Читать книгу Край Шести Лун. Будущий Новый год - Velikaya Lives - Страница 13

Огонь и Я
Белогор

Оглавление

Эти сказы давно мной увидены

В снах глубоких ночами зимними,

И теперь поведать мне хочется сны,

Которые стали вещими.

Дело было там, где хребет из гор искривился своим позвоночником, под снегами тяжёлыми, мёртвыми изогнулся своими костищами, будто каторжник, с ног валящийся, словно сил не хватало, не мог держать больше грузных тех вековых оков. Он, бывало, вздохнёт обессилено, из последних сил поднатужится, распрямит свои плечи, расправится, от усталости избавляясь, – так, чтобы кости в спинище хрустнули, позвонки, хрящи, жилки, суставчики, передёрнувшись, шевельнулись все.

И идёт тогда зыбь, пробегает рябь, дрожь проходит от холки до копчика. Сразу дым пеленой поднимается… Трубку курит Горыня невидимый, не в затяг совсем – так, пошалиться, выпуская дым створожившийся, что клубами летит, извивается из кольца в кольцо, ходит вкруг горы белым облаком, да барашками кучерявыми прыгает дымок по откосам скал, летит кубарем да за валом вал.

Ну а коль великан затянувшийся невзначай дыхнёт не в ту дыхалку, перхота нападёт – гулко бухает, в кашле том громовом, оглушительном – кха-кха-кха! – нутряк выворачивает, да никак не может отхаркаться.

Сыплет с гор тогда снег лавиною, весь булыжником перемешанный, ходит всё ходуном, содрогается, так гудит-свистит, будто стонет плеть вдоль спины, ни пред кем не согнутою.

Там у самых подножий великих гор белоснежною тьмою схоронены тайны, кои давно уж раскрыть пора, да никто ещё не посмел пока, даже рта открыть не отважился.

Вот и я говорю их с оглядкою, страхом – тем, что тенями ветвистыми в сумраке ночи на тебя ползут и на кожу дрожью кидаются, мурашами большими по ней бегут. И от ужаса темя колется, волоски на затылке шевелятся, дыбарем поднимаются… Жуть такая, что встанешь как вкопанный, хочешь заорать, а кричать невмочь: тяжелеет язык, наливается, будто то не плоть, а свинец во рту; кое-как прохрипишь – хрип тот глотку жмёт, как клешнёй её перехватывает.

Вам признаюсь: мне трепетно, боязно тайны той вековой отворить затвор, вдруг меня да увидит, услышит он – сторожила тех необъятных гор.

В бытие своем спрятан крепко он, точно волк, от стаи отбившийся, жизнь ведёт человека-отшельника старый-старый шаман Белогор.

Он живёт на такой высоте большой, куда даже след зверя дикого – и того никогда добрести не мог. Застывал зверь у этих высоких скал, ледяной колотушкой с них скатывался. Что уж зверь, если птице – и той не дана сила крыл к высоте той подняться.

Белогор в снегу ход-лазеечку протоптал к горе. Лабиринтом она извивается да к его норе. Занавесил он шкурой медвежьею узкий вход в своё обиталище, и висит мордой вниз мохнатою, зыркает пустыми глазницами, выпустив клыки угрожающе.


Обжился шаман там, да уютно так: из бревна сосны сколотил лежак, щели мхом забил, корой тонкою да поверху накрыл суконкою. Смастерил себе печку-каменку, пылко-рьяную, жгучую, жаркую. Как растопит её – горячо печёт, огонь в топке ревёт, извивается, докрасна камень раскалит, тот аж светится, изнутри горит. Стоит пекло, жар – хоть в тайгу беги иль скидай портки – голяком ходи.

Стены каменны поувешаны всякой снедью шаманской да утварью: там и выползни на крючьях висят, костяки, клыки да пучки из трав…

Он пещерою, будто гортанью, скрыт, будто бы кадык в полости сидит.

И настоль Белогор изучил гор нутро, что вслепую проходит все впадины, все ходы подземные ведает. Этим он порой и забавится: руку вытянет, ею поведёт, позажмурит глаза да вслепую идет. Явно зверь в темноте – движется на слух, ходит нос ходуном, обостряется нюх. Тайники обходить он большой мастак: ни на миг даже не остановится, не запутается ни на шаг.

За века так с горами сроднился весь, что не только он сторожит хребет, а и сам хребет за шаманом след заметает, вильнув своим копчиком.

Дорожит тем шаманом великий край, дорожит им, как стражем всех гор, Алтай.

Белогора лицо – цвет земли в лютый зной – точно в засуху пообветрилось, будто пылью дорожной припудрилось, испещрилось всё мелкой трещиной да морщинками, яко тропами, пролегло вкруг глаз диким множеством – хоть года по ним, хоть века считай.

Сложен крепко он, ни отнять ни взять, сказать «сажень в плечах» – ничего не сказать. След босой ноги, что ни говори, если мерить рукой, на ладони три. Нет, соврала, четыре или даже пять, ну а ростом – два-три человека взять.

Что уж там скрывать-приукрашивать: хоть и жира в нём ну ни капельки, в стороны мослаки торчат, весь поджарый, ядрёный да жилистый, время всё же сумело, своё взяло – кожа дряблая вся, пообвисшая, бородавкой поганой побитая. Такой древний, что не познать, сколь ему – может, триста, а то и четыреста, а скорее всего, ну ни дать ни взять, все пять сотен есть долгих зим и лет.

Обрамилось лицо длинной паклею, култышами большими свалявшейся, до того, что порою и не разберёшь, то ли волос седой, то ли изморозь обвилась, заплелась, перепуталась да косицами тонкими, длинными, поползла с чела змейкой белёсою вдоль костлявых скул и в бородушку, а с бородушки на два жгутика раздвоилась.

Глаза юркие ястребиные тёмным угольком зорко зреют вдаль. Глянут глубоко – на аршины вниз луч из глаза бьёт, нет ему границ, прошибает так – недра все видны в глубине земли, все припасы её и гробницы…

Если в небо поднимет зрачки в кой раз, милями летит, будто сам вспарил телом, в облака и до самых звёзд, даже выше них, в сотни лет назад, тысячи вперед…

А случись повстречать двуногого, что судьбу пытать в горы подался, – зыркнет вострогом глаз в человека того, луч колючий летит, будто молния, прямо зрит в нутро, до углей прожжет.

Хоть младой, хоть старик – слихорадится, от испуга что пёс ощетинится, сущность оного видит Белогор полностью насквозь. Взглядом мысли того пошевелит все – от малой до великой извилины, чисто всей пятернёю костлявою по кумекалке лазает-шарится, пальцем скрюченным мозги трогает. Бедный сразу забудет, как звать его, а коль пьяный, мгновенно протрезвится, глаза выпучит, онемеет весь, столбняком стоит будто вкопанный. В страхе этом мгновенно скукожится, ноги складнем в коленях сгибаются, будто острой косищей подкошенный. К земле низко башкою клонится под незримою страшною силищей, что за холку схватила и книзу гнет мозговницу звериною хваткою, ровно вошь к ногтю прижимая её.

Человечишка весь подрагивает – так в грудине бьётся ретивое, что потницею покрывается, понимая: пришла падучая, потроха все наружу вынула.

Вот однажды в кой веки схворнул шаман, тяжело ходил, кое-как дышал, стал хиреть с каждым днём, изнемог совсем, извела его хиль – смотреть не на что: весь кряхтит, скрипит, что замшелый пень, еле ноги таскает, шаркая.

А злой недуг похлеще, чем батог, бьёт, ломота ему все суставы гнёт, кости вертит, как будто чудовище подрывает шаману здоровьище.

– Что ли, дух с тела рвётся? Подняться сил нет, – Белогор обречённо вздыхает, и в бреду ему чудится, будто бы он заживо замерзает.

Пробирает мороз аж до самых костей, не найти Белогору спасенья… Или нет, изворотливый ум разве даст околеть? И шаман, не вставая с постели, в печь наотмашь кидает поленья.

– Ох… – лишь стонет шаман, – стынет сердце в груди, хоть персты склади, даром пропади.

Донемогся так, что и свет не зрит, сам врачует себя – голодом морит… Сушит брюхо своё, на измор берёт, а поправа к нему так и не идёт.

Уж с десяток дней иль чуть более лёжкой он лежал в своем лежбище, шкурой козьею замусоленной плотно-плотно в ознобе укутавшись. Слушал с улицы ветра пронзительный вой, что как бешеный носится этой зимой, в стены пялился да кряхтел, стонал, в бороде рукою блоху гонял… А она то в башку, то в штаны шнырнёт, да так больно его за бока грызёт, не даёт поболеть, тихо полежать… Шаман чешется, порываясь встать.

Отсморкался шаман, сплюнув на пол слюну, погонял язык, облизнув десну, потянулся, кой-как из постели встал, сунув ноги в пимы, взад-вперёд пошагал. Поразмялся в суставах, все кости потёр, постучал об уступок пятки, руки в стороны – и туда-сюда на спине посводил лопатки. Опосля почесался, зуд пытаясь унять, да проворней, живее блоху стал шпынять. Шустро руки мелькнули, исчезнув за ухом, быстро в этой погоне скользнули на брюхо, по подмышкам, по шее – и он её хвать! Наконец-то сумел он блошину поймать!


– А-а-а-ах, попалась? – блоху он фалангой прижал. – Ну и кто здесь хозяин? – хитро щурясь, сказал.

Пальцами блоху покатал слегка и на печь понёс – пошмалить ей бока.

Слабо чмокнуло тельце багровое – и исчезло в огне насекомое.

Белогор вздохнул, вроде как ожил, заурчали кишки, голодать нету сил. Дотянулся к сушонке, чтоб гриб с неё снять, стал мусолить его, шляпку дёснами мять. В печь дровишек подкинул, взял пустой котелок, снег пошёл зачерпнуть, чтоб запарить чаёк, да пока снег варился, а он его ждал, из ноздрищи в ноздрю ноготь пальца гонял. Потом швыркал отвар из целительных трав да чубук теребил, меж зубами зажав. Вечер тянется долго, шаман всё бодрит. «Вот ещё день в копилку», – сам себе говорит.

Так провёл он всю ночь, утро, следующий день, а ему… как сказать… ну не то чтобы лень, просто как-то ослаб, где-то смысл потерял, сам с собой говорил, сам себе мозговал… В одну точку смотрел, теребив рукава, ощутил, как от мыслей болит голова. «Ух, устал от тяжёлых навязчивых дум, а зима ошалела – какой колотун…»

Серое жилище шамана наполнял трепещущий свет отбрасываемого от печи огня, но, несмотря на жаркое пламя, пещера начала промерзать, покрывая стены изморозью. Серебристый иней полз по стене и блестел подобно сильно искрящейся алмазной крошке.

Белогор смотрел на стену, на растущие по ней морозные узоры, понимая, что что-то надо предпринимать: небывало холодная зима выдалась в этот раз, и если так будет продолжаться, то можно и совсем околеть.

Большим, почти во всю фалангу, лопатообразным ногтем Белогор провёл по узким обескровленным губам, которые ввалились в полость рта, плотно очертив наполовину обеззубевшие дёсны, и, широко разинув ртище, похожий на звериную пасть, скользнул туда пальцем.

Какое-то время он усердно ковырялся в прогнившем корешке зуба, пока не добыл оттуда частицу сушёного гриба, которую у него никак не получалось извлечь. Белогор поднёс палец к лицу, рассмотрел крошку и другим пальцем, будто щелчком, сбил её с ногтя. Кусочек гриба полетел к другой стороне пещеры и прилип на стену, незаметно вписавшись среди крупинок поблёскивающей руды. Ещё долго Белогор сидел на краю своей лежанки, смотрел на огонь и думал, думал, думал…

Ветер за стенами протяжно завывал будто пес.

– Бр-р-р, собачий холод, – поёжился шаман. – Дуборыга стоит, что не высунешь нос, нестерпимо кусается нынче мороз. И лютует зима, совсем озверела, надо срочно узнать, в чём же может быть дело.

Белогор решительно рывком поднялся с постели; доски под ним, распрямившись, облегчённо скрипнули.

Лицо шамана было напряжено и серьёзно.

Он быстро натаскал снега в котёл, растопил его, обмылся, надел лучшие одежды, приготовив себя к колдовскому обряду – камланию.

После нескольких минут напряжённого молчания, в котором он мысленно настроился на обряд, шаман взял в руки уже долгое время скучающе висящий на стене бубен и, сосредоточившись, с размаха ударил в него колотушкой. Тонкая лошадиная кожа, натянутая на большом круглом ободе, прогнулась, взвыла от удара, застонала, заплакала, наполняя пещеру вибрирующим гулом, эхо которого приглушённым раскатом ползло вглубь каменистых стен. Казалось, что сквозь всю гору просочились и эхом понеслись отзвуки этого плача.

Ещё, ещё, ещё раз Белогор занёс деревянную колотушку… а потом стал тихонько, постукивая, перебирать по светящейся прожилками мембране сухими костяшками огрубевших, потрескавшихся пальцев, извлекая звук, чем-то схожий с отдалённым цокотом копыт.

Маленькие железные колечки, попарно подвешенные в ободе бубна, задевая друг друга, мелодично задребезжали колокольчиками.

Шаман, вздрогнув, передёрнулся всем телом, как будто через его нутро молнией прошёл сильнейший электрический разряд, который сводил судорогой мышцы, и, как-то угловато задвигавшись, судорожно дёргаясь, затанцевал, сливаясь хаотичными движениями с льющейся песней бубна. Во время танца шаман умудрялся постучать в стонущую мембрану бубна и локтем, и головой, и заострившейся костлявой коленкой.

Чок-чок-чок… – быструю дробь начали отбивать металлические накаблучники, прикреплённые к подошве унт Белогора. Каменистая, за века до глянца отшлифованная поверхность пола чеканным звяканьем откликалась им в унисон.

Потом, загнусавив в тон музыке, выдувая воздух через ноздри и часто прерывая этот поток двумя пальцами, Белогор чувственно прикрыл глаза сморщенными, будто сушёными, веками, кожа которых до того обвисла, что сходила за шоры.

Цокот копыт, приближаясь, усиливался, и шаман, ускоряя ритм движений, мелко подпрыгивая и семеня ногами, потряхивал своей белой головой, растрёпанные волосы которой напоминали распущенную конскую гриву, создавая этим иллюзию скачущего маститого жеребца, время от времени встающего на дыбы.

В какое-то мгновение, издав гортанный хрип, подобный лошадиному храпу, он замер в самом изощрённом движении, будто застывшая керамическая статуэтка. После всего происходящего в пещере повисла давящая напряжённая тишина.

Белогор, навострив уши и как-то по-звериному раздувая широкие ноздри, прислушался. Ших-ших-ших… – раздалось шарканье за его спиной. Он молниеносно обернулся на послышавшийся шорох.

Леденящий воздух потянулся из всех щелей, образовав сгусток бледной, еле заметной тени, сползающей с потолка. Тень мелькнула вдоль стены и присоединилась к отблескам пляшущего в печи огня, тонкими сероватыми струйками переплетаясь с взметнувшимися языками пламени.

Белогор, пристально наблюдая за тенью, ждал. Ждал, когда духи предков, которых он вызывал своим песнопением, выйдут с ним на контакт.

Огонь очень страшно завыл, зашипел так, будто в него плеснули воды, и бесновато заревел, выталкивая из себя свистящие вспышки раскаленных огарков.

Тень не спешила. Извиваясь, она разогрелась на жарких терракотовых углях и, поднятая сгустившимися клубами сажи, мягким, искрящимся чёрным дымом скользнула на стену, приобретая огромный контур человеческих очертаний. Вместо глаз из тёмной головы сильно блеснули и посмотрели на Белогора просветившиеся сквозь дымку два шающих осколка змеевика, прожилки которого мигнули в стене.

Тень протянула дрожащую руку, положив на плечи Белогора длинные цепкие пальцы, крепко стиснув их.

– Зачем ты позвал меня? – склонившись к лицу Белогора, угрожающе шикая, спросила тень. Змеевик её глазниц блеснул пунцовым цветом огня.

– Знать хочу, расскажи, что за сила так вертит меня?

Извивающаяся тень, осыпая с себя крупные хлопья сажи, вытягиваясь, приобрела вид удлинённого тела, плывущего к Белогору. Кольцами, по-змеиному, тень обвилась вокруг него, опутав по рукам и ногам, и своим чёрным туманным силуэтом головы заглянула Белогору прямо в глаза, пронзительным гипнотическим взглядом читая его потаённые мысли.


Тень, выкидывая к лицу Белогора свой длинный раздвоившийся язык, несколько раз шикнула, и сиплый, глуховатый звук протяжно полился прямо в шаманское ухо:

– А зачем, Белогор, тебе вечно жить, от зари до зари блох без толку давить?

От таких слов Белогору, которого так пристыдили, стало не по себе, и холодная дрожь пробежала по его спине, но он промолчал, так как был словно парализованный.

Тень колыхалась, пребывая в постоянном движении, и подобно огромному полозу, шелестя лоснящимися чешуйками чёрной кожи, стягивала Белогора змеиными кольцами и не отводила от него своих пылающих вертикально вытянутых зрачков, продолжая зловеще шикать ему в ухо:

– Явно день позабыт, когда был ты в лесу, греешь кости свои, ковыряясь в носу. Между тем там великое чудо свершится: в череде зимних дней в свет дитя народится – не простое дитя, а из наших кровей, наделённое даром бессмертия дней. Тот ребёнок прославит великий сей край, ждёт рожденья его всемогущий Алтай. Породит его та, что всесильна и зла, – то хозяйка снегов, вековуха Зима. Никто ныне ни лет, ни года не считает, просто время плывёт, исчисленья не знает, и зима по сезонам летает, как хочет, – хочет в лето она, хочет в осень заскочит, по весенней траве заморозкой пройдёт и в реке, коль захочется ей, схватит лёд.

Иди к ней, Белогор, поклонись до земли, первым ласково матушкою назови, предложи ей в сезонах порядок начать, каждый год приходящий весельем встречать. Пусть ребёнка её день прихода станет часом и днём исчисления года. И где только появится, где он пройдёт, каждый ведал и знал: наступил Новый год!

Да придумай ты имя ему, чтоб наречь, иль подслушай у каждого жителя речь: слово то, что поболе других в обиходе, для ребёнка того идеально подходит.

Тень вздохнула:

– Ну всё, мне пора торопиться, и тебе час всего – дитя в полночь родится. Коли имя сумеешь ему подобрать, без хворы века три землю будешь топтать. В полночь Нового года родится не зря – год отсчёт свой начнёт с первого января.

Тень исчезла, растаяла, как не бывало. Белогора теперь лишь одно волновало. Мысли разные лезли из старческих дум – он их гнал от себя, изворачивал ум, об одном лишь кумекал: что могло б подсказать, как ребёнка того можно было назвать?

Стояла тёмная непроглядная мгла, ночь была холодной, и Зима, торжествуя, раскидала по всему небу крошечные осколки льда, которые многоточием мерцающих звёзд вспыхнули холодным огнём, рассыпаясь по небосводу. В их молочном свете, посеребрив воздух, ещё больше замерцала крошечными искрами мелкая морозная пыльца.

Большой месяц тоже весь обледенел, приморозившись рогом к вершине горы Белухи.

Белогор, одевшись в тёплый тулуп и нахлобучив на себя большую меховую шапку, вышел из своей пещеры, ступив на чистый, белый, ещё никем не тронутый снег, который, продавливаясь под тяжестью его тела, сильно хрустел, оставляя в себе тёмно-синие трафареты крупных лап.

Белогор, минуя огромные снежные сугробы, поднимался к самой макушке горы. Достигнув намеченной цели, он уселся в светло-бежевую дугу месяца, словно на трон, выточенный из слоновой кости, прикрыл свои ноги мохнатой звериной шкурой, подоткнулся ею со всех сторон, поелозил, поудобней устраиваясь, и, нахохлившись, будто озябший воробей, притих.


Затаивши дыхание, Белогор напрягал свой слух и слышал далеко-далеко, за тысячи миль, то, о чём говорят люди.

Вот до его ушей с противоположного края земли долетел еле слышный тихий отдалённый диалог:

– Морозяка стоит! В рукавицу прячь нос.

– Да уж, точно, шалит в эту зиму мороз.

– Хм… – ухмыльнулся сам себе Белогор, стал подслушивать дальше людской разговор.

– Иди в углик сходи, скоро печь прогорит, стены могут промерзнуть, мороз что творит!

– Есть! – довольный шаман произнёс, приподнялся, к глазам своим руки поднёс. Как бинокль их приставил да ракурс навёл, стал осматривать горы, леса, степи, дол…

Посмотрел шаман прямо – увидел деревни, повернул взор налево – и там есть строенья, обернувшись, повёл взглядом пристальным вправо – в поле зрения что-то биноклю попало. Ещё зорче вгляделся шаман в зимний дол – увидал сруб бревенчатый, маленький дом. Присмотрелся к нему: блеклый свет за окном, и прислушался: что ж говорят в доме том?

Мать ребёнку тихонько на ушко сказала:

– Спи, малыш, я ещё принесла одеяло, нынче холодно очень, чтоб ты не замерз… Коли дома тепло, перетерпим мороз.

Шаман думал и понял: есть слово в народе, что младенцу Зимы очень точно подходит. Он и сам много раз слово то произнёс и решился дать имя ребёнку – Мороз!

Шаман громко закричал в темноту:

– Мо-ро-о-оз!

Далёким отзвуком до него донёсся плач младенца.

– Родился Мороз! – утвердительно сказал шаман.

В этот миг разноцветными красочными переливами заколыхалось над головой небо. Северное сияние, подобно праздничному салюту, торжественными вспышками осветило землю, тем самым празднуя рождение Мороза и одновременно начало первого Нового года!

На вершине горы освещенный цветным огнём ещё долго стоял Белогор. Он думал, думал, думал… словно не мог на что-то решиться, а потом развёл в стороны руки, как крылья, покачался всем телом, кренясь в разные стороны, будто парусник под ветром, и, резко оторвавшись от горы, птицею полетел вниз.

Он над лесом летел и сугробами шел… Вот уж степь за спиною, за долами – дол…, вновь, руками взмахнув, полетел подле гор, торопился в обитель Зимы – Белогор.

Башни снежного града сквозь мрак – проявились, перед ним, облака расползлись, расступились, он ногою шагнул на дорогу под льдом и скользя по нему, шаркал ноги с трудом по морозной, мерцающей снежной пыльце, но, – путь пройден! – вздохнул Белогор на крыльце.

Потоптавшись чуток, снег он с валенок сбил, постучался, массивную дверь отворил.


Очень красивая, статная женщина в роскошно мерцающем белоснежном платье держала в руках младенца. Глазами цвета бирюзового льда она посмотрела на него.

– Белогор? – удивлённый взор, оторвавшись от ребёнка, скользнул к двери.


– Здравствуй, Зимушка! – мялся… не знал, как начать. – Позволь матушкою тебя величать? – низко в пол поклонился, на ребёночка – глядь: – Да позволь мне дитёночку имечко дать?



Улыбнулась Зима и, качая на руках младенца, лёгкой, скользящей поступью подошла к Белогору, протянув ему малыша.


– Да, конечно, позволю. У порога не стой. На, ребёнка держи – сын-то всё-таки твой!

Белогор поперхнулся:

Кха-кха… как?! – не в себе закричал. – Почему я последним об этом узнал?! Я с трудом понимаю, как сие может статься, мы ещё с той весны порешили расстаться!

– Что ты хочешь сказать? – бровь взметнула Зима.

– Кто есть я и где ты? Ты – царица, мечта!

А Зима ещё больше улыбнулась в ответ и словами, как будто бы с лёгкой прохладцей:

– Слушай, мы не чужие давно, стоит ли так теперь волноваться? Сам подумай: ну что нам с тобою делить? Я привыкла давно в одиночестве жить. Хочешь ты быть один? По пещерам гуляй, сыну только уменье своё передай. Ну а коли не хочешь нас с сыном принять – уходи, не хочу тебя более знать.

Будто лёд в его сердце, согревшись, растаял и поднялся к глазам, вытекая слезами.

– Я старик… – Белогор, взгляд потупив, сказал тихо, глухо.


– Успокойся, я тоже давно вековуха, – подошла к Белогору и нежно обняла: – Я скучала и злилась… в гневе я лютовала. И сама так озябла, что холод по коже… Будешь спорить со мной – и тебя заморожу!

Белогор Зиму обнял, ей в ответ произнёс:

– Я к рожденью Мороза подарки принёс.

Распахнул свой тулуп, и посыпались на пол драгоценные камни из залежей гор – самоцветы, что жизнь всю сбирал Белогор.


И Зима их восторженная примеряла, но их было так много, что рук не хватало.


– Куда мне сложить их, не приложу я толку?

– Будем проще – давай их повесим на ёлку!


Так всю ночь до утра Зима ёлку рядила, самоцветы на каждую лапу садила. Но сперва их у зеркала к телу приладит да на каждый свой тоненький пальчик насадит, налюбуется вдоволь, от души насмеётся, а потом уже ёлке камушек отдаётся…

Так в хоромах Зимы да на каждой иголке засияла камнями красавица ёлка! И поверье с тех лет прижилось на земле, что под ёлкой подарки всегда детворе оставляет Мороз, да чтоб без сожаленья, ведь все дети его празднуют день рожденья!

Так и стал жить Мороз: то в пещере с отцом, то в лесу – Белогор ему выстроил дом. А Зима тоже с ними порою бывала, когда время свободное – к ним прилетала.

Жизни смысл приобрёл Белогор будто вновь, словно в венах его обновилась вся кровь. Так легко на душе, весь сияет от счастья, стал в осколки слюды поглядывать чаще, отраженьем своим чтобы полюбоваться, ведь он волос обрил, чаще стал умываться, сила к телу вернулась и радость к очам, стал спокойно и крепко он спать по ночам. Одним словом – силён, словно он молодец. Ну а то! Как-никак стал отец!

Край Шести Лун. Будущий Новый год

Подняться наверх