Читать книгу Синдром - Вениамин Кисилевский - Страница 2

Часть первая
1

Оглавление

Была у Гурского слабинка, а для врача так попросту беда: плохо переносил запахи. Порой, когда приходилось, увы, ему чуть ли не носом тыкаться в пещерно немытое, а того хуже травленое гнилостной хворью тело больного, до того муторно делалось, что с трудом сдерживал желудочные спазмы. За два уже десятка лекарских своих лет так и не приспособился толком, не изжил в себе эту напасть. И вообще сызмальства брезглив был, на рыбалке извивавшегося червяка коснуться не мог себя заставить, аж передергивало всего. До смешного доходило: поднимался недавно в тесной лифтовой кабине на девятый этаж с одной изрядно пропотевшей дамочкой, освежившейся к тому же ацетоновой крепости духами, голова закружилась, едва дурно не сделалось. Тем не менее хирургом он был дельным, успешным, ремесло свое любил, знал и больными был почитаем, врачебную славу имел добрую.

Он, Гурский Дмитрий Глебович, вообще был успешным человеком. Даже, можно сказать, везунчиком. Везунчиком, потому что благоволила к нему судьба, за все прожитые сорок три года ни разу по большому счету не придавила, не обездолила, пенять на нее повода не давала. Хорошая, нормальная жизнь – славные, любящие родители, веселые школьные друзья, учителя путные, учеба легко давалась, без проблем поступил в медицинский, распределился в добротную районную больницу, под крыло к умелому хирургу, толково натаскавшего смышленого Диму в оперативном рукоделии, через пяток лет, уже вполне мастеровитым доктором, перебрался в город, еще через десять заведовал хирургическим отделением. И все как-то гладко шло, без обломов и потрясений; человек от роду неконфликтный и незашоренный, он не то что врагов – недоброжелателей по тому же большому счету не имел, случай в непредсказуемой больничной среде не частый. А еще рука у него была легкая, что в хирургии порой выше знания и мастерства ценится и разумному объяснению не поддается – из таких проигрышных ситуаций, из таких передряг без непоправимого ущерба выходил, таких больных чуть ли не с того света вытаскивал, только диву даваться оставалось. И в жизни, именуемой личной, тоже все у него срослось. Женился по любви, на прелестной девушке, и женой она стала отменной, за семнадцать лет супружества не повздорили крепко ни разу, дочь и сына ему родила, здоровых, пригожих, разумных. Чего еще желать человеку, пятый десяток разменявшему, – семья дружная, в доме достаток, хвори и прочие невзгоды стороной обходят, жить бы да радоваться.

Вот и жил он, и радовался. Верней, не радовался, просто другой, негожей жизни для себя, как все благополучные люди, не представлял себе – иначе, казалось, и быть не могло. Да и не думалось ему об этом, в голову не приходило. Человек ведь, только если схватить его за горло, понимает, как необходим ему воздух, а так дышит себе и дышит, само собой разумеется. Как и само собой разумеется, что две руки у него, две ноги, слышит он и видит. Ну да, конечно же, не счесть рядом особей и увечных, и глухих, и слепых, крепко жизнью побитых, сострадаешь им, но все это из какого-то другого, несовместимого с его собственным бытия. Прописная истина, от сотворения мира известная: лишь утратив что-нибудь, понимаешь, чего лишился.

Нет, ну были, естественно, и у Гурского и печали, и обломы, как же без них, тем более при каверзной его специальности, не в небесах парил. Что какие-то неурядицы возникали у него иногда с обонянием – детский лепет в сравнении с теми проблемами, а подчас кошмарами, что уготованы каждому врачу, хирургу особенно. Такие денечки и ночки, случалось, выпадали – света белого не видел. Бывали и совсем черные, когда все не клеилось, острые углы отовсюду, где и не ждешь, выпирали. Вот и тот памятный день с самого утра не заладился. Началось все с того, что Гурского утром, еще планерка не началась, позвали в приемное отделение. Привезли женщину с ножевыми ранениями брюшной полости, без сознания. Не «скорая» привезла – мужик на своем «пазике». Работал он прорабом, прикатил к своей новостройке, на второй этаж поднялся – и увидел ее, в кровяной луже лежавшую. Понял, что счет времени на секунды идет, неотложку вызывать и дожидаться не стал, завернул ее в подвернувшуюся дерюгу, чтобы в крови не извозиться, на себя взвалил, поспешил к машине и помчался в ближнюю больницу.

Едва переступив порог приемника, Гурский досадливо поморщился. Шибануло в нос тошнотворным запахом помойки, заношенной одежды, давно не знавшего воды, донельзя запущенного тела. Вообще-то, консультации его не требовалось, одного взгляда хватало, чтобы определить: жизнь в ней угасает. Немало на своем врачебном веку довелось Гурскому сталкиваться с грязными бездомными бродяжками, но это вонючее, косматое подобие женщины сверх меры отвращало, чудилось дьявольской карой миру за первое грехопадение. Гурский взял худющую, с невозможно отросшими земляными ногтями руку, с трудом ощутил слабое, почти неуловимое шевеление пульса. Шансы, пусть и призрачные, спасти эту заблудшую никчемную душу еще оставались. Если не медлить, сразу брать на операционный стол, даже не пытаясь отмыть ее, всего лишь освободив от протухших лохмотьев.

Будь эта жертва каких-то неведомых бомжатских разборок не такой изможденной и не потеряй она столько крови, спасти ее, возможно, и удалось бы. К тому же, как вскоре выяснилось, оказалась она вовсе не старухой, до сорока еще не дотянула. И донорской крови и плазмы в холодильнике на первое время хватило, и соперировал ее Гурский, хоть и мутило его от помойных миазмов, не худо. Повозиться, правда, выпало изрядно: печень ушивать, целостность кишечника восстанавливать. Работой своей он остался доволен, разве что – незадавшийся день – палец иглой до крови уколол, перчатку пришлось менять. Но все усилия оказались тщетными – утром следующего дня бродяжка умерла, сердце не сдюжило. Поджидал Дмитрия Глебовича еще один неприятный сюрприз: в крови женщины выявили вирус СПИДа. Озаботился он, конечно, вспомнив о поврежденном во время операции пальце, но не запаниковал; и вообще большого значения этому злоключению не придал, а через день-другой и думать о нем забыл. Всё из тех же убеждений благополучного человека: беда такая теоретически может случиться, но только не со мной, это из другой, не имеющей ко мне отношения жизни.

Вспомнил он об этой давней уже истории почти через полгода, в начале сентября. Точней не сам вспомнил, обстоятельства заставили. В отделение привезли мальчишку с профузным желудочным кровотечением, сильно обескровленного. На ту беду оказалась у него редкая четвертая группа, на станции переливания крови всегда дефицитная, и Гурский знал об этом лучше других. Знал не только потому, что работал хирургом – у него самого была четвертая, и не однажды приходилось ему, когда иного выхода не было, самому становиться донором; дело, впрочем, для многих врачей привычное. Возникла такая необходимость и в этот раз. Вообще-то, если следовать букве закона, права такого он не имел. Нет, не права отдавать свою кровь жизненно нуждавшемуся в ней больному – права вливать ее, не сделав предварительно все положенные анализы. Правило обязательное для всех, будь ты хоть рядовой врач, хоть профессор. Но нарушается оно медиками сплошь и рядом, когда нужной крови в запасе нет, а промедление подчас смерти подобно, в самом прямом значении слова. Потом, разумеется, пробирка с частицей крови донора отсылается в лабораторию, результаты анализов оформляются «задним числом». Редко, но бывало, увы, что больные заражались от донора гепатитом или сифилисом, каждому виновному потом по увесистой серьге вешалось, но не всякий случай в инструктивное ложе вмещается, тем паче если человек на твоих глазах погибает, рисковать приходится. От безысходности всё да от медицины нищенской…

Петровна, старшая сестра отделения, заглянула, приоткрыв дверь в его кабинет, когда Гурский чаевничал после операции. Лишь ему принадлежавшие четверть часа, когда никому – сама же верная Петровна за этим неукоснительно бдила – не дозволялось беспокоить шефа. Можно было не сомневаться: в отделении произошло нечто из ряда вон. А уж если закаленная Петровна, обычно даже в самые тяжкие минуты уязвимого хирургического бытия безупречно собой владевшая, заполыхала вся, заморгала, проблемы, значит, возникли нехилые.

– Что не так? – нахмурился Гурский, отставляя чашку.

– Вот, – выдохнула Петровна; бочком протиснулась в комнату, подошла к столу, протягивая какую-то бумажку. – Санитарка сейчас из лаборатории принесла, я как глянула в анализ этот, сразу к вам…

Гурский, подивившись, – в конце концов, никто из близких ему или ей людей сейчас в отделении не лежал, чтобы Петровну так потрясло какое-либо лабораторное заключение, – взял из ее рук бланк, тут же увидел, что в верхнюю строку вписана его фамилия. В следующее мгновение он понял, отчего так всполошилась Петровна. Она отступила к двери, но не вышла, прижалась к ней спиной.

– Кто-нибудь это видел? – спросил он, кривовато улыбаясь, отказываясь верить происходящему.

– Нет, – замотала головой старшая сестра, – я сразу к вам…

– Ересь какая-то! – дернул плечами Гурский. – Вечно у них там ляп на ляпе! – Сунул бумажку в карман халата и, забыв переобуть свои больничные тапочки, поспешил из кабинета.

Корпус, где располагалась лаборатория, не рядом, наискосок через больничный двор, Гурский одолевал это расстояние в немалом смятении. Хоть и уверен был, что это глупейшее недоразумение, не могла, ну никак не могла коснуться его такая бесовщина, но все же ныла, где-то на донышке желудка ворочалась, не давала расслабиться гадкая мыслишка о возможности невозможного, каком-то дичайшем, роковом стечении обстоятельств.

Лариса, бывшая его однокурсница, заведующая лабораторией, тоже подкреплялась чаем с бутербродами, кивнула ему, когда вошел:

– Нюх у тебя отличный! Подсаживайся, чайку налить тебе?

– Чего ты улыбаешься? – Садиться он не стал, навис над ее столом. Выхватил из кармана листок, показал ей: – Это ты видела?

– Да уж видела, – вздохнула Лариса. – Теперь начнется, комиссия за комиссией, разборки одна за одной. А ты, Дима, тоже хорош! Забыл, что ли, какой в позапрошлом году хипеш был, когда больного гепатитом заразили? Ну на фига было брать необследованного донора? Тянули бы на кровезаменителях, пока мы тут анализы сварганим или станция переливания крови расстарается. А тут ведь не гепатит – СПИД; представляешь, какой шум поднимется, от Москвы до самых до окраин? И где вы только выкопали этого… как его… Чурского, Турского…

– Гурского, – буркнул он.

– Еще лучше, – хмыкнула Лариса. – Удружил тебе твой однофамилец…

– Не однофамилец, – перебил ее Гурский. – Это я кровь давал. Пацаненок сильно обескровился, четвертая группа. Я-то за себя поручиться могу, нет у меня ни гепатита, ни, тем более, СПИДа, неужели не разумеешь? Короче говоря, задай хорошую взбучку своим лоботрясам, пусть переделают анализ, прямо сейчас, не то я сам, без тебя с ними разберусь!

– Так это твоя была кровь? – выпучилась Лариса. – Ничего себе…

– Ничего себе, ничего тебе! – передразнил Гурский. – Давай, шевелись, потом дожуешь. Не хватало еще, чтобы ахинея эта по всей больнице разлетелась, публику потешила.

– Димочка… – Лариса как-то нескладно, толчками встала, ухватилась за щеки. – Ты понимаешь… Ты ведь знаешь мою Антонину Ивановну, она добросовестнейший человек… И потом… И потом мы эту пробирку на областную станцию переливания крови отвозили, там перепроверили, все подтвердилось… Оттуда в спидовский Центр на иммуноблот… Ужас просто…

– Пробирки перепутать не могли?

– Исключено. – Выбежала из-за стола, схватила его за плечи, затрясла. – Ты только не бей сразу в колокола, слышишь? Не смей! Вдруг действительно какая-то нелепица, чего не бывает! К тому же, мне ли тебе объяснять, абсолютной гарантии ни один анализ дать не может, ни в ту, ни в другую сторону, какими бы надежными аппаратура и реактивы ни были! Езжай сейчас же в Центр, пусть землю носом роют, докапываются! Хочешь, я с тобой поеду, я там главного врача знаю?

– Обойдусь. – Гурский высвободился из ее рук, хмуро поглядел, словно она в чем-то провинилась перед ним. – Но ты, пожалуй, права, медлить в самом деле нельзя. Они ведь теперь не только за меня, за того пацана тоже возьмутся, родители его прознают… Ладно, будь, я, как вернусь, дам тебе знать. – И уже у самой двери задержался, попросил: – Никому ни слова, Ларка, никто еще не знает, одна Петровна моя, но та не выдаст. Хотя… – досадливо цокнул языком, – фамилия редкая, не Иванов-Петров, инициалы мои… Наверняка по богадельне твоей уже слушки поползли. Займись, пожалуйста, этим.

– Займусь, ты не беспокойся, – закивала Лариса и вдруг, порозовев, решилась: – Дим, ты только не заводись, мы же с тобой тыщу лет знакомы… И с тобой, и с Галой твоей… Мне-то, надеюсь, ты доверяешь? Ну, ничего у тебя такого… сомнительного… ни с кем не было? Всякое же с человеком случается, никто не застрахован… А о том, чтобы это Гала твоя могла… даже думать не хочу…

Он не ответил, посмотрел лишь свирепо и так дверью за собой грохнул – стекла зазвенели…

«Жигуленок» его стоял во дворе, возвращаться в отделение, встречаться с округлившимися глазами Петровны не манило; решил, что заявиться в спидовский Центр в халате будет даже сподручней, не придется объясняться с каким-нибудь тамошним привратным цербером. Но, уже садясь в машину, заметил, что выскочил в больничных тапочках, нужно было пойти переобуться. И оттого, что с самого начала сбои начались, не заладилось, настроение портилось еще больше.

Сказав перепуганной Петровне, что определенно в лаборатории что-то напутали или техника забарахлила, и надобно ему на часок отлучиться, кое в чем разобраться, Гурский убежал. В Центре он никогда не был, но знал, где тот находится, минут двадцать езды. Гнал, однако, машину так, точно от выгаданных минут что-то зависело. И непостижимей всего, что самая логичная, на поверхности лежавшая мысль о возможности заразиться от той оперированной им бомжихи почему-то не приходила ему в голову. Гаденькими пиявками присосались, изводили последние Ларкины слова. «А о том, чтобы это Гала твоя могла»… Гала, его Гала, подцепившая где-то – от одного этого «где-то» свихнуться можно – СПИД и наделившая им его… Впору было швырнуть машину на ближайший фонарный стол, чтобы раз и навсегда покончить с этим кошмаром… А еще удружил в этом году сентябрь едва ли не августовским зноем, душно, невыносимо душно было в кабине, не спасали сдвинутые до отказа стекла, врывавшийся в окна уличный воздух, такой же горячий и плотный, не приносил облегчения, отвратительно липла к телу одежда…

Главный врач Центра – Гурский не знаком был с ней, но пару раз видел на каких-то медицинских сборищах и несуразную фамилию Лайко помнил – к счастью, была «у себя». Гурский представился секретарше, сказал, что срочно должен поговорить с Ольгой Васильевной по неотложному делу. Секретарша, немолодая, худая пучеглазая женщина – Гурский автоматически отметил все наличествующие признаки базедовой болезни – отчего-то не воспользовалась селекторной связью, вошла в кабинет. Вернулась, попросила обождать пять минут: у Ольги Васильевны посетитель, скоро та освободится. Гурский глянул на часы, удостоверился, что сейчас тринадцать минут второго, суеверно посетовал на пресловутую чертову дюжину.

Обещанные пять минут растянулись – снова он с неудовольствием отметил это – на те же тринадцать. Томясь в ожидании, Дмитрий Глебович в несчетный раз обозревал оплывшую шею секретарши, чахлую, под стать ей, растительность в облупленных горшках на подоконнике, разномастные стулья вдоль стены, протертый до дыр линолеум. Сомневаться не приходилось, контора едва сводила концы с концами. Как-то плохо вязалось это с запечатлевшейся в его памяти Лайко – дородной, величавой, донельзя, за версту было видать, довольной собой. И еще обратил Гурский внимание, что за все время лишь дважды зазвонил телефон и никто не наведался в приемную. Впрочем, не до всего этого ему было, иные заботы одолевали. Наконец открылась кабинетная дверь, вышел насупленный низкорослый мужичок, Гурский вскочил со стула.

Кабинет Лайко разительно отличался и от ее приемной, и от таких же неказистых лестниц, коридоров, ведущих к нему. Просторный, тщательно отделанный, с добротной мебелью. Хозяйка его милостиво кивнула, качнула пухлой ладонью, приглашая подсесть к ее массивному столу, живописно заваленному бумагами. Заговорила первой – Гурский еще приблизиться не успел.

– Хорошо, что вы пришли, доктор Гурский, я сама намеревалась повидаться с вами. Что у вас за чепе одно за другим, вы словно магнитом проблемы к себе притягиваете!

– Почему одно за одним? – возразил Гурский.

– А то нет! Мы еще не раздыхались толком от той вашей бомжихи, а вы уже новый скандалище нам подкинули!

– Бомжихи? – не опустил воздетые брови Гурский – и сразу вспомнил. Вспомнил до мельчайших подробностей. И погибавшую бродяжку – даже ту вонь от нее явственно ощутил, – и свой проколотый иглой палец.

– Она… – непослушными губами сказал он. – Значит, никакой ошибки нет…

– Кто – она? – повторила его движение бровями Лайко. – Вы о чем?

– Ни о чем. – Гурский медленно поднялся и, не попрощавшись, пошел к выходу.

– Эй, вы куда это? – догнал его изумленный голос, но он, не оборачиваясь, лишь обреченно махнул рукой…

Потом он долго сидел в машине, откинувшись затылком на подголовник и сомкнув веки. Разметавшиеся мысли как-то удалось привести в подобие порядка, вычленить самые главные, сокрушительные беды. Представлял их себе отчетливо. Прежде всего – с врачебной работой покончено. Не только с хирургией – об этом и помышлять нечего, – вообще к больным его близко не подпустят. Для врачей даже выявленный у них гепатит проблема из проблем, а уж СПИД… Да нет, не это прежде всего. Прежде всего – Гала. И речь не только об интимной жизни с ней, тут уж не до жиру, о жизни вообще. С ней, с Майкой, с Гариком. Пусть долдонят ученые мужи со всех телевизорных экранов и страниц, чтобы не шарахались люди от ВИЧ-инфицированных, что-де совершенно безопасно общежитие с ними и лишь незащищенный половой контакт или использованный шприц могут послужить источниками заражения, но суеверный страх, животный страх человеческий изжить все равно ведь не удастся. И у самых близких, преданных в том числе, ему ли, доктору Гурскому, не знать. Хватает одной несокрушимой, незыблемой присказки о береженом, которого бог бережет. И как бы ни геройствовали и Гала, и дети, какие бы самоотверженные демарши не устраивали, какими бы флагами перед ним ни размахивали, он-то всегда, каждую секунду двадцать четыре часа в сутки, каждым кончиком оголенных нервов будет чувствовать этот страх, это инстинктивное желание защититься, отдалиться, не соприкоснуться. А что ему дальше делать? Чем на жизнь зарабатывать? Частным извозом на этом раздолбанном «жигуленке»?

Придавило, заныло где-то глубоко под левой лопаткой, эхом отдалось в плече, Гурский напрягся, затаил дыхание. Недоставало еще, нехорошо подумал, чтобы сердце прихватило, для полного комплекта. И еще духотища эта мерзкая, дышать нечем! Попеняв на себя, что не сделал это раньше, все так же не открывая глаз, на ощупь, опустил поднятое перед уходом дверное стекло, глубоко, размеренно задышал, постарался расслабиться.

– Закурить не найдется, медицина? – прозвучал вдруг над самым ухом хриплый голос.

Гурский вздрогнул от неожиданности, повернул голову, увидел в отталкивающей близости от себя заросшее скитальческой щетиной темное морщинистое лицо. Мутной волной окатил гнилостный запах.

– Не курю! – ненавистно выдохнул Гурский. – И тебе не советую! Пошел бы лучше рожу свою отмыл! Из-за таких как ты… – Яростно запустил движок и сорвался с места, оставив позади то ли не успевшего в оторопи разогнуться, то ли скрюченного хворями и годами старика.

Или не старика? – хмуро думал Гурский, чуть поостыв, притормозив на перекрестке в ожидании зеленого света. – Может, просто жизнь его извела, доконала? Та дрянь, обездолившая его, тоже выглядела старухой. Сумел вспомнить ее лицо. Если пренебречь пожухлой кожей и дефицитом зубов, нормальное, не дефективное лицо. Овал хороший, нос аккуратный, глаза светлые. Может быть, когда-то красивая была, влюблялись в нее. И она влюблялась, на свидания бегала. Одна из таких любовей, возможно, и погубила ее, сделала изгоем. Или наркоманила, докололась? Теперь уж не узнать. Да и зачем ему знать, что это меняет? Суета поднялась в больнице, когда выяснилось, что она ВИЧ-инфицирована, санэпидстанция примчалась, министерские деятели, но его это едва затронуло – уехал на неделю в Москву на хирургический съезд, потом вообще затушевалось новыми заботами, из памяти выветрилось…

Показались впереди больничные корпуса, Гурский решил заглянуть сначала к Ларисе. Не посоветоваться – что она могла ему посоветовать? – поговорить, избавить себя хотя бы от малой толики изводившей его тоски.

Ларису он встретил у входа, та затащила его в свой тесный кабинетик, нетерпеливо затормошила:

– Ну, что там?

Он посмотрел в ее горящие неистребимым любопытством хлопающие глаза и неожиданно осознал, что для Ларисы эта гибельная для него история прежде всего обалденная сенсация, редкостный повод поохать и поахать. И наверняка более всего ее сейчас будоражит, что нельзя всласть потрепаться с подружками, и не только с ними, о такой сногсшибательной новости. И как тяжко ей было дожидаться его возвращения, пребывая в неведении и молчании. При всем при том, в этом Гурский мог не сомневаться, что плохого она ему уж никак не желает, сочувствует по-дружески, по-человечески. Да он бы и сам, чего греха таить, безучастным не остался бы, посудачить захотел, прознай он о такой небывальщине. Ну, само собой, повел бы себя сдержанней, не дергался бы так. И тем для всех это прикольней, как любит выражаться Майка, что стряслось это не с каким-нибудь завалящим типом, а с ним, человеком известным, при немалой власти и доброй славе. Позлорадствовать могла бы только последняя мразь, но уж потешиться, языки почесать, прикидывая, как же станет он теперь выкарабкиваться из пропасти, в которую угодил, любителей сыщется предостаточно. И отчетливо вдруг осознал, что остался он со своим несчастьем один на один, кто и как бы ни сочувствовал ему, ни сострадал, ни вызывался помочь, порадеть. Разве что Гала, с которой он через считанные часы увидится, от которой утаить что-либо не имеет права. Да и смысла нет утаивать, все равно дожурчит до нее этот грязный ручеек. До нее, до детей. До родителей. От мамы скрывать надо будет до последней возможности, с ее-то больным сердцем…

– Ну что ты молчишь как истукан? – возмутилась Лариса. – Что тебе там сказали? Кровь повторно для исследования взяли?

– Ничего не сказали, – заставил он себя улыбнуться. – И кровь моя никому теперь не нужна, вместе со мной.

– Можно как-нибудь поясней? – не приняла его ернический тон Лариса.

– Можно, – перестал он улыбаться. – Помнишь, умерла в моем отделении бродяжка, СПИД у нее выявили? Ее, подружка, оперировал я, палец до крови проколол, все, увы, сходится, крыть нечем…

– Не может такого быть! – охнула Лариса. Тут же поняла, какую несуразность ляпнула, чертыхнулась. – И что теперь?

– Со мной уже, как ты догадываешься, ничто, теперь лишь Бога молить, чтобы мальчишка, которому я кровь давал, не пострадал.

– А дальше что?

– Не знаю, – вяло пожал он плечами. – Посмотрим.

– Нечего смотреть! – загорячилась Лариса. – Вот уж не ожидала, что ты таким рохлей окажешься! – И принялась нанизывать одно слово на другое, доказывая, что это еще не приговор, люди с этим десятки лет живут, не счесть тому примеров, нормально живут, активно, полноценно, и фармакология на месте не стоит, уже о действенных результатах немало сообщений было, до эффективных препаратов рукой подать, не надо только отчаиваться, он молодой, крепкий мужик, такого задешево не свалить, а рядом с ним друзья, в беде не бросят, наизнанку вывернутся, помогут…

Он не перебивал ее, смотрел в окно. На знакомый больничный двор – двор, который станет вскоре для него чужим, на снующих по нему людей, которые вскоре к нему, как к врачу, никакого отношения иметь не будут. Или будут, но так, что лучше бы не имели. А вскоре он встретится с Галой, с детьми, нужно будет что-то говорить им, объяснять, как-то жить дальше…

– Ты меня слушаешь? – прервала свой монолог Лариса.

– Ты кого уговариваешь, меня или себя? – заговорил наконец. – Разве ты не понимаешь, что со мной произошло? Я же теперь не имею права лечить, оперировать, я ничего больше делать не умею, мне сорок три года. У меня семья, дети, это ты понимаешь? Я волком взвою, если хоть заподозрю, что кто-либо из них чурается меня! О прочем лучше умолчу, чтобы душу не бередить!

– Но-о… – нерешительно затянула Лариса.

– Вот тебе и но! – закипал Гурский. – Сплошные «но», куда ни кинь! А клин такой, что никаким другим не вышибешь! И не надо меня утешать, давно уже не дитя малое! И жалеть не надо, обойдусь! Раскудахталась тут! Наизнанку, наизнанку…

Не попрощался, ушел еще круче раздосадованный, более всего на себя, что повел себя по-дурацки, митинг устроил. В отделение сразу не вернулся, решил сначала наведаться к главному, все равно никуда от этого визита не деться, пусть уж скорей все позади останется.

С главным врачом отношения у Гурского не сложились. Может, потому еще, что дружен был с прежним главным. Того полтора года назад уволили, не угодил чем-то высокому начальству. Верней, не чем-то, а тем, что с характером мужик был, не подстраивался, не вписывался. Выжили его все-таки, ко всякой ерунде цепляясь. Этого, нового, перевели из области, заправлял там скромной районной больничкой. На ту беду, для Гурского беду, был еще Андрей Фомич хирургом, причем весьма посредственным, совмещал он хирургом на полставки и в прежней больнице, и здесь, на новом месте. Чтобы, куражился, класса не терять, от живого дела не отрываться, да и пригодится, мол, если верхам не угодит, у главного работа сродни саперской. Больных он, конечно, в отделении у Гурского не вел, историй болезни не писал, но разок-другой в неделю оперировать наведывался. Приходил обычно, когда больного уже на стол клали, некогда ему. За сложные операции не брался, к тому же почти всегда велел Гурскому ассистировать ему, подстраховывать. И вечно был чем-то недоволен, находил повод к чему-нибудь придраться, побрюзжать. Сначала Дмитрий Глебович думал, будто не глянулся он новому главному, совместимы плохо, но со временем удостоверился, что точно так же ведет себя Андрей Фомич и с другими завами, не говоря уже о прочей больничной братии. И – тоже вскоре выяснилось – не от вздорного характера, хоть и далеко не сахар он у него был, а из искреннего убеждения, что с подчиненными иначе нельзя, на голову сядут. Одно согревало Гурского: расставание с главенствованием и, соответственно, возможное после этого оседание в его хирургическом отделении Андрею Фомичу вряд ли грозило. Ладить с начальством, не в пример своему предшественнику, умел превосходно, как бы иначе удосужился такого повышения – в городе и своих зубров хватало, было из кого выбирать.

А еще Гурский, подходя к административному корпусу, вспомнил, что когда-то, в студенческую пору, влюблена в него была Лариса. И ему нравилась, с полгода, наверное, миловались, пока Гала в его жизни не появилась. Посопротивлялась Лариса, разборки даже устраивала, но миром разошлись, больше того, Лариса с Галой умудрились подружиться. И одиночеством Лариса долго не маялась, замена Гурскому нашлась, замуж вышла на последнем курсе. Союз, правда, неудачным получился, через пару лет развелась она, новым супругом обзавелась, но и с тем не заладилось. Хоть и внушала она Гурскому, что ни о чем не жалеет, чуть ли не счастлива, что живет одна, ни от какого придурка не зависит, хватит с нее, наелась и об одном лишь жалеет, что господь детей не послал, но не мог он не замечать, как порой тяготится Лариса своей непристроенностью, желчной становится, раздражительной. Равно как и – мужчины на сей счет редко заблуждаются – что былые симпатии она к нему сохранила, и попытайся он вдруг «вспомнить молодость», брыкаться не стала бы. Впрочем, надо отдать Ларисе должное, провокаций она ему не устраивала, не заигрывала, повода не давала, а Гала у нее чуть ли не первая подружка и доверительница. Покопался в себе, чего вдруг не ко времени вспомнилось об этом, быстро отыскал причину. Раскудахталась! Чужую беду руками разведу! Поглядел бы он, как повела себя Лариса, так ли мажорно, сомнений не ведая, была бы сейчас настроена, живи он с ней, а не с Галой. И Лариса, и все остальные, с кем вынужден он будет теперь общаться, принимать соболезнования, выслушивать всякую бредятину. С Андрея Фомича начиная…

Главного он встретил в коридоре, тот, завидев Гурского, удрученно развел руки:

– Куда ты запропастился? Я уже обыскался тебя, все телефоны оборвал! Зайдем ко мне, потолковать надо!

Гурский шел за ним, глядел в рано оплешивевшую макушку Андрея Фомича, накручивал себя. Ему и раньше претило, что тот, хоть и почти на десяток лет моложе, «тыкает» ему, сейчас же это особенно уязвило. Судя по всему Фумичок, по прилипшему к нему в больнице прозвищу, все уже знает. Лариса, дабы нагоняй потом не получить, донесла, или кто-то другой расстарался? Роли это теперь никакой не играло, просто настроение с каждым шагом, приближавшим его к фумичокскому кабинету, поганило.

Андрей Фомич в руководящее кресло свое не погрузился, усадил Гурского рядом с собой на диван, затуманился:

– Рассказывай.

Рассказал. Ровным, без модуляций голосом.

– Всё? – спросил Андрей Фомич, не вынимая подбородка из маленькой, почти женской горсти с перстеньком на мизинце.

– Всё, – глухо откликнулся Гурский.

– Плохо, – безысходно вздохнул Андрей Фомич. – Хуже некуда…

Гурский нехорошо подумал, что Фумичок сейчас больше тревожится о себе, нежели о нем. Шумиха поднимется, понаедут отовсюду, из Москвы громы-молнии полетят. А он, главный врач Андрей Фомич, куда смотрел? Почему не обеспечил? Что за бардак у себя в больнице развел? Грош цена ему как руководителю, если у него заведующий хирургическим отделением допускает такую безграмотность, такое вопиющее нарушение всех мыслимых медицинских канонов, необследованную кровь переливает! В довершение ко всему с родителями мальчика ему, Андрею Фомичу, предстоит разбираться, не кому-нибудь другому, те еще в суд на него, чего доброго, подадут, нынче все грамотными стали, телепередач насмотрелись. Ну, а что он, Гурский Дмитрий Глебович, пострадал, да как еще пострадал, большая неприятность, конечно, но тут уж кесарю кесарево, каждый на своем шестке посиживает…

– И что думаешь делать? – спросил главный.

– Пока не знаю, – как недавно Ларисе ответил Гурский. – Посмотрим.

– Чего уж тут смотреть! – снова вздохнул Андрей Фомич. – Все ясно как божий день. Но сначала помозгуем о самом для нас важном. Врубаешься, о чем речь?

– Врубаюсь, – сумрачно сказал Гурский. – Надо что-то делать с мальчишкой, профилактику какую-то проводить. Хотя, честно говоря, понятия не имею, какие тут нужны препараты, с какого вообще боку к этому подступиться. Хорошо бы со специалистами посоветоваться, с Москвой связаться.

– Это само собой, – поморщился Андрей Фомич. – Но меня больше ты беспокоишь. Понимаю ведь, как ты влип, какие кошки на душе скребут. Думаешь небось, что вся жизнь твоя пропащая. А ты так не думай. Не смей так думать. Да мы и не дадим тебе пропасть, и я, и все остальные. Погоди, насухо разговор не получается.

Направился к шкафу, достал початую бутылку коньяка, два бокала. Оттуда же извлек тарелку с печеньем. Поставил свои припасы на стол, плеснул в бокалы, махнул рукой, подзывая Гурского:

– Давай, Глебыч, примем по маленькой, чтобы удача не отвернулась.

Гурский подошел; Фумичок со значением пристукнул своим бокалом о его, выпил одним длинным глотком, смачно зажевал печеньем, неотрывно глядя на лишь пригубившего Гурского, протестующее затряс головой:

– Нет-нет, давай до дна, за удачу ведь пьем! – Проследил, как исполняет тот его пожелание, удовлетворенно хмыкнул: – Вот это другое дело! Я ведь почему тост за удачу предложил? Потому что тебе сейчас более всего не советы нужны, не препараты-мепараты, а хорошая, верная удача. Чтобы вывезло куда нужно, на обочину не выбросило. Ты мальчишками, разборками всякими голову себе не забивай, это мои проблемы. Ты о себе думай.

Такого поворота Гурский не ожидал. Не готов был к нему. И не расслаблялся нисколько, силился постичь, какую все-таки игру ведет с ним Фумичок, с чего бы это вдруг таким альтруистом заделался. Достаточно изучил его за полтора года, чтобы увериться: тот ни перед чем не остановится, от чего угодно открестится, лишь бы репутация не пострадала, ущерба не понес. Может, окольным путем подводит к тому, что ему, Гурскому, валить надо из больницы, вход в нее теперь ему заказан? Настороженно вслушивался в каждое слово, в каждую интонацию, за глазами его следил, за руками. Сейчас, под сладкий лепет мандолины, предложит Фумичок ему написать заявление «по собственному», чтобы по крайней мере от этой напасти избавиться.

– Короче, вот что, – сказал Андрей Фомич, кладя перед ним чистый лист бумаги и ручку. – Пиши заявление. Ты же в этом году еще не отдыхал, уходи в отпуск. Прямо с сегодняшнего дня, я в кадрах и бухгалтерии все улажу. Полагаю, тебе сейчас в отделении появляться не надо, на каждый роток платок накидывать. Жаль, в халате ты и в одежке больничной. Позвони своей Петровне, чтобы втихаря принесла сюда твои вещички. Ну, и еще там что, нужное тебе. Только, сам понимаешь, из дому не девайся пока никуда, можешь понадобиться. Но это, надеюсь, временно. День-другой поглядим, как события станут разворачиваться, какие птицы сюда пожалуют, сориентируемся. Может быть, удастся тебе слинять куда-нибудь из города на пару недель, к морю хорошо бы, в себя прийти, оклематься, да и чтоб голову тебе тут никто не морочил. И помни, Глебыч, ты не один, мы тут все за тебя горой. Захиреть тебе не дадим, упремся до отказа.

И Гурский вдруг поверил ему. Без каких-либо обиняков поверил. Мелькнула даже сумасшедшая мысль, что ведь надо было случиться такой беде, чтобы доподлинно узнать, кто чего на самом деле стоит. Тот же Фумичок. Та же Лариса, с которой повел себя по-свински. Растрогался. До того растрогался – едва слезу не пустил. Нервы, – упрекнул себя, – ни к черту стали, собой уже толком не владею. Не хватало еще разнюниться тут, в хиляка мокроносого превратиться. Стоя, не присаживаясь, написал заявление, размашисто подписался, выпрямился, протянул руку:

– Спасибо, Андрей Фомич. Не время выяснять отношения, но не простил бы себе, если бы не сказал. Я о вас нехорошо думал. Точней, не всегда хорошо. И был не прав. И очень рад, что был не прав. Вы простите меня.

– Дурень ты, Дима, – расплылся в улыбке Андрей Фомич. – А я вот о тебе всегда хорошо думал. И уверен, что не дашь повода подумать плохо. Ведь не дашь?

– Не дам, – не отвел взгляда Гурский.

– Ну вот и чудненько. Звони своей старшей.

Дожидаясь Петровну, о болезни, как сговорились, не вспоминали, посудачили о том, где и как можно было бы недорого, но качественно отдохнуть. Петровна подоспела через десять минут, запыхавшаяся, всклокоченная, с раздутой наволочкой в руке. Решила, похоже, что ее зава куда-то увозят «с вещами на выход».

– Что в отделении? – спросил ее Гурский. – Косточки перемывают?

Петровна нерешительно зашмыгала носом:

– Просочилось, Дмитрий Глебович. Вы же знаете, как у нас…

– Мальчик не кровит?

– Нет, стабилизировался. А вы… вы куда сейчас?

– В отпуск ухожу. – Улыбнуться постарался беспечно. – Андрей Фомич уговорил. Давно, считает, не отдыхал я. Вы вместе с Иван Иванычем позаботьтесь, чтобы в отделении порядок был. Ежели что, сразу мне звоните, я пока дома буду.

– Позвоним… Конечно… – Петровна недоверчиво переводила взгляд с одного лица на другое. – И отдохнуть вам надо… Это правильно…

– Ну, ладно, – выручил ее Гурский. – Вы, пожалуйста, выйдите на минутку, мне переодеться надо. Пижаму мою потом заберете.

Петровна вышла, Дмитрий Глебович, стесняясь почему-то главного и поворачиваясь к нему спиной, разделся до трусов, натянул на себя рубашку, брюки, сунул в наволочку больничное одеяние, снова протянул руку:

– Так я пошел?

– Бывай! – подмигнул Андрей Фомич и в этот раз не ответил рукопожатием, а залихватски хлопнул его по ладони. – Где наша не пропадала? Нигде не пропадала! Хвост пистолетом, Глебыч!

Петровна дожидалась его в коридоре, подбежала, едва показался он из приемной:

– Как же так, Дмитрий Глебович? Даже в отделение не зайдете, покинете нас? Это Фумичок вас так? Спроваживает?

– Он не Фумичок, – нахмурился Гурский. – Он Андрей Фомич, главный врач больницы. И никто меня не спроваживает, я сам решил уйти в отпуск. Через положенный срок вернусь, приступлю к работе. И вы, и все остальные не должны сомневаться. За этим, кстати, вы тоже проследите. И вообще я на вас, Петровна, очень рассчитываю. Иван Иванович, вы же знаете, иногда увлекается. Держите меня в курсе.

– Буду, – одним словом обошлась Петровна.

Гурскому не хотелось выходить во двор с Петровной, к тому же несущей эту провокационную наволочку, идти рядом с ней к машине, отвечать на ее неминуемые вопросы. Счел за лучшее попрощаться здесь:

– Ну, до скорого, Петровна. Мне еще надо к начмеду заглянуть. – По старой дружбе чмокнул ее в щеку, потрепал по плечу: – Ничего, мы еще потолкаемся!

– Еще как потолкаемся! – в тон ему ответила. – Вы только ни о чем не беспокойтесь, Дмитрий Глебович, отдыхайте. Все будет хорошо, уж верьте слову.

– Чему ж еще верить, как не слову? – отшутился Гурский и, озабоченно глянув на часы, зашагал в другой конец коридора.

Ни к какому начмеду, конечно, не пошел, пробыл несколько минут в туалете, а потом, стараясь ни с кем не встретиться взглядом, поспешил к машине и покинул больничный двор.

Беседа ли с главным взбодрила, или просто в себя немного пришел, но перспектива не казалась уже столь мрачной. В конце концов, размышлял он, следуя в длинной автомобильной веренице, это действительно не приговор. В самом деле можно еще потолкаться. И ВИЧ-инфицирование – еще не махровый СПИД, возможны варианты. Почему он должен предполагать худший из них? Чем заслужил он худший? Тем, что для гибнущего мальчонки крови своей не пожалел? Должна ведь быть на свете какая-то справедливость, какой-то особый счет. Даст Бог, все образуется. Как образуется – пока не представлял себе, но так вдруг уверовал в это лучшее из придуманных русских слов, на чужой язык вряд ли переводимое, что даже засвистел тихонько.

Не припомнит он, чтобы доводилось ему так рано возвращаться с работы. Дома быть могла только Майка, Гарик учится во вторую смену. Но и той не оказалось, умотала куда-то, чему Гурский порадовался. Чуть ли не бегом направился в кухню, к холодильнику, припал к трехлитровой, ежевечерне пополняемой Галой банке с компотом. Поублажал, не отрываясь, пересохшее горло, отдышался. Включил в гостиной кондиционер, разоблачился догола, прихватил свежие трусы и полотенце, зашлепал босыми ногами в ванную. Мазохистски пустил душ сначала обжигающе горячим, разбавлял холодной водой, пока, вовсе перекрыв горячую, не задрожал, сколько вытерпеть смог, под казавшимися ледяными струями. Жестко, не щадя себя, растерся мохнатым полотенцем, выбрался наружу легкий, посвежевший. И как раз подгадал к Майкиному появлению.

– Пап, тебя каким ветром сюда занесло? – удивилась Майка. – Поплескаться домой сбежал, сачкуешь?

Он смотрел на нее, сейчас почему-то особенно четко разглядел, как похожа дочь на свою маму, не только лицом, статью – даже голос ее. Точно такою была когда-то Гала, смуглой, курносой, с вишневой спелости глазищами, разве что эту челку Майкину, до самых бровей, не носила. Зато Гарика родила ему отцовской породы, белобрысого и сероглазого. Где-то читал или слышал Гурский, что это достоверное свидетельство зачатия в любви. И вдруг, невесть откуда, непрошеная-незваная, стрельнула подлая мыслишка: если все-таки самое плохое с ним случится – и Майке, и Гарику худо придется. И речь не только о том, что дочери год еще в школе доучиваться, а сын-то вообще всего лишь в третий класс пошел. Все равно шила в мешке не утаить, сыщутся доброхоты, растрезвонят – и друзья-приятели шарахаться начнут, изгоями сделаются его ребятишки. Даже если окажется, что недоразумение все это, роковая ошибка, здоров он…

– Каким, говоришь, ветром занесло? – приподнял он уголки неподатливых губ. – Отпускным, Майка, отпускным! С сегодняшнего дня свободен, как птица!

– Ну вот! – завздыхала Майка. – Так я и знала! Ты-то свободен, а мы нет! Все лето обещал, что к морю поедем, вот-вот, вот-вот, а сам так и не выбрался! Вы что же, с мамой вдвоем укатите, без нас? – Недоуменно свела угольные брови: – А мама тоже ничего не знает? Она бы мне сказала. И почему она еще на работе, а ты дома?

Он взялся оправдываться, что до последнего дня понятия не имел, когда удастся взять отпуск, так обстоятельства складывались, а она с Гариком, коль на то пошло, не торчала все душное лето, как он с мамой, в городе, к бабушке с дедушкой ездили, и никуда он с мамой пока не собираются, к тому же неизвестно еще, дадут ли маме отпуск… Быстро говорил, многословно, будто опасался, что Майка вклинится в его монолог, выдаст очередную порцию «почемучек», на которые ответить будет непросто. И дабы закрыть эту взрывоопасную тему, перешел в контратаку, начал расспрашивать ее, как дела в школе, по каким предметам вызывали. Такой зигзаг Майке понравился много меньше, сказала, что тоже хочет принять душ, на том первый раунд и закончился.

Пока Майка распевала – даже в этом один к одному Гала – в ванной, Гурский бесцельно сидел на диване, пялился в серый экран невключенного телевизора. Скоро появится жена, следовало подготовиться к разговору с ней, отобрать нужные, единственные слова, но не мог сосредоточиться, настроиться. Заглянула Майка, с полотенечным тюрбаном на голове похожая на шамаханскую царицу, спросила, покормить ли его. Есть не хотелось, от одной мысли о пище замутило. Ответил ей, чтобы обедала без него, он не голоден, соврал, что хочет немного прикорнуть, отвернулся к диванной спинке – и вдруг, минуты не прошло, отключился. И проспал до Галиного возвращения, разбудила его.

– Ты захворал? – встревожилась она. – Почему ты дома?

– А Майка… – защитно отдалял он тягостное объяснение, – Майка разве ничего тебе не сказала?

– Майки дома нет, – того больше всполошилась Гала. – А что она должна была мне сказать?

– Ну, что я… Что я в отпуск пошел. С сегодняшнего дня. – И снова, как недавно Майке, исхитрился улыбнуться.

– В отпуск? – изумилась она. – Вот так, с бухты-барахты? Чья это инициатива, Фумичка? Спрятаться решили из-за твоего СПИДа?

– К-какого моего СПИДа? – начал он вдруг заикаться.

– Да знаю я уже, – вздохнула Гала. – Что-то не везет тебе в последнее время, Дима. То одна история, теперь другая.

– Так ты все знаешь? – Почему-то больше поразился не тому, что Гала почти спокойно говорит о случившемся с ним, а что новость за считанные часы успела разлететься по городу.

– Шефиня моя сказала. В министерстве была, услышала, что в твоей хирургии кому-то перелили кровь больного СПИДом. Будто бы чуть ли не бомжа какого-то с улицы донором притащили, кровь у него взяли. Кто это у тебя там умный такой? Иван Иваныч твой хваленый, что ли?

– Кое-кто поумней нашелся, – вернул подобие улыбки Гурский. – Я сподобился.

– Ты?! – выпучилась Гала. – Ну, знаешь… В самом деле кого-то с улицы взял?

– Ты сядь, – попросил он. – Не мельтеши перед глазами. Сядь, успокойся. И выслушай меня. Только спокойно, пожалуйста, без истерик. Нам сейчас каждый нервишко поберечь надо, распускаться нельзя.

– Ну, села. – Гала опустилась на краешек дивана, совсем уже сбитая с толку. – Дальше что?

– А дальше вот что. Ты только не перебивай, выслушай сначала. И не смотри на меня так, мне и без того не сладко…

Она не перебивала. Не потому, что попросил ее об этом. Повержена, раздавлена была первыми же фразами. А когда заплакала – не всхлипывала, не причитала, слезы полились беззвучно, неистощимо, словно неподвластны ей были, жили отдельно от ее помертвевшего лица. И зрачки сделались неразличимыми в сгустившемся до черноты мраке радужек, радужек лишь по названию своему, веселому и яркому…

Потом все-таки заговорила. Заговорила, не сворачивая – да и куда было свернуть? – с набитой, единственно пролазной сейчас колеи в этой хлюпающей от края до края вязкой грязище. Заговорила то всхлипывая, едва слышно, то срываясь на беспросветный бабий вой. Сначала о том, могла ли случиться лабораторная ошибка, затем жалела его, кляла немилосердную судьбину, после чего взялась уговаривать его не отчаиваться, не сдаваться, с неизбежным набором прописных истин о том, что жизнь продолжается и надо жить дальше…

Потом молчали. Сидели, обнявшись, растраченные, опустошенные.

– А с детьми как? – спросил Гурский.

Она ответила не сразу. В этом неокрашенном, обезличенном «как» не счесть было омутов, один другого коварней.

– Лучше не тянуть, сказать им. – Гала закрыла лицо руками. – Хуже, Димочка, если прознают на стороне, удар страшней будет. Надо их подготовить, укрепить как-то…

– Кто это сделает? Ты или я?

– Я. – Снова помедлив.

– А мы с тобой как?

Второе «как» напрягало не меньше первого, нависло над их склоненными одна к одной головами тяжелым, давящим пещерным сводом, проползти бы только.

– А мы с тобой, Димочка, муж и жена, одна сатана. – Чуть отстранилась, заглянула ему в лицо: – Одна ведь, правда?

– Одна, – кивнул он.

– Тогда о чем мы толкуем? И вообще. Давай договоримся. Темы этой больше не касаемся. Без крайней надобности, конечно. И всё. Всё, Димочка, всё. Гарик скоро объявится, пойду приготовлю что-нибудь.

Она ушла на кухню, а Гурский вяло размышлял, как предпочтительней говорить с детьми – с каждым в отдельности или вместе. И не лучше ли все-таки самому это сделать, не подставлять Галу. Хотя бы потому, что могут те подумать, будто струсил он, прячется за маминой спиной. Ни к какому решению не приткнулся, лежал, уставившись в потолок, не к месту подумал, что потемнела, облупилась уже кое-где побелка, надо бы ремонтом заняться; и эта будничная, обыденная мысль из недавней совсем, еще вчерашней жизни, надежной и прочной, так болезненно кольнула, что не совладал с собой, тихонько застонал…

Часто, нетерпеливо заквакал дверной звонок. Так звонить мог только Гарик. Не однажды выговаривал ему, чтобы избавился от этой несносной привычки, не трезвонил как на пожар, но сейчас даже это Гариково озорство показалось забавным и милым. Потому что и оно было из той прежней, отгороженной теперь высоким зазубренным частоколом хорошей, незамутненной жизни. Лежал, прислушивался, как встречает Гала сына, о чем-то спрашивает его, тот хихикает в ответ. Стукнула дверь ванной комнаты – Гарик пошел умываться. Наверняка опять умудрился где-нибудь измараться, редкий умелец он по этой части, даже в самый погожий день.

Снова звонок. Майка. У Майки свой ключ, но она любит, чтобы ей открывали, привечали. Майка вытянулась за последний год, налилась, грудь, как у зрелой женщины. И загар ей очень к лицу, красивая деваха. От ухажеров, наверное, отбоя нет. И то сказать, семнадцать скоро, самый каверзный возраст. Глаз да глаз теперь за ней нужен. С грустью подумал о том, что давненько уже «по душам» ни с ней, ни с Гариком не общался. Так, словечками изредка перекидывались, шуточками. Как дела? Нормально. Гала, конечно, бдит, на поводке их держит, Майку прежде всего, да ведь отец – особая статья, суррогатами не заменишь. Как, интересно, поведут они себя, узнав? Жалеть его станут больше или бояться? Хрен редьки не слаще. Будь они прокляты и эта чертова бомжиха, и эта станция переливания крови, ноющая вечно, что доноров ей не хватает, и сам он, ротозей, сующий иглу куда не надо…

И ошарашило вдруг, студеной волной окатило последнее, о чем подумал. Не вспомнить уже, десяток лет не бывало точно, когда бы поранился он во время операции. И случиться с ним такое должно было именно в тот раз, когда оперировал спидоносицу. Слишком подозрительно для простого совпадения, впору дьявольские козни сюда приплести. Но почему именно его избрал этот изощренный дьявол, почему, за что над ним покуражиться вздумал? И куда смотрел тот, в чьих силах отвести нечистую руку? Не захотел отвести? Было за что? Тогда за что? Или проще всё, приземленней? Летящий с крыши кирпич слепо обрушивается на голову случайного прохожего? Пострадал глупо, ни за что, как Витька Нестеров? Но за что пацану, и без того страдальцу, которому его отравленная кровь досталась, такая кара? Многовато для слепого случая…

Витька Нестеров… Не в добрый час он вспомнился… Заходил пару дней назад Витька, давний школьный дружок, в больницу к нему. Желудок его замучил, помочь просил. Витька Нестеров, весельчак и балагур, на чьей свадьбе с Клавой, тоже бывшей одноклассницей, он, Гурский, свидетелем был. Витька влюбился в нее чуть ли не с первого класса, ни на одну девчонку, а потом, когда мужиком стал, женщину даже не взглянул с интересом. Для него на Клавочке свет, что называется, клином сошелся. За двадцать лет, прожитых с ней, толком не поссорились ни разу, повода не давали друг другу. И угораздило же Витьку в вагонном купе с той девицей встретиться. С вечера до утра не подсел к ним больше никто. У девицы, если не соврала, день рождения подгадал, у нее и бутылка была припасена. Витька по части выпивки всегда слабаком был, развозило быстро. И ни тогда, ни по сей день понять он не мог, как вышло так, что они на одной полке не сидели уже, а лежали. Тем хуже, что девица, Витька рассказывал, страшненькая была, что называется, ни кожи, ни рожи. А потом, когда выяснилось, что сифилис и у него, и у Клавочки, едва не рехнулся. Тот самый кирпич. Не обошлось, Клавочка с ним развелась, полгода уже прошло, от былого Витьки, живчика, блеклая тень осталась. Ко всем бедам еще и язва желудка – первейший стервятник, на тоскующую жертву пикирующий, – у него растравилась, пропадает человек…

– Димочка, – заглянула Гала, – иди ужинать.

От еды воротило по-прежнему, хоть и на излете день, но отказаться нельзя было. Мог не опасаться, что Гала заведет речь о постигшем его несчастье за столом, но ужин, недолгое время, когда семья собирается вместе, стал у них едва ли не ритуальным; он, Гурский, неукоснительно следил за этим и обижался на Майку, у которой в последнее время все чаще находились причины отсутствовать. У каждого, как водится, было свое место за придвинутым к стене кухонным столом: он, глава семейства, спиной к окну, дочь – напротив, за боковиной стола сын по правую руку и жена между детьми. Кормила сегодня Гала яичницей, поджаренной вперемешку с ломтиками колбасы, летним салатом из обильно сдобренных сметаной помидоров, огурцов и щедро нарезанного лука, соблазнительно алевшим, зеленевшим, белевшим в эмалированном тазике. Души отрада, компот, чтобы лишнюю минуту не нагревался, томился в холодильнике.

Все уже собрались, ждали его. Гурский, переступив порог, на миг замешкался, словно на невидимую стену наткнулся. Гала проследила за его взглядом, так же мгновенно покраснела. И начала без нужды громко выговаривать сыну, чтобы не болтал под столом ногами, переставила зачем-то с места на место хлебницу. Гурский обреченно смотрел на тарелки, загруженные уже салатом из тазика. И три куска хлеба лежали на бумажной салфетке возе отцовской тарелки. Войди сейчас кто-нибудь другой, ничего необычного не заметил бы. Другой, но не он, Гурский. Потому что так же ритуально глава семейства изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год большой ложкой самолично черпал из тазика салат и распределял по тарелкам домочадцев. Или, в выходные, разливал за обедом борщ или суп из кастрюли, с незапамятных времен повелось. И не принято у них было выкладывать хлеб на какие-либо салфетки, каждый брал себе из хлебницы.

– Папа, – оживленно зачастила Гала, когда он сел, – нет, ты представляешь, Гарик опять сегодня подрался! И с кем, не поверишь – с девчонкой! Стыд какой!

– А чего она… – забурчал Гарик, но тут же вмешалась Майка, припомнила ему, как он гонял во дворе кошку, Гарик в долгу не остался, уличил ее в том, что крутится во дворе какой-то рыжий индюк, с которым она пропадает допоздна неизвестно где. Майка пригрозила ему поквитаться за «индюка», Гарик сдачи дать не успел – Гала стукнула по столу так, что посуда звякнула, закричала:

– А ну прекратите немедленно! Вы как себя ведете? За столом! И вообще!

Что «вообще» – пояснять не стала, залилась вдруг слезами, выбежала из кухни и заперлась в ванной комнате, звучно громыхнув щеколдой.

Майка с Гариком застыли с вытянутыми лицами, дочь изумленно обратила взор на отца:

– Чего это она, пап? Чего мы такого сделали?

Гурский уже достаточно овладел собой, сказал им, чтобы не обращали внимания, просто у мамы был тяжелый день, сейчас она успокоится, выйдет к ним, а яичница стынет, холодной будет невкусная. И, подавая пример, заставил себя проглотить первый кусок.

Гала вернулась быстро, свежеумытая, с приклеенной к лицу улыбкой. Словно подслушала его слова:

– Не обращайте внимания, день нескладный выдался, нервишки сдали. Я больше не буду, честное пионерское.

Вымученная шутка ее, однако, успеха не имела, лишь Гарик, сострадающе глядя на нее, подыграл:

– А пионеров, мамочка, больше нет! Как же ты теперь не будешь?

До конца ужина все старательно делали вид, будто ничего особенного не произошло. Гурский, сославшись на необходимость почитать какую-то статью, первым ушел из кухни, закрылся в спальне. И уже не покидал ее до самой ночи. В самом деле пытался читать, не статью, конечно, прихватил по дороге с книжной полки «Золотого теленка». Но и знакомый ему почти дословно и все же за многие годы не потускневший, радостный текст не привлекал сейчас, не отвлекал. Машинально перелистывал страницы, думал о своем, раз за разом проваливаясь в какие-то сумрачные беспамятные ямы, тупо уставившись в расплывавшиеся строчки. Из-за двери слабо доносилось неразборчивое бормотанье телевизора, изредка слышался голос Гарика, что-то коротко отвечала сыну Гала. И эти вчера еще домашние, привычные звуки утрачивали прежнюю умиротворенность, обыденность, перетекали в какую-то иную, несовместимую с нынешней жизнь. Из прошлой, устоявшейся жизни, там, за дверью, Гала сейчас – представлял себе это воочию – бочком, головой на локте, полулежит на диванном валике, Гарик уютно приткнулся к ее животу. Майка небось опять улизнула куда-то… Кто, хотел бы он знать, этот рыжий индюк, откуда взялся? Чего ему надо от Майки? Глупый вопрос. Известно, чего. Гурский ощутил вдруг такую неизбывную, жгучую ненависть к нему – дыхание сбилось….

Еще и духотища, духотища эта треклятая… Так и не решился купить кондиционеры в спальню, в детскую. Дорогое удовольствие… Идиотизм какой-то. Нашел, на чем экономить. Будто не на изнуряющем полгода жарой юге обитать приходится… И тут же новая мысль полоснула, того хлеще. На что они жить будут, если больничные двери все-таки перед ним захлопнутся? На убогую Галину поликлиническую зарплату? В самом деле придется раскатывать по городу, «королей бомбить»? Это он-то, которого тьма-тьмущая народу в лицо знает… Майке будущим летом в институт поступать, без репетиторов не обойтись, Гарик вообще малышонок, пасти его и пасти… В бизнес какой-нибудь податься? В какой? Где и кому он, Гурский, нужен, ничего, кроме врачевания не знающий и не умеющий? И на какие шиши? Отпускных получит с гулькин нос да заначка тысяч в тридцать за два года насобиралась – мечтал продать свою ветеранскую «пятерку», доплатить, путной машиной обзавестись. Вот и весь «начальный капитал», далеко не ускачешь. Да и не получится у него ничего с бизнесом, закваска не та. Ушлый Бендер – и тот не извернулся, в управдомы намылился. А комбинаторов великих и невеликих столько расплодилось нынче – ступить негде. Охнуть не успеешь, как в трубу вылетишь…

Совсем уже стемнело, чернота за окном сделалась непроглядной. Гала ни разу к нему не вошла, не спросила ни о чем… Гурский все чаще поглядывал на будильник. Еще и о том подумалось, что завтра не позовет его этот будильник на работу. И позовет ли теперь вообще… Одиннадцатый час, Гарика, наверное, уже спать уложила. Поговорила ли она с ним? Вряд ли. Все-таки скорей всего объясняться с ними будет не по очереди, на два таких подвига силенок у нее не хватит… Захлопнул книгу, отрешенно закрыл глаза. Господи, как плохо все… Как невыносимо, бездарно плохо…

Двенадцатый час, бубнит за дверью телевизор. Фильм она досматривает или оттягивает минуту общения с ним? Гурский расстелил постель, разделся, лег, выключил свет, заворочался на отвратительно теплых простыне, подушке. Копилось раздражение против жены. Припоминались и злополучный салат, и красноречивая салфеточка ему под хлеб. Отсекает его от детей? Разум помутился? Она же сама врач, не тетка из глухого села, будто не ведает, как и чем заразиться можно от ВИЧ-инфицированных… И чего к телевизору прилипла, разве не понимает, как худо ему сейчас, как одиночество бодает? Или, озарило вдруг, просто не выключила она телевизор, прячется, плачет где-нибудь на кухне? Гурский вознамерился уже встать, пойти поглядеть, но оборвался наконец телевизорный бубнеж, Гала тихонько, чтобы дверью не скрипнуть, вошла в комнату.

В проникавшем с улицы немощном свете Гурский различал, как сняла она халат, бросила на спинку стула. Что-то во всем этом было странноватое, необычное; не сразу сообразил, что жена не сняла лифчик и трусики, оказалась почему-то в длинной ночной сорочке, которую лишь в зиму, когда плохо топили, надевала. Все это жаркое лето, не угомонившееся к сентябрю, спали они голыми, лишь под утро, когда свежело, накрывались простынями. Медленно, осторожно легла на самый краешек, отвернулась, даже ее дыхания не слышал.

– Майка дома? – спросил Гурский.

– Недавно пришла, – отозвалась Гала. – Я думала, ты уже спишь.

– Кажется, ты еще кое о чем подумала, – мстительно сказал он. – Зачем ты эту сволочную рубашку напялила? Боишься, что приставать к тебе начну?

Она не ответила, всхлипнула.

– Ты боишься меня? Я это уже за ужином уяснил. Изолируешь меня?

Она села, стиснула у горла ворот сорочки, ссутулилась.

– Не обо мне уже речь, Димочка. Я за детей боюсь, неужели не понимаешь? Если еще и с ними что-то случится, я тогда… Я не знаю, что я тогда…

– Гала! – сорвался он на крик. Опомнился, что вопль этот могут услышать в детской, приглушил голос. Упрекал ее в дремучем невежестве, стократ для нее, врача, позорном и для него обидном, оскорбительном, укорял, в какое жуткое, невыносимое, хоть из дома беги, положение ставит его; и если уж она, жена его, столько лет с ним прожившая, одна с ним, как она же недавно выразилась, сатана не опора ему, не подмога, на что ему вообще теперь рассчитывать – и осекся на полуслове, вглядываясь в ее застывший, окаменевший профиль, белеющий в полумраке. – Ты слышишь меня?

– Слышу, – едва размыкая губы, ответила. – Но не могу я не думать… Пусть один шанс из тысячи, что дети наши не заболеют, из миллиона… Но он ведь есть, Димочка, есть… Кто может знать наверняка, кто стопроцентную даст гарантию? Потому ведь и сомневаюсь, что тоже медицине обучалась. Мы обязаны защитить наших детей, понимаешь? – обязаны, пусть даже один шанс из миллиона. Если уже не поздно еще… – И тем же размеренным, без надрыва голосом: – Я сегодня с ребятами не побеседовала, духу не хватило. Да и Майка поздно пришла, Гарик заснул уже. Завтра с утра, обязательно. Поеду с ними вместе. Есть же лаборатория анонимного обследования, фамилии и прочее не спрашивают. Полгода прошло, Димочка… Целых полгода… У ребят, конечно, куда больше, чем у меня, шансов уцелеть, все-таки мы с тобой не в разных комнатах спим. Каждый день дорог. Вдруг, по закону подлости, именно сегодняшний стал бы роковым? Или сегодняшняя наша с тобой ночь…

И тут он прозрел. И ужаснулся тому, что раньше не пришла ему в голову такая очевидная мысль. Напустился на жену, дурак, стыдить начал! Полгода! Гигантский срок! А презерватив он никогда в руках не держал, не знал даже толком, как им пользоваться. Одна сатана…

– Не надо больше, – попросил он. – Давай попробуем заснуть. Нам завтра много сил понадобится…

Синдром

Подняться наверх