Читать книгу Тот самый яр… - Вениамин Колыхалов - Страница 4

Тот самый яр
Глава первая
3

Оглавление

Потемневшая от времени засольня вросла в песчано-глинистый грунт свайными столбами. Кержаки-плотники рукомесло знали и ценили. Прежде чем вкапывать сосновые кряжистые стояки, щедро смолили, ограждая от речной и небесной сыри. Пол засольного цеха серебрился от рыбьей чешуи, от раздавленных пузырей. Вместительные бочки не пропускали рассол между плотно подогнанных клёпок. Бондари-умельцы не допускали огрехов. Их весело поющие фуганки вели нужный скос. Стянутые воедино тугими обручами кедровые дощечки притискивались плотненько, надежно.

Пухлощёкая завлекуха Прасковья Саиспаева считалась в засольне лучшей обработчицей рыбы. Охрипшие от паров соли товарки редко величали её полным коренным именем, раскусили наполовину. «Праска, тащи соль!», «Взвой песню, Праска!», «Язи в бочках грустят – возвесели!».

Добродушная Прасковья не обижалась на окрики подруг даже тогда, когда они сокращали её растянутое имя до Пра. Нравится откусывать от вкусного пирога по кусочку – на здоровье. В ней кипела русско-остяцкая кровь, пузырилась весёлость. Её премировывали платками, гребёнками, марлевым пологом, иглицей для вязания сетей. Получит в трудовую награду пятёрочку смятую – не обойдет сторонкой «завинную» лавку «Центроспирта». Соберёт подружек в старой хибаре – песни шире Оби разливаются.

– Раз живём, ведьмы мои хорошие. Чего вялыми карасями по юности плыть… Айда на танцы. Сегодня гармонист Тимур ради меня припрётся.

– Праска, да мы же весь клуб рыбьим жиром обвоняем.

– Пусть нюхают трудовой душок. Сами не одним обским духом питаются. Я на вас флакон одеколона вылью.

– А сама?

– Горжусь запахом засольни… Кому влюбиться – не будет тело шмонать. Есть чутьё – нюхом меховой клад найдёт.

Разбитной Прасковье интересно наблюдать за растерянными засольщицами. Пёрышки чистить принялись. Разгорячённые вином в клуб засобирались. Поправляли волосы. Одёргивали платья, блузки. Заглядывали в тусклое надтреснутое зеркало над оловянным умывальником.

– Давай декалон, рыбий дух перешибём.

Улыбистой девахе не трудно отговорить товарок.

– Ведьмы, отбой! Выворачивайте карманы. С миру по рублику – невинной лавке доход.

Удивлённые подруги таращат глаза, не верят подруге.

Не наскребли капиталу на очередную бутылочку.

Пляшут хитринки в карих раскосых глазах Праски. На ладони пузатенький флакон с зеленоватой огненной жидкостью.

– Знаете, почему одеколон тройным называется?

– Неа.

– Его запрещается единолично пить. На троих, пятерых – не возбраняется… И то. Чего шкуру ублажать, если кишки наодеколонить можно.

Ведьмарки давятся смехом, не принимают на веру гладенькие словечки завлекухи. Слышали: догадливые нарымцы не брезгуют ароматными градусами. «Тройник», «шипрец» у них на почётном горловом счету.

– Пра, неуж внутрь одеколонилась?

– Глупый вопросец. Разведи с водой до молочного цвета, опусти чесночину и через соломину высоси напиточек. Для заедки вяленый чебак сгодится.

Ликбез по «тройнику» закончился хайластыми песнями.

Северная неотступная ночь по цвету разведённого одеколона. Налипла на окна нарымская бель. Тьма с ватой расправится не скоро.

В избушке Саиспаева не дымокурит. Комарья залётного набралось – горстями лови. На окнах, на стенах, на потолке кровососы упитанные. Захмелели от молодой кровушки, не шевелятся.

Тимуровскую голосистую гармошку услыхала первой чуткая Праска.

– Девоньки, танцы сами плывут к нам. Слышите?

Напрягают слух подруги – не улавливают музыку. Трудливые ходики в простенке мелко дробят заоконную тишь.

– Тетери, неужели гармонь уловить не можете?

– Надо родиться со слухом рыси, – ответила за всех весовщица Сонечка, застенчивая барышня с целомудренным взглядом, пухлыми пунцовыми губами.

– Мне слух от тяти-охотника достался, – гордится Праска. – Цокнет белка на расстоянии ружейного выстрела – промысловик лайке выговор делает: чего уши развесила? Беги! Ищи! Облаивай!

Ясные чистые звуки зазывной музыки долетели и до тетерь.

– Не вздумайте удирать, когда хахаль ввалится. Танцевать до упада!.. Никого не ревную. Ваша засольщица по таким игральщикам не сохнет.

Соня облизнулась: кончик языка, сверкнув красным огоньком, молниеносно скрылся. Тимур – симпатяга. С гармонистом она не прочь сойтись в чистой дружбе… о запретном можно помечтать, когда дело к свадьбе покатится.

Страшновато взволнованной Сонечке вспугивать в голове неоперённые слова. Вдруг Прасковья остяцким нюхом учует мечты, догадается о её сердечной тайне. С хитрой красивой девахой осторожничать надо. У смуглой лисы с Тимуром давно шуры-муры… Говорят – впритык с ним живёт… Ишь, какой хитрый шахматный ход придумала: не разбегайтесь, она по гармонисту не сохнет… Попробуй иссуши полуостячку. И какая печка выпекла пышку?!

Разомлела Соня от тайных дум, светлая слюнка накатилась на уголок набухших нецелованных губ.

Гармонь все ближе. Всё задористее льётся волна зачарованных звуков.

Праска сквозь стену видит самодовольную мордаху игреца. Упьётся мелодиями, голову набок склонит. Глаза смелые, бесстыжие не закрывает. Мало ли что на пыльной улице под ноги подвернётся: коровья лепёха, конский котях, выброшенный перекисший огурец. Шустрые пальцы ладами заняты, льют звуки. Идёт, отдувает комаров, мошку жарким дыхом.

Гирька часов-ходиков упёрлась в некрашеный сундук. Время остановилось на июньской полночи. Никто не заметил остановку стрелок, омертвления маятника. Всех захватила удаль мелодий за окнами. Звуковая радость внезапно оборвалась, словно по мехам трёхрядки полоснули бритвенно отточенным ножом. Так болезненно-резко Тимур никогда не обрывал игру.

Почувствовав неладное, Прасковья выбежала в сенцы, спрыгнула с невысокого крылечка. До калитки добежала за несколько сильных прыжков.

Слева у изгороди росла вечно бездомная кустистая крапива. Над ней нависала ледащая рябина, обожженная два лета назад шальной июльской молнией. Всё собирались спилить её, да жалели: авось оклемается от ожога и порадует вновь пышными гроздьями. Под злосчастной рябиной, ухватившись за стволик, стоял растерянный гармонист.

– Тимурка, милый, что с тобой?

Подбежали подруги. От слуха Сонечки не ускользнуло знаковое словцо влюблённых. Праска назвала хахаля милым… ишь, приставленка какая! За столом разыгрывала из себя не сохнущую по гармонисту кралю…

Парень не походил на опьяненного вином и любовью. Не успел застегнуть на ремешок испуганную гармошку. Задышливо шипели меха.

– Вот, девочки, какие гостинцы летают по колпашинским улицам.

Показывая вытащенную из правого бока стрелу, недоуменный Тимур широко улыбался:

– Будем надеяться – зверюга не отравленная. Иначе хана плотнику.

Разглядывая самодельную стрелу с острым окровавленным наконечником, Саиспаева спросила:

– Кто пульнул?

– Беззвучно прилетела. Сочно вонзилась… Осмотрелся – никого вокруг. Из засады били.

– Пойдем в избу, рану обработаю.

– Спасибо. Успел соком подорожника обойтись… пройдёт.

Тимур незаметно пожал руку любимой: по телу Праски проструился скрытый свет. Гармонист собрал воедино меха, заученно коснулся ладов. Заиграл под чистый звучный запев: «Очи чёрные, очи жгучие…»

В приглушённой темноте северной ночи проглядывалась цыганская смуглота разудалого парня. Волосы пышные, курчавые, точно кто-то до этого накрутил их на головешке.

Засольщицы по домам засобирались. Тимур остановил властным голосом:

– Гуляем до утра!

Ухватив белейшими зубами ушко металлического колпачка, сдёрнул его с бутылки спирта. Налил на ладонь, приложил жидкий огонь к ране.

– Сразу не сообразил. Полная дезинфекция.


За ночные похождения гуляку и дебошира штрафовала колпашинская охранная власть. Дважды забирали в комендатуру. Заставляли нести принудительную повинность на столярных и плотницких работах. Выйдя из ворот Ярзоны, Тимур зло отсмаркивался, смачно отплёвывался. Шёл домой и острил топор. Ему втолковывали: строим овощехранилище. Плотник кривил улыбку. «Заливайте мозги кому другому… У меня репа не гнилая. Башка соображает, что к чему».

Вместительный выкоп для трупов рыли без него. Не видел плотник и главную расстрельную штольню.

Ему не по себе становилось в зловещей обстановке комендатуры, следственной тюрьмы. Всегда спешил на Обь. Долго плавал в очистительных водах. Видел угрюмые пузатые баржи, супротив желания плывущие в низовье. Не мог не отметить сообразительный парень: на черных баржах груза нет, а осадка большая. Поделился догадкой с отцом.

– Верно, сынок, мыслишь. Трюмы забиты живым грузом… Читаешь газеты, знаешь, какой бардак в стране творится. Есть закон «о трёх колосках». Раньше хватали в поле, на зернотоках, если за голенища чирков, в карманы зерна насыпал. Сейчас найдут за пазухой хоть три злака – тюряга обеспечена. Наверняка в тех баржах и «трёхколосковые» плывут… Бывая в комендатуре – языком не чеши. Сам знаешь – какие нынче опричники.

– Отец, не цацкаться же с врагами народа.

– Кто враги? Люд ишачливый? Он не о заговорах думает, мечтает. О хлебе насущном. О сене для коровёнки. О сетях добычливых… Ты вот что, мудрец, хватит спиртяжить, разбойной гармошкой ночь пугать. Хватайся за ум всей башкой. У тебя пока пурга в извилинах гуляет.

Втолковывает Никодим Савельевич бесшабашному сынку крепкие житейские истины, видит его хитрые прищуренные глаза. Соображает: красивого лешего ничем не пробьёшь.

Приехал из недальней деревни Заполье погостить денька три. Раньше смотается к хлеву, огороду, черномазой кузнице. Накрыла раскулацкая глыба приобское сельбище. Гуртила народец в артель. Кол-хоз. Забили по крепкому дрыну почти в каждое хозяйство. Никодим Савельевич оглобли в единоличники развернул. Сейчас бы в две тяги с сыном земельку плужили, соснячок пластали, да бесноватый Тимур в Колпашино перебрался. Руки у него не позолоченные – из жильного металла отлиты. Такой по плотницкому рукомеслу в хозяйстве позарез нужен. Кол-хоз грозится покос отобрать, пашенку урезать. К личной кузнице подступился. Бает артельный главарёк: сдавай, Никодим, кузню добровольно – силом возьмём… Вступишь в колхоз – всё твоё. Почётом осыпем. Трудоднями зальём. В день по две палочки будем проставлять в учётном листке.

Утешили богатыря Никодима – две палочки посулили. Ты мне живые денежки плати, мукой-сахаром рассчитывайся за силушку кузнецкую, усердный молот, стойкую наковальню… палочек сам нарублю. Тайгу в колхоз не загонишь. Будет дровишками снабжать, сосняком строительным…

Хочется Никодиму озвучить старую песню о возвращении в отчий дом.

Знает – Тимур мозолистой клешнёй отмахнётся. Всяко подъезжал к отступнику, убедительные слова в душу сыпал. Стоит чертёныш на своём. Хлебнул поселковой волюшки, девок под гармошку собрал. Неспроста, ох, неспроста в комендатуру таскают… Отец царщины хватил. Такого похозяйственного разбоя отродясь не видел. О властях и толковать нечего. Лютуют органы страшнее зверей разъяренных. Проходят особисты по колпашинским улицам – гроза грозой. Глаза двухствольные так и целятся в тебя… Уезжать надо скорее в деревню. Там под приглядом небес и Господа легче живётся…


В Никодима природа влила три силы.

«Экой детинушка!» – восхищалась при встрече с ним деревенская травница Фунтиха и осеняла себя мелким крестом.

Однажды на таёжной тропе повстречался кузнец с матёрым медведем. На поясе нож острый охотничий, силач и не подумал о нём. Поднял ядреный кулачище, погрозил царю тайги. Миша с родной тропы сворачивать не хочет. Никодим тоже. Зверь остановился неподалёку от упрямца, сверкнул от досады глазами и в левую сторону по мху заторопился.

«Гляди мне, увалень лохматый», – хохотнул смельчак и зашагал спокойно по той же извилистой тропке проверять поставленные на глухарей ловушки-слопцы.

В застолье больше кружки самогона не выпивал. Боялся захмелеть, в драку ввязаться, пристукнуть кого-нибудь ненароком шерстистой палицей.

По глубокой осени, когда морозы сахарили пожухлую траву на деревенской улице, на Никодима надвинулся чёрный бычина. Прошёл бы спокойно дуралей, не задирал кузнеца, так нет – за ровню посчитал. Попёр на тихого Муромца увесистой тушей, рогами бодливыми закрутил. Савельич в империалистическую войну не плошал, от немца никогда не бегал. Удирать от рогатого деревенца смелость и комплекция не позволяли. Ухватил разбойника за рога, остопорил: «Ты что-то хотел мне сказать?!»

Мычит бугай, слов не разобрать. Заломил ему башку и шею, повалил в осеннюю грязь. Дрыгает коровий кавалер ногами, хвостом по чёрной сыри колотит. Не может подняться.

Развернул быка-производителя в сторону скотного двора. Опустив рога, наградил увесистым пинком. Ошарашенный происшедшим бугаина медленно поднялся, покачиваясь, поплёлся восвояси. В ноздрях у рогатой животины кольцо. Ухватишься за него – боль причинишь красавцу.

Кузнец не собирался давить на болевые точки четырёхкопытного земляка. Продолжил прерванный путь, ворча под нос: «Возись тут с тобой… соплями леший измазал».

Под стать себе Никодим жену отыскал. Три деревни исходил, пока не встретил на овине грудастую крутоплечую деваху. Грузила мешки с пшеницей на телегу с лёгкостью перебрасываемых снопов. Стал рядом, залюбовался бабьим напором.

«Замужем»?

«Возьмёшь, так буду». Отсмеялась разухабисто, сверкнув простоквашными зубами. Так и озарила сердце кузнеца вспыхнувшей белизной.

Помог догрузить телегу. Хватал мешки, как пацанят за шкирку, даже на могучие плечи не вскидывал.

Долго кочевряжилась мать, не желая отпускать Соломониду в чужую даль. Доча отбросила крышку массивного сундука. Вышвыривала мятые платья, кофты, новые глянцевые галоши. Узел увязывала сноровисто, будто век ждала счастливого часа.

Растерянная матушка таращила на невозмутимого врага испуганные глазищи, пристроив на животе скрещенные руки.

«Разве так деется?! Не походили, не подружили и облюбились… Налетел вороном, заклевал мою кровинушку…»

Ворон переминался у двери, выковыривая кончиком языка застрявшую меж зубов мясную крошку. В дороге копчёным мясом питался, свежими огурцами. Попадались на заедочку черника, голубица.

«Ты, матушка, не стони, – успокаивал Ворон. – Не за одну мощь телесную беру дорогушу твою в жёны. Увидел её – от силы бабьей, от красоты обмяк».

«Какая красота! На лице шильями ковыряли… Глуховата. Храпит – пятистенок шатается… Матерьялу на платья не напокупаешься… Такую двухобхватную перину одеть-обуть чего стоит…»

За большие деньги сторговал Никодим каурого жеребца. Купил новую телегу. Поплыли по осенней грязи жених и невеста не первой молодости.

В неблизком пути телега проваливалась в глубокие рытвины. Сила лошадиная плошала, копытила холодную грязь, разбрызгивая жижу.

«Сиди, Соломонида, один справлюсь».

Поднажмёт двухпудовым плечом, пошипит, позлится под ступицами грязюка. Глядь – телега на свободе.

В весёлом соснячке на беломошнике тесную свадебку справили. Блажили в любовном экстазе, будто их медведь задирал накануне воздвиженья.

Поменяв хлев на хлев, Соломонида не растерялась, не опозорила бабью приспособленную силу. Мычит под нос песенки, благодарственно на кузнеца смотрит.

Хозяйский двор можно оставить Соломониде на день и на год. В работе лютая. Смолёвые жилы не порвёшь. Делает всё неторопко, основательно, надёжно.

Отправляя мужа в Колпашино, сказала:

– Живи у сына, сколько карман позволит.

– Не тратчик на хмелёжника.

– Поласковее с ним, понежнее. Скажи: хватит кобелиться в Колпашине – у нас деревенских мокрощёлок хватает. Столько девок на выданье, а он сбежал, самую певучую гармошку перебазировал.


Бессилен отец отговорить Тимура от вина и девок. Эту недогнутую подковину не ухватить клещами, не положить на звонкую наковальню. По ранней молодости пробовал кулаком вразумлять, плеть в помощницы призывал. Терпел Тимурка кругленький годок. Ухватил у ворот кусучую кожаную змеину, на руку намотал. Дёрнул – кнутовище из сильной пятерки вырвал. Уловил отец в глазах неуступчивого чада звериный зырк, поостерёгся продолжать расправу.

Считает кузнец: сердобольная Соломонида разбаловала любимчика… поласковее с ним, понежнее… Разнежила, рассолодила парня. Горой на защиту встает – не подступись.

Связать, увезти в деревню силком, кляп в рот. Так он все верёвки в дороге измахрит, затычку сжуёт. Боится нарымец колхоза, комендатуры: два пружинных капкана поставлены. Не клацнули бы их нержавые пружины, не раздробили свободу.

Чертовщинят наглые власти, дыхнуть не дают. Снуют по дворам речистые уговорщики, клонят труд на общую пашню. В один навозный двор скотину гуртят. Со всех сторон обкатывал Никодим Селивёрстов главную тему: вот придёт конец войне гражданской-двухцветной – миром пахнёт, свободой, спокоем. Нарубились беляки с красняками. Вся Рассеюшка в шрамах, крови. Попробовали сибиряки в двадцать первом годе топорами да пиками отмахаться. Восстали супротив антихриста – силушки не те. Разметали ишимских, сургутских, тобольских, иных супротивников. Повстанцев в болотах топили. На верёвочных вожжах вешали. Раскачав, швыряли на зубья распластанных борон. Бурлила благородная злоба людская, выплёскивалась погромами, разбойной расправой. Междоусобицу в ранг классовой бойни возвели. Людишки сивые чего добились? Из батраков в батраки переползли. Закулачили тех, чьи пупы от трудов трещали, хоть заклёпками их скрепляй во спасение живота своего…

Перетирает Никодим – бывший пехотец ротный – в чугунной голове камешки дум. Вздохнёт – грудь кузнечными мехами заходит. Всяко подступается к большевицкому лиху. По всем статьям голимый обман выходит. Опять обошли бесправных мужиков ублюдочные царьки жизни. Понатыкали комендатур даже там, где рассыпали хвойный дух смолокуренные заводишки. За самокрутками под комариный писк крутыми словами костерит мужичьё неправые порядки. Мать-перемать судьбу не перешибёт, но исхлестать может. Надо душу из черноты бытия вывести, расцветить тягучими жалобами.

Рассекла доля отца и отпрыска. Бурлит заварушное времечко, на водобое не остановится. В кузнице помощник нужен. Кого со стороны возьмёшь? Тимур смешками отделывается: «У меня от дикой пляски молота, от жары штырь в штанах окалиной покрывается…»

Вот так: ковал-ковал Никодим подковы, на счастье ни одна поделка не сгодилась. Много конниц в сталь обул, скрепил гвоздями самоковочными… Деревенцы пасутся у звонкой избушонки: зубья, рессоры, гайки, болты, сошники нужны. Отказа нет. Кто мёдом, кто лосятиной, кто собольками рассчитается. Иной заказчик на покосе денёк-два попластается, поставленным стожком расчётец произведёт.

– Тимурка, Богом прошу: заканчивай скорее сивушную канитель. Не зли по ночам зазывными звуками нарымских трудовиков… Напластаются за день, в сон войдут, а ты чертоломишь басами… А ссыльникам каково? Свободу у них отняли, ты тишину из ночи вырываешь.

– Стареешь, батя. Сам молодость вспоминал. Пощупки. Вечёрки. Не менее меня куролесил. Оглобли через колено ломал. Подолы девкам заголял. Столбы воротные расшатывал.

– Дураком был. Силушка пёрла, из тела выламывалась.

– Дай и мне надурачиться.

Вот так обычно заканчивалась пустая перекатка слов. Никодим сознавал: не силён в семейной переговорщине. Не находил в убеждениях той силы власти, какую имел над металлом. Вроде способен раскалить в голове словечки. Дойдёт до ковки – не поддаются – окалина сыплется.


Вернулся в деревню мрачнее предзимней тучи. Соломонида подступилась с расспросами. Отмахнулся, как от осы.

– Из артели три раза приходили… работ кузнечных накопилось.

Молчит единоличник, пудовые кулаки опустил. Для какого взвешивания ошрамленные пудовики? Личное хозяйство всегда перетянет. Сгоношили наскоро косопузый колхозишко. Пусть выкручиваются, новую кузню строят.

Не поев, в порабощенном состоянии духа, отправился в чёрную колокольню. Наковальня-колокол стосковалась, укорно посмотрела на звонаря.

– Не пяль шары, не пяль… всё бы гремела на весь белый свет, петухов заглушала.

Сейчас Никодим Селивёрстов чувствовал себя рассечённым надвое острой косой. Умел отбивать и затачивать литовочки до бритвенной пригодности. Лупани с сабельной силой – головушку с плеч ссечёшь.

Навязанная артельщина висела над тяжёлой головой такой отточенной размахайной сталью. Кузнец ощущал её блеск и разгневанную нависшую мощь.

Неожиданно явился рассыльный – тонкогубый, красноухий малый. Рот настежь, кривая оскальная улыбка на немытой рожице.

– Нико-дым, дык тебя в конторь зовут.

Оглядел широким раскидом хитреньких глаз кузню, попытался гайку стырить.

– Положи на место, она без резьбы.

– Дык на грузло пойдёт, – невозмутимо отчеканил парнишонок, ковыряя грязным пальнем в приплюснутой ноздре.

Деревенского полудурка наградили прилипчивой кличкой Оскал. Щерился часто, выставляя напоказ кривые зубёнки.

– Дык, пойдёшь в конторь?

– Не успели колхоз сгоношить – конторой обзавелись, – отворчался Никодим. – Скажи преду – придёт, мол, кузнец вечером. Сейчас работой завален.

Второй раз послали за упрямцем. Рассыльный принёс записку, нацарапанную на берёсте химическим карандашом. После того, как недоумок высморкался в серую бумажную записку, ему стали царапать артельные писульки на клочках берёсты. Попробовал Оскал выжать мокреть из носа – ноздрю расцарапал.

Прочитал насупленный кузнец ультимат – берестинку в огонь швырнул. Обрадованный горн за два жевка слопал белую пищу.

После обеда заявился Сам. Остановился у проёма двери, поманил кузнечных дел мастера пальцем, согнутым в вопрос. Проорал, заглушая цокающий говор молотка:

– Выходь! Разговор есть.

Невозмутимо доковав зуб бороны, Никодим бросил его в кадушку. Мутная вода отозвалась злым шипением.

Однодеревенец Селивёрстов не подавал руки новоиспеченному артельному верховоду. Пару лет назад в листобойную пору прихватил Никодим неказистого мужичонку у слопца, поставленного на брусничнике. Вытащил глухаря, принялся вновь настораживать ловушку. Уличённый в краже, стал заикасто оправдываться: «Соббирался теббе глухаря отнести… ррыси достался бы…»

Чутьё добычливого охотника никогда не подводило. Шел и сквозь таёжную дебрину видел краснобрового красавца под тяжёлым бревном. Он-то не опоздает, не даст обхитрить рыси. Верил Никодим коренным охотникам-остякам: не раз уличали хитреца, выпадающего из штанов, в таёжном крохоборстве. Учили по-свойски: в бражном хмелю голой задницей на муравейник садили, держали за плечи потрошителя ловушек.

Вот кто нынче приказы пишет, в конторь вызывает.

Кузнец перешагнул порожек, плечистой фигурой весь дверной проём затмил. От такого росляка свет белый поубавился.

– Н-ну! – встав в начальственную позу, просипел Сам.

– Сани гну.

– Как с властью разговариваешь?!

– Кто власть – ты? Пуп от хохота развяжется.

– Душком единоличника всю деревню окурил.

– Мой душок артельную вонь не перешибёт.

– За такие словечки прижмём тебе хвостище. У меня в органах свояк служит. Шепну ему – кузнице рукой помашешь.

– Не кукарекай! И в органах жрать хотят, к деревне на прокорм набиваются. Был недавно в Колпашино. Сытые-холёные служаки у комендатуры шныряют. У каждого ремень через пузень.

– Не минуешь обчего хозяйства. Сам позабочусь.

– Земле и то не всё равно, под чей плуг ложиться. Человеку надо долго мозговать, под чьей властью в борозду переть… Не клони к артельщине – ничего не выйдет.

– Тебя горн пережёг.

– Закалил меня горн. Наковальня силушку влила.

– Супротив соци-лизма плывёшь. Против энтого напора никто не устоит.

– Выдержу. Неуставную артель организую. Посмотрим – чей труд слаще будет.

– Ту пустошь, что распахал три года назад, под колхозную пашню берём. Правление «за».

Лошадиная дрожь прокатилась по телу Никодима. Полыхнул взглядом.

– Кого защищал в гражданскую войну?! Оказалось – бандитскую власть на престол возводил… Поздно прозрел…

Намотав на тощий рыжий ус сказанное, Евграф пустил в ход другой колодный козырь:

– Покос твой заберём. Нам масштабы лугов нужны. Хватит юзгаться на клочках.

– Зря не прибил тебя у слопца. Тогда чужой глухарятинкой хотел поживиться. Сейчас пашни да покосы к рукам прибираешь.

– Недоказуемо про птицу – глухаря.

– Все знают, какая ты птица. Не коренной нарымчанин – пришлый. Иначе уважал бы законы сибирских поселенцев. Твой отец конокрадом был. За страшную пакостливость оглоблей учен.

– Недоказуемо! Батя, царство ему небесное, от рук озлобленных извергов пал.

– Что еще собираешься выкрасть у меня под флагом соци-лизма? Опись составил?

Посмотрел Евграф завистливыми глазами на кузню, ядовито на раскалённого обидой единоличника. Поддёрнул синие шевиотовые галифе. Просипел:

– Пробьёт час – кузницу отымем.

Тот самый яр…

Подняться наверх