Читать книгу Рассказы освободителя - Виктор Суворов - Страница 5

Часть первая
Губа

Оглавление

Контрольно-пропускной пункт Киевского высшего общевойскового командного дважды Краснознамённого училища имени Фрунзе. 25 марта 1966 года

1

– Служивый!

– Ну?

– Хвост гну! Вставай.

Закрываясь рукой от слепящего солнца, стараюсь оттянуть момент пробуждения.

– Я ночь в наряде стоял, мне сон по уставу положен – четыре часа.

– Хрен тебе в карман положен. Вставай, говорю. Арестовали нас всех.

Сообщение об аресте не произвело на меня решительно никакого впечатления. Я лишь отчетливо осознал, что добрых полтора часа как компенсация за бессонную ночь для меня безвозвратно потеряны. Сел на твердой кушетке. Потер лоб и глаза кулаком. Голова раскалывалась от недосыпа.

Зевнул, потянулся до хруста в суставах, вздохнул глубоко, чтобы окончательно рассеять сон, и, вертя головой, чтобы размять шею, поинтересовался:

– Сколько дали?

– Тебе пять.

– Повезло тебе, Витя. Нам с Сашком по десять суток припаяли, а Толяну, сержанту, все пятнадцать.

– Хреновая у нашего брата сержанта в училище жизнь: получаешь на пятерку больше, а сношают на четвертной.

– А автомат-то мой где? – хватился я.

– Да все уж в роте: и автоматы, и подсумки, и штыки. Сейчас старшина принесет вещевые и продовольственные аттестаты, в баньку, на стрижку и вперед!

В основной комнате контрольно-пропускного пункта срочно снятые с занятий первокурсники принимали документацию, пересчитывая папки с инструкциями. Их сержант деловито и сочувственно слушал нашего, участливо кивая головой.

– Глаз с него не спускал, команду проорал насколько глотки хватило, и ворота мои соколики открыли борзо, и глазами его пожирали аки львы рыкающие. Так на ж тебе, ни за хвост собачий пятнадцать всадил, а соколам по десятке. Ну, ладно, Коля, служи!

Наши ребята из караула зашли за нами и под конвоем повели на стрижку и в холодную баню.

2

В «приемном покое» Киевской гарнизонной гауптвахты чистота ослепительная. Вызывали по списку, в котором я оказался первым.

– Товарищ младший лейтенант, курсант Суворов для отбытия наказания на гарнизонную гауптвахту прибыл!

– Сколько?

– Пять суток ареста!

– За что?

«Тьфу ты, черт! – мелькнуло в голове. – И в самом деле, за что же это меня?»

Младший лейтенант с необычно широким лицом и удивительно маленькими ногами нетерпеливо буравит меня свинцовыми глазками.

– За что? – повторил он.

– Не могу знать!

– А кто арестовал?

– Не могу знать!

– У меня узнаешь, – ласково пообещал младший лейтенант. – Следующий!

Вошел мой сержант.

– Товарищ младший лейтенант, сержант Макеев[7] для отбытия…

– Сколько? – оборвал мордастый.

– Пятнадцать суток ареста!

– Кто дал?

– Первый заместитель командующего Киевским военным округом генерал-полковник Чиж!

– За что?

– Мы охраняли контрольно-пропускной пункт училища.

– А, – понимающе улыбнулся младший лейтенант. Он-то знал, да и все три армии округа знали манеру генерал-полковника Чижа арестовывать наряды контрольно-пропускных пунктов. Злые языки утверждали, что он арестовывал только наряды КПП, но арестовывал всегда, при любом посещении любого училища, батальона, полка, дивизии, любого полигона, стрельбища, склада – чего угодно; везде, где генерал-полковник Чиж проезжал контрольно-пропускной пункт, он непременно арестовывал весь наряд. И сроки давал стандартные: начальнику смены – пятнадцать суток ареста, бодрствующей смене – по десятке, спящим – по пятерке. Продолжалось это долгие годы. Все три армии и многочисленные отдельные части, подразделения, военные учреждения и организации подозревали, что заместитель командующего добивается для себя какой-то не предусмотренной Уставом церемонии встречи, но чего ему хочется, никто догадаться так и не сумел за все годы его пребывания на этом высоком посту.

На пороге приемного покоя появились два совершенно звероподобных ефрейтора, и прием начался.

– 10 секунд… Раздевайсь!

Сапоги, ремни, шапки, шинели – все мгновенно полетело на пол. И вот мы в чем мать родила встали перед мордастым.

– Кру-гом! Наклонись! Раздвинь! – младший лейтенант Советской Армии исследует наши задницы. На губе курить нельзя, злостные курильщики иной раз, завернув обломочек сигареты в бумажку, надеялись пронести его на губу в заднице. Хитрость эта давно известна губному руководству и пресекается немедленно и беспощадно.

Звероподобные ефрейторы завершили тем временем краткий, но предельно тщательный осмотр нашей одежды и обуви, брошенной на пол.

– 15 секунд… Одевайсь!

Если тебя арестовали не в городе, а в части или в училище, и ты проходишь стандартную подготовку к отбыванию наказания – получаешь продовольственный и вещевой аттестаты, идешь на стрижку и в баню, – найди пять минут, чтобы сменить свои сапоги на бо́льшие. Любой, зная, что тебя ждет, отдаст свои. Взяв твои меньшие, он будет страдать, может, не меньше тебя, терпеливо дожидаясь твоего возвращения. Но большие сапоги – спасение на губе. Если ты с трудом натягиваешь сапоги, то не поспеть тебе в те секунды: одевайсь! Раздевайсь! И пять суток ареста могут превратиться в десять, а то и в пятнадцать. Это явление обычное и именуется оно «дополнительный паек», или ДП для краткости.

– Документы на стол!

– Ефрейтор, примите ремни!

На губе все живут без ремней, чтоб не удавились. Правда, в истории Киевской губы был один очень изобретательный узник, который в одиночной камере, где не было ничего, кроме привинченной к полу табуретки, оторвав нижний прошитый рубчик гимнастерки, смастерил себе короткую и тонкую, но очень прочную веревочку. Все это он делал очень осторожно, под почти постоянным наблюдением выводных, которые круглосуточно патрулируют в коридоре. После этого он сделал маленькую петельку, конец которой привязал к ножке табуретки. Минут десять он катался по полу, закручивая петлю. А все ж таки удавился!

– Деньги, часы?

Нет, мы такое на губу не берем, все равно отберут, а потом чужие, поломанные выдадут. Жаловаться некуда.

– Ефрейтор Алексеев[8]!

– Я!

– Первым делом всех этих служивых на дровишки.

– Есть, товарищ младший лейтенант!

По необычно чистому заасфальтированному двору нас провели в небольшой хозяйственный дворик, окруженный очень высокой кирпичной стеной.

Первое, что сразило меня, – ослепительный порядок. Все дрова, уже напиленные, были сложены настолько аккуратно, что их торцы образовывали почти идеально ровную стенку. Каждое поленце отрезалось точно по эталону – 28 сантиметров, и отклонение в 3–4 миллиметра считалось браком, который жестоко пресекался. Все эти поленья через день все равно пойдут в печку, и такая точность их нарезки никому не нужна, но порядок есть порядок.

Те дрова, что нам предстояло с такой же точностью порезать и сложить, были привезены день-два тому назад, но и они не были свалены в кучу, но сложены с неописуемой любовью и даже, я бы сказал, искусством. Прежде всего, они были рассортированы по толщине: самые толстые – внизу, на них – все более и более тонкие, а на самом верху поленницы – самые тоненькие. Но те, кто поленницу складывал, обладали, видимо, тонким художественным вкусом. Они учли и цвет поленьев: те, что справа, были самыми темными, дальше, по мере перехода влево, располагались все более и более светлые. Нам предстояло это произведение искусства развалить, все дрова нарубить и нарезать по эталонам и вновь уложить.

Тут же, во дворе, лежала совершенно немыслимой формы коряга, похожая на все что угодно, кроме дерева. Это было фантастическое переплетение канатов или шлангов, или чего-то еще очень гибкого. Сучья были переплетены настолько затейливо, что с трудом верилось в способность природы создать такое чудо. При всей сложности переплетения сучьев, живо напоминающих клубок змей, коряга сохраняла предельно высокую твердость и прочность всех своих элементов. Она лежала во дворе, видать, не одно десятилетие, о чем свидетельствовали тысячи старых и совсем свежих надрезов пилой.

Каждый, кто проявлял строптивость, не до конца осознав, куда он попал, получал задачу нарезать дровишек, то есть распилить корягу. Вдобавок ко всему задачу эту ставили только одному человеку, никогда двоим сразу; и этот один получал для работы длинную, гибкую, но предельно тупую пилу, которой могут работать только два человека, но не один. Через час кто-нибудь из руководства губы приходил проверить, как идут дела, удивлялся, что еще ничего не сделано, после чего следовало наказание.

Когда мы вошли во двор, какой-то чернявый солдатик тщетно пытался сделать на поверхности коряги хотя бы один надрез. Его забрали минут через двадцать как не желающего работать.

В зависимости от настроения руководства действия неудачливого лесопильщика могли быть квалифицированы любым образом – от нежелания работать и пререкания с руководством (если он попытается доказать, что напилить дров такой тупой пилой невозможно) до категорического отказа выполнять приказы командования и даже попытки подрыва экономики страны. После этого начальник гауптвахты или его заместители могут сотворить с несчастным все, что им придет в голову.

А коряге этой выпала долгая жизнь. Я уверен, что она и сейчас лежит на том же самом месте, и какой-то несчастный тщетно пытается ее распилить. Закусил он губу, на глаза слезы навернулись, лицо перекошено. А время истекает…

Начав пилить дрова по эталону 28 сантиметров, мы узнали еще об одном очень интересном правиле. Мы-то хотели все напилить, наколоть, разложить поленья по толщине и по цветам, а уж потом подмести все опилки.

– Не-е-ет, так дело не пойдет! У нас так не принято! Порядок должен быть всегда!

Так и пошло. Отпилишь одно поленце – собери опилки, руками. Отпилишь второе – снова все собери. Ни веников, ни метелок нам не давали.

А к уникальной коряге конвой тем временем все водил и водил строптивых по одному: а напили-ка, брат, дровишек!

Часам к семи двор зашумел. Прибывали машины с губарями, которые весь день на морозе работали на бесчисленных объектах: кто на танкоремонтном заводе ленты гусеничные таскал, кто эшелоны со снарядами разгружал. Замерзших, мокрых, голодных, смертельно уставших, всех их по прибытии немедленно ставили в строй, ибо после работы положены занятия – три часа без перерывов. В общий строй поставили и нас; именно с этого момента и начинается для губаря отсчет времени, весь рабочий день до этого момента – лишь разминка.

Киевская губа знает только два вида занятий – строевую подготовку и тактику. Я не говорю здесь о политической подготовке оттого, что она не каждый день, а лишь два раза в неделю по два часа, и не вечером, а утром, перед работой, но о ней рассказ впереди. А пока строевая и тактика.

Полтора часа строевой – занятие совершенно изнурительное. Примерно сотня губарей в колонну по одному по кругу не идет, а именно рубит строевым шагом, задирая ногу на немыслимую высоту. Во дворе, кроме губарей, никого – ни начальников, ни конвоя, – но двор содрогается от их мощного топота.

Изредка кто-нибудь из штатных звероподобных ефрейторов выглянет на крылечко:

– Эй ты, ушастый! Да не ты, вот ты! Фильм «Обыкновенный фашизм» видал? То-то. А вот что-то у тебя, голубь, не получается так ходить, как люди-то в фильме строевым выбивали! Ну-кась потренируйся пока на месте.

Ушастый должен выйти в центр двора и топать на месте так, чтобы колени поднимались чуть ли не к груди. После такого распоряжения все, кто продолжает отбивать шаг по периметру внутреннего двора, рвение удваивают. Дело в том, что в центре двора асфальт несколько ниже, чем по краям, – это личная инициатива маршала Гречко в ту пору, когда он еще был генералом, командующим Киевским округом. Идея проста и гениальна: во время дождя и таяния снега посреди двора губы всегда образуется большая глубокая лужа. В летнее время, когда нет дождей, воды туда добавляют под предлогом поливания двора. Тот, кто оказался в центре двора, должен маршировать прямо в луже. Если там собирается человек пять, то они не только сами по уши вымокнут, но и брызгами порядочно намочат всех остальных, марширующих вокруг. Сушиться на губе негде, и топят ее только днем, когда губари на работе; к вечеру, когда они возвращаются в камеры, печки (а батарей там нет) давно уже холодные. «Гречкин бассейн» я испытал на собственной шкуре в марте, когда днем снег таял, а по ночам скрипели морозы.

Строевая подготовка проводится каждый день без выходных при любой погоде и при любой температуре, как, впрочем, и все другие «мероприятия». Полтора часа строевой подготовки при нашем стандартном темпе 60 шагов в минуту – это 5400 шагов, и каждый из них с максимальным подъемом ноги и невыносимым оттягиванием носка, ибо в центр-то двора никому неохота. За это строевая подготовка и именуется «индивидуальным зачетом». А за ним следует «коллективный зачет» – тактика.

Тактика в отличие от строевой подготовки базируется не на личном страхе каждого, а на социалистическом соревновании коллективов, и оттого она выматывает куда больше, чем строевая.

Занятия по тактике сводятся к отработке одного тактического навыка – переползания по-пластунски, то есть так, чтобы и голова, и все тело были максимально прижаты к грунту, в нашем случае – к асфальту. Руки и ноги должны двигаться проворно, а все тело – извиваться, как тело ящерицы.

Итак, переползание. Каждая камера сейчас – стрелковое отделение.

– Ориентир – береза! Отделение, к ориентиру по-пластун-ски… вперед!

Секундомер выключается, когда к ориентиру приползет последний из отделения, и если время отделения окажется неудовлетворительным, то последнему ночью камера устроит битие, ибо в социалистическом мире битие определяет сознание.

– Ну что ж, время неплохое, – чумазые, мокрые от пота, задыхающиеся губари, высунув языки, улыбаются, – но придется отделению время не засчитать: вот этот красавец задницу слишком оттопыривал, всё на карачках ползти пытался.

Что ж, красавцу ночью битие обеспечено – за то, что подвел коллектив камеры в социалистическом соревновании.

– Ну-кась, отделение, еще разок попробуем. На исходный рубеж бегом… арш! Ориентир – береза! Отделение, по-пластунски к ориентиру… Вперед!

– А вот на этот раз время хуже! Что ж, потренируемся.

В конце занятий начальник губы или его заместитель подводят итоги, худшей камере объявляют сперва фамилию того, из-за кого она сейчас примет испытание, затем следует команда:

– Ориентир – дуб…

Дуб – это значит надо ползти прямо через центр плаца, прямо по ледяной воде, прямо через водную преграду, изобретенную гениальным полководцем Гречко. Горазд был на выдумки товарищ Гречко!

3

Солдат Советской Армии кормят хуже, чем любых других солдат в нормальных странах, и в первый день на губе, после того, как целый день голодным он провел на морозе, после немыслимых нагрузок даже привыкший ко всему солдат не может все-таки побороть в себе отвращения к тому, что на губе принято называть ужином.

В первый вечер он не может прикоснуться к тому, что называется пищей. Он еще не готов смириться с тем, что есть надо не из отдельной, пусть даже собачьей, миски, а из общей кастрюли, куда налито месиво, отдаленно напоминающее суп или кислые щи. И пока в нем борются голод и чувство отвращения, следует короткая команда: «Встать! Выходи строиться!» После короткого гнусного мероприятия под названием «ужин» следует вечерняя поверка.

Под потолком коридора в морозной дымке тускло мерцают желтоватые лампы. Губа построена. Губа не шелохнется. Вечерняя поверка! Губа ждет команду! И после беглой переклички команда следует!

– Десять секунд… Раздевайсь!

И откуда только в этот момент берется прыть у до смерти уставших людей? Это удивительно, но сотне человек вполне хватает десяти секунд для того, чтобы полностью раздеться догола. Правда, каждый губарь долго и тщательно готовится к этой команде. Еще во время ужина он тайком расстегнул по одной пуговице на рукавах, чтобы по команде на каждом рукаве пришлось расстегнуть не по две, а лишь по одной пуговице. Все пуговицы на вороте гимнастерки лишь кажутся застегнутыми, а на самом деле краешек каждой пуговицы уже утоплен немного в петельку: лишь дернул за ворот, а все пять пуговиц сразу и расстегнулись. Великое дело – опыт! Каждый солдат знает десяток таких хитростей.

– Первая шеренга, три шага вперед, шагом марш! Вторая шеренга, кру-гом!

Обе шеренги уперлись лицом к противоположным стенкам коридора. Голые. По бетонному полу ветер гонит редкие снежинки.

– Наклонись! Раздвинь!

И пока борзые ефрейторы, почти как на советской таможне, роются в брошенных на пол гимнастерках, брюках и грязных портянках, капитан Мартьянов, начальник гауптвахты, или его заместитель младший лейтенант Киричек проводят священный ритуал осмотра наших задниц. Операция ответственная: а вдруг кто на работе гвоздь подобрал, в заднице его пронес, а ночью кровушку себе пустит на нарах? Днем-то конвойный за ним все время смотрит, а ночью хоть камеры и освещены слепящим светом, но до беды недалеко. Или кто окурочек в задницу заначил да ночью и закурит потихоньку!

Операция эта требует особой сноровки; видать, поэтому ефрейторов к ней не допускают, пусть в грязном белье роются, а тут только офицер Советской Армии может справиться!

– 15 секунд… Одевайсь!

Губу разводят по камерам, и начинается оправка.

4

Губа – не тюрьма. Тут параша не положена.

Разница между тюрьмой и губой огромная. Тюремщики имеют много времени для воздействия на заключенного. Руководство же губы во времени ограничено, поэтому оно, естественно, стремится максимально насытить программу пребывания солдата на губе и потому использует любые или даже все без исключения естественные человеческие потребности в воспитательных целях. Для максимального усиления воспитательного воздействия отправление естественных надобностей на губе превращено в ритуал, который проводится под зорким надзором руководства.

После развода губарей по камерам конвой и постоянный состав губы, иногда включая самого начальника, занимают свои посты, и ритуал начинается. Гремя замками, в камеру входят ефрейтор и двое конвойных. Губари построились и подравнялись, как на параде. Ефрейтор нехотя тычет в грудь первому грязным пальцем:

– Пошел!

Губарь, сорвавшись с места, несется по коридорам и лестницам. Конвой на всех углах и поворотах подбадривает его:

– Быстрей!

– Быстрей!

– Быстрей!

Губаря уговаривать не надо: он-то знает, что в любой момент за недостаточную скорость его могут вернуть обратно, иногда остановив у самой заветной двери.

– Видать, не очень тебе, голубь, туда хочется, а ну кругом в камеру!

Навстречу тебе уже несется по лестницам следующий, только пятки сверкают. Закончив с одной камерой, ефрейтор с конвоем запирают дверь и отправляются в следующую камеру. Часто ефрейтор может «забыть» отправить в туалет одного-двух в камере, а иногда и пропустить всю камеру. Жаловаться, однако, некому, ибо все происходит без нарушения советских законов.

Категорически утверждаю: на советских гауптвахтах не нарушается ни одна норма закона. Взять хотя бы оправку.

Самая демократическая в мире советская конституция гарантирует всем гражданам право на труд, например. Где, как не на губе, ты можешь всласть упиваться этим правом?

Или, допустим, право на образование. Хочешь или не хочешь, а три часа в день отдай строевой и тактической подготовке да плюс к тому два раза в неделю политическая подготовка. Это ли не образование?

Или, к примеру, право на отдых. Везут тебя каждый день на работу или с работы, вот и спи-отдыхай, или ночью на нарах отдыхай до самого подъема, аж до 5:30, если, конечно, тебя не загребли ночью для реализации твоего конституционного права на труд.

Но вот об отправлении естественных надобностей ни в Конституции, ни в любых других советских законах, уставах, приказах, инструкциях и руководящих документах абсолютно ничего не сказано. Так и не требуй ничего сверх положенного! Или ты против наших советских порядков?

– Конвой, ко мне!

5

Наконец, после оправки следует то, о чем губарь мечтает весь день с первого мгновения пробуждения – отбой!

Вновь гремит замок, вновь в камере появляется ефрейтор с конвоем. Камера построена, и старший по камере докладывает всемогущему ефрейтору о готовности «отбиться».

Следует еле слышная команда, только слабое шевеление губами – понимай как знаешь. Но камера понимает. Сзади за нашими спинами, примерно в метре, – край деревянных нар. По команде, которую мы воспринимаем скорее зрением, чем слухом, все десять человек, стоявшие спиной к нарам, совершают умопомрачительный трюк: прыжок назад на нары. Ни сгруппироваться, ни взмахнуть руками нет ни времени, ни места: все стояли в строю, тесно прижатые друг к другу. Из этого положения и совершается прыжок назад, в неизвестность. Хрен же его знает, обо что предстоит стукнуться головой: о край деревянных нар при недолете, о кирпичную стенку при перелете или о ребра, локти и черепа сокамерников при точном прыжке. А самое неприятное то, что совершенно нет времени развернуться лицом к голым доскам, а посему совершенно невозможно смягчить удар, который в этом случае всегда внезапен.

Слышится треск голов и сдавленный писк, но каждый застывает в позе, в которой коснулся нар. Жуткая боль в плече и совершенно невыносимая – в колене. Головой не врезался – и то хорошо. Глухая тишина вдруг разрывается грохотом падающих на доски тел: это соседнюю камеру тренируют, видать, ефрейтору не очень их отбой понравился. А пронесет ли нас сегодня?

– Подъем.

Команда подается предельно тихим голосом, и вся камера из горизонтального положения оказывается в вертикальном. И мгновения не прошло – все стоят подтянутые, заправленные, выровненные, готовы выполнить любое задание коммунистической партии и советского правительства! Видать, подняли нас вон из-за того жирного солдата в летной форме. Из штабных писарей, видать, падла поднебесная, мы тебя ночью сами потренируем! Будешь знать, как команды выполнять!

– Отбой.

Вновь слышится грохот падающих на нары тел и сдавленные стоны. Вновь вся камера цепенеет в положении, в котором десять тел коснулись нар. Ах, досада! Жирный писарь не долетел! Прыжок у него был мощным, но тело слишком жирное для солдата. Он здо́рово ударился боком о края нар и застыл в такой позе. Руки по швам, туловище на нарах, а ноги полностью свисают. На лице – ужас и страдание. Ну, ты у нас, боров, пострадаешь ночью! Для тебя все еще впереди!

Между тем ноги толстого писаря понемногу опускаются вниз, неумолимо приближаясь к бетонному полу. Солдат собирает весь остаток сил для того, чтобы, не шевельнувшись резко, попытаться перенести центр тяжести тела на нары. Ефрейтор терпеливо дожидается исхода этого балансирования. Вся кровь приливает к лицу толстого, он вытягивает шею и весь корпус, стараясь незаметно подтянуть ноги. Несколько мгновений кажется, что его вытянутое, как линейка, тело перевесит чуть согнутые ноги, но в следующий момент ноги вновь начинают уходить вниз и, наконец, край подошвы мягко касается пола.

– Подъем… Что ж ты, братец, спать-то не хочешь? Тебе командуют отбой, все, как люди, ложатся, а тебя, служивый, на сон не тянет. Приходится из-за тебя людей тренировать. Ну что ж, пойдем, я тебя повеселю… отбой.

Команда подается тихо и внезапно в расчете на то, что мы потеряли бдительность. Но мы эти штучки наперед знаем. Нас тут не проведешь. Мощный прыжок девяти человек, грохот и оцепенение. Лязгает замок, и я мгновенно засыпаю, прислонившись щекой к доскам, отполированным телами тысяч моих предшественников.

6

На губе нет снов. Только глубокий провал, только полное отключение всего организма. Всю ночь в камерах горит слепящий свет. Нары голые. Между досками просветы по три пальца. Холодно. Укрываться приходится только своей шинелью, ее же разрешается положить под голову и под бока. Шинель мокрая. И ноги мокрые. Голод не чувствуется – это ведь только первый день прошел.

Губа – не тюрьма. В тюрьме люди сидят в камерах значительно дольше, притерлись друг к другу, и поэтому там складывается какой ни есть, а коллектив. Во-вторых, в тюрьме содержатся люди, которые хотя бы однажды восстали против закона, против общества, против режима. На губе – запуганные солдаты вперемешку с курсантами. А курсачи – это люди, которые добровольно готовятся стать самой бесправной частью общества – советскими офицерами. С ними можно делать все что угодно. Все, кто сидел на губе и с кем мне удалось потом обсудить то, что я там видел, уверены, что режим на любой из тысяч советских гауптвахт может быть значительно усилен без всякого риска организованного сопротивления со стороны губарей, особенно в крупных городах, где курсанты составляют большинство.

7

Проснулся я среди ночи, но не от холода и не от жуткой вони девяти грязных тел, впрессованных в тесную камеру, которую не проветривают годами. Нет, проснулся я от нестерпимого желания посетить туалет. Это от холода такое бывает. Полкамеры уже не спит. Подпрыгивают, пританцовывают. Самые закоренелые оптимисты тихо, шепотом, через глазок упрашивают выводных смиловаться и отвести их в туалет. Выводные, однако, неумолимы, ибо знают, что их ждет за излишнюю мягкость.

На губе нет параш, ибо тут не тюрьма, а воинское учреждение. И посещает это учреждение высокое начальство. Чтоб означенное начальство не вырвало случаем от вони, параши не используются. Теоретически предполагается, что выводной (на то ведь и название придумано) должен иногда ночью губарей в туалет по одному выводить. Эта мера, однако, может начисто подорвать все воспитательное воздействие такого важного мероприятия, как оправка. Оттого-то и пресекаются попытки либеральных выводных (а это те же курсанты, ежесуточно сменяемые) откликаться на мольбы из общих камер.

Камеры подследственных, подсудимых и осужденных – другое дело. Сидящих в них выводят по первой просьбе. С одиночными камерами хуже. Но и оттуда иногда ночью выводят. Наверное, потому, что там психи сидят, которые на все готовы. А вот к общим камерам совсем другое отношение. Из них ночью никогда не выводят, ибо конвой знает, что арестанты, боясь общей ответственности, никому не позволят оправляться в камере. Убежден, что песня

Вы-вод-ной,

Отведи в сортир,

Родной!


рождена не тюрьмой, а гауптвахтой. Неважно какой, Киевской или Ленинградской, Берлинской, Читинской или Улан-Баторской, важно то, что песня эта старая и популярна во всей Советской Армии.

Между тем тяжелый засов лязгнул, что могло означать или непонятную милость конвоя или его гнев по поводу настойчивых просьб. Все, кто мгновение назад приплясывал в камере, как коты бесшумно запрыгнули на нары и притаились, прикидываясь спящими. В камеру, однако, просто втолкнули толстого писаря, который почти всю ночь чистил сортиры после оправки, и дверь вновь захлопнулась.

Толстый писарь совершенно измучен, в его красных от недосыпа глазах слезы, и его толстые щеки трясутся. Он, кряхтя, забрался на нары и, коснувшись грязной щекой жесткой доски, мгновенно отключился.

Камера тем временем вновь ожила. Я вместе со всеми затанцевал от нетерпения.

– Падла штабная, выссался в сортире, а теперь дрыхнет.

– Сука жирная, службы никогда не видал, и тут лучше всех устроился.

Всем, кто уже проснулся, спать хотелось даже больше, чем жить, ведь только сон может сохранить остаток сил. Но только один из нас спал сейчас. Оттого ненависть к нему вскипела у всех одновременно и мгновенно. Высокий солдат-автомобилист снимает свою шинель, накрывает голову мгновенно уснувшего человека. Все мы бросаемся к нему. Я вскакиваю на нары и бью ногой в живот, как по футбольному мячу. Лишенный возможности кричать, он лишь скулит. На шум возни к двери нашей камеры медленно приближаются шаги выводного. Его равнодушный глаз созерцает происходящее, и шаги так же медленно удаляются. Выводной – свой брат-курсант; наверное, сам не раз сидел. Он нас понимает и в этом вопросе полностью с нами солидарен. Он и сам бы не прочь войти в камеру да приложиться разок-другой, только вот не положено это, чтобы конвой руки распускал! Пресекается это.

Сейчас, наверное, часов пять утра. До подъема минут тридцать осталось. Самое тяжелое время. Ой, не выдержу! Кажется, все камеры уже проснулись. Наверное, сейчас во всех камерах бьют тех, кто оказался худшим на тактике или на работе, на вечерней поверке или отбое.

* * *

Первое утро на губе, как ждали мы тебя! Так поэты ждут восхода солнца. Только у нас нетерпения больше, чем у поэтов.

Никогда в жизни я не бегал так быстро, как во время первой утренней оправки. Несутся мимо меня стены, полы и лестницы, лица выводных и конвойных. И только одна мысль в голове: «Успеть бы!» Ничто не может меня отвлечь от этой мысли, даже чье-то совсем знакомое лицо и малиновые мотострелковые погоны, которые пронеслись мне навстречу. И только вернувшись в камеру и отдышавшись немного, соображаю, что видел в коридоре такого же губаря, как и я сам. Он бежал с оправки. Этот курсант – один из тех первогодков, которые сменили нас на КПП после нашего ареста, а это может означать только одно: Владимир Филиппович Чиж, генерал-полковник и заместитель командующего округом, въезжая в училище, арестовал нас, а через час, выезжая из училища, арестовал тех, кто нас сменил.

Суров был генерал-полковник. Жаль только, что, кроме того, как ему лично отдают почести, он больше никакими вопросами не интересовался.

7

Чтобы не навредить своим товарищам, в предыдущих изданиях этой книги я изменял место и время действия, менял имена и фамилии. Сейчас можно назвать настоящие имена. Сержант Макеев – мой добрый приятель Толя Магаляс, старший сержант, заместитель командира 2-го взвода 4-й роты. После выпуска наши пути разошлись. Мы оба попали в Прикарпатский военный округ, но в разные дивизии. Затем встретились в Военно-дипломатической академии Советской Армии, о существовании которой никогда открыто не сообщалось. Он завершил службу генерал-майором ГРУ. – Прим. автора.

8

Имена тех, кого щадить было незачем, я не менял. Первым заместителем командующего войсками Киевского военного округа действительно был генерал-полковник Чиж Владимир Филиппович, тот самый, который в 1954 году в Тоцких лагерях командовал 128-м стрелковым корпусом на учениях с реальным применением ядерного оружия (подробнее об этом читайте в книге «Против всех» (М: Добрая книга, 2013)); начальником киевской гарнизонной гауптвахты в описываемый период был капитан Мартьянов, его заместителем был младший лейтенант Киричек, самым свирепым из постоянного состава был ефрейтор Алексеев. Не я один запомнил этих славных блюстителей порядка на всю жизнь. – Прим. автора.

Рассказы освободителя

Подняться наверх