, душа – пополам. Теперь он никогда не сможет быть таким, как прежде. Не сможет так же смотреть на цветы и луга, на небо и реку. Он ведь всё это отдал Грише. Рассказал ему, как луна купается в Оке, как лунную воду пьют кобылы в ночном, как разговаривают на рассвете цветы, как в детстве думал: вот идёт странник, а вдруг он – Спас?! Пройдёт – и не узнаешь… Ещё как одинокий, в истомной полудреме последнего чуткого сна, мечтал, что Богородица – прекраснейшая из дев – однажды сойдёт к нему с иконы. Сойдёт живая, тёплая и ласковая… Грише показал самое нежное в себе, самое дорогое, синее, трепетное, и тот лукавый авантюризм, что толкал его в безумные мечты, и то чёрное, что мучило, – то, что боролось с синим…

Гриши нет.

Теперь он никому не откроет своего больного, чуткого, страшного и ненавистного ему самому сердца.

Бога нет.


Там же, в типографии, познакомился он с Анютой. Увы, лишь именем она была похожа на его безответную юную любовь, на «девушку в белой накидке». Очень быстро отношения стали близкими. Всё делали вместе, даже слушали лекции в университете Шанявского. Анна к нему привязалась. Рассматривая его кукольно-красивое лицо, нанизывая белый вихор на палец и смеясь, звала «вербочным херувимом». Она быстро поняла: парень непрост. Когда ж Сергей прочёл ей свои стихи, поникла влюблённой головой: не с нею рядом ему быть. Грусть закралась в сердце, да так и осталась там жить навсегда, до конца ещё долгих-долгих её дней…

Подписал вместе с другими письмо рабочих Замоскворецкого района Москвы в поддержку фракции большевиков в Государственной думе. Пару раз принял участие в стачке. Это просто: выйти на работу в восемь, а уйти в восемь десять. Листовки прятать – тоже забава. Ему страстно хотелось быть активным действующим лицом на арене взрослой жизни, но пока он к ней лишь примерялся… Впервые в жизни узнал, что такое слежка, так как в Департаменте полиции им заинтересовались. Ему доставляло детское удовольствие дурачить «хвостов». Разве мог он подумать, что через много лет это станет для него не игрой, а схваткой не на жизнь, а на смерть…

Несколько раз было действительно страшно. Потому что арестовали восемь человек из наборного цеха. За прошлые дела, те, в которых Сергей ещё не участвовал. Было собрание студентов из университета Шанявского, двадцать шесть человек повязали разом. Сергей чудом скрылся вместе с товарищем, таким же студентом, Пыляевым. Чёрными ходами и крышами уходили. На пару снимали углы в разных местах Москвы: то на Тверской-Ямской, то в Сокольниках, то в переулках Пречистенки. Пыляев говорил, что так надо… А потом взяли и его. Сергей перебрался к Анюте, в съёмную квартирку на Серпуховской заставе. Ушёл из типографии. Запоем писал стихи, изучал Блока. Анюта подарила ему неприметную книжечку в нежно-зелёной обложке: Н. Клюев «Сосен перезвон», книгоиздательства Некрасова. Разве могла она знать, что очень скоро этот поэт войдёт в жизнь её милого?

Она ни о чём его не спрашивала, ни о чём не просила. Просто радовалась, что стал с ней жить. Хотя сердцем и знала: для херувимов небо – дом… Улетит.

…Блаженной родины лишён,

И человеком ставший ныне,

Люблю я сосен перезвон,

В лесной блуждающей пустыне…


У них с Анной родился сын. Сергей с любопытством рассматривал его, баюкал, песни пел… Думал: теперь он будет жить обычной жизнью, как у всех. Потому что Гриши нет. Ох, как ему его не хватало. Он за него будет жить: детей растить, жену любить… Но разве удержать ангела в клетке? Крылья мешают.

Месяца через два решил Сергей ехать в Питер. Счастья-удачи пытать. Как поэт. К тому же и след за собой оборвёт. Не достать его филёрам из Департамента полиции. А там видно будет. Сначала – к критику Клейнборту, отнесёт ему пакет от Суриковского кружка, смотришь, тот и с адресом Блока поможет. Сказал Анне: «Скоро вернусь. Жди». Но она знала. Улыбнулась скромно и слова поперёк не произнесла. Он велел ей почаще сыну песни петь, она кивнула. Вещи ему собрала, денег дала на дорогу. Ещё и отец помог. Не плакала, хотя знала: всё. Он ещё не знал, а она…


Ох, и страшно же ему было идти к лучшему поэту в России! Но слово себе дал: сразу – к Блоку. Мережковский не в счёт! Скажет Блоку: вот я, а вот мои стихи. Как решите, так и будет. Стоят они чего-нибудь? Дрожь в ногах была страшная.

Может, зря судьбу свою мыкает? Может, стихи его – пыль подножная на Руси: осыплются и станут прахом, а дождик прибьёт?

Блока дома не оказалось. Написал записку, оставил прислуге. Лёгким шагом сбежал по ступенькам вниз: вроде и слово себе сдержал, и колени уже почти не дрожат. Ну, разумеется, он вернётся. Сегодня же, в четыре. Вышел, оглядел огромный дом на Офицерской улице. Было ещё холодно, но весна уже светила искрами сосулек и праздничных окон. Река Пряжка угадывалась в снегах. Вдоль росли высоченные, спящие пока тополя.

Блок встретил его так просто, что Сергей почувствовал сразу: этот человек – над миром. Говорили о деревне, о Питере, о современной жизни. Аристократизм Блока ощущался во всём: в жестах, манере выражаться, смотреть, в простом, аккуратном домашнем костюме, в скромном, но просторном кабинете. Сергей вытирал пот со лба. Очень волновался. Страшно сказать: впервые в жизни видел живого поэта! Настоящего Поэта. Ну, провёл лишний раз платком по лицу – не страшно. Может, даже лестно хозяину дома… Блок, видя его смущение, как мог, старался ободрить.

Солнце наполняло собой воздух кабинета. Сергей скользил глазами по зелёному сукну стола, по высокому полёту облаков за окном, по смешной чернильнице в виде маленькой вислоухой белой собачки, по изнеженным рукам Блока, по разбросанным бумажкам с какими-то отдельными, рваными строчками…

Вдруг взгляд его остановился на женском портрете, крупной фотографии, висящей на стене, прямо в центре кабинета. Росчерк автографа. Странные буквы. Иностранные. То вытянутые вверх, то вдоль строчки. Блок, не оборачиваясь, понял, куда смотрит его гость. Улыбнулся.

На фото была молодая женщина с чарующей затаённой улыбкой, склонившая, как лебедь, голову на чудесной, длинной, скульптурной шее, с покатыми обнажёнными плечами, сидящая в вогнутом «римском» кресле. Взгляд – прямо в душу его, Сергея… Длинное белое платье, простое, как она сама, струится на пол…

– Это великая танцовщица, – сказал Блок. – Исида.

Сергей не вымолвил ни слова. Снова и снова возвращался к фотографии глазами…

Стихи неведомого, из глубин Руси, пришельца Блоку жутко понравились. Об этом он честно сказал просветлевшему до дна синих глаз Сергею. Он читал их Блоку и… женскому портрету на стене.

Блок дал ему рекомендательные письма к издателю и коллегам по перу. Ах, как сбегал вниз от него Сергей! Будто крылья несли. И ещё: стал он другим, совсем другим, чем был час назад. Потому что видел: Блок уступил ему место рядом с собой. Свято улыбался ему, юному, новому, большими, чувственными губами. Свято и чисто, как ребёнок. Жал ему руку.


Он его не искал. И встреч с ним – тоже. Николай Клюев сам написал ему. Потом – ещё и ещё. Всё было в этих письмах – и созвучье сладкоречивое его же, Клюева, стихам, и восхищение талантом Сергея, и желание поскорее увидеть его, так тронувшего спящее сердце, обнять скорее, скорее… Сергей не ответил. Да, он читал стихи Клюева, очень нравились. Самый известный, после Блока, самобытный, сверкающий, как уральский изумруд, крестьянский поэт. И слова в его стихах – каменья самоцветные. Но смущал тон писем, очень уж нежный. И что любит его за душу светлую – заочно. Просит о встрече, просит-умоляет, смертельно ждёт…


Он уехал к себе домой, в село. К Анне не вернулся. Писал в родном амбаре странные стихи: о каменных дебрях большого города. И будто слышал голос Бога: «Забудь, что видел, и беги!» Но в силах ли его это было? Уже нет. Настало время исполниться мечте.

Потом он всё-таки встретился в Питере с Николаем Клюевым. Когда тот увидел Сергея, прямо-таки впился глазами, ахнул от красоты его и обнял. Целовал троекратно. Щекотали моржовые усы. Пахло от него ладаном, воском, яблоками и ещё чем-то неуловимо приторным. Сколько же сладких речей, сколько самых восторженных, милых слов он наговорил он Сергею! Что Сергей, сокол ясный, попрёт весь этот вылощенный салонный сброд, перед которым им приходится выступать, мощью народного, чистого слога! Что они вместе – и теперь навсегда. Они – поэты русского народа. А эти все Мережковские с Гиппиусихами – ананасы в шампанском. Не отходил ни на шаг от своего подопечного. Прилип, как лист в бане. Часто купал свои пальцы в белых кудрях Сергея… Хвалил, гладил, целовал. Гладил, целовал, хвалил. Хвалил изысканно, гладил нежно, целовал страстно.

Непритворно, искренне не понимал: как такой юный отрок, почти Варфоломей с картины Нестерова, мог вот так, запросто, с Богом? О Божеском? Как вот так, одной строчкой, из нашего мира – в иной?! Он бился над этим годами. Как же так… Что он может сделать для этого нежного отрока? Да он всё, всё отдаст ему, прекраснейшему.

Выступали они обычно в псевдонародных, слишком вычурных, распрекрасных костюмах: высокие сапоги, расшитая косоворотка, синяя поддёвка. Всё кричащее. Такое нравится – уверял Николай. Сергея бесило до печёнок, что публика эта салонная слушала его стихи вполуха, жиденько хлопала – так, для вида. Зато бурно принимала похабные рязанские частушки, коих знал он великое множество.

Да, он знал, что вынужден подавать себя таким. Народный поэт, от сохи. Если бы эти «ананасы в шампанском» ведали, сколько книг он прочёл, – ни за что б так не изумлялись стихам его. Маска – противно, ну что ж, иначе он ничего не добьётся…

Один случай так и вовсе вывел его из себя. После этого случая Николай понял наконец, что не сможет удерживать возле себя молодого друга вечно, потому что никогда тот не будет головы клонить ни перед кем. Дело было в аристократическом салоне, близком к придворным кругам, в доме графини Клейнмихель. Там ели и разговаривали, нимало не считаясь с тем, что он, Сергей, читая, душу свою в стихах выворачивал. Будто в цирке смотрели на него, как на ряженого. Упыри поганые! Ох, и выдал он ласковых слов тихому Николаю за то, что привел туда! А когда они уходили, вышколенный швейцар принёс им на серебряном блюде двадцать пять рублей. Сергей побагровел. Сказал: «Поблагодарите графиню, а деньги возьмите себе на табак!»

Клюев, Клюев… Сергея он хотел завоевать испытанным способом: стать всем для него. Нечто женское было в его умении намертво вцепиться. Внешне он казался правильным и праведным, едва ли не святым: и молился, и постился, но нутром – гниль и вранье. Сергей не понимал, как такое может сочетаться в человеке?! Сдобный, сладко-паточный, елейноскользкий, впился Николай в него железной хваткой. Одно время, недолго, жили они вместе, в одной комнате. Ах, как Николай плакал, когда Сергей на свидание с женщиной уходил! Садился посреди комнаты на пол и ревел в рёв. Всё это было и смешно, и противно… Но что за диво! Завороженно Сергей слушал, когда читал тот свои изощрённые, думные стихи. Чудесные, тёплые, истинные. Будто волшебными ключами открывающие душу. Учился, у Клюева, вбирал в себя тайну Слова.


Как страшно и нелепо – война. Безропотны уходящие на неё мужики. Так надо. Без жалоб, без слёз. Только бабы воют. Его, Сергея, тоже призовут этой осенью… Обычно смирённый Николай замотал головой: его сокола да под пули?! Ни за что!

Ходили в Царское Село. Николай не сказал к кому. К знакомому, и всё. Как барашка повёл. Пригладил его вихры. Сказал: «Хорош!»

Долго ждали.

Тарахтящая машина с огромными колёсами резко остановилась, взметнув облачка пыли. Важно вылез из неё рослый мужик, одетый бедно, но чисто. В нём сразу чувствовался крестьянин. В походке, в жестах. Свой, значит. Но почему он здесь?! Клюев к нему ступил. Обнялись. Целовались троекратно, по-русски. Николай что-то сказал ему тихо, Сергей не слышал. Мужик метнул в его сторону пронзительный взгляд. Что за глаз был у него – как бурав: будто светлый, а внутри – игла. Сергея передёрнуло до дрожи внутренней, и волосы на голове шевельнулись. Всего мгновение смотрел мужик на него – словно в голову влез и там всё увидел… Что-то ещё тихо сказал. Клюев кивнул и поклонился.

Григорий Распутин в записке к полковнику Ломану, штаб-офицеру для особых поручений при дворцовом коменданте, писал:

«Милой, дорогой, присылаю к тебе двух парёшков. Будь отцом родным, обогрей. Ребяты славные, особливо этот белобрысый. Ей-богу, он далеко пойдёт».

Клюев написал «моление» в Царское Село, к тому же Ломану. Всё по словам Григория сделал. Что гениальное русское слово, коим облачён его юный друг, не должно бесследно сгинуть на Руси. Получил приветливый отклик. Сергей был оформлен санитаром в поезд имени Императрицы Александры Феодоровны, вывозивший раненых с передовой. Поезд этот, совершенно особенный, имел местом своего постоянного пребывания Царское Село, а покровительницей – саму Императрицу Всероссийскую.

Сергей, наголо остриженный, в серой шинели, казался самому себе совершеннейшим подростком.

Клюев плакал, когда с ним расставался. Им обоим было больно. Сергей надписал ему своё фото – там, где он златокудрый, с надеждой в юных глазах, в высокой овчинной шапке.


Часто по возвращении с линии фронта Сергей видел великих княжон, работавших в лазарете наравне с другими нянечками, выхаживающих раненых, утешающих юных калек… Были они просты и искренни, не смущались никаким трудом, ни ранами, ни кровью солдатской. Одетые в длинные платья и фартуки с нашитыми под сердцем красными крестами, на голове – белые платки сестёр милосердия, они ничем внешне не отличались от других санитарок поезда. Даже руки у них простые, как у фабричных девчонок, разве что без царапин. И однако, глядя на них, думалось, что каждый их шаг сопровождает безмолвная внутренняя молитва.

Много тяжёлого увидел он, помогая в операционных, каждодневно наблюдая нестерпимые муки искалеченных войной русских мужиков и мальчиков.

Однажды полковник, их покровитель, близкий ко двору, отправил его вместе с Клюевым в Москву, в Марфо-Мариинскую обитель, к великой княгине Елизавете Федоровне, чтобы та послушала их.

Встретила гостей одна, если не считать послушницы, молча прислуживающей за столом. Тихая, словно неяркий вечерний свет, слушала молча, внимательно. Худоба чётче обозначала тёмные круги вокруг глаз. Пригласила их за стол. Клюев будто бы стушевался – отошёл к камину, сел на корточки. Где уж нам, голытьбе сермяжной, за белые царские скатерти. Там и ел калачи. Сергей же за стол сел спокойно, не глядя на Николая. Послушница глаза вытаращила, увидев гостя на корточках. А великая княгиня усмехнулась, тихо кивнула: мол, пусть сидит, если нравится…

Спросила Клюева: жива ли его мать, нравятся ли ей его песни? Клюев комок в горле проглотил. Играть в «народность» расхотелось. И сидеть на корточках – тоже. Что уж теперь, раз сел. Стыдно, конечно. Почему-то подумал, что никто в проклятущем городе, никто из писательской братии ни разу не спросил его о матери…

Стол был накрыт хоть и изысканно, но немудряще. Варенье в непременных хрустальных вазочках, белые калачи.

Оба певца избяной Руси чувствовали: понравились. И очень. Читали много и увлечённо.

На прощанье великая княгиня подарила Сергею Евангелие с овальной печаткой на обложке, с её именем, серебряный образок иконы Покрова Пресвятой Богородицы и святых Марфы и Марии.

Когда вышли, Клюев сказал:

– Серёженька, проняла меня её доброта до печёнок. Только знай: слишком близко к ним… – Посмотрел на небо и поднял палец вверх. – Слишком близко стоять нельзя. – Усмехнулся на недоумённый взгляд. – Ни одно издательство либеральное, а они у нас все такие, печатать тебя не будет…

Двадцать второго июня, в день Святой Магдалины, готовились к празднованию именин вдовствующей императрицы Марии Феодоровны и юной княжны Марии.

Сергея попросили написать стих. Сначала он отказывался: «Я больше про коров… да про солому…» Но потом всё ж согласился: назвался груздем – полезай в кузов.

Он написал… Пророческие слова. Но кто же знал тогда, что сбудется эта его вдруг явленная боль, угаданная на чистых лбах юных царевен?

Так всегда было с ним, когда он начинал писать: будто некое бездумье вначале, пустота, вмещающая то, что он ещё не ведал… И из этой пустоты вдруг ясное понимание – что и как надо сказать… Божья дудка. Про княжон не хотел писать, было большое внутреннее сопротивление… Как прозрачны и невинны слёзы белых берёзок под дождём… Разве они виноваты, что дождь? Потушит он белые свечки?

Очень внимательно смотрела на него самая младшая из княжон, Анастасия. Он такой взгляд с лёту понимал. Чай, в деревне вырос. «Вот ведь совсем девчонка! – думал. – Сколько ей лет-то?»

Она его потом в сад водила. Разговаривали. Просила подождать. Прибежала с большим платком, украшенным гербом и её инициалами. Смущаясь, подарила. Сказала, в баню ходить. Сергей смеялся. Ну как такую вещь в казарме хранить?! Завернул в посылку, отправил домой, наказал беречь.

В день именин вдовствующая императрица Мария Феодоровна подарила ему икону Сергия Радонежского как благодарность за его Слово и как надежду, что оно будет с Россией и с Богом.

Вообще, отношение к нему было особое, поблажек ему делалось много. Например, отпускали частенько домой. К Клюеву тоже бегал. Мать с тревогой качала головой: «Уж больно высоко взлетел! С высоты-то разбиться легче…»

Год прошёл в войне и чужой боли. Писал он очень мало. Сергей грустил без Клюева, своего учителя. Думал: «Вернуть ли былое?»

В день именин Сергея великая княгиня Елизавета Феодоровна, не забывающая его, передала подарки: серебряную икону с изображением преподобного отца Сергия, крест серебряный и крошечное Евангелие.

Клюев Сергея ругал. Мол, от него и так уже весь бомонд писательский отвернулся, поносят его как клятвоотступника на каждом перекрёстке. Ну как можно было разносить прокламации тайком, в либеральном кружке состоять, а теперь царям в ноги кланяться?! Нет, ну ясно. Он тут, в Царском Селе. Но похитрее надо. Чтоб достоинства не ронять. Сергей мотал головой. Ничего он не роняет! Вспомнил про платок Анастасии, о котором другу ничего не сказал. Клюев взглянул на него: али что задумал?! Задумал, так и есть! «Ох, Серёженька! Не сносить тебе головы!»

Полковник однажды передал ему просьбу: написать об императоре, «так свято и по-русски, как они умеют». Сергей – к Клюеву. Тот аж холодным потом покрылся. Долго думал, хмуря чело. Писал ответ старательно, слюнявя и грызя карандаш. Что-то черкал. «Ну, загадку задал кощееву». Придумал ответить словами древней рукописи, что не может мужик сидеть близ святителей. Что таково ещё с древности отношение к художникам. «Нельзя изображать то, о чём не имеешь никакого представления. Говорить же о чём-либо священном вслепую мы считаем великим грехом, ибо знаем, что ничего из этого, окромя лжи и безобразия, не выйдет».

Аж выдохнул, когда дописал. Говорил: «Учись, Серёженька, помни всегда: стих твой и слово любое должны быть подобно древнему заговору, чтоб ни оторваться от них человек не мог, ни забыть, ни супротив молвить… Голубь мой ясный, голубь синий. Дух свят в тебе. А мой знак – лев. Соединены мы с тобой – в львино-голубиности, понимаешь? Навсегда».

Однажды случилось нечто странное, будто развенчали его своей милостью: отправили в Могилев, на охрану царской ставки. Уж после он узнал, что было снова письмо Клюева полковнику…

Уехал, а в дороге услышал от людей: царь отрёкся от престола! Революция! До Могилёва не добрался. Решил на время укрыться в родном селе. В Питере с его погонами могут и в Невке утопить, под горячую-то радостную руку… А в селе его кто искать будет? Так и сделал. Через какое-то время вернулся в Питер, как ни в чём не бывало. Всё обошлось.

Нельзя войти в одну реку дважды. Увы. Скучать он стал с Клюевым. Устал от него. Вокруг стремительно менялась жизнь. И какими-то наивными, натужными и ненужными стали стихи-небыли его учителя. Да и сам смирённый Николай вызывал у него теперь приторное отвращение, сдобренное стыдом. Не ангел он, хоть и остался весь там, в прежней жизни, полной легендами о граде Китеже, убогими странниками и тишью Олонецких озер… Не видел Сергей уже себя рядом с ним! Сбросить, сбросить старую кожу! Уходил от него трудно. Клюев плакал. Кудахтал: «Куда ж путь свой направишь? Развратят тебя нехристи окаянные…» Сергей кидал ему в лицо: «А сам-то ты кто?» – «Так они ж без любви, голубь мой…»

Не верил он в любовь Клюева. Позёрство всё. Он правой рукой крестится, а левой – грех творит. Клюев же знал доподлинно, что все ключи от Слова отдал юному другу, всю душу свою отдал, сложил к ногам его. Не будет он сам больше стихов писать, потому что ничто они рядом с ангельским сверканием Серёженьки. Он, как и Сергей, видел, что раскололась их любимая Россия на два стана, на два лагеря. Меч прошёл через сердца людей. Посерёдке. Не убил любовь, а лишь всю изнанку вывернул… Предлагал схорониться Сергею в лесах бескрайних, в избушке затвориться от всей этой чёрной мерзости, что Русь накрыла… Но тот лишь в лицо рассмеялся: забудь, что видел, и беги? Ни за что! Поник Клюев духом. Что ему теперь остаётся в этой жизни? И правда затаиться в лесах своих родных, и ждать… ждать… ждать… вдруг вернётся Серёженька? Умереть? Он чувствовал себя больным, ослабевшим и истомлённым. Если его и пощадит Бог, то только ради его голубя, его красного солнышка, которому отдал он неподъёмной богатырской тяжести, многопудовые ключи от Слова. Больше некому было их осилить на Руси крещёной. «Слово о полку Игореве» – это уже переложенное на наш язык Слово. Иной смысл кроется в древних текстах, хранимых во глубине лесов русских, в тиши монастырей. Кладезь мудрости открывает истину: русский язык – основа и предтеча других языков, остов их, фундамент. В хранимом Слове – истинный смысл мироздания и жизни человеческой на земле-матушке. Всё это зашифровано слогами и словами. Тот, кто знает Слово, знает и дорожку к умам и сердцам, потому что память предков живёт в каждом. Был он в секте хлыстов, там его просветили. Бежал от них, потому что жертвы от него требовали непосильной. Теперь сердце его рвётся на куски: не люб он Серёженьке, светочу единственному. Будет он теперь дни считать – до кончины. Вдруг ему ещё пригодится он чем, понадобится? Есть ли что в мире слаще для него, чем быть рабом его, рабом Прекраснейшего? Единственное чистое, что у него было… А Серёжа, Серёжа когда-нибудь поймёт, что любовь его истинна, что будет ждать он его во все остатние дни…


Красива, круглолица, чернява и скромна. Сергей увидел её в редакции одного из журналов, в которую носил печатать свои стихи. Увидел, затеял разговор. Девушка откликалась без игривости и особого энтузиазма. Ого! Хороша. Серьёзная. Обычно на его белые кудри западают сразу. Чувство такое, что не подозревает, что красива. Проста. Еврейка? Возможно. Хотя скорее фамилия немецкая. Умна… В меру. Но её подружка, Мина, лучше…

Зачастил. Приходил каждый день в холодную редакцию, снимал с полки исторический труд о раскольниках, устраивался в кресле, скидывал небрежным, лёгким жестом шляпу, поднимал воротник лёгкого пальтишки – нахохливался – и углублялся в чтение. Иногда приходил вместе с приятелем, Алексеем, тоже поэтом. Подхватив Зинаиду и Мину, отправлялись гулять по Питеру. Алексей – под руку с Зинаидой, Сергей – с Миной. Ходили по набережным, встречали рассветы. Вчетвером. Как-то так получилось, что уже через месяц этих прогулок Зинаида, серьёзная и скромная, стала негласно считаться невестой Алексея. Сергей бесился, но вида не подавал. Нет, не ревновал. Именно бесился. Она что, слепая? Или дура?! Неужели не видит, совсем не видит его, Сергея?

Гуляя, часто спорили с Алексеем о стихах. В запале останавливались. Говорили долго. Алексей грозно опирался о трость, Сергей глубоко засовывал руки в карманы и поднимал плечи. Девушки ждали. И снова ждали. Один раз не выдержали – ушли вперед. Так как ребят долго не было, вернулись. Они стояли на том же месте и так же ожесточенно пикировались словами. В самом деле, это так важно: правильно ли выражение «небо озвездилось»? Сергей смеялся: а хоть бы и правильно! Главное – некрасиво! «Сергунька! – увещевал Алёшка Ганин. – Ну, послушай, Сергунька!»

Под утро, замёрзшие, находили какую-нибудь милую, уютную чайную. Перед ними ставили два больших, пузатых белых чайника. Девчонки смеялись. Чему? Да просто так, молодости. Пили радостно, чувствуя, как блаженное тепло разливается по телу к рукам и ногам.

Алёша написал Зинаиде стихотворение «Русалка». В нём чудесно обыгрывались длинные косы, такие, как носила тогда она, – обвитые вокруг головы, как корона.

Сергей присвистнул, когда прочёл. Молодец! С ходу написал три четверостишия и посвятил Мине – её растрёпанным ветром, как веточки берёз, коротким волосам… Но стих не отдал, забрал. Потом вернул через пару дней – кое-где исправленный и доработанный.


Сергей затеял поездку в Вологду да по всей Карелии. Когда-то, год назад, он уже ездил туда с Алексеем по издательским делам. Места уж больно красивые! Холмистые перелески, начало еловой тайги, речки быстрые, игристые и пьяняще-чистый воздух. Сергей пригласил ехать с ними одну только Мину. Та обрадовалась, но и расстроилась – всё одновременно. Она была эсеркой – ну как она уедет, когда столько событий вокруг творится?! Неужели не видят, что история на дыбы встала? И они – на гребне её. Сейчас надо наизнанку вывернуться, а поводья в свои руки ухватить! Но не по красотам северным разъезжать… Мина рассказала вскользь о предложении Сергея Зинаиде. Как та загорелась! Вмиг собралась, с работы отпросилась, заявив ребятам, что едет с ними непременно!

Неправда, Сергей видел, что происходит вокруг… Всей радостью неуёмной стремился к чему-то светлому, необыкновенному, что грезилось ему в вихрях перемен… Новое Пришествие. Новая Судьба. Его Судьба. Он чувствовал огромный душевный подъём. Чудо чудесное, гость несказанный, нежданный – рядом, за поворотом, за ближайшей ёлкой. Встанет на рассвете рано и пойдёт его встречать. Потому и ехал на Север. Устоять его в себе, не расплескать. Охладить студёной водой речушек и озер буйную голову, подумать…

Здесь кажется, что край земли – вот он, рядом. Такой простор холодного Белого моря, ледяное, арктическое дыхание ветра – даже летом. Плыли на теплоходике к Соловкам. Святое для каждого русского человека место. Говорят, не всех Господь пускает сюда. Почему? Они вот едут бездумно, юные и беспечные. Глупости люди болтают. Маленькие острова появляются неожиданно, вместе с криком чаек. Сверкают в лоне моря, как бриллианты, брошенные чьей-то гигантской рукой. Но что это? Крест на самом краю безлюдной полоски земли. От ощущения вселенского простора что-то ширится и ширится в груди. Недаром русские святые выбрали это место для уединения – суровое и прекрасное. Будто с неба спускается Соловецкий монастырь. Потому что между облаками и морем – парит в воздухе невесомой громадой на самом краю чудо-острова, обращённого к подплывающим кораблям.

Алексей вышел из салона покурить. Сергей, наклонившись к Зинаиде, сказал громким шепотом:

– Выходите за меня замуж!

Посмотрела на него глубоко и пристально. Молчала. Он вскинул красивые брови. Она опустила карие глаза.

– Дайте мне подумать.

– А что тут думать?! – вскипел он. – И сколько? Даю минуту, пока Алёшка не вернулся. Алёшка, её жених.

Вспыхнула и вдруг сказала:

– Да. – Помолчала секунду, вздохнув всей красотой груди. – Если обвенчаемся.

Венчаться? Какая ерунда! Неужели она не понимает, что уже через год это ничего, ровно ничего не будет значить?! Неужели не видит, как стремительно всё рушится вокруг? Неужели думает, что здесь, на краю земли Русской, всё останется по-прежнему? Обратятся в прах многовековые, сложенные из огромных валунов стены. Да разве в них дело?

Всё, что казалось истинным и незыблемым, вся крепость православного духа и голубиная кротость Руси. Буря несётся на них. Неужели не завертит, не захватит? Рок сильнее человека.

Он кивнул ей. Пусть будет так.

Вернулся Алексей. В одну секунду почуял нечто странное, будто висящее в воздухе между этими двумя…

Сергей сказал ему, что они обвенчаются. Алексей сел. Пол ушёл из-под ног, будто теплоходик качнуло, а в ушах барабанным набатом – эти слова. Как же так. Смотрел на Зинаиду. А он?! Что ж, что ж…

– Будешь моим свидетелем? – спросила она. Алексей нервно сглотнул и мотнул головой в знак согласия.

Выскочил на палубу, глаза слезились от ветра. В искрящихся на ресницах лучах плыл навстречу Соловецкий монастырь, нерушимой высью русского духа. И всё рядом с ним казалось уже неважным. Тем, что дал Бог. Кричали чайки…

Когда Зинаида росла, родители всегда говорили ей, что не больно-то она и красива, чтоб дочь не загордилась. Она и не гордилась… Зато, когда подросла и осознала свою красоту, простота и естественность, будто невзначай скромно потупленные глаза придавали ей особую привлекательность. Она это знала и пользовалась направо и налево.

Сергей ещё в поезде сказал ей, глядя прямо в глаза холодной фарфоровой голубизной:

– Я красивше тебя видел.

Помолчал, видимо, вспоминая.

– Она была монашкой. Никогда прекраснее лица не встречал…

Вскарабкались на Секирную гору по длиннейшей деревянной лестнице. Крепкая, сбитая добрыми руками монахов, она выдержит множество расстрелов русских мучеников спустя лишь несколько лет… Наверху – Свято-Вознесенский скит. Алёша Ганин ставил свечи. Говорил: вот ведь как легко они смогли добраться до этих святых мест. Разве он знал тогда, что они, все трое, погибнут так, как им будет суждено, во славу Руси?! Вот поэтому они – здесь. Над островом летел и струился долгий, тягучий колокольный звон…

На острове Анзер в туманах спит церковь. На горе Вербокольской древний скит. Церковь, посвящённая распятию Христа. Сама гора эта – аналогия Голгофы. Она станет русской Голгофой для умирающих безвинных – в забвении и муке, от тифа и голода.

Ах, какая в Белом море ночь! Тихая, с купающейся недвижной луной. Неужели это то самое, непредсказуемое, штормовое, суровое море? К ним оно было ласково… От Кеми плыли до Вологды.


Денег на свадьбу у них не было. Совсем. Зинаида телеграфировала отцу в Орёл, чтоб выслал денег: «Венчаюсь». Сергеем овладело какое-то бесшабашное веселье. Авантюрный кураж. Будто то, что он делал сейчас, то, что переживал, было ветреным приключением. Он чувствовал себя Бурминым из пушкинской «Метели». Непростительная лёгкость бытия. Так и надо жить – спонтанно и шутя. Он весь был в этом! Даже походка его – воздушная, летящая, едва касающаяся земли. Венчаться! Прекрасно. Милое развлечение.

На деньги отца Зинаиды купили кольца, одели невесту. Нашли церковь, договорились с батюшкой. Церковь очень старая, посвящённая чтимым в народе святым Кирику и Иулитте. На цветы денег уже не было. Сергей, радостный, взбалмошный, смеющийся, как озорной подросток, нарвал их по дороге – по канавам и прям в цветнике перед церковью… Огромную охапку. «Зачем столько?» – спросила смущённая Зинаида.

Танец и Слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина

Подняться наверх