Читать книгу Пора, мой друг, пора - Василий П. Аксенов - Страница 1

Часть I
Прогулки
1

Оглавление

Вся стена была залита лунным светом, только темнели ниши. Раз, два, три… восемь ниш в крепостной стене вдоль всей улицы Лабораториум. В каждую из этих ниш можно было влезть, согнувшись в три погибели, а когда-то ведь они предназначались для стражников, когда-то в каждой из них стоял стражник в латах и еще хватало высоты для алебарды. Время нанесло несколько слоев грязи, земли, булыжников, и вот теперь я, мужчина среднего роста, сидел скорчившись в одной из этих ниш.

Года два назад я еще мог поиграть в стражника, мог еще крикнуть гулко на всю улицу: «Внимание! Опасность!». Сейчас уже не могу. Сейчас я могу только сесть здесь на камни, вытянуть ноги в полосу лунного света и, глядя на носки своих ботинок, бездумно и беспечально выкурить одну за другой три сигареты.

Потом я встал, снял пиджак, вывернул его подкладкой наружу и положил в нишу. Потом я сделал четыре шага, поднял руки и обнаружил над головой знакомый выступ, который не сдвинулся за эти два года ни на один сантиметр. Потом я встал на цыпочки, быстро, с прыжка, подтянулся и перебросил ноги вверх. Потом я полез по лестнице.

По стене к башне шла стертая, выветрившаяся, еле заметная лестница. По-обезьяньи, на четырех конечностях, я пересек освещенную часть стены и вдруг испытал знакомый страх, когда, спасаясь от луны, прижался плечом к башне. Я стоял, прижавшись к башне, смотрел на поблескивающий внизу булыжник и накачивал себя, накачивал, как будто можно было что-то вернуть. Никогда не возвращайтесь на старые места, где вам было хорошо. Хорошо?! Мне было тогда плохо, отчаянно, гнусно, тревожно, зыбко, я умирал по нескольку раз в день, я весь ходил в липком поту – ах, как мне было тогда хорошо! Однако все попытки отсечь память провалились, вот я вернулся на это место, и сейчас, кажется, со мной происходило то же самое, что и тогда.

Итак, преодолевая массу каких-то унизительных ощущений, я нырнул в черный провал. Я лез вверх по узкому каменному горлу, то и дело руками и лицом прикасаясь к влажным стенам, как будто жабы целовали меня в кромешной тьме, загадочные жабы, явившиеся из глубины двух последних лет; я лез все быстрее и вылез на площадку башни.

Голуби взлетели с шумом, все разом. Толкая друг друга, они устремились в прорехи крыши, в лунное небо, и через несколько секунд настала тишина. Пыли здесь накопилось достаточно за это время, пыли и голубиного помета. Тогда мы уживались с голубями. Иные из них, причастные к тайнам любви, перестали нас бояться и ходили по балкам над нами, стуча лапками. В этом углу лежал мой старый плащ. Кто забрал его? Мы были свободны здесь, на этой улице. Почему-то милиция обходила ее стороной. А ведь ничего особенно зловещего нет в этой улице – элементарная средневековая улица.

Я просунул голову в амбразуру и посмотрел вниз, на строй глухих домов с маленькими оконцами, похожими на амбразуры для мушкетов (дома эти были очень стары, в них помещались какие-то забытые всеми на свете склады), на узкую полосу лунного булыжника, на изгибающуюся крепостную стену, на башни, выглядывающие одна из-за другой. Почему-то даже туристы не решаются таскаться ночью по этой улице, хотя она для этих задрипанных туристов сущий клад.

Только пьяные компании нарушали иногда нашу тишину. Подъезжала к началу улицы машина и останавливалась: в улицу она въехать не могла – слишком узка эта улица. Из машины вываливалась группа орущих рок-н-роллы людей и бесновалась несколько минут, прыгая по булыжникам. Потом укатывали. Разок, правда, какой-то «лоб» в рубашке, усеянной голубыми и красными яхтами, отважился полезть по нашей лестнице, сунул голову в башню и выскочил, вереща: «Ой, братцы, там шкилеты!»

А мы с ней, «шкилеты», снова легли на мой старый плащ. Да, она не была тогда лишена романтического воображения! А я-то уж был хорош: недоучка, начитавшийся Грина; мне грезилась бесконечная наша общая жизнь, ты да я от Севера до Юга, от Востока до Запада, двое бродяг, любящие сердца, двухместная байдарка, двухместная палатка… Нелегко проститься с юношескими грезами, но жизнь обламывает тебя, она тебя «учит», нельзя же все время быть сопливым теленком.

Ребята, никогда не посещайте вновь старых башен, где когда-то вам было хорошо. Ах, как хорошо мне было! Башку я тогда чуть не разбил об эти камни. Ну ладно!

Все дело в том, что в последние месяцы мной овладело удивительное спокойствие, спокойствие, которое выбивает меня из колеи и не дает работать, общаться с людьми, даже читать, а только и дает возможность прекрасно есть, прекрасно переваривать пищу, прекрасно толкать тележку. После всех огорчений, слез и клятв, после всевозможных волнений, и разлук, и встреч наступило это многомесячное спокойствие. Я двигаюсь по своим путям подобно ленивцу; на жизнь мне хватает, особых запросов нет; лениво жду событий, лениво принимаю решения. Короче говоря, мне необходим курс инъекций. И вот я начинаю его, сознательно, лениво, с ленивым любопытством к самому себе. Сначала я записываюсь в эту экспедицию, потом прихожу на улицу Лабораториум, потом влезаю в эту башню, где мы когда-то тихо умирали от счастья…

Я спустился, нашел свой пиджак, надел его и поклонился всем теням, всем призракам и всем голодным кошкам этой улицы. На сегодня хватит.

Вышел на улицу Широкую – шар на шпиле евангелистской церкви. Вышел на улицу Длинную – милицейская машина «раковая шейка» с дрожащим султаном антенны. Иду по улице Длинной – освещенные двери буфета, велосипеды у дверей.

Возле буфета кто-то схватил меня за плечо. Я узнал Барабанчикова, маляра из нашей экспедиции.

– Здорово, – сказал он. – Ну, ты, я гляжу, хитрован.

– Выпил, Барабанчиков? – спросил я его.

– Ну, ты и хитрован! – восторженно и угрожающе пропел он, не отпуская меня.

– Что ты, Барабанчиков, в самом деле, – сказал я, освобождаясь от его руки.

– Ты меня, парень, не бойся, – прошептал он.

– А я и не боюсь.

– А это ты зря! – повысил он голос и сверкнул своей фиксой.

Замоскворецкие его фокусы и кураж надоели мне, но я говорил мирно, не хотел портить отношений, потому что и так в экспедиции меня все еще считали чужаком.

– А я сейчас на танчиках был, – сказал Барабанчиков. – Бацал с одной эстоночкой. Ну, а потом, значитца, по садику с ней прошлись. Колечко мне подарила. Глянь!

На ладони его лежало жалкое колечко с красным камешком.

– Сила! – сказал я.

– Хитрован ты! – воскликнул он, седлая велосипед. – Костюмчик-то импорт? По блату достал небось, а? Вырядился, ишь ты! Знаю я тебя.

Он поехал, сутулый и какой-то дикий, всклокоченный, как медведь на велосипеде. Описал круг и остановился возле меня, упираясь правой ногой в асфальт.

– Садись на багажник, ну! – с какой-то совершенно непонятной угрозой крикнул он. – Садись, Валька, на базу свезу.

– Иди ты к чертям! – рассердился я.

– Ну ладно! – захохотал он. – Пес с тобой! Че читаешь-то?

– «Знамя». – Я показал журнал.

– Молодец! Поможет жить, – одобрил он и поехал по улице, распевая что-то, вихляясь и дергаясь.

Я вошел в буфет. Эстонские и русские рабочие, заполнявшие его, даже не взглянули на меня. Навалившись на высокие столы, они пили пиво и громко говорили что-то друг другу, эстонские и русские слова, и матерились, естественно, по-русски. Я взял пива и отошел к ближайшему столику. Кто-то убрал локоть, и я поставил свою кружку на грязный мрамор, прямо о который люди гасили сигареты. На меня смотрел серый глаз, качающийся над кружкой рыжего пива. Парень в морской фуражке внимательно разглядывал меня. Перед ним на газетке лежала горка копчушек. Он пил пиво, прищурив один глаз, а вторым так и буравил меня. Такой это был тертый-перетертый паренек, каких можно увидеть в любом месте страны. Заметив, что я не отворачиваюсь, он подвинул ко мне свои копчушки:

– Угощайтесь.

– Благодарю. – Я схватил копчушку, оторвал ей голову и мгновенно сжевал.

Парень поставил кружку и спросил в упор:

– Сам-то откуда?

– Москва.

– А я из Пярну, механик по дизелям. – Он протянул через стол руку. – Сережа Югов. Ты, друг, пойми меня правильно. Я так считаю, что рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше.

– Правильно, Сережа.

– Образование у тебя высшее?

– Да нет. Я сейчас в киноэкспедицию нанялся, такелажником. А до этого шоферил в Московской области.

– Много имеешь?

– Мало.

– Слушай, «Гастроном» еще работает. Давай скинемся на полбанки?

– На чекушку пойдет, не больше.

Мы сложились по семьдесят пять копеек, и я побежал в «Гастроном». Бегом я пересек Рыночную площадь, перескочил через металлический барьер и сразу плечом нажал на дверь «Гастронома», которую уже закрывали, выпроваживая последних покупателей.

– Закрыто! – борясь со мной, крикнула из-за стекла тетка в белом халате. – Закрыт магазин, пьяницы проклятые!

– О миссис, гив ми плиз уан баттл водка! – крикнул я.

Она осмотрела меня и пропустила, приняв за иностранца.

– Вас волен зи? – неожиданно спросила она.

– Литтл баттл водка, – беспомощно жестикулировал я и гремел мелочью. – Это есть чекушка.

– Гопник вы самый настоящий, – разгадала меня тетушка, но бутылку все-таки отпустила.

Бегом, с чекушкой в кармане, восторженным и гулким галопом, как в лучшие годы юности, я пересек площадь и ввалился в буфет. Я понимал, что это тоже входит в курс моих дурацких инъекций.

Сережа Югов стоял суровый, ни с кем не разговаривал, ни с кем не общался, хранил верность мне, даже пива не трогал. Еще с порога я подал ему ободряющий знак.

– Давай с пивом сольем, – предложил он. – Крепче ударит.

Действительно, ударило крепко. Сережа поднял свой чемоданчик, и мы вышли из буфета. Мы пошли на вокзал – я решил проводить Сережку Югова.

Он шел рядом и что-то мне рассказывал о своей беспечальной жизни, в которой он всегда был вот таким крепышом с прямым позвоночником и расправленными плечами. Тихо шелестели и изредка хлопали его клеши.

– Я, Валя, на минном тральщике служил, а потом на энском эсминце. Даже в загранку ходил, в Стокгольм с дружественным визитом.

Он посмотрел на меня искоса, поставил чемоданчик на асфальт и вытащил из кармана военный билет. Открыл его и показал мне: Югов Сергей Иванович, старшина II статьи, – сжатое, как кулак, лицо с выпирающими желваками. Потом он показал мне карточки жены и дочки и, наконец, паспорт и служебное удостоверение. Я тоже предъявил свои документы, и это еще сильнее сблизило нас.

До отхода его поезда оставалось сорок пять минут, и мы направились в вокзальный ресторан. Решили махнуть рукой на все и потратить еще по два рубля пятьдесят копеек. В ресторане было битком, мы с трудом отыскали места за столом рядом с двумя старшими лейтенантами, врачами.

Это был обычный вокзальный ресторан, шумный, с огромной картиной Налбандяна, с обалдевшими, замученными официантками, с шевелящейся разношерстной толпой, но с оркестром. Оркестр был дурацкий, тоже очень шумный, и странно было слышать в нем трубу с удивительно чистым звуком. Труба, сравнительно молодой отечный человек, видимо, задавал тон в этой компании – они играли мелодии из «Серенады Солнечной долины».

Сережа все смешивал водку с пивом. Вдруг он наклонился ко мне:

– Давай скинемся на «Полонез» Огинского?

– Что?

– Давай по полтиннику скинемся на «Полонез» Огинского?

Я сообразил, в чем дело, и выложил полтинник.

– А ты думаешь, они сыграют за рубль?

– Черт, – задумался Сережа. – Ужасно хочется послушать.

Вдруг он повернулся к старшим лейтенантам:

– Скинемся на «Полонез» Огинского, а?

Офицеры уставились на него.

– Скинемся по полтинничку, товарищи старшие лейтенанты?

– Что такое? Ничего не понимаю, – сказал один офицер.

– Я не люблю «Полонеза» Огинского, – сказал второй, – в зубах он у меня застрял.

– Что вы, обеднеете от полтинника? – возмутился Сергей. – Фу, какие жадные!

Он встал и пошел к музыкантам. Труба, наклонившись и иронически улыбаясь, кивнул ему и забрал деньги. Сережа вернулся и сел, прикрывшись рукой от офицеров. Те переглянулись недоуменно и смущенно засмеялись.

– Сейчас, – сказал мне Сергей. – Слушай.

И грянул «Полонез» Огинского. Ту-у-у, ту-ру-ру-ру, тypy-ра… И вверх и вниз славянская тоска с чудовищным грохотом медных тарелок и чистым звуком презрительной трубы, за рубль серебром волнение Серегиного сердца, и я, хмельной от пива и водки, тоже закрывшись рукой, как мой дружок, взволнованный и гордый тем, что это за мои пятьдесят копеек три минуты славянской тоски из репертуара всех самодеятельных оркестров, всех заводских и сельских клубов, ту-у-у, ту-ру-ру-ру, ту-ру-ра…

А Сережка кивал музыкантам и кивал иногда мне; это он заказал, и он слушал, и он был добр, пусть уж и эти жадные врачи послушают, пусть слушает весь ресторан, надо же – какая музыка!

– Все! Девушка, получите с нас!

Расчет был нелегкий, но вышло по два шестьдесят семь. Терпимо. Мы обменялись адресами, и Серега поехал в Пярну. Он стоял на подножке вагона, клеши под ветром щелкали об его ноги. Он кричал:

– Валька, в случ-чего разорись на телеграмму!

Еще одним дружком стало у меня больше. Мой блокнот, говорящий голосами грубыми и писклявыми, разудалыми басками, и тенорами, и девчачьими голосами, хрипло смеющийся и плачущий, адреса, записанные на пространстве от Магадана до Паланги, дают мне право чувствовать себя своим парнем в своей стране.

Адреса, имена и телефоны, но за этими кривыми значками видятся мне вокзалы и ярко освещенные аэропорты, взвешивание багажа и толкотня у буфетов. Вперед, вперед, моя энергичная страна, я твой на этих дорогах и на этих трассах, и вот поэтому мне тошно всегда участвовать в проводах, а потом покидать вокзал в одиночестве.

Я вышел из вокзала и сразу стал одиноким в темном парке у подножия крепостных стен. Башни улицы Лабораториум обрисовались на фоне желтоватого сияния центра, и ноги понесли меня как раз туда, куда я зарекся ходить. Я шел к гостинце «Бристоль».

Я шел так, словно мне шестнадцать лет, все апрельское волнение и юношеские страхи воскресли во мне. Я останавливался возле газировочных автоматов и возле газетных витрин, в животе у меня что-то булькало и переворачивалось, точь-в-точь как тогда. С высоты своего спокойствия я радовался этому, но на самом деле мне было невесело.

Сквозь сетку ветвей наконец показалось шестиэтажное здание отеля. Весь нижний этаж был ярко освещен: светились окна ресторана и кафе. Я вышел на край площади, присел на барьер и огляделся. Качалась пьяная очередь на такси. Машины подходили одна за другой. В десяти шагах от городской уборной спал в своем креслице старый еврей-чистильщик. Я давно знал его, еще с прошлых приездов в этот город. Он был единственным в своем роде. Эстонцы не любят чистить обувь на улицах, и клиентура старичка состоит в основном из приезжих. Своего рода русско-еврейский клуб собирается вокруг него днем, в послеобеденное время. Он любит поговорить, порасспросить и порассказать, этот тщедушный жалкий старикашка. Говорят, когда-то у него был обувной магазин.

Сейчас он спал, прикрыв лицо лацканом пиджака, и только иногда вздрагивал, словно чуя опасность, и выглядывал из-за пиджака невидящими глазами в глубоких темных впадинах – неожиданно величественным ликом, словно хранящим гнев и зоркость Авраама, – и снова закутывался в пиджак. Это были бессознательные движения – он спал, просто это вздрагивал его внутренний сторожевой.

Я подошел и поставил ногу на подставку. Тронул его за плечо:

– Папаша!

– Да! – воскликнул он, затрепетав. – Да, да! Нет! – И проснулся.

Он чистил и трещал по своему обыкновению:

– Вы мне знакомы, я вас уже видел. Приходилось бывать в нашем городке, не так ли? Постойте-постойте, года три назад, ведь верно? А, два года! Ну, я вас помню! Вы ходили в коричневом пиджаке. Нет? Без пиджака? Ну да, кажется, была большая компания, правда? Две или три красивые девушки, нет, не так? Видите, я не ошибся! Кажется, вы артист или художник, нет? Рабочий? Не хитрите, прошу вас. Конечно, вы ленинградец, нет? Москвич. Я угадал, вот видите. Пожалуйста, готово! Можно смотреться, как в зеркальце. Благодарю вас. Да, а я все здесь сижу. Думаете, я всегда чистил? Нет, я не всегда был таким. Угодно посмотреть? Вот, молодой человек, каким я был когда-то.

Он открыл потрескавшийся школьный портфель и достал оттуда твердый и сильно пожелтевший фотоснимок.

На нем был он сам лет тридцати пяти: округлое довольное лицо, смокинг, в правой руке цилиндр. Он стоял за креслом, а в кресле в белом платье восседала дама с лицом тоже полным довольства.

– Это Рива. Она умерла.

Я простился с ним и пошел через площадь к отелю, медленно переступая начищенными до блеска английскими ботинками. С другой стороны площади я посмотрел на чистильщика. Он собирал свое хозяйство, укладывал в портфель банки и щетки, потом взял под мышку кресло и пошел. О Господи, ночи этой не было конца!

Пора, мой друг, пора

Подняться наверх