Читать книгу Сестре - Валерия Шимаковская - Страница 1

Оглавление

Да, не всё правда. В основном по памяти списано, но где-то, от тебя не скроешь, додумано. Но, поднимая брови в вопросе: это ж когда было?, помни, какие мы были с тобой великие выдумщицы и сколько всего изобрели.

Книга – не лучший подарок. В том, разумеется, случае, если она не о тебе. Если о тебе, то ей многое прощается – количество страниц, на страницах количество строк и количество букв на строчке. Потому не станем нумеровать страницы, чтобы не испытывать лишнего нервного напряжения, недостатка в котором итак не имеется в нашей жизни.


1.

Наша собака явилась подарком судьбы. Мы готовы были и заплатить за неё, ещё не зная, но уже догадываясь о том, что за всё хорошее в жизни надо платить (а за лучшее – тем более. За лучшее надо платить, пожалуй, даже двойную цену).

И вот мы копили. Мы взяли зелёную коробку и клали в неё собаку по частям. Мы знали, что собака сто́ит много нулей. Нуля четыре и первую цифру. Мы не отчаивались, хотя порою очень хотелось – когда клали в коробку скопленные за день пятьдесят рублей, казавшиеся невосполнимо далёкими от стоимости собаки. Когда мы не обедали в школе и приносили в целости сохранённые каждая по сто рублей, то вовсе преисполнялись надеждой, будучи уверенными в том, что когда-нибудь коробка разрастётся в многозначную цифру.

Всё-таки один вечер отчаяния был. Папа сказал, что у нас есть собаки на улицы, а домашнего пока не будет. Тогда мы с тобой понеслись крутою лестницей в детскую, взяли зелёную коробку, принесли, высыпали перед мамой и папой. Папа не верил своим глазам, перед которыми валялось полноценное наше питание: щавелевый суп, морковный салат и шницель, о которых ежедневно рассказывали мы ему, когда садились в машину. Он всегда спрашивал, что сегодня брали, зная, что мы ответим неизменное: суп, салат и шницель. Мы думали, что, говоря так и не изобретая разных обедов меню, сокращаем масштаб обмана, и только позволяли себе добавлять, что щавелевый суп был вкуснее вчерашнего, а сегодняшний шницель уступает съеденному вчера.

И вот, в коробке лежало несколько лет наших обедов. Папа молчал. Ему шаг наш, верно, казался предательством, потому как он всю жизнь работал, и грузил вагоны вместо учёбы и, возможно, делал это в том числе, чтобы когда-нибудь в будущем у его будущих нас был куриный шницель, морковный салат и суп из щавеля.

Нужно добавить, что мы с тобой принесли эти деньги с целью отдать их папе, раз собаку нельзя теперь было на них купить, раз в конце коробки не маячил отныне виляющий хвост. Мы признавали, словом, своё поражение, по правилу, согласно которому сдаться сильнее всего хочется, когда близка победа.

Папа сохранил невозмутимость. Вобрал в себя эмоции, сказал, что деньги наши, и ушёл спать.

Тут и пора было вступить в роль судьбе, порядочно задержавшейся в кулисах и вообще не собиравшейся уж, казалось, выходить. Но кто-то толкнул её в сторону сцены, и она, запыхавшаяся, появилась.

Она сделала всё быстро. Нашла собаку, левретку, собаку маленькую и тонкую, один вид которой побуждал бы любить её. Оставила на заправке открытым окно машины, позаботившись о том, чтобы собака выпрыгнула от старых хозяев. У судьбы было мало времени –она не могла ещё о том беспокоиться, какова будет реакция старых хозяев. Она не учла второпях и того, что собаке некоторое время придётся жить на улице. И что она от этого может немало пострадать. И подхватить болезни. Она знала, что факт наличия болезней не повлияет на степень нашей любви к собаке. И в этом совершенно была права.


II.

В Анапе ты почти не выходила из моря, хотя вода к тому времени ещё прогрелась не до конца. Мама дала перед отправлением задание бабушке: обучить тебя таблице умножения. На это бабушке отводился двадцать один – три на семь – день. Бабушка чувствовала свою ответственность.

Иногда тебе было не избежать умножения и в воде. Нанырявшись на глубине, двигалась ты к берегу, где к тебе подплывала бабушка: «Шестью восемь…»

Словом, не надо объяснять, почему ты плавала даже тогда, когда над морем был вывешен красный флаг. Бабушка и сама способствовала тому, чтобы мы в красный флаг купались: у нас всего двадцать один день на море, как можно хоть купание пропустить.

Веет красный флаг, безукоризненно контрастируя с волнами. В рубке спасателей – волнение при виде торчащих из моря голов: одна у берега, чуть дальше вторая, третья – на загривке волны. От берега бабушкино обращённое вглубь «шестью восемь» слышится, но ты уж нырнула в волну.


Ещё одной попыткой обучить тебя таблице умножения было исчисление истинного собачьего возраста, равного семи человекогодам. Метод сработал. Тебе ужасно хотелось узнать, сколько лет каждому имевшемуся у нас за детство питомцу, и ты раскладывала его возраст и прибавляла по семь раз, а так как животных у нас было почти немерено и считала ты уже полдня, то и стала постепенно умножать, в чём скоро преуспела. Добавим, что в таблице Пифагора столбик с семёркой тебе давался и в будущем легче остальных и в нём ты никогда не допускала ошибок.

Итак, нашему Марку было примерно семьдесят. Но он держался молодцом. Он любил жизнь, и сладости, и сон, и маму. Он готов был полюбить всё другое и всех других, но эти объекты возглавляли список его ценностей –их уж никак было нельзя передвинуть. Не любил же дожди, и когда ругаются, и когда не идут спать, а больше всего – когда нет дома мамы и никто не нагрел кровать её. Не то чтобы обожал утренние прогулки, предпочитая скорее вплотьдообеденный сон.

Но поскольку никого дома уже днём не оставалось, ему приходилось довольствоваться этой ранней прогулкой с нами. Он бы естественно сделал выбор бы в пользу прогулки с мамой – он всегда выбирал между любым предметом и действием или мамой маму, даже когда на другой чаше весов находились сладости или сон. Сладости или сон были не мамой и, следовательно, имели сравнительные преимущества, тогда как мама – преимущество абсолютное.

Зато нашей радости по поводу предстоящей прогулки с Марком было не измерить. А если измерить, то в каких-то неземных, космических величинах, скоростью света и звука. Свет включался в прихожей, в которой хранились Марковы кофточки; звуком служил невыспатый, недовольный его зевок. Но вот мы выходили на улицу, на которой уж распевались перед предстоящим концертом птицы, и Марк, неохотно поначалу шагая, заплетаясь ногами о костюм, мало-помалу ступал ровнее, почти по одной линии, и в походке его можно было прочесть долю охоты (для этого, разумеется, полагалось как следует вчитаться).

Нам казалось, что эти прогулки – наш единственный шанс привить Марку любовь к себе. Мама спала, и гулять вызывались мы, про себя надеясь на упомянутый результат. Мы как бы звали на свидание того, кому пока что не интересны, надеясь упорством добиться его расположения. Но, известно, худшие свидания получаются, когда к ним готовятся.

А мы, мы готовились основательно. Выбирали лучший ему костюм и темы для разговора. Но чем тщательнее мы подбирали то, о чём рассказать, тем хуже выходило. Это то же, что делиться сокровенным с человеком, который по-ответному не влюблён. Ему всю душу выложил, не спросив предварительно, так ли нужна ему твоя душа.

Словом, провалом окончились наши попытки влюбить в себя Марка. Он не протестовал против прогулок с нами ввиду того, что других не предлагали, а прогулки были необходимы жизненно; не отклонял свиданий, будучи рад посетить ряд мест, но не выказывал особого энтузиазма.

Навсегда останутся понятными чувства тех, у кого любовь односторонняя. Мы всегда с тобой будем с трепетом относиться к людям с этим душевным недугом. Мы не бросим попыток изо всех сил полюбить в ответ, если речь о нас. Но мы знаем также, что полюбить не заставить… Марк как-то сам почувствовал, что нужно полюбить маму, и даже «не нужно» больше, а скорее «полюбить», и уж не мог впоследствии отдавать других приказов своему сердцу.

III.

Ближе к вечеру, набережная (а ведь вечер – такое время, когда завтрак ещё не скоро, а от обеда уже далеко. Чувство это зарождается на обеде, ещё в момент, когда завиднеется дно тарелки. Тогда, в не истёкшей ещё радости, появляется горечь, звучащая скрёбом ложки по дну тарелки. В ней мелеет. Виднеются берега. Иссыхает океан куриного супа). За рынком, в стороне от дороги торгуют выпечкой. Запах варёной сгущёнки смешался с солоноватым морским воздухом. Мы с тобой убегаем вперёд, откуда тянет сгущёнкой, и возвращаемся к бабушке. Мы ничего друг другу не говорим, разве что одними глазами – о сгущёнке, и взглядом пытаемся передать ту же мысль бабушке. Она смотрит вперёд загадочно и хитро, как когда с утра в лесу отправляла нас сбегать на горку, а сама помещала гостинец в дупло – от белочки.

Когда мы почти дошли до ларька, а воздух нестерпимо впитал в себя всю сгущёнку и зовёт настойчиво и призывно, ты говоришь:

– Предлагаю взять по одной булке на утро.

Бабушка по-прежнему смотрит вдаль. Она говорит: сбегайте, посмотрите, что впереди, а я попойду тише. И мы бежим, и бежим только первые метра два, а потом замедляемся, потому что по мере удаления запах сгущёнки перестаёт, и мы почти переходим на шаг, и глаза только наполовину открыты, половина другая – в блаженстве.

А потом обратно бежим, потому что знаем прищур бабушки, и теперь главное – не пропустить, как она, уже купив молока, у ларька просит: по две с варёной сгущёнкой. Мы стоим поодаль, её не разоблачая, и произносим по пути:

– Как договорились, по одной и на утро, – и друг другу помогаем нести пакет, итак трое все зная, сколько их там и что уже через гору, дорогу и переход мы дойдём, и бабушка разрешит, достав молока, сразу каждой съесть по две.


IV.

Моя драгоценная, хорошая, мы же с тобой заранее всё продумали-расписали, на много лет вперёд, до скончания нашего века, минимум. Или даже заползли за край нашего века, ибо предположили примерно, что будет с нашими детьми-внуками. План выписан был чёткий и предполагал незамедлительное выполнение. В нём означено было всё, от имени мужей до цвета глаз праправнучки.

Далее предполагалось этому плану следовать, иначе к чему вообще было тогда его составлять. Как следовать? Мы тут и там сталкивались с тем обстоятельством, что всё идёт не по плану, что не может быть в точности так, как запланировали. Хотелось же воплотить бессонные ночи, занятые составлением плана. Мы не жалели, что не спали, но не могли допустить, что зафиксированное в устном договоре и скреплённое доверенным лицом – ночью, растворится, не оставив изменений в нашей судьбе.

Жили не здесь. Ночь нас переносила в будущие ночи, где мы взрослее, где мы девушки, или мамы, или прабабки. Единственное обстоятельство не вызывало сомнений и разногласий – все будущие ночи в новых качествах девушек, мам и прабабок мы проживём вместе, мы также станем, хоть, может, и реже, ложиться и разговаривать; у нас, несмотря на то, что знаем друг друга со всегда, не закончатся темы беседы. Пока мы маленькие, они устремлены в будущее. Вырастем – станем говорить о том, что происходит вокруг. В возрасте прабабок обратимся к прошлому, в летнюю детскую ночь.

Как было это сделать и возможно ли – никогда не расставаться – не думали, не думали даже, что можно не так, потому что если можно, то зачем. Не думали, что можем учиться в разных городах, жить с мужьями, которые, верно, препятствовали бы тому, чтобы мы с тобой проводили ночь в разговорах.

Знаешь, мне ведь всё хотелось не сомневаться, то есть делать то, что получалось у тебя. Ты не сомневалась, что у тебя будет сын Макс и что ты будешь занята медициной. Я же перепробовала все сыновьи имена и все специальности из книжек и каталогов.

Ещё хотелось твоей независтливости и отсутствия ревности. Без неё у нас едва ли получилось бы любить вдвоём внука председателя Гришу. Мы даже понятия не имели, что можно любить кого-то по отдельности, любить вместе предполагало совместные воздыхания, обсуждения, критику и перспективы.

Милая, как бы мне тебя сейчас и всё бы рассказывать, и не держать в себе бы. Ты бы вспомнила такое что обо мне, что-то из тех ночей, что помогло бы себя мне распутать, найти исток блажи и корень непоследовательности. Вспомнила бы, легла, запрокинув под голову руки, и заговорила о чём-то, что бы меня из мыслей извлекло. Я ведь совсем не выросла. У меня хоть и первой выпали молочные зубы, но я так и не могу взрослой никак стать.

Мне, верно, нельзя без тебя. В меня только с тобой, только с ночным разговором, вливается полноценность. Потому что тогда, когда закладывались основы личности, мы были вместе, неразделимо вместе, и было не разобрать, какая из черт отходит к тебе, а какая – мне остаётся.

Я на бо́льшую часть состою из тех наших разговоров, секретов, планов, ночной философии и бесконечных вопросов, толпившихся, на которые не находился ответ.

Счастье мне – иметь с детства вторую душу, очень не похожую на мою. Бывает, всю жизнь ищут того, кто бы понял, а тут раз – и сестра, и ночной разговор, и внук председателя Гриша.


V.

Тебе всегда нравились юноши необычные. Я бы сказала, странные. Чтоб не назвать – чудаки.

Во-первых, Максим, друг нашего друга Егора. На дне рождения Егора у Максима шла носом кровь. Ты его так жалела в течение дня, поскольку сама знала, что это значит – кровь носом, что к вечеру в него влюбилась. И ночью – у тебя есть склонность во сне разговаривать – проговорила о нём и о схожих наклонностях носов ваших.

Далее нравился тебе Коля с подготовительных курсов к школе. О Коле первый факт, который надобно знать, –дева по гороскопу. Этот факт не укладывался в твоей голове. А все юноши, не укладывавшиеся в твоей голове, в какой-то момент начинали тебе нравиться.

Коля, отдадим ему должное, был ради тебя на многое готов. Главное, он был готов помогать уборщице, как это делала ты, пока ждала папу.

Он чувствовал стыд оттого, что разговаривал с тобой, пока ты в капрях подметала пол с Ларисой Ивановной. Потому он кряхтел, нехотя вставал и шёл в кладовую за шваброй.

Ещё тебе нравился Артём, живший в доме у озера и с колоннами, в Озерках, на месте описанных Блоком дач, и даривший тебе такое число роз, которое в нашей семье дарили на несколько женских поколений.

И Дима, единственный мальчик с танцев, талантливо перевоплощавшийся из моряка в чёрного кота и обратно.

И это те, кто нравился нам отдельно. Вместе же нам нравился Гришка – он один.


VI.

Если однажды придётся выбирать, в какой последовательности отдать память во владение старости, пусть первее всего забирают зубрёжку. Аксиомы, концепции, правила чтения.

После сдам названия книг. Лица авторов уж не будут чётко для меня выгравировываться. Останется проститься, поблагодарив, что вели долгие беседы, когда рядом не было тебя.

И когда бы со мной не было уже стихов, вослед согласилась вернуть в придачу музыку, единственное и достаточное доказательство Бога на земле, как писал Курт Воннегут.

Затем сдам имена – они к тому времени порядочно смешаются – изотрутся слившиеся профессии, характеры, города. Мне будет более не удержать информацию о человеке.

Сложнее всего будет отдавать из памяти людей. Жить без памяти о людях – дорогих сердцу людях и людях ненавистных, не менее ценных для формирования. Тогда я разрешу – забирайте лица, мне уж не справиться с тем, чтобы содержать в памяти надлежащем порядке. Заодно отдам и возможность записывать, напрямую с людьми связанную. Когда не было рядом людей, их записывала – тоже для памяти оставляла себе.

И тогда, в тишине, когда ещё попросят залог, подтверждающий, что скоро будет продан весь дом, предприму попытку договориться с арендодателем. В доме памяти моей останется меблированной лишь одна комната ещё, в ней, детской, будет гореть в виде небесных светил лампа. Там будут планировать будущее две девочки, одна младше, кудрявая, с глазами, проникнутыми любопытством, вторая старше, с волосами прямыми и строгостью поз. Я попрошу не забирать этого. Стихи, музыку, долго ученные правила чтения, обиды (хотя никто не спорит, что лелеять обиды доставляет немалое удовольствие), забирайте, забирайте названия столиц, выгранные в пальцы гаммы, выход на сцену, по степени волнения превысивший первый полёт и первый поцелуй. Забирайте память о том, как держать карандаш, и как поют птицы, по мастерству сравнимые с конкурсом Чайковского, с тою разницей, что птицы поют каждое утро, а не раз в четыре года, и не так важно, кто из них победит.

И вот, когда совсем почти ничего не останется и затребуют складывать вещи из детской, я войду в неё и лягу под ночником. И заговорю с тобой, поскольку не выветрятся за десятилетия говоренные там слова. Комната восстановит забытое. Прорезь на обоях, пробоина в потолке. Накроюсь одеялом, жарко – от быстроты мысли, от масштаба плана на жизнь, начну:

– Когда вырастем, будем в одном доме жить. С мамой и мужем. У тебя, Юля, – обращаюсь уже без строгости, поскольку эмоции отданы, – его будут звать Юрий. Юлий в крайнем случае. У меня – Валерий.

А ты бы откликнулась с соседней кровати, с кровати без ночника, потому что бесстрашная:

–Побольше выбор.

И так бы восстановили память, с процентами взятую в аренду на жизнь.


VII.

В начале года, осенью, мы ездили за танцевальной формой в магазин на Гороховой. Танцевальный магазин на Гороховой начинался пуантами, пачками и веерами (всё – розово-дымчатого цвета), а завершался чёрными балетками, чёрными купальниками и из плотной ткани юбками, которые можно было ввиду соседства розовых пачек принять за бусый хвост павлинихи возле неистово великолепного павлиньего хвоста.

Пока мы добирались до балеток и чёрных юбок, проходила уйма времени. Уймой звалась примерка пуант и пачек и погружение в зеркало. Это происходило из раза в раз, без исключений, несмотря на то, что мы знали, что наш вид танцев подобных одеяний не подразумевал.

Ещё в самом начале Гороховой, мы вздыхали и корчились, сетуя на неверный выбор танцев. И, как всякий раз, договаривались с мамой, что она не скажет продавцам, что мы не балерины и занимаемся всего-навсего хореографией. Мы же со своей стороны обещали играть это как можно ближе к образу, держать спину и ходить на полупальцах. Получалось, как можно представить, не совсем натуралистично. Продавцы, надо думать, ещё в первый наш визит всё поняли.

Итак, мы входили, кланялись сторонам и с прямою спиной, на полупальцах, будучи не в силах погасить горящий глаз, приближались к разостлавшимся пачкам. Мы отмечали, пока искали свой размер, рассматривая не менявшуюся коллекцию:

– В этот раз ткань как будто лучше.

Это говорила обыкновенно я, направляя боковое зрение на реакцию продавцов и толкая тебя, забывшую слова сценария, после чего ты спохватывалась:

– Лучше. Будет легче получаться балет.

Подобрав пачки, мы подходили к полкам с пуантами. Пуанты лежали на полке, как десерты, один лучше другого. Глаза разбегались по полкам, и их больше уж нельзя было собрать. Остановившись на каком-нибудь варианте, мы шли на полупальцах, со сведёнными лопатками, в примерочную, где намеревались произвести превращение.

Одевшись, долго стояла я, впившись в зеркало. То же, пожалуй, происходило в соседней примерочной с сестрой. Заметим, что магазин располагал всего двумя примерочными, и, если во время нашего посещения зайти за балетной одеждой решались балерины, им приходилось становиться в очередь и ждать, пока мы налюбуемся так, чтобы хватило до следующего года.

Далее я стучала в примерочную сестры, и мы показывались одновременно, кружили два оборота и делали поклон. Предполагалось, что зрители хлопали. Мама должна была тихо, со слезой говорить: “Балерины!” (она так ни разу этого и не сделала), после чего мы переодевались и покупали по чёрным балеткам, чёрным купальникам и напоминавшим хвост павлинихи чёрные юбки, объясняя продавцам это тем, что пуанты у нас с того года ещё не износились, а пачки приобретём из новой коллекции, для чего обещали обязательно заглянуть в следующем году.

VIII.

Ты – первый человек, перед которым хотелось бы извиниться. По масштабу нанесённых обид и по степени влияния. Мне не нравилось, что ты за мной всё повторяешь. Стоило заплести мне волосы – ты тут же просила маму сделать так же; отводила ли меня мама на занятия лепкой – и уж следующее занятие непременно проходило с тобой; устраивала ли я самодельный офис, имитируя работу – и вот, уже появлялся рядом совершенно такой же, только поменьше стол, и такой же офисный работник, ростом, единственное, пониже.

Меня так это возмущало, что я просила маму, чтобы хоть что-нибудь было моё. А мама отвечала, что не знала такого деления – моё-твоё – а есть только общее. Мне нужно было иметь хоть что-нибудь только своё, чтобы знать, что я есть, потому что вот – лежит передо мной вещь, и она моя лишь. Моя без остатка.

Но вещей таких не появлялось. Все вещи равно предназначались нам с тобой. Нам нужно было их некоторым образом делить. Мы делали это согласно принципу эволюции общества.

Поначалу – по затянувшемуся, прямо скажем, началу, – мы решали вопрос о собственности дракой, наподобие первобытных людей. Потом, в ходе развития, уславливались, от принципа «сестра сестре волк» переходили к договору. Наконец, к подростковому возрасту, когда у нас появилось знание о таких обоюдных секретах, которые грозили уничтожением обеих сторон, если мама узнала бы, нам пришлось сглаживать биполярность принципом коллективной безопасности и заключать соглашения о нераспространении секретов. В случае, если бы одна сторона решилась-таки на этот поступок, вторая принуждена была среагировать немедленно и дать отпор и том же месте и теми же силами, но так, чтобы окончательно уничтожить степенью секрета противника перед мамой.

Вследствие упомянутых доктрин мы ограничивались угрозами. Вспыхивали локальные конфликты. Иногда доходило до вооружённых столкновений. А когда удавалось их избежать, отпускались друг в друга такие выражения, которые, пожалуй, наносили удар сильнее.

Сестре

Подняться наверх