Читать книгу Генерал Снесарев на полях войны и мира - Виктор Будаков - Страница 8

Книга первая
Альма-матер – первый в империи университет. 1884—1888

Оглавление

За Москвой стояли века. Снесарев, ещё только подъезжая к ней, не видя её, наверное, стократ повторил про себя эти пушкинские и лермонтовские слова:

Москва… как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Так много в нём отозвалось!


Москва, Москва!.. люблю тебя как сын,

Как русский – сильно, пламенно и нежно!


1

Главные святыни Первопрестольной – Кремль, храм Христа Спасителя и университет – расположены рядом, ничто не мешает им глядеть друг на друга. Университет – это самый центр древней столицы, и из окон новой университетской пристройки на Моховой, где Снесареву теперь надлежало проучиться четыре года, открывался вид на совсем близкий Кремль; правда, надо было и самому высокорослому подставить стул, чтобы увидеть заоконный мир: окна специально были высоко подняты, дабы студенческая аудитория не отвлекалась на лицезрение даже исторических и духовных святынь.

Прошло три года после убийства царя-освободителя, царя-реформатора народовольцами, революционными поборниками прогресса, борцами с реакцией, готовыми «освобождать» Россию до той страсти и поры, пока бы на её имперских развалинах не поднялся град революционного солнца.

Александр Третий, позже прозванный Миротворцем, понимал опасность и, надеясь спасти империю, сколько мог, менял либеральный курс своего отца на более жёсткий. Был новый царь грузен, тяжёл, и тяжесть его монаршей десницы скоро почувствовали многие в разных областях общественной жизни. Во власть пришли люди, понимавшие, какие беды и тучи сгущаются над Россией. Одним из них был обер-прокурор Синода К.П. Победоносцев. Годы спустя Александр Блок в своём знаменитом «Возмездии» напишет: «Победоносцев над Россией простёр совиные крыла». Сова – символ мудрости, и не всё столь просто с блоковским двустишием в контексте поэмы. Учёные-радикалисты, выученики и последователи большевистских схем и химер, цитировали его менее всего как поэтическую метафору, а чуть ли не как физическую истину, и сановитый православный монархист, идейный наставник царя в либеральной и революционной прессе аттестовался не иначе как ретроград, чёрный кардинал, махровый реакционер, мракобес, пергаментный старик. Но достаточно прочитать две-три его статьи, хотя бы эти: «Великая ложь нашего времени», «Новая демократия», «Печать», чтобы понять: иначе, чем в стилистике заурядной злобы и ненависти, прогрессисты и не могли бы писать об умнейшем человеке, с которым охотно общался и Достоевский.

В «Жизни Арсеньева» – лебединой песне уходящей России, краткой эпохе Александра Третьего – бунинский герой восклицает: «Как не отстояли мы всего того, что так гордо называли мы русским, в силе и правде чего мы, казалось, были так уверены? Как бы то ни было, знаю точно, что я рос во времена величайшей русской силы и огромного сознанья её».

Но что радикалам студенческой молодёжи до бунинского героя с его ностальгическими воздыханиями, до Победоносцева, да и до самого Достоевского! В тот год, когда Снесарев поступил в университет, был упразднён просуществовавший двадцать лет устав, который предоставлял университетам статус автономий. Должности теперь распределял попечитель учебного округа. По новому уставу учреждались две власти: учебная – ректор, декан и полицейская – инспекция. Запрещались действия корпоративные – депутации, коллективные заявления, публичные речи, театральные представления, концерты, кружки, сходки. Разумеется, тайные общества прежде всего.

Инспектор Алексей Александрович Брызгалов по служебному усердию пытался «всю студенческую рать» взять под пригляд. «Шпионаж» осуществлялся низшими служителями инспекции – надзирателями, обычно людьми невесть как образованными, чаще всего из унтер-офицерской среды. От их докладных, записываемых в специальном журнале, студенческое житьё-бытьё зависело в немалой степени: мог быть и выговор, и карцер. Строго предусматривалось, когда и в какой одежде быть. Нельзя было носить косоворотку, ходить по улицам без шпаги, появляться на улице в летней форме в начале сентября – после ушедшего лета.

Одни к такого рода предписаниям относились спокойно, другие видели в них покушение на их права и свободы. Молодых во все века всякий запрет обычно толкает на протест, но ведь и молодые-то разные: и разумно-сдержанные, и агрессивно-распалённые. Иному лишиться длинных волос представляется событием едва ли не более драматичным, нежели погибель всей мировой свободы и цивилизации, и он с ходу готов звать на баррикады. Плоды студенческого духа с его непокорством и жаждой нового многообразны. На университетских сходках с их шумно-поверхностными протестами, в которых сразу мастерами смуты оказались пламенные прогрессисты и террористы, будущие большевики и меньшевики, эсеры и масонствующие кадеты, разбрасывались слова-семена антигосударственности и разрушительства. И всё же любой университет более храм науки, нежели баррикада. Пусть было и в Московском университете нечто вроде протестного митинга, на котором не только либеральные юристы, но и математики, физики шумно и кто весело, кто мрачно выкрикивали: «Долой Брызгалова!» Да не мог там быть Снесарев: не этим были заняты его душа и ум.

2

Незабываемая пора: прийти раньше других в университет, не торопясь подняться на третий этаж, где располагаются аудитории физико-математического факультета. Окна большого светлого коридора выходят на Манеж. Подойдя к окну, видишь в раннем дымчато-пепельном свете панораму утренней Москвы. Народу на улицах ещё мало, лишь катят то ли возвращающиеся откуда, то ли спешащие куда экипажи, и странное чувство при виде их рождается в Андрее: запряжённые в них кони никогда не прекращают своего бега, днём и ночью обречены на бесконечную фантастическую, бессмысленную экскурсию по Москве.

Цокот подков, голоса возле булочной, звоны колоколов, зубчатый абрис Кремля, тёмная зелень Александровского сада – утренняя Москва из университетских окон третьего этажа. Двое, поднимаясь на третий этаж по широкой лестнице, о чём-то спорят с такой запальчивостью, что можно подумать, что они и спать не ложились, проведя ночь в непримиримом словесном поединке. Андрей улыбается: эти двое – его друзья. Иван Лапин, высокий, светловолосый, по характеру незлобивый, но запальчивый парень, родом из Воронежской губернии, и Анатолий Сидоров, резкий в движениях, жадный до знаний, готовый прочитать всю университетскую библиотеку, товарищ Снесарева по Новочеркасской гимназии. Оказывается, продолжается вчерашний спор: прав или не прав Толстой, изображая Наполеона столь уничижительно и художнически односторонне. Вчера они об этом спорили втроём, к единому мнению не пришедши.

– Другие ему изменили и продали шпагу свою! – серьёзным тоном произносит Андрей, вырастая перед спорящими неожиданно для них.

– Ты, видать, и ночевал здесь! Аудиторию под спальню приспособил?

– А вам Толстой, гляжу, и спать-то не даёт!

Друзья радуются друг другу так, словно полжизни не виделись.

Так радоваться может только юность, не научившаяся прятать и прятаться.

Постепенно коридор заполняется шумной студенческой толпой. Многие – хорошие знакомые: Михаил Байдалаков из Новочеркасска, Валентин Волконский из Казани, Станислав Рольц из Воронежа. А с Виссарионом Алексеевым, сыном войскового старшины из станицы Гундоровская, Андрей и поселился вместе не только в одном уголке Москвы – на Полянке, но даже и в одном доме в Новинском переулке.

Их курс тогда жил по преимуществу у Патриарших прудов, в так называемом Латинском – студентами облюбованном – квартале, в кирпичных и внешне неопрятных зданиях, у Гиршей, в квартирах разной обустроенности и стоимости. Снесарев тоже какое-то время жил на Малой Бронной (несколько десятилетий спустя в этом уголке Москвы возьмёт зачин знаменитый роман «Мастер и Маргарита»). Иные его сокурсники обосновались в недалёких от университета недорогих гостиницах с далёкими и родными звучными географическими названиями «Сербия», «Черногория», и Андрей не однажды забредал туда.

Житьё студенческое разное. Большинство предпочитало – подешевле. В столовой суп, борщ – три копейки, а хлеба – сколько угодно. Хлеб тогда Россия за границей не покупала!

Аудитории наполняются гулом и смехом студенческой массы – надежды общества, главного нерва будущей русской жизни и её разлома. Наставники появляются в последнюю очередь, успевая после подъёма на третий этаж если не отдохнуть, то хотя бы перевести дух в профессорской на длинном в виде буквы «Г» диване, под портретами двух государей сразу: реформатора и охранителя.

Начинались лекции. Всё было здесь: глубокая, пытливая мысль физика А.Г. Столетова, блистательные импровизации математика А.П. Соколова, остроумные доводы астронома Ф.А. Бредихина, сложные аналитические объяснения математика-механика Н.Е. Жуковского. Каждый из них – сам по себе университет. И каждый приносил в аудиторию свои невольные странности, свой характер, своё сердце.

Особенно странен, но и любим студентами был Жуковский, ставший доктором математики в тридцать пять лет, после защиты диссертации о прочности (устойчивости) движения. Он обладал редкой рассеянностью, и последняя доставляла окружающим немало как весёлых, так и огорчительно-досадных минут. Однажды он умудрился перепутать кому что рассказывать: лекцию, предназначенную для третьекурсников, учёный прочитал второкурсникам, и те ничего не поняли; когда же он лекцию для второкурсников стал излагать третьекурсникам, те заявили, что нынешнюю лекцию он уже читал им в прошлом году.

Бывало и так, что студенты из нерадивых, не успев подготовиться к семинару, якобы изнывая от жажды знаний, останавливали Жуковского на лестничной площадке и задавали какой-нибудь вопрос по части механики, вроде тех гоголевских мужиков, которым страсть как интересно было узнать, доедет ли колесо чичиковской брички до Санкт-Петербурга. А до Казани? Николай Егорович тут же, на лестничной площадке (мел-то в кармане), пользуясь стеной как доской, начинал вычерчивать и объяснять всем желающим.

Вспомнит про семинар, поспешит в аудиторию, а тут уже и звонок. Случалось и более курьёзное. Однажды, прождав в аудитории с полчаса, Снесарев с друзьями отправились на поиски профессора. И что же? Скоро они обнаружили его в ботанической аудитории, где самостоятельно готовились к семинару питомцы К.А. Тимирязева. И было забавно видеть, как знаменитый математик-механик увлечённо выводит формулы перед недоумевающими юнцами-ботаниками.

На Немецкой улице и в переулке, где жил Жуковский, даже извозчики знали о его рассеянности и обычно заблаговременно, осторожно объезжали его, когда он, не разбирая дороги, медленно брёл проезжей частью улицы: основатель аэродинамики, учёный, много сделавший для отечественной авиации, вдруг ни с того ни с сего останавливался как вкопанный – наблюдал за полётом городских птиц; есть у него и статья «О парении птиц».

«Математическая истина, – не раз говорил учёный Андрею Снесареву, математическому самородку, одному из любимых учеников, – лишь тогда может считаться отработанной, когда её удаётся объяснить каждому желающему усвоить». Жуковскому это удавалось. За это его любили.

Не меньшую, чем Жуковский, популярность имел в студенческой среде и Бредихин, лекции которого – в университете ли, в Политехническом музее – собирали толпы народу. В университетскую аудиторию, где должен был читать Бредихин, спешили не только астрономы, математики, физики, но даже и студенты-гуманитарии, которым как не записавшимся не полагалось присутствовать и которые приходили заранее, чтобы занять скамьи поближе к лектору, надеясь, что в студенческой гуще надзиратели их не заметят.

Небольшого роста, подвижный, импульсивный Бредихин меж студентами слыл за добрейшего экзаменатора. Создатель теории кометных хвостов, он студентов из-за недостаточных знаний никогда не награждал «хвостами» и любил повторять слова не совсем педагогически выверенные. Мол, студент сам разберётся, что для него насущно-необходимое в жизни, а что третьестепенное из того, что преподают великоучёные мужи.

Справедливости ради следует сказать, что к «звездочётам» – тем, кто астрономию избрал делом своей жизни, учёный был требователен, и нередко их, по их же словам, произносимым с горделивостью избранных, «на Марс гонял». Андрей Снесарев не был из числа звездочётов. Но к астрономии относился серьёзно, понимая, сколь маленькая Земля зависит от большой Вселенной, пронизывается её токами, освещается сиянием её звёзд.

И позже, где бы ни случалось бывать Снесареву – подниматься ли на угрюмые горы Памира, плыть в Индийском океане, воевать в лесистых предгорьях Карпат, – всегда вольно или невольно приходилось обращать взор к небу. Открывалась «бездна, звезд полна», и, читая звёздное небо, он благодарно вспоминал московское астрономическое светило. Вспоминал по жизни, разумеется, не только его. Вспоминал с благодарностью Московский университет и многих его преподавателей, в лекциях которых возникал величественный образ Вселенной, словно бы многими кистями и красками рисовалась геологическая, историческая, физическая, математическая, геополитическая картина мира – той большой и маленькой Земли, которая от непроницаемых времён была вместилищем человеческих страстей, потерь и надежд.

На третьем курсе он завёл тетрадь, в которой намеревался отобразить историю, текущий день и даже будущее Московского университета, как оно ему представлялось в неразрывной связи с тревожившим будущим России. Он, разумеется, не мог предугадать, что именно на Воробьёвых горах, где поначалу предполагалось выстроить храм Христа Спасителя, на этих горах, переназванных Ленинскими, вскоре после его смерти будет воздвигнут высокоэтажный, увенчанный высоким шпилем храм науки – главный корпус Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова. После страшной войны возводить его будут городские и сельские, рабочие, крестьянские парни и девушки, заключённые. Строительство тяжелейшее. И никому никогда не узнать, сколько несчастных юношеских и особенно девических судеб надломилось там… Участницей того высотного строительства будет его дальняя родственница из Старой Калитвы.

Погружаясь в былые дни, пытливый студент для себя заметил, что университетская жизнь никогда не была ровной, образцово-учёной, а двигалась словно бы волнами. Волнами прежде всего больших дарований, знаменитых личностей.

Волна его времени катилась перед его глазами. А сколь мощная волна была в первой половине девятнадцатого века! Что преподаватели – литераторы Шевырёв, Надеждин, философ Павлов, историки Каченовский, Кавелин, Погодин, Снегирев, позже Буслаев, Грановский, Редкин, Соловьев; что студенты – Лермонтов, Белинский, Константин Аксаков, Бодянский, Герцен, Огарёв, Гончаров, земляки по Воронежской губернии Станкевич и Афанасьев, к именам и творчеству которых он обращался в своей жизни не раз. Эта плеяда любому европейскому университету составила бы честь.

Не мог он не заметить и того, что меж Москвой и Петербургом, равно как и меж их университетами, идёт словно бы негласное состязание, как то было и более полувека назад – при прохождении университетского курса его земляком Станкевичем.

Университет требовал времени. Помимо лекций, семинаров, много его уходило на самостоятельное углублённое изучение того или иного научного предмета. Наш студент часами пропадал в университетской библиотеке, роясь в старых математических изданиях, штудировал энциклопедию Перевощикова, зачитывался Остроградским.

3

При всей университетской загруженности чего только не успевает делать молодой Снесарев, чем не интересуется, чем не занимается! Даёт уроки в богатых домах. По ночам разгружает хлебы в булочной. По воскресеньям – бег, велосипед. И так запойно играет в шахматы, что иногда весь мир видится ему шахматной доской, по клеткам которой предопределённо двигаются фигуры, то бишь люди, и ему пришлось даже обращаться к врачу, чтобы избавиться от наваждений и усмирить шахматную страсть. Серьёзно изо дня в день изучает он живые иностранные языки, одно полугодие квартирует в немецкой семье, условясь, что разговаривать с ним будут только по-немецки. Он старается не пропустить ни одного хорошего концерта. Сам играет на рояле и скрипке. Поёт – у него редкостный по выразительности баритон. Наконец, ночами напролёт он поглощает книги по всемирной и русской истории, произведения зарубежных и отечественных писателей. Пробует сам сочинять, пишет рассказы, стихи «под Никитина» – уроженца Воронежа, земляка. Ведёт дневник, в который записывает существенное и несущественное: перечень прочитанных книг, сообщения бытового характера, раздумья о жизни и литературе, заметки о том, что случилось, что волнует.

Читаем рассуждения справедливые, бесспорные, но из тех, что называются истинами азбучными, местами общими, вроде: «Идея Сальери и Моцарта – вопрос о взаимоотношении таланта и гения»; «Труд по-настоящему есть жизнь человечества, отнять его – и поколение Адама прекращается»; «Патриотизм не в пышных фразах…» И тут же горестный вопрошающий возглас: «Что со мной творится? Что? Вышел я в поздний вечер. Не то что страшно, а нехорошо как-то: ни голоса, ни звука… Плывут по небу тучи насуплено, сурово. Звёзды ими закрыты… чуть не заплакал. Что со мной?.. Да скажите же что-нибудь, темнота, дорога! Или впереди ничего? Движение куда-то, к чему-то, зачем-то». Какой переклик во времени: своё душевное состояние в подобной тональности и подобными словами через несколько десятилетий выразит ещё один Андрей, молодой воронежец – автор «Ямской слободы» и «Чевенгура».

Существенная и на будущее дневниковая запись о «Войне и мире» Льва Толстого: «…странно и страшно говорить что-нибудь критическое о таком монументальном сочинении, созданном рукою великого писателя. Решаясь указать на ошибочные моменты, уподобляешься ребёнку, который, оценивая платье своей молодой матери, начал бы указывать на непродёрнутую ниточку – и всё же с толстовским описанием Бородинского, Аустерлицкого сражений (особенно распоряжений по ним) трудно согласиться: в них слишком внесён взгляд автора, что в сражении мало чего значат, даже ничего не значат, отдельные единицы, полководцы, что в сражении ничего не исполняется, что предполагалось раньше… Ошибочен взгляд, при котором в истории видят только историю героев, ошибочен и полярный первому взгляд, когда всё полагают в массовом движении, в массе. История, очевидно, есть результат взаимодействия массы и единицы.

Толстой широк и всесторонен. Он не затрагивает только лишь сердца, как Тургенев, или одну только мысль, как Глеб Успенский, или только умную насмешку, смешанную с грустью, как Щедрин, – нет, он пленяет читателя широко и могуче, это полный стакан…»

Отношение Снесарева к Толстому на протяжении жизни во многом изменится. Но не как к художнику. А как к человеку и мыслителю. А импульсы несогласия с Толстым как военным мыслителем заявлены уже в этом юношеском рассуждении.

4

В студенческие годы музыка забирает сердце притягательно-пожизненно. Андрей и его друзья – завсегдатаи в нотном магазине Циммермана, куда нередко захаживал П.И. Чайковский, просматривал новинки, импровизировал, и счастливые юноши готовы были поступиться и лекцией, и назначенным отдыхом на берегу Москвы-реки, у Коломенского, лишь бы насладиться звуками музыки русского гения. Снесарев не пропускал ни одного концерта университетского симфонического оркестра, весьма отменного, вполне профессионально исполнявшего сложные сочинения Вагнера, Глинки, Чайковского. Более того, Андрей – замечательный баритон – участвовал в студенческом хоре, которому Чайковский посвятил четырёхголосый мужской хор «Блажен, кто верует» на стихи «августейшего поэта» К.Р. – Константина Романова. Хор – двести голосов – выступал даже в Колонном зале Московского дворянского собрания.

Музыка и песни звучали, разумеется, на всех студенческих празднествах и вечерах. И особенно в Татьянин день. За окнами – синяя зима, университетский актовый зал распевает задорное, раз в году дозволенное во весь голос:

Да здравствует Татьяна, Татьяна, Татьяна!

Все наши братья пьяны, пьяны, пьяны

В Татьянин славный день.


Тут ещё бас зычно и шутливо-грозно вопрошал, кто же виноват, а студенты ловко перебрасывали все вины на «Татьяну». Снесарев был свидетелем, как хмельной студенческий праздник куражится до полуночи, как его сверстники с факелами в руках выбредают на Манеж и прилегающие улицы, как они и дальше не прочь пить-веселиться. Но он уже нагляделся в разных городах и весях на плоды хмельного безудержа и сердцем глубоко ранился, почувствовав, что хмельное зелье не веселие Руси, а проклятие Руси. Бог и воля уберегут его от этой пагубной страсти.

А вот цветник юных Татьян, разумеется, волновал. И не только в Татьянин день. И среди них была для него единственная. Умница, глубоко верующая, знающая и чтущая святых православной Церкви; красивая, кроткая, приветливая, всем людям добрым готовая всегда помочь, чувствующая даже боль вдалеке подбитой птицы – все добродетели, наверное, сошлись в ней. У неё было красивое древнегреческое имя Лидия, и была она, как и Андрей, из духовного сословия, из старинного рода. Они повстречались и скоро почувствовали: на всю жизнь. Но в промозглый мартовский день она простудилась и от простуды сгорела в одночасье, как свечечка. Словно дав обет долгой верности, Андрей на годы останется одинок: женится, когда ему будет под сорок.

По завершении университетского курса Снесарев весьма убедительно защищает кандидатскую диссертацию «Очерк развития анализа бесконечно малых». Но не чистая математика втягивает его в свой круг. И не миротворящая консерваторская музыка.

Генерал Снесарев на полях войны и мира

Подняться наверх