Читать книгу Собрание сочинений. Т. 1 Революция - Виктор Шкловский - Страница 9

Революция (в) жизни
В пустоте…

Оглавление

Про Херсон скажу мало: «смотри Энциклопедический словарь». Продукты дешевые, но цены уже небось переменились. Молоко густое. Город жаркий. Днем никто не гуляет, ночью ходить запрещено. Гулять можно, значит, только часа два. Вываливает весь город на уже темную улицу. Мужчины одеты в платья из мешковины, женщины побелей, все почти в деревянных сандалиях! Тьма улицы увеличивается густыми тополями.

Женщины видны как смутные пятна. Ну, конечно, река в городе, за рекой плавни.

Врангель пришел внезапно[28]. Я был за рекой в Алешках… А за Алешками степь до Крыма… Городок никакой.

Раз утром увидел, что начали свертываться лазареты, потом появились стада, которые гнали красноармейцы… Гнали быстро. Пароход перестал ходить в Херсон… Начали грузить баржи… Никто не говорил ничего, но чувствовался отход… отход… и что вот начнется бегство.

На пристани комиссары ссорились из-за лодок и угрожали друг другу оружием… Жались к реке…

Я достал с трудом лодку, отчалил не от пристани, а из болота и поехал в Херсон. К вечеру Алешки были заняты разъездом.

Если бы кто-нибудь подумал о том, как развалился красный фронт на Перекопе и как внезапно врангелевцы растеклись по степи, то было бы ему трудно понять что-нибудь…

Никто ничего не думал.

Город был умерен во взятии, войск не было. Объявили мобилизацию профсоюзов. Меньшевики и эсеры объявили партийную мобилизацию. Я встретился со старыми товарищами по первому Петроградскому Совету и пошел по мобилизации меньшевиков. Собралось нас человек пятнадцать, из них ни одного рабочего. Эсеров было человек десять, из них рабочих человека два. Оставил я жену в больнице (она была сильно больна), и на телегах поехали мы куда-то, куда нас послали, верст за двадцать от города.

Ехали… Ехали… Степь… По дороге встречаем огромные телеги, полные евреями, уходящими от погрома в еврейскую земледельческую колонию «Львове».

Они шли от будущего погрома.

Нигде не чувствуется война… Войск не видно… Мосты не охраняются…

Приехали в деревню Течинку и стали здесь по халупам. Деревня большая, улица широкая. Вечером ротный командир катается на бричке тройкой…

Расскакавшись, лошади могут повернуть на улице некрутой дугой и снова скакать назад.

Перед нашей деревней развалины турецкой крепости, но полуострове стоит она, а за рекой другая большая, большая деревня «Казачий лагерь», белая деревня, т. е. белые в ней стоят. И церковь белая, и хаты. И у нас церковь белая и белые хаты.

Одним словом, ни по климату, ни по народонаселению правый берег не отличался от левого.

Пустота… Каменные бабы у церкви, распаханные курганы в степи… Зной… У реки прохладно…

Не чувствуется война… Тихо, пусто, пусто. В пустоте бьет наша пушка по белому берегу… Главные действия ожидаются правей, в Каховке…

Пустота, и в поле нет никого. Нет в поле людей, и не на чем им в поле работать: мы забрали всех лошадей…

С того берега ночью пришли белые: крестьяне переправили верстах в двух от деревни и подводы приготовили…

Белые вошли в деревню с двух сторон; наши (наши, наши) спали по халупам. Проснулись, стали стрелять, и те стреляли… Потом оказалось, что белые друг в друга стреляли: уж слишком хитро подошли… постреляли и ушли за реку. Одним словом, ни по климату, ни по народонаселению правый берег не отличается от левого.

Крестьяне перевозили с берега на берег белых, они нас не любили. Мы занимали их избы, ели их хлеб. И, вообще, зачем нужны крестьянину эти поиски, которые проходили через его деревню как ветер сквозь рожь.

Позже, из теплушки, когда ехал раненым, видел крестьянское восстание… Из деревни стреляли, кажется, по поезду, потому что звенели телеграфные провода там, где не были повалены столбы. Из вагона было видно, как наступают правильным полукольцом на деревню солдаты, прячась за снопы… Фронт редкий, поле широкое, и казалось, что идти им так через всю широкую Украину – редкой железной граблей по воде…

Нас было мало – «батальон», а в батальоне было человек полтораста и два пулемета, да винтовки не у всех… Пушки стреляли сами по себе.

Охраняли мы берег верст на 25–30. Ночью ходил в разведку… Тонули в реке в дырявой лодке… Потом попали на плавне в молчаливое стадо коров, которые белели во тьме, как платья херсонских дам вечером на главной улице.

Сапог нет, деревянные сандалии, ноги скользят в них от росы… Зашли далеко… у солдат Леменовские бомбы, с которыми они не умеют обращаться, да и терок нет.

Запутались, не нашли неприятеля. Потом потеряли друг друга… Темно… А кричать нельзя… Натыкаешься на теплых приятных коров. Земля сырая… Тростник, подрубленный прошлой зимой на топливо, остер, как битые бутылки.

Выбрались на берег. Всех нет… Считали – двух нет. Ждали до утра, искали… Уехали обратно по розовой воде… Дул ветер, уже теплый.

Двое оставленных приплыли на другой день на связках камыша.

Стояли мирно. Наша компания тосковала. Книг нет. Народ молодой попался, больше студенты-первокурсники. Один только был уже старый еврей-меньшевик, который все хотел уйти к коммунистам и решил все же мобилизацию отбыть с нами. Когда потом ему пришлось брать «Казачий лагерь», он шел и в окопе сидел, только нервничал ужасно и все бегал всех будить, казалось ему, что спят… Солдаты все больше петербургские… Разговор про Петербург… Вспоминают, обратно хотят… Вечером поют на мотив «Спаси господи» «Варяга». Многие были и в Венгрии, и в Германии, и в Сербии даже и все те же, и вечером поют «Варяга». Коммунистов почти нет, и мобилизованных почти не видать. Которые есть, те жмутся в кучку.

Меня вызвали в Херсон формировать подрывной отряд. Поехали вместе с арестованными. Ехало нас четверо: толстый, большой человек, начальник здешней милиции, арестованный за то, что у него при обыске нашли ковры, граммофон, 25 фунтов иголок, а обыскали его за то, что оказался он бывшим полицейским. Вообще его арестовали. Когда его увозили, плакали над ним отец и мать как над мертвым, и брат его приходил и говорил все что-то нашему командиру, стараясь отчетливо шевелить белыми губами. Второй арестованный был мальчик дезертир, вернее задержавшийся в отпуске. Конвойный один с винтовкой, и мне шомпол дали, чтобы и я охранял.

Одет я был в парусинное пальто сильно в талью, в парусиновую шляпу с полями, в деревне ее называли шляпкой, и вид мой запомнился кругом верст на двадцать, сам слыхал, как рассказывали, и еще больше увеличило мой вид тягостное недоумение деревни перед городом.

Конвойный утешал арестованного, а когда тот отворачивался, подмигивал мне на мушку винтовки, – расстреляют его там. Я думаю, что расстреляли. Сидел этот толстый человек (арестованный) на телеге и говорил благоразумные слова о том, что его напрасно арестовали, и обидеться старался, и был испуган, а не бежал.

А я не понимал, почему он не отнял от маленького конвойного ружья и не убежал от нас к белым или просто в степь…

Недоуменное дело.

Приехал в Херсон. Потолкался в штабе. Очевидно боялись отхода, и подрывники нужны были для отступления.

Приехал тоже вызванный с фронта эсер Минкевич, который прежде был саперным офицером, и мы вместе стали собирать отряд.

Стояли мы за городом, в старой крепости, ученье производили во рву.

Собрали мы маленькую горсточку солдат и начали их обучать.

Динамита нет, подрывных патронов нет, провода тоже нет и пироксилина нет. С трудом достали разный подрывной хлам и начали его подрывать на авось. Занятие подрывника странное. К взрыву можно привыкнуть, даже скучно, когда его нет.

Взрыв – приятное дело. Из земли выходит большое плотное дерево, туго побитое дыбом… стоит… потом вдруг просыпается на землю дождем камней. Если лежать недалеко от горна, то в глазах скачут красные мальчики.

Жили тихо. Раз только, взрывая деревянный мост, спалили его по ошибке; солдаты работали на пожаре отчаянно, на некоторых стлело платье, хотя они и окунались поминутно.

Было досадно, мы хотели сделать все аккуратно, а мост сгорел. Очень огорчились солдаты, они могли бы взорвать весь город, не огорчившись, а здесь ошибка техническая. Они страдали над нашим техническим преступлением…

Раз чуть не взорвались все.

Производили учебный взрыв, да за одно и уничтожили брошенные с белых аэропланов и не взорвавшиеся бомбы.

Бомбы бросали белые каждое утро…

Спишь… семь часов утра. Слышно жужжание и звонкий звук, похожий на удар мяча о паркет пустого зала.

Это была бомба.

Значит, уже нужно вставать и ставить самовар.

А иногда обстреливали город.

Как странно выглядит пустой солнечный город, когда по каменным мостовым его прыгают весело звеня обрывки снарядов. И звонким редким барабаном в нем самом слышны отвечающие батареи… Бабы за-балки (пригород) у себя поставить батарею не позволили.

Мы уничтожали бомбу. Решили обставить дело торжественно. Закопали ее рядом с пудом тротила (псевдоним какого-то норвежского взрывчатого вещества, которое мы нашли в складе), бикфордова шнура не было.

Вставили в тротил запал с немецкой бомбы, а к кольцу запала (в сущности говоря, не к кольцу, а к чеке) провели шнурок… Сели за гору, потянули шнурок… притянули весь запал к себе… Пошли, укрепили его камнями (ничего нет), опять потянули, вытянули чеку к себе… Прошло три секунды… Тихо… Провинциально… Небо над нами и белыми голубое… Нет взрыва.

Хоть это и не по уставу, пошли всем скопом смотреть, что произошло… Я и Миткевич впереди, солдаты сзади. Подошли довольно близко. Вдруг мне говорят… Шкловский! Дымок!

Действительно запал пускал легонький дым, как от папиросы.

Без ног прыгнул вперед, вырвал из тротила запал и отбросил его на несколько шагов.

Слабый взрыв… взорвался запал еще в воздухе.

Сел на землю.

Над чепухой России и нашей маленькой ротной чепухой, над нашим тротилом, из которого мы устроили сами себе западню, плыли и, должно быть, кувыркались от радости, что плывут мимо облака…

Взорвался я позже.

Достали мы какие-то цилиндрики, весом в полфунта.

Для запала много, для патрона мало.

Оставлены были эти штучки не то немцами, не то французами.

Решили испытать. Запалы нам были очень нужны… Пытались сделать сами, но было не из чего, а тут ждался отход.

Наши (правый берег) ходили отбивать Алешки…

Из города, который весь на горе, был виден бой… выглядел он странно…

Стоят среди плавень два парохода и дымят…

Входили к Алешкам, но были выбиты. Погибло много матросов из прибывшего отряда; спасшиеся прибежали обратно без сапог и бушлатов.

Маневрировать мы не умели совсем.

Нужно было готовиться к взрыву станции и мостов.

Я пошел один к оврагу пробовать: запалы ли эти цилиндрики или нет.

Пришел. Лошади невдалеке стоят в тени дома. Мальчик где-то виден вдали.

Взял кусочек бикфордова шнура, отрезал на три секунды (срок, обычный для ручной бомбы) и начал вводить его в отверстие на дне патрона.

Отверстие велико. И вообще странный вид, не похоже на патрон, совсем не похоже.

Обернул шнур бумагой, вставил.

Зажег папиросу и, думая о ней (не умею курить), поднес огонь к шнуру.

И сразу взрыв наполнил весь мир, меня опахнуло горячим, и я упал и услышал свой пронзительный крик, и последняя мысль о последних мыслях вырвалась и как будто была последней.

Воздух был туго наполнен взрывом, взрыв гремел еще, я лежал на траве и бился, и кровь блестела кругом на траве, разбрызганная кругом дождем маленькими каплями, сверкающими и делающими траву еще зеленей.

Я видел свои ноги, развороченные через ремни деревянных сандалий, и грудь всю в крови, лошади неслись куда-то в сторону.

Я лежал на траве и рвал руками траву.

Как-то очень быстро прибежали солдаты…

Они догадались, что «Шкловский взорвался».

Послали телегу. Громадный Матвеев, силой которого гордился весь отряд, поднял меня на руки и пошел; под голову мне положили мою шляпку.

Другой солдат Лебединский сел на телегу и все щупал мне ноги с испуганным лицом.

Я дрожал мелкой дрожью, как испуганная лошадь. Прибежал Миткевич, бледный и перепуганный. Я доложил ему, что предмет оказался запалом. Есть правила хорошего тона для раненых. Есть даже правила, как нужно вести себя, умирая.

II

Госпиталь хороший.

Я лежал и дрожал мелкой дрожью.

Дрожали не руки, не ноги… тело на костях трепетало.

Я лежал, замотанный в бинты до пояса с грудью, стянутой бинтами, с левой рукой, притянутой к алюминовой решетке. Правая нога плохо пахнет: чужим, не моим запахом порченного мяса.

Пришел старый хирург Горбенко[29], про которого раненые рассказывали чудеса; пришел, потрогал пальцы, висящие на коже, и не велел отрезать, говорит: «приживут».

Они и прижили.

Приходили товарищи солдаты, приносили солдатские лакомства: мелкие одичавшие вишни и зеленые яблоки.

Сады в окрестностях были реквизированы, ход в них через забор, никто не берег фруктов, но абрикосы уже сгнили, а яблоку было еще не время.

Солдаты любили меня. Я вечерами занимался с ними арифметикой; это помогает во время революции от головокружения. Сейчас они чувствовали ко мне благодарность за то, что я взорвался первый и был как будто искупительной жертвой. Пришел Миткевич. Это был учитель, из правоверных эсеров, очень хороший и честный и жаждущий дела человек. Дела не было… Война и партийная мобилизация, которую он сам провел, дала ему дело, и он был влюблен в свой отряд любовью Робинзона, нашедшего на 18-м году пребывания на острове белую женщину.

Он сказал мне, что в рапорте написал: «…и получил при взрыве ранения числом около двадцати». Я подтвердил эту цифру… Все было как в лучших домах. Приходили студенты меньшевики; они были в унынии; при отступлении от Казачьего лагеря перевернулась лодка, в которой был их лидер, Всеволод Венгеров, они искали его и не могли найти.

Да и сами они измучились от бестолочи командования и суровой жизни рядового без привилегий (они были у меня в отряде, и Миткевич прижимал их основательно).

Скоро у меня по палате оказался сосед. Сосед этот инвалид с ногою, уже давно отнятой по бедренный сустав. Сейчас он жестоко ранен в рот с повреждением языка, в грудь и в мошонку. Когда ему вспрыскивали камфару или вливали физиологический раствор соли, он мычал голосом сердитым и бессознательным. Было жалко видеть его громадное тело, красивые руки и красивое обнаженное плечо, и знать, что тело уже изуродовано ампутацией. Мне о нем рассказала его родственница, сейчас дежурящая над ним; она была старшей сестрой этого же лазарета…

Фамилия раненого была Горбань[30].

Он был прежде эсером, жил на каторге, его там много били, но убить не успели. После революции он вернулся в Херсон, где раньше был кузнецом.

Во время оккупации убил кого-то, стоявшего за немцев, схватив его на улице и унеся к своим (кто были ему свои в то время, не знаю) на расстрел.

Немцы арестовали его и везли на пароходе; он вырвался от них и уплыл, хотя его и ранили. Во время какого-то восстания его ранили в ногу; врача не было; когда достали, было поздно. Ампутировали, потом еще раз, потом еще раз.

Горбенко качал головой, когда смотрел на следы последней операции.

Одноногим Горбань принимал участие в защите Херсона от немцев.

Я тороплюсь к этой защите…

О ней рассказывали мне в лазарете почти все.

Но нужно сказать, как попал Горбань раненым в лазарет.

Он был большевиком, преданным и наивным, работал по землеустройству. Поехал по деревням с агрономом. Поссорились в байдарке (тележке). Я думаю, что у Горбаня был не легкий нрав. Агроном выстрелил в него в упор, но прострелил только челюсть и язык, да обжег щеку, потом выбросил раненого из байдарки и выстрелил еще два раза, попал в мошонку и грудь… Уехал.

Раненый лежал на дороге, мимо ехали крестьяне с возами по собственному делу, не подбирали.

Быть может, даже не из вражды, а так – «в хозяйстве не пригодится».

Лежал весь день на солнце…

Потом подобрала милиция.

Привезли в лазарет.

Мы (я и сосед) поправились как профессионалы быстро.

Горбань уже ругался.

Я вставал, хотя пальцы еще гноились, и тело было покрыто опухолями вокруг не вынутых осколков.

Приходили люди, рассказывали. Вспоминали. И вот краткая повесть о защите города Херсона от немцев безначальным войском в году 1917-м.

После того как солдаты ушли с войны, они вернулись по домам.

Вернулись и в Херсон.

Работы не было. Городская дума придумала что-то вроде «Национальных мастерских».

Срывать валы за городом.

Солдаты срывали плохо. Ссорились…

Угрожали захватом города.

Предводительствовали ими какие-то люди, про которых почтенные горожане говорили, что это были каторжники.

Кажется, это никем не оспаривалось. Один из каторжников был из беглых румынских попов. Дума была недовольна работой демобилизованных…

Решили просить немцев занять город. Немцы пришли и заняли город, но их пришло мало, и демобилизованные их прогнали, а потом пошли бить думу. И избили бы на смерть, но в думе кто-то догадался, достал ключи и вынес их на блюде к нападающим как «ключи города».

Нападающие растерялись.

Они про это что-то слышали, не знали, как ответить на этот «организованный шаг».

Никого не убили и взяли ключи.

Каторжники ездили по городу в количестве трех и преимущественно по тротуарам. Но о них скоро забыли.

Немцы обложили город.

Город стал защищаться.

Защищали и солдаты, и почти все горожане, даже те, может быть, которые сочувствовали в свое время думцам, вызвавшим немцев против каторжников. Сделали окопы и защищались.

Херсон стоит в степи. Не подойти украдкой к Херсону.

Ночью не было почти никого в окопах. Разве какой мальчишка стреляет. А если неприятель наступал, то пускали по улицам автомобили (кто их посылал, не знаю), а на автомобилях были люди с трубами.

А услышав трубы, жители бежали на окопы и защищали город.

Дрались так две недели.

Горбань, уже одноногий (впрочем, я путаю все; рассказ этот, который я слышал, относится к более позднему времени, например к эпохе Скоропадского), командовал отрядом конницы, а чтобы он сам не выпал из седла, его привязывали к лошади, о сбоку к седлу прикручивали палку, чтобы было ему за что держаться.

Держался Херсон две недели.

К концу защиты подошли из-за Днепра на возах крестьяне, думали помочь… Посмотрели, уехали, – «не положительно у вас все устроено, а нам нельзя так, с нас есть что взять, мы хозяева», и ушли за Днепр.

Наступали на Херсон сперва австрийцы, сдавались как умели.

Потом подошли немцы – дивизия.

Нажали… Еще раз нажали и взяли город.

Фронтовики заперлись в крепости… и крепость взяли…

Стало в городе спокойно.

Никто не ездил по тротуарам.

А если кто держал винтовку в доме, и найдут ту винтовку, то дом сжигали.

А вокруг города были повстанцы.

Вот и вся защита Херсона, как рассказали мне ее многие люди, солдаты и доктора, сестра милосердия и студенты… И сам Горбань, когда язык его поправился, даже раньше: ему очень хотелось со мной говорить.

И мне он нравился, знал я, что он резал поезда с беженцами и жену ругал, когда поправился.

И про себя говорил (мы долго еще с ним пробыли, и эвакуировали нас из города в город вместе).

Так он говорил… «И я кулачок… я с братом и отцом хутор имею, все хозяйство сам завел, сад у меня какой, хлеба у меня сколько, приезжай ко мне, приезжай, профессор, как кормить буду». Профессором он меня сделал от восторга.

Извиняюсь, что фамилия доктора – Горбенко похожа на фамилию раненого – Горбань, но ничего сделать не могу, так и было.

28

Врангель пришел внезапно. – Наступление войск генерала Врангеля из Крыма началось 6 июня 1920 г.

29

…хирург Горбенко… – Горбенко Михаил Дмитриевич (1870–?) – хирург, ординатор губернской земской больницы в Херсоне.

30

Фамилия раненого была Горбань. – Возможно речь идет о С. И. Горбане, деятеле эпохи Гражданской войны на Украине.

Собрание сочинений. Т. 1 Революция

Подняться наверх