Читать книгу Народы и личности в истории. Том 2 - Владимир Борисович Миронов - Страница 1

Глава 7
Искусство и жизнь Западной Европы XIX века

Оглавление

Лев Николаевич Толстой говорил: «Искусство есть одно из средств единения людей». В этом смысле и европейские литература и искусства сослужили свою службу миру. Благодаря таланту и смелости лучших сынов и дочерей Европы укрепился бастион свободы и культуры, а ее творцы и художники сумели выразить всю богатейшую гамму людских настроений, эмоций и страстей… О назначении художника или мыслителя прекрасно сказал поэт XVII века Э. Павийон в сонете «Чудеса человеческого разума».

Блеск царственных одежд из кокона извлечь,

Заставить красками заговорить полотна,

Поймать и удержать все то, что мимолетно,

Запечатлеть в строках и голоса и речь;

Влить в бронзовую плоть огонь души бесплотной,

Гул хаотический в мелодию облечь…


В чем же сила искусства? Вольтер как-то заметил, что оно исправляет природу. Поскольку природа человека несовершенна, то с помощью искусства мы можем повлиять в лучшую сторону на эволюцию человеческого рода (или же, напротив, втоптать его в грязь и превратить окончательно в дикое и безжалостное животное). По словам Р. Роллана, искусство – великая сила, являющаяся одним из самых совершенных орудий, с помощью которых можно проникнуть в суть человеческой природы. Пожалуй, это главная из школ, которая способна пробуждать в людях высокие и благородные чувства. С наибольшей полнотой ее воздействие проявилось в деятельности романтиков XIX века.

Здесь, впрочем, я должен оговориться. Понятие «романтизм» (предромантизм) столь же зыбко и неопределенно, как и слово «просвещение». Романтические черты встречаются в жизни и творчестве во все времена. Поэтому сегодня крайне сложно разбираться в культурных вкусах столь отдаленной эпохи. Скажем, романтизм, имевший в основе немецкие корни, поначалу был не очень дружелюбно встречен во Франции. Ламартин говорил о писателях-романтиках: «Это бред, а не гениальность». Стендаль высказывался не менее жестко и категорично, заявив, что боится той «немецкой галиматьи, которую многие называют романтической». Он высмеивал молодых людей, избравших жанр мечтательный, воспевающих страдания и радость смерти, но при этом хорошо упитанных, циничных, денно и нощно мечтающих об огромных доходах… Виктор Гюго весьма скептически относился к разделению людей литературы на «классиков» и «романтиков», говоря, что «в литературе, как и во всем остальном, есть только хорошее и плохое, прекрасное и безобразное, истинное и ложное». Гюго вынужден был также признать – время стало иным. Нужны иная литература, иные искусства: «Нельзя после гильотин Робеспьера писать мадригалы в духе Дора, и не в век Бонапарта можно продолжать Вольтера» («О лорде Байроне в связи с его смертью»).[1] Гюго считают «отцом романтиков», ибо он возглавил движение после 1830 г. Думаю, он лишь подхватил знамя других.

Что способствовало появлению на свет в XIX в. литературно-художественных романтиков? Полагаю, характер окружающей жизни изменился настолько сильно, что люди вынуждены были искать идеальный мир и неиспорченных людей не в жизни, а в книгах и картинах. Хваленая европейская цивилизация воочию покажет, сколь нежны и хрупки ростки культуры. Человеческая жизнь, оказалось, не стоит и гроша. Подумать только: никому не известный корсиканец перетряхнул всю Европу, как грабитель, залезший в чужой дом. Мир культурного европейца треснул под каблуком полчищ Наполеона, как старое дедовское «зерцало». Исчезло то, что составляло культурную опору человека. Аморальность и продажность сановной своры, перебегавшей (подобно Фуше и Талейрану) из лагеря в лагерь, хватающей золото хоть из пасти дьявола, казалось, совершенно не оставляли места просвещению, культуре, религии и морали в сознании обывателя.

В самой действительности тех лет масса «микробов», породивших разочарованного героя байроновского или шатобриановского типа. Романтизм составил главное течение культурной жизни Европы (первая половина XIX в.). Повести Шатобриана «Атала» (1801) и «Рене» (1805) дали героя-беглеца, разочарованного в общественных устоях и прелестях городской жизни. Казалось, кого может взволновать описание нравов далеких от европейской культуры индейцев? Откуда столь бешеный успех у отнюдь не великих и даже поверхностных творений? Что это? Модные увлечения того времени? Но отчего Пушкин (в 1836 году) назовет Шатобриана «учителем всего пишущего поколения»? Почему едва ли не все культурное общество обожествляло Байрона? Чем объяснить популярность романтиков, их произведений? Лишь модой и случайностью? Но, ведь, давно известно, что и счастливая случайность выпадает на долю подготовленных умов.

Само время, насыщенное грандиозными катастрофами, конфликтами и битвами, нуждалось в более гуманном и человечном герое. События конца XVIII-начала XIX веков потрясли до основания общество. Страсти настолько были накалены, что уже не выдерживал разум. Выдумки поэтов оказывались лишь слабым отражением жизненных конфликтов. Мельпомена вручила свой жезл гильотине. Трагедийность жизни превосходила по своим масштабам трагедии Шекспира. К примеру, известный переводчик Шекспира во Франции, Дюсси, отвечал своему другу, предложившему ему работать для театра: «Не говорите мне о трагедиях! Трагедии встречаются ныне на каждом шагу, прямо на улице. Стоит выйти из дому, как ноги погружаются в кровь по самую щиколотку».

Наступало страшное время циников и алчных накопителей. Примерно так и охарактеризует описываемую нами эпоху А. С. Пушкин в седьмой главе «Евгения Онегина», где он упоминает о двух-трех наиболее популярных европейских романах:

В которых отразился век

И современный человек

Изображен довольно верно

С его безнравственной душой,

Себялюбивой и сухой,

Мечтанью преданной безмерно,

С его озлобленным умом,

Кипящим в действии пустом.


Подобного рода настроения овладевали умами многих людей того времени, впервые остро почувствовавших на себе действие «новой морали». Все чаще они вставали перед выбором: либо предаться (с «новыми кумирами») накопительству, спекуляциям, грабежам, разврату, либо, если они достаточно образованны, умны и культурны, попытаться спастись бегством от всего того, что внушало им ужас… Таков и главный герой повести Б. Констана, некто «Адольф», сын министра. Он закончил курс наук в Геттингенском университете, но отказался от уготованной ему карьеры, ибо им овладело отвращение «ко всем ходячим истинам, ко всем застывшим формулам». Молодой ум, обретя способность к анализу, был потрясен «при виде общества столь лицемерного и столь утонченного»… Герой, правда, сразу же заявляет, что он не намерен бороться с общественными пороками. Общество кажется ему столь могущественным, что любые его усилия оказались бы тщетными. Ведь, воспитание быстро «переделывает нас по единому образцу». Таков и герой повести Шатобриана «Рене», ставший как бы «лишним человеком».[2]


Франсуа Рене де Шатобриан. Портрет работы Ашиля Девериа. 1831.


В таком обществе ощущаешь свою полнейшую обреченность. Люди в нем не могут ни любить, ни ненавидеть. Мужчина в нем, как впрочем, и женщина, являются жертвами. Однако принимать подобную идеологию полной безысходности многие не желали. Творческие и сильные натуры («бойцы») обязаны были противостоять этой «болезни». Романтики и приняли вызов жестокого века, попытавшись найти если не противоядие, то хотя бы некое успокаивающее лекарство, своего рода «интеллектуальный морфий», что притуплял бы боль, снимал стрессы, уводил бы от этой позорной действительности.

Как правило, в первую очередь лучшие и чистые души откликаются на романтизм. Добрым и отзывчивым людям, тяжело переживающим «свинцовые мерзости жизни», очень хочется выбраться из этой грязи. Люди говорят: «Душа жаждет романтического».

Глава этого направления во Франции – Франсуа Шатобриан (1768–1848), писатель и монархист, немало сделавший для прихода к власти в посленаполеоновскую эпоху Бурбонов. Известно, что он подал в отставку после убийства герцога Энгиенского, служил офицером в армии эмигрантов принца Конде и издал брошюру «Бонапарт и Бурбоны». Эта страстная политическая брошюра, направленная против диктатора, сыграла немалую роль в воцарении во Франции Бурбонов. Король Людовик XVIII признавал, что книжонка принесла ему больше пользы, чем могла бы оказать армия в сто тысяч человек. Восхваляемое Шатобрианом королевское семейство так и не удосужилось прочитать его наиболее известную книгу – «Гений христианства» (1802), тогда как проклинаемый им Наполеон внимательно ее прочел и даже обратился с запросом во французскую Академию, выясняя, почему книга не была удостоена премии. Уже после разрыва с писателем император сказал в адрес Шатобриана: «Мне не в чем упрекать Шатобриана. Он был моим противником в период моего могущества, не то что эти негодяи».[3]

Политические взгляды Шатобриана объяснялись тем, что немалая часть его родных и близких пала в годину террора, во времена Великой Французской революции. Отсюда «любовь к Бурбонам» и даже странная для «романтика» готовность занять пост министра внутренних дел в правительстве Людовика XVIII. Впрочем, после Ватерлоо тяга к монархии стала вдруг модной среди обывателей. Говорят, даже палач Сансон, отрубивший головы королю Людовику XVI и Марии Антуанетте, стал высказывать свою «привязанность к королям». (Тяга к монархизму всего сильнее у тех, кто шел в первых рядах его гонителей и душителей, как это имеет место в России). Сколько таких вот типов (Фуше, Талейран, маршал Сульт) готовы изменить любой власти при первом же признаке ее слабости и быстро перебежать в лагерь противника. Иные вчерашние «республиканцы» тут же забыли о равенстве и справедливости, удивляя всех своим гнусно-отвратительным ренегатством. Везде и всюду царят расчет, алчность, карьеризм.

На пути философии цинизма должна быть воздвигнута некая нравственная преграда. Такой преградой и стал романтизм. Период романтизма занял около полувека (с начала XIX в.), хотя иные называют и более краткий отрезок времени. Романтикам свойственно увлечение древними легендами и историей. В их работах история становилась зерном, дающим романтизму жизнь. Впрочем, критики готовы были видеть в романтизме лишь четки, кальяны, попоны, доспехи, театрально-маскарадную бутафорию. «Настоящий романтик – прежде всего лицедей. Фальш, аффектация… легковесность, в которые с неизбежностью впадают те, кто добивается лишь непосредственного эффекта, – таковы пороки этой художественной поры», – утверждал позже П. Валери[4] С такой оценкой я никак не могу согласиться. Разве столь масштабное бунтарское движение ограничивалось одной «театральщиной»? Конечно, нет. Тогда оно не нашло бы поддержки в жизни, у такой личности как В. Гюго, заявлявшего (1816): «Хочу быть Шатобрианом или ничем».

Чтобы лучше понять бурное увлечение романтизмом, нужно принять во внимание то обстоятельство, что в нем сфокусировались черты целого поколения. Герои той поры молоды, честолюбивы, активны. Они мечтают о несбыточном. Поэтому им все время приходится убегать от действительности. Вышеупомянутый Рене, герой романа Шатобриана, отправляется в Америку с целью сменить место своего пребывания, а главное – убить смертельную скуку. Он вовсе не жаждет сражаться за какие-то идеалы свободы, не думает включаться и в политическую борьбу. Рене вернулся из Америки с фантастическим проектом: «открыть проход под северным полюсом», дабы затем продать проект и разбогатеть. Типичный взгляд обывателя, буржуа, халявщика. Таких «романтиков» в России на каждом шагу. Надежды оказались тщетны, но выручила женитьба на богатой особе. Получив деньги, «романтик» бросил жену в Бретани (наслаждаться в одиночестве прелестями «медового месяца») и помчался в Париж, где быстро промотал в борделях и казино деньги законной супруги. Но вот грянула революция. Как повел себя «герой»? Он тут же нацепил на себя трехцветную кокарду (эмблему «дома»), «записался в демократы», стал посещать их секции и народные собрания. Прямо-таки настоящий санкюлот! «Я стремился к тому, – пишет Рене-Шатобриан в своем «Essai historique», – чтобы сделать ничтожной свою жизнь и снизить ее до общего уровня». Типичная философия приспособленца и обывателя, у которых низость жизни является их перманентным состоянием.


Сокровища Америки. Гравюра Г. Гётца. 1750.


Философия этих ничтожеств не является ни материалистической, ни идеалистической, ни романтической, ни демократической. Она – эклектична и аполитична. Их идеалом является амеба. Они переменчивы, как ветер в мае. То они не верят в бога, то, вдруг, становятся самыми неистовыми его адептами. То они коммунисты, то демократы, то монархисты, то православные. Если понадобятся, завтра станут язычниками. Шатобриан (я не ставлю его, как и многих других выдающихся людей той эпохи, на один уровень с толпами обывателей) называл бога «жестоким и взбалмошным тираном». Но вот подули другие «ветры», и он уже говорит: «Мое безумие состоит в том, что повсюду вижу Христа». Якобы, смерть матери вызвала столь резкий поворот в его идеологии: «Я облился слезами и уверовал». Все это прекраснейшим образом соседствовало и с такими утверждениями: «Нужно помнить, что повсюду чтут платье, а не человека. Ты можешь быть каким угодно мошенником, если только ты богат, и никакие добродетели не помогут тебе, если ты беден. Положение дает в обществе почет, уважение, достоинство». Так вот вера идет рядом с мамоной. Поэтому согласимся с П. Лафаргом, дававшим «Рене» такую оценку – «лживая и глубоко правдивая автобиография» целого поколения буржуа.[5]

Как это ни странно, но одной из главных заслуг Шатобриана стало то, что он вновь обратил внимание общества на забытые им христианские ценности… Кстати, и первоначальное заглавие «Гения христианства» было: «Красоты христианской религии». В данном случае особую значимость приобретал призыв не столько к вере, сколь к морали и нравственности. Образно говоря, Шатобриан облачил солдата и революционера в одежды учителя и миссионера. Он возвратил человеку такие, казалось, давно уже забытые вещи, как стыдливость, чистая и целомудренная любовь, искренняя и преданная дружба. И кому?! Тем, кто познал всю грязь Европы, Азии и Африки, кто пробивался, как лев, сквозь картечь и частокол штыков, погибал в ледяных снегах Московии или в чумных бараках Африки. В этом произведении содержался вызов всей просветительской философии XVIII века. Шатобриан обвинял минувший век в том, что тот убил в человеке веру в прекрасное, сорвал покровы тайны со всего и вся. Какова же цена громких рассуждений господ энциклопедистов? Что же это за прогресс, за которым стоит гильотина?!

Хотя, конечно же, особое место в его творчестве (а все собрание сочинений состояло из более чем 30 томов) заняли «Замогильные записки». Вышедшая уже после его смерти книга получила высокие оценки современников. Историк Токвиль сравнил их автора с древними классиками – Гомером и Тацитом. Другие говорили: «Мы обязаны ему почти всем» (Ж. Грак). Нам менее интересны перипетии вокруг рукописи. В 1830 г. Шатобриан отказался от звания пэра и, следовательно, от причитавшейся ему как пэру солидной пенсии, и был вынужден до самой смерти зарабатывать себе на жизнь литературным трудом. Пушкин скажет о нем: «Шатобриан приходит в книжную лавку с продажной рукописью, но с неподкупной совестию». Смерть его в 1848 г., последовавшая сразу же после революции, освободила рукопись. Это походило на освобождение спящей принцессы, заколдованной злой феей. И хотя ее пробуждение было медленным и трудным, окружающие не могли не порадоваться столь значительному событию. Что это за труд? Описание мало что вам расскажет. Ее можно сравнить со странствиями Одиссея по городам и весям большого мира. Писатель Ж. Жанен сказал о нем так: намереваясь написать только мемуары, Шатобриан «создал историю XIX века – не больше и не меньше».[6]

Никто так остро не чувствовал враждебности мира по отношению к свободе и истине, как Байрон. Этот бунтарь в мантии лорда, мятежник в поэтическом королевстве, паломник среди почтенных буржуа, повстанец и «корсар», вызывавший трепет в лондонском Сити и Уайт-холле – одна из самых ярких фигур британской и мировой культур. Французский историк и политический деятель И. Тэн заметил в «Истории английской литературы» (Париж, 1863): «Когда новый шаг в развитии цивилизации вызывает к жизни новый род искусства, являются десятки талантов, выражающих общественную мысль только наполовину, вокруг одного или двух гениев, выражающих ее в совершенстве». Байрон, безусловно, принадлежит к числу таких гениев европейской и мировой поэзии.

Джордж Гордон Байрон (1788–1824) провел детство в Шотландии (Эбердин). От отца он унаследовал титул лорда и полуразрушенный замок (Ньюстедское аббатство). Его поместили в школу для аристократов (1801), где он изучал латынь, греческий, античную историю, занимался литературой, много читал. Там возникли дружеские привязанности. Отношения Байрона с матерью оставались сложными. Необузданный характер матери, возможно, передался и сыну. Закончив Харроу, он поступил в Кембридж (1805). Впрочем, в стенах университета он больше внимания уделял спорту, нежели наукам. Вскоре появился первый сборник его лирических стихов, встреченный официальной прессой в штыки. Байрон ответил критикам сатирой – «Английские барды и шотландские обозреватели». С той поры началась долгая и изнурительная схватка гордого поэта и завистливого света. Вскоре он уезжает из Англии, повторяя про себя, подобно Чайльд Гарольду: «Он знал печаль, весельем пресыщен, готов был в ад бежать, но бросить Альбион».


Байрон. Рисунок Дж. Харлоу.

Байрон едет в Лиссабон, на Сицилию, в Кадикс, Севилью, Гибралтар, Грецию, Янину и т. д. Путешествие сопровождается приключениями. По возвращении он постарался все осмыслить и приступил к работе. Первые две песни «Чайльд Гарольда» появились в 1812 г. Перед этим он выступил в парламенте с речью в защиту рабочих-луддитов, вдребезги разбивавших ткацкие станки (в них они видели причину безработицы). Байрон стал знаменитостью, «львом Лондона». Стихи Байрона вдохновили и окрылили многих:

Так будем смело мыслить! Отстоим

Последний форт средь общего паденья.

Пускай хоть ты останешься моим,

Святое право мысли и сужденья,

Тебя в оковах держат палачи,

Чтоб воспарить не мог из заточенья

Ты, божий дар! Хоть с нашего рожденья

Тебя в оковах держат палачи,

Чтоб воспарить не мог из заточенья

Ты к солнцу правды, – но блеснут лучи,

И все поймет слепец, томящийся в ночи…[7]


Велик Байрон, ибо ему к дару дивного поэта было дано щедрое, благородное сердце… Он считал себя последователем и духовным учеником Жан-Жака Руссо. Если поэзия стала его постоянной и верной любовью, то свобода – безудержная страсть. Когда народы Европы конвульсивно содрогались в объятиях различных коронованных насильников, а трусливое охвостье, гордо именующее себя» мыслящей интеллигенцией», восторженно восхваляло новых и старых мерзавцев, один лишь Байрон дерзко принял вызов.

Он писал: «Бедной черни в конце концов надоест следовать примеру Иова. Сначала народ только ропщет, затем начинает проклинать и тогда – подобно тому, как Давид схватил пращу и пошел против великана, народ хватается за первое оружие, данное ему отчаянием, и возбуждается война. Я сам первый сожалел бы о ней, если бы не понимал, что одна только революция в состоянии очистить от ада. Я тогда буду воевать (по крайней мере на словах, а, может быть, и на деле) против каждого, кто воюет с мыслью, а из врагов мысли худшими были деспоты и клеветники. Я не знаю, кто победит; но если бы я даже и знал это вперед, мое знание нисколько не смягчило бы мое искреннее, горячее, прямодушное презрение ко всякого рода деспотизму у всех народов мира».

В Байроне, сочуствующим освободительной борьбе греков, словно проснулся дух героя Фемистокла. В «Песне греческих повстанцев» он писал, обращаясь к восставшим:

О Греция, восстань!

Сиянье древней славы

Борцов зовет на брань,

На подвиг величавый.

К оружию! К победам!

Героям страх неведом.

Пускай за нами следом

Течет тиранов кровь!

С презреньем сбросьте, греки,

Турецкое ярмо!

Кровью вражеской навеки

Смойте рабское клеймо.

Пусть доблестные тени

Героев и вождей

Увидят возрожденье

Эллады прежних дней…[8]


Байрон едет в Грецию, где присоединяется к повстанцам, перед этим получив первое и последнее приветствие от Гете. Байрон убежден: человек должен сделать для народа нечто большее, чем просто писать хорошие стихи. Он помогает повстанцам, давая им деньги на оружие. Ходили слухи, что те хотели предложить Байрону корону в случае победы. Однако земных корон не надобно поэтам… Куда большей наградой стала бы для него благодарная память потомков о герое, погибшем за дело свободы Греции.

Активной была роль Байрона и в делах карбонариев в Италии… Тогда он находился в Равенне, центре карбонарского движения Романьи (1820 г.). Среди видных карбонариев находились его друзья (Руджьеро и Гамба). Там он станет и одним из руководителей отряда «Американские стрелки» («mericani»), их главой, их «capo». И тут вооружение отряда повстанцев осуществлялось в основном на деньги поэта. Донесения папской полиции изобилуют упоминаниями об «опасном лорде», «первом революционере Равенны», что готовит восстание и отдает приказания направо и налево. Напомню, что в Италии тогда назревала революция против австрийского гнета. Он с нетерпением готовил приход часа, когда итальянцы загонят, наконец, «варваров всех наций обратно в их берлоги».


Э. Делакруа. Греция на развалинах Миссолунги. 1826.


В письме Меррею (22 июля), узнав о выступлении народа в Неаполе, он восклицает: «Мы здесь накануне эволюций и революций. Неаполь восстал, и среди романьольцев волнение». Некоторые его советы тем, кто готовит восстание, очень разумны и толковы… «Лучше драться, чем дать схватить себя поодиночке». Байрон советует: против регулярных войск режима удобнее и разумнее бороться партизанскими методами. Нужно «выступить мелкими отрядами и в разных местах (но в одно время)». В минуты роковые в нем просыпается воин, которому поэт охотно уступает место. Тогда Байрон записывает в «Дневнике»: «Когда с минуты на минуту ожидаешь взрыва, трудно сосредоточиться за письменным столом на поэзии высшего рода». Но разве битва за свободу угнетенного народа не является самой пламенной и возвышенной поэзией, которую создает поэт?!

Личная жизнь поэта не сложилась. Жена не смогла или не захотела понять яркую натуру поэта. После замужества леди Байрон, вдруг, удивилась тому, что муж пишет стихи: «Ну, написал несколько и хватит. Мало ли дел кругом». В каком-то смысле эти невзгоды стали причиной бегства Байрона из родной страны, которая, впрочем, оставалась для него поприщем литературной славы, «судом и трибуналом». В жизни поэта было немало трагических событий… Одним из них стало сожжение «Записок», над которыми поэт долгое время работал в Италии. Издатель Джон Меррей, по настоянию представителей леди Байрон, а также его «друзей», устроил настоящее судилище над наследием поэта. И 17 мая 1824 года (когда прах поэта еще не был перенесен на корабль, направлявшийся из Греции в Англию) в доме Меррея была сожжена эта драгоценнейшая рукопись. Один из лжедрузей, Хобхауз, убедил Байрона сжечь юношеский дневник (1809).[9]

Байрон– бунтарь, борец за свободу угнетенных, Прометей, властитель дум нескольких поколений (и не только в Англии)… Сам он в «Разрозненных мыслях» упоминает: с кем только не сравнивали его на многих языках мира – с Руссо – Гете – Юнгом – Аретино – Тимоном Афинским – Сатаной – Шекспиром – Бонапартом – Тиберием – Эсхилом – Софоклом – Эврипидом – Арлекином – Клоуном – «Комнатой Ужасов» – Генрихом VIII – Шенье – Мирабо – Микельанджело – Рафаэлем – Диогеном – Чайльд Гарольдом – Мильтоном – Попом – Драйденом – Бернсом, актером Кином, Альфьери и т. д. и т. п.[10]


Тереза Гвиччиоли. Рисунок графа дґОрсэ.


Художественный дар поэта настолько очевиден, что его признают буквально все, друзья и враги. Романтик Шелли оценивает байроновского «Дон Жуана» как своего рода «учебник поэзии»: «Я прочел Вашего «Дон Жуана» и вижу, что Ваш издатель опустил некоторые из лучших строк… Сам Данте едва ли мог бы написать лучше. А к концу какими лучами божественной красоты Вы озарили обыденность сюжета! Любовное письмо со всеми подробностями – это шедевр изображения человеческой природы, блистающий вечными красками человеческих чувств. Где вы научились всем этим секретам? Я хотел бы пойти в обучение туда же».[11] Гете в последние годы жизни все время думает о Байроне как о величайшем гении. Никто иной, кроме разве что Наполеона и Шиллера, не занимал так его дум. Образ Байрона предстает перед ним в совершенно ином ракурсе – как образ великого мыслителя и возможного реформатора. Гете кажется: останься Байрон жив, в нем непременно явился бы «новый Ликург или Солон». Старик хватает все, что может найти в печати о великом поэте. Оживил Байрон и «Фауста». Гете вернулся к тексту, которого не касался четверть столетия. Иные критики даже готовы утверждать, что и окончание знаменитого «Фауста» написано под влиянием Байрона.

Поэт М. Лермонтов писал о «байронизме» как о явлении широко распространенном. Его строки указывают на известную схожесть их бойцовских натур и поэтических темпераментов («И Байрона достигнуть я б хотел…»), но и вместе с тем и на их различие:

Нет, я не Байрон, я другой,

Еще неведомый избранник —

Как он, гонимый миром странник,

Но только с русскою душой…[12]


Последняя строка отделяет европейское видение от русского варианта «байронизма». Ф. Достоевский в своей речи о Пушкине, произнесенной в Обществе любителей русской словесности, также упомянул о Байроне и Чайльд-Гарольде. Сделано это в связи с Онегиным, «отвлеченным человеком», «беспокойным мечтателем во всю жизнь». Достоевский заметил с грустной иронией: «О, если бы тогда, в деревне, при первой встрече с нею (Татьяной, – авт.), прибыл туда же из Англии Чайльд-Гарольд или даже, как-нибудь, сам лорд Байрон и, заметив ее робкую, скромную прелесть, указал бы ему на нее, – о, Онегин тотчас же был бы поражен и удивлен, ибо в этих мировых страдальцах так много подчас лакейства духовного!..»[13] Белинский, говоря о Байроне, заметил, что в нем «все-таки нельзя не видеть англичанина и притом лорда, хотя, вместе с тем, и демократа». При этом он уважительно назвал английского поэта – «Прометеем XIX столетия».

Автор не ставил задачи написания картины истории искусств Европы или тем более создания обширного труда по «философии искусства». Это было бы затруднительно хотя бы в силу тех причин, о которых писал Ф. Шлегель: «тому, что называют философией искусства, недостает обычно одного из двух – либо философии, либо искусства».[14]

Искусство теснейшим образом связано с литературой и просвещением, составляя как бы дионисийскую или литургическую сторону образовательного процесса (в терминологии П.Флоренского). Английские романтики были первыми, кто сумели донести до самодовольных буржуа (диккенсовского Градграйнда и им подобных) высокую ценность искусства. В середине XVIII в. те равнодушно, если не сказать крайне неприязненно, взирали на старое национальное зодчество, и даже на творения Шекспира и Мильтона. И вдруг «темные века» начинают вызывать их интерес. «Если ты хочешь наслаждаться искусством, ты должен быть художественно образованным человеком» (К. Маркс)… Профессор Кембриджа Грей, изучавший саги и готическую архитектуру, пишет «Барда» (1755), давшего сюжет для многих романтических картин. Перси издает «Реликвии древней английской поэзии» (1765). Макферсон творит под маской древнего поэта Оссиана (тот прозван «Северным Гомером» в Англии, Франции, Германии). Появился ряд живописных полотен на тему. Художник А.-Л. Жироде-Триазон пишет «Оссиана, встречающего тени французских воинов» (1802), а Ж. Энгр – картину «Сон Оссиана» (1812).

Однако в авангарде идут те, кто готовы воспеть не сны античных героев, но «человечества сон золотой». Закономерно, что во главе движения встали художники и поэты, которых Шелли справедливо назвал «непризнанными законодателями мира». Сам П. Б. Шелли (1792–1822) в аллегорической поэме «Королева Маб» (1813) разоблачал пороки буржуазного общества, требуя насильственного свержения деспотии (в поэме «Восстание Ислама», увидевшей свет в 1818 г., и в лирической драме «Освобожденный Прометей», 1820 г.). Показательно признание, сделанное им в письме к Э. Хитченер, где он обличает «тупость аристократов»: «Мои размышления заставляют меня все сильнее ненавидеть весь существующий порядок. Я задыхаюсь, стоит мне только подумать о золотой посуде и балах, титулах и королях. Я повидал нищету. – Рабочие голодают. Мой друг, в Ноттингем посланы войска. – Да будут они прокляты, если убьют хотя бы одного истощенного голодом жителя… Саути полагает, что революция неизбежна; и это один из его доводов за то, чтобы поддерживать нынешний порядок. – Но мы не отречемся от наших убеждений. Пусть объедаются, распутничают и грешат до последнего часа. – Стоны бедняков могут оставаться неслышными до конца этого постыдного пиршества – пока не грянет гром и яростная месть угнетеннных не постигнет угнетателей». Таков гневный клич праведного и великого сердца, а не расшаркивания придворных холуев из писательского или политического борделя. Поэтому Шелли имел все основания заявить, обращаясь к потомкам: «И все-таки я буду жить после смерти».[15]


Жан Огюст Доминик Энгр. Сон Оссиана. 1813.


Мятежным лидером стал и У. Блейк (1757–1827), соединявший в одном лице таланты поэта и художника. Вдобавок, у него было сердце бунтаря и мечтателя. Французская и американская революции вдохнули в него надежду. «Мое сердце полно грядущего», – повторял он. Возможно, это подвигло его к созданию ряда поэм («Бракосочетания Рая и Ада», «Америка», «Французская революция», «Песни познания», «Европа»).

Имя Блейка относят к самым громким именам эпохи… Сын чулочника, с десяти лет отданный в учение граверу, он вынужден зарабатывать себе на хлеб, влача жалкое существование. Блейк так и не добился признания своего творчества со стороны английских снобов. Такова судьба гения в этом мире, где нет ни совести, ни справедливости. Академия его не признавала, издатели не издавали, церковники подвергали гонениям. Понятно, почему на полях попавшейся ему на глаза процерковной брошюры он напишет: «Господь сотворил человека счастливым и богатым, и лишь хитроумие распорядилось так, что необразованные бедны. Омерзительная книга». Жизнь для многих – ад. Среди его «Пословиц ада» есть и такая: «Во время посева учись, в жатву учи, зимой веселись».[16]

У. Блейк обладал редким трудолюбием и работоспособностью, что и помогло ему в итоге стать собственным издателем (сам сочинял, иллюстрировал, гравировал, печатал). Был ли он образован? Блейк не посещал никакой общеобразовательной школы, ибо «с детства ненавидел правила и ограничения настолько, что отец не решился послать его в школу». Зато он много читал и многим интересовался. Язык гравюр он постигал на аукционах, куда заходил смотреть картины (музеев в Лондоне тогда еще не было). По мысли Блейка, его поэмы должны были помочь человечеству в борьбе за освобождение от пут рабства и угнетения. Весьма достойная, смелая позиция. «Писать должен лишь тот, кого волнуют большие, общечеловеческие и социальные проблемы» (Д. Голсуорси).

Образовательное кредо Блейка, выраженное словами «Придите, молодые! Уже заря зажглась, и правда родилась», обращено было к молодежи. Он видел в ней наиболее совестливую, умную и порядочную часть общества. В искусствах и науках узрел он мощные орудия, с помощью которых можно и должно уничтожить в итоге тиранию дурных правительств. Блейк писал: «Восстаньте, Молодежь Нового Мира! Воспротивтесь невежественными наймитам! Потому, что есть наймиты в Войске, и при Дворе, и в Университете, которые хотели бы, если бы могли, навсегда подавить духовную и продлить телесную войну»… В идейной борьбе с наймитами капитала, циниками прессы, бюрократами и неучами он использует в качестве оружия копья интеллекта и стрелы мысли.[17]

Среди наиболее интересных «умозрений в красках» Блейка – его «Песни Невинности» (1789) и «Песни Опыта» (1794), а также иллюстрации к «Книге Иова» и «Божественной комедии» Данте. В числе видных романтиков назовем имена Дж. Констебля, Г. Фюзели, С. Пальмера и, возможно наиболее талантливого из них, Дж. Тернера. В конце века в их славный отряд влился английский художник и поэт У. Моррис, давший романтизму исчерпывающую и точную характеристику: «Что такое романтизм? Я слышал, как людей ругали за то, что они романтики. Но ведь романтизм – это способность к правильному пониманию истории, умение сделать прошлое частью настоящего».[18]

Пока мы молоды с тобой,

Наполним кубок золотой…

Бессмертья кубок, кубок славы,

В нем сладкий яд, змеясь, шипит:

Прощайте, юные забавы,

Звезда бессмертия горит![19]

Романтизм – это еще и способность тонко понимать и чувствовать природу. Таким свойством обладал великий английский живописец Джон Констебль (1776–1837). Природа оживает, дышит неповторимой свежестью в его пейзажах «Телега для сена» (1821) или «Дедхемская долина» (1828). Вначале косная публика никак не желала воспринимать его картин, несмотря на все богатство содержащихся в них красок и оттенков.


У. Блейк. Иллюстрация к «Книге Иова».


В художественном мнении Европы укоренилось мнение, что в Англии живопись и другие искусства, обращенные к чувствам, заброшены и отошли как бы на задний план. Если ими и занимаются, то лишь из соображений моды. Французский историк культуры И. Тэн писал в1865-1869 гг.: «Современные живописцы этой страны – ремесленники с определенным и узким талантом; они нарисуют вам копну сена, складки одежды, верес с отталкивающей сухостью и кропотливостью; продолжительные усилия, постоянное напряжение всего физического и нравственного механизма расстроили у них равновесие ощущений и образов: они стали нечувствительны к гармонии тонов и выливают на полотно горшками зеленую краску такого же яркого цвета, как попугай; деревья у них точно из цинка или листового железа; тела красны, как бычья кровь, и если исключить изучение физиономий и характеров, то их живопись отталкивает, а их национальные выставки кажутся иностранцам собранием красок столь же резких, крикливых и дисгармоничных, как кошачий концерт».[20] Французы и англичане очень «любят друг друга», но любопытно, что схожие резкие оценки будут направлены и против импрессионистов.

Тем не менее именно в Париже, где Констебль выставил свою «Телегу для сена» (1824), картину оценят по достоинству. Некоторое время спустя к нему придет и всеобщее признание. Констебля избрали академиком. Вес и влияние мастера у живописцев Европы заметно возросли. Делакруа отмечал в письме (1850): «Констебль – необыкновенный художник: он – гордость англичан. Я уже говорил Вам о нем и о том впечатлении, которое он произвел на меня, когда я писал «Резню на острове Хиос». Он и Тернер – настоящие реформаторы. Нашей школе, изобилующей теперь талантами подобного рода, они принесли много пользы. Жерико совсем ошалел от одного из больших пейзажей, которые нам прислал Констебль». Эта плеяда художников явилась на свет, чтобы вернуть миру все волшебство классической живописи и цвета. Шпенглер однажды даже заметил: «Между Рембрандтом и Делакруа или Констеблем лежит мертвое пространство…»[21]


Д. Гарднер. Портрет Дж. Констебля. 1806.


Волшебным мастером пейзажа по праву считают английского художника Джозефа Тернера (1775–1851). Он рос в семье цирюльника, в одном из темных подвалов неподалеку от Темзы. Что мог видеть лондонский мальчишка в этом мрачном аду? Кабаки, попойки, проституток, дебоши… Дома обстановка также была крайне тяжелой (его мать умерла в сумасшедшем доме). Может быть, именно поэтому живопись его будет буквально пронизана светом и солнцем, дышит вольным воздухом и морем. Говорят, что последним его словом была фраза: «Солнце – бог». Он умрет как жил, без единого стона.

Тернер – художник-труженик, художник-самоучка… Всем, чего он достиг в жизни, он обязан своему труду. Не оттого ли почти все дети на его картинах заняты каким-то полезным трудом (жнут, тянут плуг, купают коней, лазают по снастям корабля)?! Он так и не получил возможности закончить школу. Рисунку учился, где только и как мог. Отец верил в его будущее, сказав: «Мой сын будет художником». С 14 лет он зарабатывал на жизнь рисунками (отец развешивал их у дверей лавки и продавал по 2–3 шиллинга за штуку). По рекомендации некоторых художников он начал посещать классы Академии (с 1789 г.). Вскоре ему стали поступать заказы. Юноша исходил пешком много дорог, отправляясь на этюды… Тернер продолжал набирать опыт, знания, посещая «вечернюю академию» некоего доктора Монро (у того в госпитале для душевнобольных лечилась и его мать). Он помогал ей, как мог, ибо был любителем и ценителем живописи. Тернер копировал у него некоторые принадлежавшие ему работы, получая полгинеи и ужин.

Жизнь художника в то время была тяжелой. Нередко она заканчивалась трагически. Мы уже говорили о нелегкой судьбе У. Блейка. Великолепного мастера рисунка Дж. Уорда, выросшего в трущобах, никогда не учившегося в школе и работавшего с 5 лет (он зарабатывал себе на жизнь в покойницкой, вскрывая трупы), в конце жизни разбил паралич. Другой близкий друг и товарищ Тернера, Гиртин, очень рано ушел из жизни. Козенс, еще один друг Тернера (тот многим обязан ему в школе), вскоре помешался и умер.


Джон Констебль. Собор в Солсбери. 1823.


Со временем картины Тернера стали привлекать внимание. Его избрали в Академию членом-соревнователем, а в 1802 году – академиком, хотя она и считалась рассадником демократии («над Академии довлел упрек, что в ее составе слишком много демократов»). Рост популярности пейзажей объяснялся и общей атмосферой в художественных кругах Англии. Тогда уже вышли в свет «Лирические баллады» Вордсворта и Кольриджа (1798), считавшиеся манифестом романтизма. Природа родной страны становилась все более любимым местом отдыха для многих. Тернер и обращается к теме Озерного края.


У. Тернер. Кораблекрушение. 1805.


В идейном плане на художника повлияла поэма романтика Томсона «Свобода». В ней поэт задает весьма острые вопросы: а не ждет ли британскую цивилизацию судьба Римской империи. В пятой главе он прямо предсказывает гибель нации, если «науки, художества и общественные труды» останутся в таком пренебрежении. В своих картинах Тернер как бы проводит аналогию между трагической судьбой Карфагена и Британии. Его панорама «Битва на Ниле» (1799), показанная в Лондоне, воплощала в себе черты нового искусства. Он пишет море, ледники, горы, обвалы, египетские казни, потопы, метели. Но особенно силен художник в изображении родных озер, рек и парков. Тут сей фавн живописи находил отдохновение и успокоение… В 1807 году его выбрали профессором перспективы (с 1811 и по 1828 год он читал студентам лекции по мастерству). Обладал он и неплохим видением исторической перспективы. Еще до Байрона он призвал греков к битве за свободу своей страны, написав «Восстановленный храм Панэллинского Юпитера» (1814). Храм Зевса на картине – образ возрожденной Греции.

Ему не раз приходилось сталкиваться с прозой жизни. С грустью осознал он, сколь зависим художник от своего «патрона» (в корыстном мире). На полях одной из книг, где идет речь о Британском институте (влиятельной организации богатых меценатов), он отмечает: «…Художник должен осмелиться думать сам за себя, и найти свой метод…не слушая каждого, притязающего на высшее познание, которое заключается в нескольких практических терминах… Но у нас нет иного выбора, кроме патрона-покровителя, – вот истинные оковы таланта, и каждый смельчак, сознательно противящийся этому будет нищим и одиноким. Таково мое положение, – зато оно останется моим собственным…» Романтизм все явственнее ощущал на себе жесткую хватку дельцов «нового времени».[22]

В каком-то смысле можно считать символичным, что цвет английского романтического искусства уйдет из жизни как-то сразу, словно выкошенный костлявой рукой безжалостного времени (Китс – 1821, Шелли – 1822, Байрон – 1824, Блейк – 1825, Фюзели – 1825, Констебль – 1837). Может, тому виной был «час смертных судорог» государств?! Пару десятилетий поток небывалой силы (войны, революции, террор) пронизал человечество от полюса до полюса, вызывая сочувствие одних и гнев других. Искусству угрожал и другой поток – пошлости и казенщины. Дж. Констебль в письме к Фишеру (1822) указал на эту опасность: «Искусство скоро умрет; через тридцать лет в Англии совсем не будет настоящей живописи. И все потому, что коллекционеры, директора Британского института и прочие забивают пустые головы молодых художников картинами».[23]

Конечно, романтизм – явление огромного масштаба… Более того, это явление в каждом поколении находит своих горячих сторонников. Для нас это синоним истинной жизни. Исчезни завтра из нашего окружения романтик и мечтатель – и тотчас серая и будничная «правда бытия» войдет в дом, превратив его в ад… Нечто схожее испытал, видимо, английский поэт Джон Китс, доживая свои дни в Италии. В последний год, устав от беспрерывной борьбы с жизненными невзгодами, он не написал ни строчки.

Когда мне страшно, что в едином миге

Сгорит вся жизнь – и прахом отойду,

И книги не наполнятся, как риги

Богатой жатвой, собранной в страду;

Когда я в звездных дебрях мирозданья

Пытаю письмена пространств иных

И чувствую, что отлетит дыханье,

А я не удержу и тени их;

Когда я вижу, баловень минутный,

Что, может быть, до смерти не смогу

Насытиться любовью безрассудной, —

Тогда – один – стою на берегу

Большого мира, от всего отринут,

Пока и слава и любовь не сгинут.[24]


Романтическая «слава и любовь» находила прибежище не только во Франции или Англии, но и на Апеннинах, хотя А. С. Пушкин однажды и заметил: «В Италии, кроме Dante единственно, не было романтизма. А он в Италии-то и возник». Но в XIX в. долю романтического красноречия внесла и Италия. Закономерно то, что сюда устремился и Стендаль, создавший здесь свои знаменитые «Прогулки по Риму» и «Историю итальянской живописи»… Италия, которую охотно посещали англичане, французы, испанцы, русские и немцы, для всех художественно-поэтических натур все еще оставалось неким компасом высокого эстетического вкуса и мастерства. Хотя и тут давно уже была своя «ложка дегтя». Дело в том, что на рубеже XVIII и XIX вв. страна оказалась раздроблена и находилась под гнетом австрийцев. Когда французская армия под командованием Наполеона вступила в Италию (Венеция, Генуя, Милан), здесь образовалась Цизальпинская республика, основа будущей единой страны. Известный итальянский математик Машерони даже преподнес Наполеону трактат «Геометрия» со словами: «Ты преодолел Альпы… чтобы освободить свою дорогую Италию». Итальянцы видели в нем «своего» – Буонапарте. Время иллюзий и надежд. Стендаль назвал 1796 г. «поэтическим временем» генерала: «Я прекрасно помню тот восторг, который его юная слава возбуждала во всех благородных сердцах». Однако коварство славы, денег и власти в том и состоит, что они незаметно, исподволь отравляют ядом свою жертву. Директория Цизальпинской республики преподносит Бонапарту в качестве дара дворец Момбелло (стоимостью в миллион ливров). Тот стал почти полновластным хозяином страны. Вероятно, тогда-то он впервые познал в полной мере вкус власти и денег. В дальнейшем, как известно, Италия стала такой же разменной монетой в планах Наполеона, как и многие другие страны.

Когда в 1799 г. французские войска покидали Италию, реакция населения была уже совсем иной. Итальянцы восторженно встречали Суворова в Милане и Турине. Эскадра Ушакова получила столь же теплый прием. Но пришедшие на смену французам австрийцы вновь испортили «обедню»… Они не только секли итальянцев розгами, но и, что гораздо больнее для обывателя, нещадно выворачивали их карманы. Энтузиазм, с каким ранее итальянцы принимали австрийцев, сменился столь же сильной ненавистью к ним. «Без сомнения, наша армия, а также и лица, действовавшие совместно с ней, вели себя в Италии таким образом, что нет ни одного итальянца, который не предпочел бы французского господства или правительства Цизальпинской республики так называемому австрийскому деспотизму», – признавались впоследствии и сами австрийцы.[25]

Примерно в это же время Италия, где каждый второй житель – Карузо или Россини в миниатюре, подарила миру трех великих музыкантов… Первым был Никколо Паганини (1782–1840), рожденный в Генуе. Город дал немало ярких исполнителей и дирижеров. Музыканты и певцы всегда были тут первыми людьми, а генуэзские инструменталисты славились по всей Европе. В 1795 г. состоялся первый концерт 13-летнего Паганини. Тогда-то и началось его триумфальное шествие. В его руках словно ожила душа скрипки (известно, что скрипка «родилась» за два столетия до этого, в Ломбардии – Монтикьяри, Сало, Амати). Паганини – гений чувств! Он и сам говорил: «Нужно сильно чувствовать, чтобы заставить чувствовать!» Игру его услышал знаменитый скрипач Крейцер (которому посвятят свои работы Бетховен и Толстой) и предсказал славу юноше.

Удивительно все же поступает история… Казалось бы, о какой музыке может идти речь, если в Генуе царит голод, свирепствует сыпной тиф, а улицы загромождали груды трупов. Но музыка сильнее смерти! Никколо переезжает в Лукку, где учит играть на скрипке даже профессоров музыки. Тогда-то и родился его прекрасный девиз: «Великих не страшусь, униженных не презираю!» Восхищение от игры маэстро было огромным.

Художник и в любви остается им. Не менее искусно, чем струнами скрипки и гитары, владел Паганини струнами дамского сердца. Его жизнь – постоянная смена любовных «декораций». Однажды он увлекся знатной тосканской дамой… В «Автобиографии» музыкант признается, что три года только ею и занят («с удовольствием щипал струны гитары»). Впрочем, за это же время им были написаны 12 сонат для гитары и скрипки («Любовный дуэт», «Мольба», «Знак любви», «Ссора», «Расставание», многие другие). На музыканта обратила внимание Э. Бачокки, сестра Наполеона. Тот стал и королем Италии (1805), подарив ей княжество. Там она открыла французский и итальянский театры, основала академию, способствуя развитию торговли и промышленности. Эта «луккская Семирамида» привлекла и Паганини, наградив титулом «камерный виртуоз». Надо отдать ему должное: он справился с ролью «виртуоза», ибо дирижировал спектаклями, устраивал концерты, давал уроки скрипки Паскуале, мужу княгини, а самой княгине – уроки любви. Эта женщина сумела по достоинству оценить способности музыканта.


Пьер д`Анжер. Портрет Паганини. 1833.


Публика была потрясена исполнением пьесы «Любовная сцена» (на двух струнах), а соната «Наполеон» исполнена всего на одной струне скрипки! Вскоре он знакомится и с другой сестрой Наполеона, красавицей Полиной (скульптор Канова прославил ее образ, изваяв ее в мраморе в образе Венеры). Это самое знаменитое его произведение можно лицезреть на вилле Боргезе (Рим): одно из совершеннейших женских тел и в мраморе сохраняет жаркую, чувственную прелесть. Эта женщина являла собой «необыкновенное сочетание совершенной телесной красоты и невероятной моральной распущенности». Это очаровательное создание отличалось легкомысленностью («она поступала, как школьница»). На ее любовном поле пало большинство офицеров Генерального штаба. О ее потрясающем влиянии говорили так: «Вряд ли кто-нибудь осмелится оспаривать ее право на яблоко, которое, говорят, Канова вручил ей, увидев ее без одежды, – отмечала графиня Потоцкая. – Прелестные и поразительно правильные черты лица сочетались у нее с великолепной фигурой, которой – увы! – слишком часто восхищались». Ее нагота так возбудила Канову, что он с трудом закончил лепить из глины ее тело. Готовность Полины позировать обнаженной шокировала многих ее современников».[26]


Антонио Канова. Полина Боргезе в виде Венеры. 1805–1807.


Великий маэстро сумел сорвать две любовные «розы» из одной императорской оранжереи (поэтичные итальянцы нарекли Элизу – Белой, а Полину – Красной Розой). Девизом же прекрасной Полины были слова: «Мои губы таят секрет моего сердца». Этот секрет она и поведала своему дорогому Никколо… Впрочем, еще Овидий говорил: «Ut ameris, amabilis esto!» (лат. «Чтобы тебя любили, будь достойным любви»). Любовь – это всегда награда, и достается она лишь сердцам, открытым красоте мира. Поэтому, быть может, ее столь часто ассоциируют с восхищающими нас красотами природы, звездами и роскошными цветами (знаменитые цветаевские строки о «законе звезды и формуле цветка»). Вспомним и прекрасный стих русского поэта Константина Бальмонта:

Я видел много алых роз

И роз нагорно белых.

И много ликов пронеслось

В уме, в его пределах…


Как ни восхитительна любовь, все же главное место в жизни Паганини занимала несравненная музыка… Это был подлинный волшебник и виртуоз звуков. Композитор Бланджини сказал: смотря на него, слушая его, невольно начинаешь плакать иль смеяться, думая о чем-то сверхчеловеческом. История выступлений гениального музыканта полна примеров просто немыслимого, ошеломляющего успеха (многие называли все это про себя некой «дьявольщиной»). Паганини предстал в общественном мнении как «самый яркий талант века», «первый скрипач мира»… Он-то и положил начало сольным концертным выступлениям инструменталистов-виртуозов, тем самым предвосхитив Ф. Листа с его знаменитым девизом «Le concert c`est moi!» (франц. «Концерт – это я!»).

А все-таки странно, что талант и гений чаще представляют в виде неких небесных даров, капризов судьбы, а не как закономерный плод тяжких трудов и знаний. Стендаль в «Жизни Россини», говоря об изумительном даре Паганини, повторил широко распространенную в Италии и за ее пределами легенду: «К вершинам мастерства эту пылкую душу привели не длительные упорные занятия и учеба в консерватории, а ошибка любви, из-за которой, как говорят, он много лет провел в заключении, где сидел в колодках всеми забытый и одинокий. Там у него было только одно утешение – скрипка, и он научился изливать на ней свою душу. Долгие годы заточения и позволили ему достичь вершин искусства…» Стендаль в данном случае не прав. В тюрьмах не вырастают гении.

Паганини постоянно находился в окружении слухов. Его враги распускали о нем самые невероятные и злостные небылицы. Каноники пытались доказать, что его имя происходит от слова «paganus» (язычник) или, что настоящий Паганини, якобы, погиб в тюрьме, а выступающий с концертами человек с этим именем – беглый каторжник. Католическая церковь источала яд. Один из ксендзов, К. Коженевский, осуществлявший надзор за Паганини в Варшаве, писал о его творчестве:»Я видел этих двух людей – господина Шопена и итальянского скрипача Паганини – вместе. Я случайно слышал их разговор. Как далеки их музыкальные стремления от величавой простоты и богоугодной музыки нашего органа! Воцаряется дух безбожной музыки, и сатанинский соблазн звучит в музыкальных инструментах и господина Шопена и господина Паганини. Оба они одержимы духом нынешнего века, князь тьмы простирает над ними свои крылья. Я сам видел, как набожные женщины, возвращаясь с этих нечестивых концертов, теряли присутствующую им простоту веры и были полны греховных волнений. Все это наводит меня на серьезные размышления. Я пытался погасить впечатление от музыки этого страшного скрипача. Я выдвинул против него нашего представителя, члена нашего ордена, скрипача Липинского. Была ли то болезнь, или что-либо еще, но Липинский играл вяло, и землистый цвет его лица говорил о том, что он болен. И поэтому масоны и еврей Елеазар, по проискам якобинцев назначенный директором варшавской консерватории, вручили 19 июня «кавалеру Паганини» золотую табакерку с какой-то трогательной надписью и с нечестивым знаком… Не упускайте из виду эту опасную гадину. В Париж его зовут недаром… Паганини, этот опасный каторжник, вернувшийся в святую католическую паству, внес страшное смятение в души и внушает людям безумные мысли, водя сатанинским смычком по скрипке, завороженной дьяволом. Его музыка в тысячу раз хуже сотни якобинских проповедей. Я слышал о том, что сатанинский дух появился в Париже, что сумасшедшие головы нескольких молодых литераторов подняли знамя так называемого романтизма. Помните, что вещь, называемая нынче романтизмом, завтра будет называться революцией. Таково мнение не только мое, но и всего капитула».[27]


Скрипки работы Страдивари, принадлежавшие Паганини.


После смерти музыканта Лист скажет: «Паганини умер… С ним исчез уникальный феномен искусства. Его гений, не знавший ни учителей, ни равных себе, был так велик, что не мог иметь даже подражателей. По его следу не сможет пройти никто и никогда».[28]

Если итальянец эпохи Древнего Рима своим обликом напоминал горного орла (aquila), то в новую эпоху в нем заметнее черты соловьиные (usignolo). В конце XVIII в. родился один из самых голосистых «соловьев» – Джоаккино Россини (1792–1868). Отец Джокко происходил из знатной, но разорившейся семьи (в родовом их гербе – соловей), мать была дочерью пекаря. Красавица Нина обладала голосом и добрым нравом. Ее первенец, обожаемый Джоаккино, был красив, как юный Аполлон, и сдобен, как румяная булочка.

Детство и юность Россини протекали в обычной для сорванцов тех лет обстановке. Причащениям к «таинствам господним» он предпочитал причастие иного рода (опустошал бутылки с вином в церкви и уединялся в исповедальне с красоткой). Повзрослев, он всерьез занялся музыкой в семье священников Малерби. Поразительный музыкальный дар в нем обнаружился уже в 10-летнем возрасте. Успехи юного Джокко как певца головокружительны. Его избирает своим членом филармоническая академия Болоньи. После пяти месяцев занятий в Музыкальном лицее он стал популярен. Его приглашают петь везде и всюду. Он мечтает стать знаменитым певцом, этаким виртуозом бельканто.

Юноше, правда, не очень нравилось то, чему и как его учили в школе. Уже тогда у него возникло смутное ощущение, что он станет писать музыку иначе. Талант и инстинкт «нельзя насиловать, перегружая его учебой и всякими премудростями». В конце концов, Россини надоели старые методы преподавания. Глядя на иные музыкальные пьесы, похожие на черствые научные трактаты, он хочет решительно изменить судьбу, а заодно и методу сочинения музыки. Если правила не нравятся, отбросьте их прочь!

Как возникла та «мастерская», в которой творил гений? Россини аккумулировал все доступные ему знания: уроки игры на клавесине, виолончели, рояле, альте, занятия контрапунктом, литературой, изучение шедевров Гайдна и Моцарта. Даже «ученая Болонья» приходила тут на помощь: Совет академии поручил ему репетировать и дирижировать концертами на публичных экзаменах. Посетил он и Венецию. Хотя Венецианская Республика и пала (1797), ее культурные традиции во многом сохранялись и продолжались. Напомним, что в XIX веке музыка в Италии звучала почти исключительно в оперных театрах. Первую оперу Россини написал и поставил в 14 лет («Деметрио и Полибио»).

Оперные спектакли в те времена ставились главным образом с помощью хороших голосов, художников-декораторов и балетного искусства. Сама же опера как произведение музыкального искусства уходила на второй план. Положение нужно было менять. Реформирование столь сложного, уже сложившегося процесса требовало человека с именем. Путь Россини лежал в Милан, в самый авторитетный музыкальный центр Италии, а быть может всего мира (Ла Скала). Здесь держат экзамен на зрелость певцы и композиторы. В Милане должно было произойти музыкальное «крещение» Дж. Россини.


Театр «Ла Скала» первой половины XIX века. Гравюра. 1810.


Мы уже не раз отмечали, что творчество гения становится плодотворным, если ему сопутствует любовь женщины. У Россини также была «своя Джульетта» – певица Мария Марколини. На ее поцелуи он отвечает кабалеттой, на объятья – арией («Странный случай»). Злые языки даже утверждали, что он попал в Ла Скала во многом благодаря влюбленным в него певицам. Разумеется, это не так. Иначе бы оперы «Севильский цирюльник», «Отелло», «Золушка», «Вильгельм Телль» не завоевали бы триумфально весь мир. «Это было самое популярное имя нашей эпохи», – позже скажет о нем Джузеппе Верди. Похоронят Россини в Париже, на кладбище Пер-Лашез рядом с Беллини, Шопеном и Керубини, а затем в 1887 г. прах торжественно перевезут во Флоренцию, и захоронят в пантеоне Санта-Кроче, рядом с Микеланджело и Галилеем. Знаменательно и то, что большую часть своих средств Россини оставил на развитие образования. В частности, на завещанные Россини деньги была основана консерватория в городе Пезаро.[29]

Имя Россини было популярно во всей Европе. В Германии В. Любке писал: «… Новый светоч загорелся для Италии, да и для всего мира, в лице щедро одаренного Джоаккино Россини. Гениальный, преисполненный новых музыкальных идей, понимавший свое время, знакомый с иностранными произведениями инструментальной музыки, он умело соединял свое и чужое как в фокусе. Его оперы стали мировыми операми».[30]

В его честь ваяли многие великие скульпторы, а знаменитые поэты не уставали слагать гимны в его честь… В России ему посвятил свой стих поэт И. Северянин:

Отдохновенье мозгу и душе

Для дедушек и правнуков поныне:

Оркестровать улыбку Бомарше

Мог только он, эоловый Россини.


Глаза его мелодий ясно-сини,

А их язык понятен в шалаше.

Пусть первенство мотивовых клише

И графу Альмавиве, и Розине.


Миг музыки переживет века,

Когда его природа глубока, —

Эпиталамы или панихиды.


Россини – это вкрадчивый апрель,

Идиллия селян «Вильгельма Телль»,

Кокетливая трель «Семирамиды».[31]


Другое чудо явилось на свет в Катании – в лице Винченцо Беллини (1801–1835). Рассказывают, что в ту ноябрьскую ночь небо прочертила комета, сами собой звонили колокола и пели органы, а из руин древнего одеона якобы звучали нежнейшие хоры… Конечно, это – легенда, но в ней есть свой скрытый смысл. Мальчик появился в семье, где музыка была главным занятием. Отец был церковным органистом, зарабатывая деньги уроками и музыкальным сочинительством. Малышу исполнился всего год, когда он уже отбивал такт, а затем стал напевать и арии Фиорованти. Столь очевидны его дарования, что в 2 года его отдают учиться грамоте и другим предметам. В 3 года он уже играл на фортепиано. Однажды он даже с успехом дирижировал оркестром. В 6 лет он сочинил «опус номер один» («Gallus cantavit»). Первые его опусы до нас не дошли. В юности Беллини посещал медицинскую школу при Катанийском университете, дабы получить надежную профессию. Но все же семья решила послать его в Королевский музыкальный колледж (так в XVIII–XIX вв. называли консерваторию) в Неаполе. Там, ведь, учился и дед Винченцо. В 16 лет юноша уже сочинил три мессы. В Катании народ все чаще с восторгом поговаривал о том, что сыну дона Розарио Беллини «музыку по ночам напевает сам ангел». К нему начинают относиться уже как к профессионалу. Он все чаще получает заказы на сочинение музыки, а с ними и первые гонорары. Интересно и то, что одновременно с занятиями музыкой он посещает медицинскую школу при Катанийском университете. На вопросы родителей, зачем он это делает, Винченцо отвечал: «Чтобы приобрести профессию…» Перед отъездом в Неаполь, на учебу музыке, он подарит своему любимому городу «Pange lingua», печальную мелодию, которую обычно исполняют в ходе торжественных процессий в страстную пятницу. Это «последнее прости» юного Беллини чем-то напоминает вторую тему последней части бетховенской «Аппассионаты».


Винченцо Беллини. Гравюра.


Королевский музыкальный колледж располагался в монастыре Сан-Себастьяно и возглавлял его известный композитор Н. Дзингарелли (автор 40 опер и 50 симфоний). Ректором был Дж. Ламбиазе, а среди педагогов выделялись Дж. Тритто (автор учебника «Школа контрапункта» и 50 опер), Дж. Фурно, К. Конти и другие. Успехи Беллини в музыкальной науке столь блистательны, что с 1820 г. он получил право продолжать учебу бесплатно. Италия в ту пору вошла в фазу республиканского романтизма. В атмосфере свободы Беллини и его друзья примкнули к «венте карбонариев». Но в 1821 г. австрийцы оккупировали Италию. Однако все-таки здесь по-прежнему царила музыка, а не австрийцы. В 1822 г. с блистательным успехом состоялась премьера оперы Доницетти «Цыганка»… Учеба, любовь и творчество вполне успешно дополняли друг друга. Беллини влюбился в дочь судьи, что «рисовала, как Рафаэль, стихи слагала, как Сафо, и пела, как соловей». Ей он посвятил свою знаменитую арию «Нежный образ моей Филли».

В 1824 г. он, выдержав годичный экзамен, получил в итоге звание «лучшего маэстрино среди учащихся». Его попечению вверена группа воспитанников, которых он и должен был обучать секретам искусства. Путь к вершине мастерства был не прост. Его посещали сомнения. Услышав оперу Россини («Семирамиду»), он был «убит, сражен, раздавлен». Словно обращаясь к своему таланту, Беллини тогда воскликнул: «Ну разве можно теперь писать что-либо более прекрасное, чем музыка Россини?!» Первая его вещь, опера «Адельсон и Сальвини», им самим будет охарактеризована как «стряпня». В дальнейшем Беллини трудился с удвоенной энергией. Его главным жизненным девизом станет: «Работать ради того, чтобы победить!». В итоге он и победил, создав «Пуритан», «Норму» и другие замечательные произведения. Нелепо ранняя смерть (которая трижды нелепа, когда поражает самых достойных), увы, прервала творчество композитора.[32]

Надо заметить, что европейское искусство в XVIII–XIX вв. во многом носило межнациональный характер. Мы уже говорили о значении Италии как главной школы живописцев (наряду с Голландией и Испанией). Но и все остальные музы не считали для себя обязанными строго следовать национальным вкусам и канонам. Так, оперу «породила» Италия, у истоков балета как самостоятельного театрального жанра стоял английский хореограф Джон Уивер, своей промежуточной стадии развития классический балет достиг во Франции. Величайшие балерины французского театра в XVIII в. не были француженками (Тальони – итальянка, Ф. Эльслер – австриячка, Ф. Черрито – итальянка, Л. Гран – датчанка и т. д.). Но при этом считают, что пора нашествия иностранок – величайшая эпоха французского балета. А затем уж наступит эра великого русского балета.


Ночной арест.


Иные из читателей могли почувствовать некоторую неловкость (возможно, даже раздражение) от постоянной смены имен и фигур, стран и эпох, родов и видов познания и искусства. Но разве в повседневной жизни они не сталкиваются с подобным?! Разве путь по тропе знаний не предполагает порой неустанную смену «стилей и жанров»? Думаю, что многие из них могли бы и о себе сказать устами известного французского писателя Р. Роллана (1934): «… Меня формировали не столько дух и искусство какой-либо одной нации, сколько те учителя, которых я свободно выбирал себе во «всемирной литературе». Начиная с детства, настоящей моей школой была не школа в собственном смысле слова – коллеж, лицей и т. д. (там я скорей учился познавать «людские слабости»), – в библиотеке моего деда. Я там еще до пятнадцатилетнего возраста питался Корнелем, Шиллером и Шекспиром. Добавлю к этому «Дон-Кихота», «Гулливера» и «Тысячу и одну ночь». А над моим пианино вставал хоровод примирившихся теней: Моцарт, Бетховен, Беллини и Россини. Впоследствии этот хоровод стал шире».[33]

В Италии творил и прекрасный композитор Гаэтано Доницетти (1797–1848), с именем которого связывают расцвет искусства бельканто. Современники называли его «великим романтиком музыки». Оперы Доницетти «Любовный напиток» (1832), «Лючия ди Ламмермур» (1835), «Дон Паскуале» (1843) и другие шли на сценах театров Италии, Парижа, Вены и Петербурга. Власти настороженно относились к нему, учитывая активную поддержку им карбонариев. Его «Реквием» долгое время оставался под запретом. Власти преследовали многих композиторов и мастеров Италии. Трагичной была судьба композитора, скрипача, певца Д. Чимароза (1749–1801), создателя оперы «Тайный брак» (1792). Тот вступил в ряды заговорщиков-карбонариев и участвовал в восстании против неаполитанского короля (во имя свободы Италии). Его схватили и заключили в тюрьму. Чимароза бежал в Россию, где находился несколько лет. Однако вернувшись в Италию, этот талантливый композитор был подло отравлен королевой в Венеции (в 1801 г.).

Под запретом в Италии, находившейся под австрийским игом, была и философская мысль. В рамках по сути оккупационного режима протекала деятельность Винченцо Джоберти (1801–1852). Закончив теологический факультет, тот стал священником, а затем придворным капелланом. Вскоре его за патриотическую деятельность и республиканские взгляды арестовали и выслали из Италии. Местом его пребывания стали Париж и Брюссель. В Брюсселе он преподавал философию и писал основные свои работы – «Введение в изучение философии» (1839–1840), «О моральном и гражданском превосходстве итальянце» (1842), «Современный иезуит» (1846–1847) и др. В 1848 г. он вернулся в Италию (в год революций), где стал депутатом, министром, а затем и президентом совета. Однако президенты нас мало интересуют. Вскоре философ разочаровался в «реальном бытии» (да и в своем «президентстве»), уехал в Париж, где и умер в 1852 г.

Наибольший интерес представляют его взгляды на культуру и политику. Он считал, что духовный центр Европы находился и находится в Италии, говоря: «Италия сотворила Европу». Затем, предоставленная сама себе, европейская цивилизация провалилась в тартарары хаоса. В будущем именно Италия и ее великий народ должны возложить на себя цивилизующую миссию общечеловеческой истории. Однако для этого нужно возродить христианство («установить в Европе во второй раз христианство»). Кто это сделает? Новые апостолы истины. Ведь, сам по себе темный народ никогда не сможет сорганизоваться и объединиться («О моральном и гражданском превосходстве итальянцев»). Он должен стать в высшей мере образованным. Чтобы всего этого достичь, обязательно нужны светлые и великие идеи. Тем самым Джоберти дал политике не только философское, но и духовно-нравственное обоснование. Он говорит: «Лишь идея может объединить души государственных мужей и философов. Без идеи можно только разрушать, а не строить, искушать, а не убеждать». Религия также абсолютно необходима человечеству, но главным образом как инструмент морали, цивилизующей людской род.[34]

Его взгляды перекликаются со взглядами итальянского писателя – патриота и революционера Джузеппе Мадзини (1805–1872). Жизнь его вполне могла бы послужить канвой для романа. Выходец из профессорской семьи, он впитал идеалы свободы, справедливости, добра, общественного служения и прожил довольно долгую, бурную жизнь. В 1827 г. он стал карбонарием. За революционную деятельность его изгнали из Италии на 17 лет (1831). Он организовал среди итальянских изгнанников во Франции и Швейцарии тайное общество «Молодая Италия» (1830). Через три года в этой организации насчитывалось уже около 60 тысяч революционеров. В 1833 г., когда «Всеитальянская революция» не удалась, Мадзини был заочно приговорен судом к смертной казни. На его счету десятки, как тогда говорили, «конспираций» (заговоров). Хотя нас в данном случае более интересует просветительская и культурно-воспитательная деятельность Мадзини.

Мадзини относят к романтическому крылу литературы. Вот что он писал в одной из своих статей (1838): «Романтизм восторжествовал постольку, поскольку содержал в себе нечто разумное. Умы научились верить в литературную свободу. Вставал вопрос, как использовать ее. На каком фундаменте, на каких принципах будет держаться новая обетованная литература? К какому центру должны сходиться все усилия искусства? Само собой в душах родилось национальное чувство и сделалось в них главным. Вся литература стала говорить об одной цели. Итальянцы быстро убедились, что безрассудно спорить о вопросах формы, когда нарушены и замутнены самые источники литературы. К чему рассуждения о народной и национальной поэзии, когда нет ни народа, ни нации?.. Все то, что писалось после 1830 года, обнаруживает единую цель – и эта цель вовсе не в том, чтобы услаждать слух или развлекать изнеженных читателей. Искусство видимым образом поднялось до великой проблемы Воспитания, которое есть сокровенная идея эпохи…» Чувство патриотизма, любовь к родине и народу воспитывали в итальянцах качества воина и борца. Литература и наука всегда должны служить высоким и великим целя, но книги, газеты, музыка не всегда достигает желанной цели – освобождения твоей любимой родины от тиранов. Тогда Мадзини открыто скажет (1843): «В Италии нужны теперь ружья, а не стихи. Рабов не перевоспитать, не сделав их прежде свободными».[35]

Как видим, романтические взгляды и настроения той эпохи заметно повлияли на развитие политического облика европейского общества в XIX веке. В то же время искусство и мысль стали тем прохладным освежающим источником, к которому стремятся не остывшие от кровавых битв народы. Романтизм – знак молодости и надежды, который время от времени озаряет своей милой улыбкой потускневший лик нашей цивилизации.

Этот знак виден в искусстве Испании в творчестве Гойи. Одна из ярких фигур романтизма, великий испанский художник Франсиско Гойя (1746–1828) – достойный наследник Веласкеса. В его страстной, эмоциональной живописи нашел воплощение свободолюбивый дух народа Испании. Большую известность получат его картины «Бедствия войны» (1810–1820), «Восстание 2 мая 1808 года в Мадриде» и «Расстрел повстанцев в ночь на 3 мая 1808 года» (1814), ну и, разумеется, знаменитая графическая серия «Капричос» (1797–1798), едкие «сатиры», направленные против реакции и инквизиции.


Ф. Гойя. Портрет герцогини Альбы. 1797.


Он родился под Сарагосой, в небольшой деревушке, которую окружали холмы и поля пшеницы. Бытует легенда, что путь Гойи к живописи начался с той минуты, когда некий монах увидел его рисующим свинью на заборе. В 14 лет он, простолюдин, поступил в Сарагосе учиться. Ему повезло с учителем живописи. Дом дона Хосе Лусано фактически стал «школой, открытой каждому ребенку, что желал проявить свои способности». В молодые годы Гойи проявились его энергия и темперамент. У него было масса друзей и подруг. Жизнь в испанской глубинке, где щебечут птахи, воркуют свахи и блистают навахи, обладала своей неприхотливой прелестью. Франчо (так звали молодого Гойю) под взглядом жарких глаз местных красавиц врывался в круг отплясывающих хоту или фанданго. Пылкие серенады соседствовали с долгими часами, проведенными за рисунком, а уличные потасовки заменяли слушание мессы. Это была традиционная жизнь, в которые порой вмешивался испанский колорит. Пылкий нрав художника-бретера таков, что в одну из кошмарно-разгульных ночей его нашли на улице с навахой в спине. Он вынужден бежать, сначала в Мадрид, потом в Рим. Уму непостижимо, сколько энергии и силы заключено в нем. Нет смысла перечислять все его «подвиги» («оседлал» купол собора св. Петра, похитил из монастыря невинную деву). Кардера абсолютно прав, сказав: «Если бы Гойя задумал, вдруг, написать свою автобиографию, возможно, она стала бы столь же занимательной и потрясающей, как и биография знаменитого Бенвенуто Челлини».

События бесшабашной жизни острее оттенят впоследствии грани таланта и достоинств художника. Пройдет не так много времени и Гойя превратит кисть в наваху, в острый как бритва клинок! В 12 лет он написал в церкви своего селения явление девы Марии дель Пилар (за алтарем и по бокам алтаря). Картины эти сохранились. Считая их грехом молодости, Гойя резко протестовал против того, чтобы рассказывать о них («Никому не говорите, что это я написал!»). Вернувшись в Сарагосу, вчерашний бретер и повеса становится, словно по волшебству, неутомимым затворником, верным «рабом живописи».

70 лет, изо дня в день, он не выпускает из рук кисти и карандаша, и все это время не перестает учиться у мастеров прошлого. Уже перед самой смертью он нарисует образ старца, в котором можно, пожалуй, увидеть черты самого художника. Под листом стоит подпись: «Я все еще учусь». В этом весь Гойя – мудрый, вдумчивый, дерзкий и независимый. Его истинными учителями в живописи были великие Веласкес и Рембрандт.[36]

Как истинный испанец, Гойя, конечно же, не мог не поклоняться красивым женщинам. В своей жизни он не раз, видно, повторял строки из известного романсеро:

На красавицу глядел он

Восхищенными очами,

Руки белые он славил

Восхищенными речами.


Гойя славил их не речами, а волшебной кистью. На полотнах его гобеленов властвуют махо и махи. Они представляют собой народ Испании (кузнецы, ткачи, трактирщики, торговки, контрабандисты, ремесленники). Обнаженная маха Гойи – это не только «девчонка с улицы», но и гордая, неприступная герцогиня Каэтана Альба. В моду у знатных фамилий Испании вошло поклонение живописи и опека художников… «Мадонна» Рафаэля считалась покровительницей женщин из рода герцогов Альба. Каэтану воспитал дед, известный герцог Альба, самый гордый человек в Испании. Это воспитание было куда ценнее тех пустующих дворцов, что достались ей в наследство. Обитая в Кадисе, считавшемся тогда самым просвещенным городом Испании, она однажды призналась Гойе: «Дедушка воспитывал меня в принципах Руссо… Учиться я должна была трояким способом: через посредство природы, собственного опыта и счастливого случая…»[37]

В лице этой просвещенной и страстной женщины Гойя обрел верного друга. Он написал не только ее изумительные портреты, но и групповой портрет королевской семьи. Вскоре Гойя стал первым живописцем, президентом Академии с ежегодным содержание в 50 тыс. реалов. Его величают «ваше превосходительство», ему покровительствует фаворит королевы, «князь мира» Мануэль Годой, фактический правитель Испании. У него есть собственный выезд, который оплачивают из королевской казны. «Короли без ума от Гойи», – признается он другу, ничуть, впрочем, не преувеличивая. Чего еще желать?! Казалось, Гойя достиг вершин карьеры. Он признателен власти за то, что она оценила его талант по достоинству. Впрочем, все эти милости не сделали его кисть более покладистой, и уж тем более никак не могли заменить ему жарких ночей с Каэтаной.

Это был разносторонний талант. Так, когда он поступил на службу Короны, ему пришлось активно поработать на шпалерной фабрике. Почти все изготовленные им картоны сохранились в истории. Не будучи знаком с этой работой, он тем не менее преуспел и здесь. В том ему помогли талант, чутье и воображение. Потребовалось всего 4–5 месяцев для создания им для королевских дворцов и резиденций гигантских полотен.

Говорить подробно о живописной манере великого испанского художника мы предоставим, разумеется, специалистам-искусствоведам. Скажем лишь о том, что живопись его отличали, пожалуй, две наиболее характерные черты – это ощущение любви к жизни и высокая натуралистичность манеры исполнения. Отдельно можно говорить о гротескности, фантастичности сюжетов Гойи. В отношении его картин можно бы сказать словами Гонкуров, которые они обращали и к творчеству Домье: «В его работах реальность буржуазного мира обретает порой такое напряжение, какое возможно в фантазиях».[38]

В Испании немало такого, что сдерживало и тормозило развитие страны. В XVIII в. святой трибунал запрещал «все новое, все, что выступает против прошлого, все, что говорит об эмансипации и свободе». В особенности это стало заметно после революции во Франции. Специальным декретом был запрещен допуск внутрь Испании «подрывной литературы». Грустно, хотя и закономерно то, что именно высшие чины церкви поддержали иностранных завоевателей (когда французские войска вторглись в Испанию). Инквизиция осудила восстание патриотов против оккупантов в Мадриде 2 мая 1808 г. Деятели Супремы охарактеризовали оное как «скандальный мятеж невежественных людей», цинично утверждая, что злоба и невежество ввели в заблуждение «простаков, толкнув их на революционные беспорядки, под покровом патриотизма». Реакция старается оболгать патриотов. Церковь выступает в защиту угнетателей и палачей народа.[39]

Отношение испанцев к вторжению французских войск Наполеона в Испанию известно. Оккупация страны чужеземцами вызвала в Мадриде восстание, начавшееся на площади Солнца, в центре столицы. Как реагировал на эти события Гойя? Предоставим слово бывшему директору Института испанских искусств в Барселоне Х. Гвидиолю. Тот писал: «Хотя в Мадриде и произошли известные события 2–3 мая 1808 г., мадридцы в целом повели себя нормально. Многие даже встретили с надеждой все то, что обещало приход французских реформ. Похоже, что Гойя, несмотря на все жестокости и преступления оккупационной армии Наполеона, реагировал на события более сдержанно. В столице французское влияние было очень заметным. Гойю можно отнести к сторонникам так называемых раболепных («afranchesados»-авт. «офранцуженных») и сотрудничал с ними. Они пользовались влиянием и властью во время эфимерного правления брата Наполеона, Жозефа I».[40] Между октябрем и декабрем 1808 г. художник находился в Сарагосе, делая наброски к сценам битвы, что вели испанцы против интервентов. Вскоре однако все эти рисунки Гойи будут безжалостно уничтожены французскими штыками.


Висенте Лопес. Портрет Франсиско Гойи. 1826.


Сомневаюсь, что художник уровня Гойи мог быть сторонником тех, кто прислуживал оккупантам. (Хотя мы согласны с тем, что в столице Испании, как и в столице России, немало «офранцуженных», готовых сотрудничать с любыми оккупантами). Если церковь и пятая колонна в столице «благословила» предателей и интервентов, то Гойя ответил выпадом острым, как удар кинжала – «Расстрел повстанцев в ночь на 3 мая 1808 года»… О силе воздействия картины говорили так: «Это последняя точка, которой может достигнуть живопись, прежде чем превратиться в действие; пройдя эту точку, отбрасывают кисть и хватают кинжал». Повторю, что первой обязанностью великого художника является не создание красочных «иллюзий», воспроизведенных в рамках пусть даже совершенных и гладких форм (как позже скажет Дега: «Гладко, как хорошая живопись»), а отражение острых социально-нравственных и духовных противоречий времени. Нередко и великолепно выписанные портреты оставляют нас равнодушными… Тогда как гениальная кисть патриота и бунтаря в известном смысле может повернуть ход истории!

Конечно, такого рода живопись требует мужества, высокого мастерства, колоссальной работы самопознания… В книге немецкого исследователя М. Шнайдера, посвященной жизни великого мастера, автор говорит устами Гойи: «Моя работа всегда была только самопознанием… Если бы мои картины и рисунки, а впридачу еще этюды и наброски выстроить в один ряд, я прочел бы по ним, как по многотомному дневнику, всю свою жизнь – дела, страдания, мысли. Хотя бы по одним портретам». И все-же художник Гойя совершенно немыслим без своих удивительных офортов, названных им «Капричос».[41]

История их возникновения такова. Гойя задумывался о причинах несправедливости, что его окружала. Человек отважный, но мудрый, он искал выход. Как отобразить эту жуткую реальность? Вероятно, решение было подсказано ему великим Сервантесом. Вот что значит быть художником философского склада… Это подтвердил и Б. Галлардо в журнале «Критикон» (1835): «Я хорошо помню, как Гойя писал мне в Лондон, рукой английского джентльмена, что живет сейчас в Севилье, где работает над серией оригинальных «Капричос». Озаглавленные им как «Видения Дон Кихота» эти офорты показывают фантазии безумного рыцаря из Ла Манчи в совершенно новом ракурсе. Одна эта мысль была замечательным творческим актом, типичным для его воображения».[42]

Когда смотришь на эти офорты, кажется, начинаешь понимать, почему испанский философ Х. Ортега-и-Гассет называл этого художника – «чудище» («чудище из чудищ»). Я бы только обратил эпитет к тем, кто на них изображен. В 76 офортах Гойя выразил все свое презрение к мерзости и фальши чиновников, иезуитов, алчности правителей, к глупости и самомнению ученых «ослов»… Только в гордой Испании мог явиться этот дерзкий пророк, «седьмой ангел», чьи сатирические образы в знаменитых офортах, подобно молнии, до смерти напугали всю клерикальную и сановно-монархическую Европу. Он считал, что ему, как и апостолам, «надлежит опять пророчествовать о народах и племенах и языках и царях многих» (Откровение Иоанна). В эпоху, когда эра Просвещения, казалось, миновала, он дерзко призвал существующий в стране порядок к суду Разума.

Гойя говорит нам своими удивительными офортами «Капричос»: взгляните, в этом мире многое нелепо, старость подавляет молодость, глупцы повелевают умными, ложь изгоняет правду, смерть торжествует над жизнью. Ни один художник еще не изображал власть (светскую и духовную) в столь неприглядном свете… В. Прокофьев отмечал: «Можно даже утверждать, что Гойя довел пафос просветительских обличений пагубных нелепостей старого общества до высшего напряжения, бросив ему в лицо самые страшные обвинения, насытив их такой клокочущей яростью, перед которым отточенные сарказмы Монтескье и Вольтера кажутся всего лишь салонным острословием, а страсти немецких штюрмеров, протестующих и страдающих, – едва ли не сентиментальной декламацией. Кандид Вольтера только раз рискнул усмотреть в людских делах традиционного общества «нечто дьявольское»; Вертеру молодого Гете лишь однажды почудилось, что его окружают мертвые марионетки. Гойя же с необычайной рельефностью, с поистине сокрушительной убедительностью показывает современникам, что они полностью находятся во власти самого дикого, зверского, чудовищного и мертвящего зла».[43]

И все же в этом смысле Испания представляла собой весьма своеобразную страну. Во второй половине XVIII в. здесь во всех слоях общества возникла «тяга к простонародному». Даже высшие слои общества стали, вдруг, подражать речам, одежде, танцам, песням, манерам, развлечениям «плебса». В Европе нигде такого нельзя было увидеть. Даже в Новом Свете, где бурно развивалась и строилась Америка, знатные американцы старались перенять нравы и вкусы аристократической Европы. А тут такая тяга к опрощению. Ее могли бы понять разве что лишь некоторые русские. Но те всегда жили, несмотря на свои «северные Пальмиры», с оглядкой на деревню (отсюда даже и «Царское село»). Ортега-и-Гассет говорит более чем недвусмысленно: «Не будем преуменьшать – именно в опрощении пытались обрести счастье наши предки, жившие в XVIII веке».

Пример Испании второй половины XVIII-начала XIX вв. кажется мне на удивление многозначащим и важным (в том числе и для России). Вот что происходит с яркой, талантливой, некогда могучей страной, когда ее элита (или знать) превращается в полнейших вырожденцов, негодяев и глупцов. Вот почему я решительно не верю в способности властных элит. Однако дадим слово самому значительному из испанских философов. Х. Ортега-и-Гассет пишет в очерке «Гойя»: «Трудно выразить, как низко пала испанская знать во второй половине XVIII века. «Больше нет голов», – писал в официальном документе сам Годой и повторял Филипп IV, когда, распростившись с ним, взял в руки власть. Прочитайте письма этих лет, написанные иезуитами, и вы поймете, как ясно видели испанцы ничтожество своей знати. Она утратила какую бы то ни было творческую силу. Она была бездарной не только в политике, в правлении, в войне, но и в том, чтобы обновить или хотя бы достойно поддержать повседневную жизнь. Словом, она утратила то, без чего нет аристократии, – перестала служить образцом, и народ остался один, без помощи, без примера, никто не влиял на него, никто его не обуздывал. Тут и появилась в очередной раз странная тяга наших низов к тому, чтобы жить по-своему, питаться лишь своими соками. Называю эту тягу «странной», потому что у других народов она встречается много реже, чем можно предположить. После 1670 года испанский «плебс» ориентируется только на себя. Он не ищет где-то вовне форм для жизни, а взращивает и даже стилизует понемногу традиционные, свои. Этот непрерывный, нечеткий, повседневный труд породил все, какие только есть, жесты, позы и движения двух последующих веков. Набор этот, кажется мне, поистине уникален, ведь обычная простонародная естественность еще и стилизована; вести себя так – не просто «жить», а «жить в образе», «жить в определенном стиле». Народ наш создал для себя как бы вторую природу, предписанную эстетическим законом».[44] Уверен, что нечто схожее происходит в России, где «новая знать» полностью оторвалась от народа и предала его.

«Чудовищное и мертвящее зло» есть не только наверху, но зачастую и в низах общества. Гойя понимал, что властители и иные представители народа стоят друг друга. Порой, глядя на общество, отчетливо понимаешь: наверху – мерзавцы, внизу – рабы.

Значение Гойи как художника и гражданина исключительно велико. В 1823 г. Делакруа заявил, что намерен живописать в стиле Гойи и сравнил его с Микеланджело, признаваясь, что образы испанца «трепещут вокруг него» (франц. – «palpitait autour de moi»). Мюссе восторгался его офортами и даже написал поэму «Андалузия» под впечатлением его работ. В. Гюго одной из своих поэм «Осенняя листва» (1830) дал имя «Капричос N 64», сравнивая его гений с гением Рембрандта. Малларме видел в обнаженной манере письма Гойи сходство с Гамлетом. Его ставят в один ряд с самыми великими мастерами. Интересно было сказано о Гойе в «Ревю Энциклопедик» (1831) неким автором: «Один рисунок Гойи расскажет вам больше об Испании, чем любое число путешественников».[45]

Франции, следовавшей по дороге просвещения и прогресса рука об руку с искусством и науками, само провидение велело одеть «чадру романтизма». Глава классицизма, первый живописец страны Жак Луи Давид (1748–1825), написавший знаменитые полотна «Клятву Горациев» (1784) и «Смерть Марата» (1793), так выразил эту взаимосвязь искусства и наук: «Лишь светоч разума может указать путь гению искусства… Гений искусства обязан идти рука об руку с философией, которая будет внушать ему великие идеи».

Однако чудовищный вихрь битв и революций породил иные настроения. Буквально за пару десятков лет сменились едва ли не все ориентиры, исчезли старые порядки, рухнули троны, сменились ценности. В моду входит уже не поклонение красоте и поэзии, но бесстыдная любовь к злату и карьере. Кумир буржуа Наполеон вызвал в обществе подлинную эпидемию массовых трагедий и убийств. Александр Дюма в мемуарах так писал об этой страшной и гибельной эпохе: «В течение девятнадцати лет вражеская артиллерия била по поколению людей от 18 до 36 лет; поэтому, когда поэты конца XVIII и начала XIX века встали лицом друг к другу, они оказались по разные стороны огромного рва, вырытого пушками пяти коалиций. На дне этого рва лежал миллион человек…»


Хосе Апарисьо. Голод в Мадриде. 1818.


В литературе одной из самых заметных фигур стал Анри Бейль, более известный широкой читательской аудитории как Стендаль (1783–1842). Он родился накануне революции в семье состоятельного буржуа. Дерзкая, импульсивная, мятущаяся натура. Сенсуалист, эпикуреец, амбициозный человек, высшим законом которого была погоня за славой и «счастьем». Девизом этих молодых людей, которых мы вправе отнести к интернациональному племени хищников и солдат удачи, стал клич: «Наслаждайся, кто может».

Общество он подразделял на две основные категории людей – негодяи и люди возвышенные. К первым он относил лицемеров, святош, роялистов, спекулянтов, ко вторым – романтиков, поэтов, ученых. По своим убеждениях Бейль был республиканцем, по характеру поступков – аристократ духа. Естественно, что он встал перед выбором, кому служить: богу отечества или мамоне, ибо в Евангелии сказано – «Не можете служить богу и мамоне» (Матф., 6, 24). Он симпатизировал революции, хотя что он мог понять в свои 9 лет (его потряс расстрел якобинца). Одним словом из революции Стендаль вынес лишь некоторые смутные ощущения, не оформившиеся в ясные, четкие убеждения.

Стендаль перенес и свою «романтическую пору», когда он ощутил себя во власти вечных и великих чувств (любовь к отечеству и женщине). Это очень понятно. Ведь они и есть наши главные и лучшие жизненные воспитатели и учителя. Позднее, говоря о настроениях тех лет, сыгравших огромную роль в воспитании молодежи Франции, он писал:»Тогда над всем главенствовало глубокое чувство, никаких следов которого я больше не вижу. Пусть читатель, если он моложе пятидесяти лет, постарается представить себе по книгам, что в 1794 году у нас не было никакой религии; наше сокровенное, подлинное чувство было сосредоточено на одной мысли: принести пользу отечеству».[46]

Устремления юноши не ограничились фразой. Как и многие, он пережил увлечение Бонапартом. «Фанатик силы подобно Вольтеру, Стендаль боготворил Наполеона, как Вольтер – Фридриха II». И даже принимал участие в Великом походе (в Россию). Служа в войсках интендантом, он смог убедиться, сколь дикой и преступной оказалась вся эта авантюра. И даже отмечал (впрочем, не очень искренне), что бегство французов из России ему доставило одно лишь наслаждение: «Я пал вместе с Наполеоном в 1814 году, и лично мне это падение доставило только удовольствие». Конечно, это далеко не так. Однако не исключено, что после 18 брюмера (когда Наполеон стал императором), он успел изрядно разочароваться в своем герое. И даже искренне сожалел, что депутат, кричавший в Национальном собрании, что задушит тирана, не сделал этого в жизни.

Отношение его к Наполеону менялось в соответствии с кривой успехов и неудач завоевателя. Стендаль вначале с энтузиазмом воспринял его планы, кредо новой буржуазии, жаждущей богатств, готовой добывать их любыми способами (даже грабежами и убийствами). Работая интендантом в армии, он ничего не писал. Естественно. Интенданты чаще воруют и грабят, а не творят. В соответствии с указаниями императора он выжимал из России всё, что можно (хотя лично из горящей Москвы взял, якобы, один лишь томик Вольтера). Он восхищался Наполеоном, вспоминая, как в день битвы при Ваграме тот коснулся его груди, сказав ему: «Вы храбрый человек. Вы даже побрились». Он чуть не прослезился и готов был беспрекословно и слепо выполнять приказы божества. После краха кумира он поумнел и даже стал мыслить нравственными категориями.

Однако в романе Виноградова «Три цвета времени», споря с Байроном, Стендаль с пафосом и возмущением говорит (по крайней мере, таков он в романе) о грабительской политике наполеоновских войск: «Ставши императором, Наполеон не прекратил грабежей. Итальянские женщины в городах и крестьяне в деревнях знают, что такое наша армия, так как со времен Алариха Рим ни разу не подвергался такому разграблению».


Стендаль в молодости


Байрон (на страницах романа) одобряет то, что Бонапарт вывез из Франции целый полк ученых исследователей, археологов, искусствоведов, которые направили Европу на путь изучения итальянских сокровищ. Стендаль ему возражает: «Французские буржуа и артиллерийские офицеры на этот раз оказались одинаково заинтересованными в хорошей дороге… А что касается изящных искусств, то помните, что Парма, Модена, Болонья, Феррара отдали Бонапарту все свои старые картины и рукописи под угрозой штыков вместе с десятками миллионов франков контрибуции».[47] Действительно, стоит напомнить читателю, что Наполеон ограбил всю Италию и свез в Париж художественные полотна из других покоренных им стран (Тициана – 24, Рембрандта – 31, Рубенса – 51). Вот для чего и развязывают войны узурпаторы. Не стоит забывать, что в реальной жизни Байрон пошел сражаться за свободу Греции и погиб за святое дело, тогда как Стендаль верой и правдой служил Наполеону в его преступной попытке поработить Россию.

В Стендале воплотились многие противоречивые черты людей его поколения – храбрость и цинизм, мечтательность и черствость, искренность и эгоизм. Это обстоятельство даже побудило некоторых критиков заявить, что он «не только не был романтиком, но даже был настолько чужд своему веку, насколько это вообще возможно». Время кое-чему его научило… Политикой он был сыт по горло, ставя перед собой иную цель – стать просветителем. «Я должен накапливать опыт, иначе я погиб, как писатель». Но какой опыт можно почерпнуть в эпоху Реставрации? Если в реальной жизни правят негодяи, нужно, по крайней мере, попытаться создать достойный идеал в литературе. Художник имеет право, и даже обязан силой своего таланта «изменить жизнь».

Стендаль стремится сделать главным действующим лицом его романов правду. Эту правду он старается постичь с помощью точных и верных методов науки. Еще в юности он записал в свой дневник: «Применить приемы математики к человеческому сердцу. Положить эту идею в основу творческого метода и языка страстей – в этом всё искусство». Первым эпиграфом к роману «Красное и черное» стали слова: «Правда, только правда» (позже девиз повторят писатели братья Гонкуры, говоря, что в их «Дневнике» – «полная правда о людях»)… Если Италия пробудила в Стендале романтика, то Россия с Францией (куда он вернулся после трагического похода), сделали его скептиком.


Теодор Жерико. Офицер императорских конных егерей во время атаки. 1812.


После Наполеона во Франции наступил период болезненных раздумий и осмысления горестного исторического опыта, пережитого страной, народом. Возникло «потерянное поколение». Сколько угодно примеров подобных судеб… В феврале 1818 г. на площади Гренобля, на глазах огромной толпы, был казнен А. Берте, сын кузнеца, возомнивший, что полученное образование (семинария) позволит ему претендовать на место в обществе. Несмотря на прекрасную память и ум, он не понял элементарной, простой истины: в буржуазном мире образование (без денег и связей) зачастую оказывается побрякушкой, вовсе не гарантирующей хорошего места и успеха… В этих условиях иные «герои» идут во имя карьеры и богатства на любые авантюры… Начальство семинарии рекомендовало Антуана Берте как лучшего ученика домашним учителем в дом мэра, господина Мишу. Красивый гувернер «из народа» вскоре от обучения детей перешел к наставлению матери, соблазнив почтенную даму. Сюжет в общем и целом тривиальный, если бы не Стендаль, который своим гениальным пером превратил его в роман «Красное и черное».

В данном случае важна не бытовая канва романа, но его социальное наполнение. Мы видим, как в посленаполеоновскую эпоху народ был ввергнут в нищету. Французам пришлось расплачиваться за то, что допустили к власти того, кто поставил мир на край катастрофы. Что прикажете делать молодому, небесталанному человеку из рабочей среды в обществе, которое тысячью ячеек плодит безработицу, голод, воровство, нищету? Куда направить стопы, если его труд и образование вдруг оказались никому не нужны? Эти жестокие и суровые вопросы в буржуазном обществе то и дело задает сама жизнь.

Наивно было бы считать, что времена те ушли безвозвратно, что золото потеряло свой прежний завораживающий блеск, что власти стали умнее, а новые поколения – просвещеннее и нравственнее. Нет, мы видим: это не так. Хотя, разумеется, между той и нашей эпохами есть разница. Но и она, как выясняется, зачастую говорит не в нашу пользу.

В плане обсуждения вопроса о «судьбах поколений» любопытен спор Стендаля с Гюго в романе А. Виноградова «Три цвета времени». Стендаль говорит в нем, что у общества нет достойных идеалов, вера в бога порушена, власть презрела все божеские заповеди, став причиной страшной трагедии народов. В словах Стендаля есть своя железная логика: «В течение года – шестнадцать казней на Гревской площади в порядке воспитания городского населения. Двадцать третьего мая прошлого года в Равенне святой отец приказал повесить семерых революционеров на площади. Их трупы висели двое суток. В Париже мы казним во имя короля, в Романье – во имя бога! Вот ваш Идеал, господин Гюго… Какое «справедливое возмездие» заставило казнить столяра Лафарга и сына кузнеца Берте? Оба не совершили никаких преступлений, но правительство, поставившее десятки и сотни тысяч французской молодежи на путь преступления и воровства, указывает на то, что страна потеряла себя. Какие тут могут быть идеалы!.. Где же «Декларация прав»? В какой тупик вы зашли? Дело даже не в сословиях, а в том, что в пору больших кровавых происшествий в Европе родилось несчастное племя недоносков, нервно расшатанных мальчиков, которые не в состоянии нести на себе тяжелое наследство эпохи. Что вы будете делать с этими молодыми людьми, хилыми, слабыми, невыношенными, но уже изношенными в утробе матери, – куда они будут годны? Вы говорите об идеалах добра и правды? Господин Гюго, для этих идеалов нужна энергия и воля, располагающая большим запасом сил, а где вы их найдете, если не хотите остаться в пределах красивых фраз? Что будет делать эта ваша молодежь, которая никому не нужна?»[48]

Связь времен почувствовал и Г. Манн в очерке о творчестве Стендаля. Он говорит, что взгляды и суждения молодого Стендаля схожи с взглядами молодых людей одного с ним возраста, но живущими 120 лет после него: «Он относился с ненавистью ко всему старому. Для него не имело значения, как становятся богатыми. Он по-деловому воспринимал жизненную действительность. Он считал естественным то, что буржуазия во второй стадии своей революции должна вести войны и добывать деньги. У него была потребность в постоянной кипучей деятельности и в беспрекословном подчинении избранному им самим вождю. Как будто бы достаточно сходства с современной молодежью? Но есть и существенное отличие, и прежде всего в жизнедеятельности той эпохи, ее героя и самого Стендаля, в котором она, правда, еще не пробудилась. Разница также и в идеологии восемнадцатого и двадцатого века. Идеология восемнадцатого века была созидательной, и, опираясь на нее, Наполеон сумел оказать влияние на формирование облика будущих поколений, а Стендаль – оставит после себя такие романы, в героях которых будут узнавать себя грядущие поколения буржуазной эпохи до самого ее конца».[49]

Стендалем увлекутся уже будущие поколения. Его современники, как это ни странно, не заметили его дар. Может потому, что он ни укладывался в каноны?! Стендаль говорил: «Меня будут читать в 1880 г.». Уже в XX в. художник Синьяк пишет «Пристрастия мсье де Стендаля». Даже те, кто относился к писателю сдержанно и настороженно, признавали за ним огромный талант… Упомянутый ранее литературовед Э. Фагэ писал: «Стендаль в высокой степени обладал двумя достоинствами, крайне редкими в его время: он умел хорошо наблюдать…, и видел людей насквозь. Это был превосходный путешественник и несравненный исследователь человеческих душ… Стендаль меньше всего был живописцем пейзажей; но он умел удачно схватывать, так сказать, нравственный облик страны, области, провинции или города и характерные черты населения, класса, общества или группы… Стендаль указал основные, самые ценные элементы той науки, которую в настоящее время называют психологией народов».[50] Наряду с Бальзаком и русскими мастерами, в его лице вся мировая литература обрела гения психологизма. Хотя как всем французам и итальянцам, Стендалю свойственно тщеславие и самолюбование. Они не только на любовном ложе, в гостиных и на писательском олимпе, но и на кладбище стараются произвести на вас впечатление. Могила этого писателя будет увенчана надписью по-итальянски: «Арриго Бейль, миланец, писатель, любовник, ученый».[51]

Примером героической жизни и борьбы является судьба великого романтика Виктора Гюго (1802–1885)… Насколько помню себя (еще в юношеские годы), многие герои романов Гюго стали моими верными спутниками, друзьями и учителями. Андре Моруа (1885–1967), родившийся в год смерти Гюго, признавал: «я не помню такого времени, когда бы меня не восхищал Виктор Гюго». Впрочем, и жизнь его похожа на его романы.


Виктор Гюго.


Одни считали, что Гюго происходил из семьи потомственных дворян, имел право на графский титул (Людовик XVIII утвердил отца поэта в маршальском звании). Хотя иные биографы и исследователи настаивали на том, что дед поэта был простым рабочим. В числе предков и родственников – доктор и профессор богословия, устроивший в своем монастыре типографию (А. Н. Паевская). Мать принадлежала к состоятельному семейству. О жизненном пути Виктора Гюго можно сказать: он всегда был и оставался витязем свободы, борцом с неправдой, другом и защитником народа («отверженных»). Сколько сильных, смелых и гордых людей выросло на романах «Девяносто третий год», «Отверженные», «Собор Парижской богоматери», «Труженики моря», «Эрнани» и др.

Счастливы те дети, чьи родители и предки славно служили своему Отечеству. Отцу Гюго, Леопольду, в годы Великой Французской революции было 20 лет! Он воевал в Вандее, где гражданская война была жестокой, свирепой и безжалостной. Горели дома и замки. Сгорали человеческие жизни. Пленных расстреливали. Однако хотя республиканец Л. Гюго и подписывался Санкюлот Брут Гюго, он в душе оставался добрым и великодушным человеком. Здесь он познакомился с будущей матерью писателя Софи Требюше. Софи считала себя «горячей вандейкой» и не раз спасала священников от якобинских солдат. Так вот и в судьбе Виктора Гюго сплелось синее и белое, республика и монархия, верность народу и ненависть к террору, вера в человека и вера в провидение.

Гюго зачали на горе Донон, самой высокой вершине Вогезов – почти на небесах. Тут уж хочешь не хочешь, а пришлось всю оставшуюся жизнь стремиться в небо! Все выше, и выше, и выше… В одном из стихотворений («Что слышится в горах») В. Гюго скажет:

Случалось ли всходить вам на гору порой —

Туда, где царствуют безмолвье и покой?

У Зундских берегов иль на скалах Бретани

Кипела ли волна под вами в океане?

Склонясь над зеркалом безбрежной синевы,

К великой тишине прислушивались вы?…

И я задумался. Мой дух на той вершине

Обрел крыла, каких не обретал доныне.

Еще подобный свет не озарял мой путь.

И долго думал я, пытаясь заглянуть

В ту бездну, что внизу, под зыбью волн таилась,

И в бездну, что во тьме души моей раскрылась.

Я вопрошал себя о смысле бытия,

О цели и пути всего, что вижу я,

О будущем пути, о благе жизни бренной.

И я постичь хотел, зачем творец вселенной

Так нераздельно слил, отняв у нас покой,

Природы вечный гимн и вопль души людской.[52]


Вся жизнь Виктора Гюго, бесстрашного рыцаря романтизма, полна романтических приключений и яростных сражений. Говорят, в душе он мечтал о военной славе. Что ж, не мудрено. Детство его развертывалось, как цветок брани, на фоне наполеоновских битв. Перечислю лишь ряд событий, имевших прямое отношение к его родителям… Вот отец сражается в Италии и Испании. Он захватывает в ходе кровавой стычки с разбойниками Калабрии их легендарного вожака Микель Нецца, по прозвищу Фра-Диаволо. Это принесло отцу «огромную славу», чин полковника и пост губернатора провинции Авеллино. Виктор проявляет способности к учению (в восемь лет он переводил Тацита).

В душе его матери кипят иные страсти. Страсти роковые… Она любит другого. Француз (француженка) любовь к другой женщине (или мужчине) всегда воспринимает как подарок судьбы. К тому же, судьба разбросала мужа и жену. Поэтому ее увлечение генералом Лагори вполне объяснимо. Тот был красив и статен. Однако слишком энергичный характер возлюбленной приведет Лагори на плаху (любовь безумных женщин губит и более одаренные натуры). А что же сын? Сын был предоставлен сам себе, учится в дворянском коллеже, расположенном в испанском монастыре. Виктору полюбилась Испания, ее люди и города (первый увиденный им город – Эрнани). К тому времени отец занял важный пост в армии короля Жозефа, брата Наполеона, став графом Сигуэнса.


Мануэль Кастельано. Защита Мадрида. 1862.


Испанцы ненавидели оккупантов и окрестили Наполеона – Наполевором. Так в судьбе В. Гюго был завязан еще один «узелок» внутреннего конфликта. Его сердце француза наполнялось гордостью при мысли о той славе и тех громких победах, которые одерживал Наполеон. Но он уже смутно начинал сознавать – что-то тут не так. Казни, смерти, расстрелы. Расправы солдат над мирными испанцами. Сожженные заживо люди. Та ненависть, что живет в сердце матери к императору и слова казненного Лагори. Дерзкие фразы запали в его сердце. Мятежный генерал, которого мать прятала в часовенке от ищеек Наполеона, говорил ему: «Дитя, свобода превыше всего» и «Если бы Рим не свергал своих властителей, он не был бы Римом». Все это отложилось в младом сердце. Из Испании он вынес убеждение в необходимости борьбы с тиранией. Гюго однажды скажет: «Лучшая часть гениальности складывается из воспоминаний». Уже в детстве он смутно узрел очертания великой стези. «Когда я маленьким ребенком был, великое я видел пред собою». Если Шатобриан даже и не отзывался о Гюго как о «чудо-ребенке» (он сам это опроверг), то мы, находясь в двух веках от тех лет, вправе назвать его таковым.[53]

Моруа пишет, говоря о роли матери в судьбе: «Нет ничего прекраснее веры любящей матери в гениальность своих детей». Пожалуй, это так, но родители знают, что и самая слепая вера в ваше дите не всегда приводит к тому, чтобы тот преуспел в жизни. Впрочем, пока Гюго делал то, что от него ожидали. Он вырос и получил неплохое образование. Свидетельством того, что он не зря провел время в коллеже Людовика Великого, стали проявленные им способности в поэзии и естественных науках. Его стихи были отмечены Академией (тема академического конкурса такова: «Счастье, доставляемое умственными занятиями во всех положениях жизни»). Получил он премию и на поэтическом конкурсе («Золотую лилию»), где опередил даже Ламартина. А, ведь, тот старше его на целых десять лет. Братья Гюго решают издавать журнал «Литературный консерватор». Тут заметно сильное влияние Шатобриана, чей журнал назывался «Консерватор».

Поскольку нас больше привлекает муза наук и знаний, оставим литературоведческую часть творчества Гюго специалистам. Посмотрим на Гюго как на «солдата цивилизации» и глашатая «революции». Правда сам он восставал против той мысли, что «революция в литературе является выражением политической революции 1789 года». Но не признать того, что она есть прямой ее результат, он не мог. Вот и мы не можем (да и не хотим) уходить от вопросов, составляющих суть чаяний народа – его порыв к свободе, благосостоянию и независимости… Шел 1830 год. Правительство издает ордонансы против гражданских свобод. Париж восстал. Всюду выросли баррикады. Короля свергли. Гюго принял новый режим. Любопытна его фраза: «Нам надо, чтобы по сути у нас была республика, но чтоб называлась она монархией». Это соблазнительно. Так вот и некоторые наши олигархи хотят жить с монархической пышностью, разбойничать и грабить людей похлеще, чем бароны в эпоху дикого феодализма, а пользоваться правами и свободами («правами человека» и прочими прелестями), как в буржуазной демократии. Они превратили страну в настоящий бордель, но хотят, чтобы народ вел себя мирно, как монах.

Стимулом к роялистским «убеждениям» Гюго стало то, что после появления его первой книги «Оды и различные стихотворения» он неожиданно получил от короля ежегодную пенсию в 2 тысячи франков. Людовика XVIII к такому решению подвинул благородный поступок юноши. Гюго предложил убежище (вот они уроки матери) одному из антироялистских заговорщиков, хотя в письме он и признался в верности монархии. Письмо вскрыли и показали королю. Тот сказал: «У этого молодого человека большой талант и доброе сердце», «я дарю ему первую свободную королевскую пенсию».

Вскоре В. Гюго разочаруется в монархии и в буржуазии. Этому будет предшествовать многое: восстания народных масс, беседы с Луи-Филиппом, когда писатель указал ему на тяжкое положение крестьян и рабочих (без малейшей ответной реакции со стороны короля), критика развращенной буржуазии. Революция 1848 г. полностью бросила его в лагерь народной оппозиции. Его избрали в Законодательное собрание. Когда же правый лагерь обвинил его в «измене» и назвал «перебежчиком», Гюго с достоинством ответил оппонентам: «Если мы теперь не вместе, то это потому, что г-н Монталамбер перешел на сторону угнетателей, а я остался с угнетенными». Возражал он и против закона Фаллу о свободе преподавания. Гюго считал, что клерикальное образование пусть имеет целью небо, а не землю. Так-то будет лучше… Выступая в Национальном собрании по поводу пересмотра конституции, предложенного президентом, он тогда заявил о «Европейских Соединенных Штатах». Это заявление вызвало смех, обвинения его в глупости, безумии.

Изменения его воззрений не столь уж неожиданны. Я вообще считаю, что в Гюго никогда и не умирал «санкюлот»! Стоит хотя бы упоминать о его «Дневнике юного якобита 1819 года», за которым последовал «Дневник революционера 1830 года». О готовности его к революционной ломке хартий и конституций свидетельствуют такие слова: «Нужно иногда насильно овладевать хартиями, чтобы у них были дети». Что же касается перемены взглядов, то он писал: «Плохая похвала человеку сказать, что его политические взгляды не изменились за сорок лет… Это все равно что похвалить воду за то, что она стоячая, а дерево за то, что засохло…» Замечу только, что эта перемена вела его вперед – к свободе и величию народа, а не вспять – в нищету, средневековье, мракобесие![54]

В дни декабрьского переворота 1851 г. Гюго вспомнил, что он сын революционного военного, призвав рабочих к восстанию, оружию и строительству баррикад. Он диктует краткую прокламацию «К народу»: «Луи-Наполеон Бонапарт – предатель. Он нарушил конституцию. Он клятвопреступник. Он вне закона… Пусть народ выполнит свой долг». Народ безмолвствует, ибо устал от периода бурь и потрясений, да и не очень доверяет Национальному собранию. Полиция следит за домом Гюго. Его голову оценивают в 25 тысяч франков. Он вынужден удалиться в изгнание. В Брюсселе он выступает с разоблачительными статьями («Наполеон Малый»). Его изгоняют из страны, но его памфлеты против режима расходятся в огромных количествах. Отныне он вечный изгнанник.[55]

В статье «Седьмая годовщина 24 февраля 1848 года» (1855) Гюго, обращаясь к главе преступного режима, утвердившегося во Франции, говорит, что «парламенты, порождающие свободу и вместе с тем единство, будут необходимы до того, еще далекого, пока что зримого только в идеале, дня, когда облегчение труда приведет к отмиранию политических разногласий». Пока же до «обширного собрания творцов и изобретателей, которые будут провозглашать законы подлинные, а не мнимые», где будет заседать собрание патриотов Франции, великих умов, деятелей искусства и науки, увы, еще далеко.

Что сталось со страной? Что сталось с ее армией? Что сталось с народом? Ими вновь завладел Наполеон, что облек их в саван, «сотканный из его преступлений». Куда же он послал эту «великолепную, несравненную армию, первую в мире»? На чуждые и далекие от Франции поля сражений… «Он нашел для нее могилу: Крым» (речь идет, как вы понимаете, о Крымской войне 1855–1856 гг., в которой англо-французские интервенты вторглись на земли России). На эту авантюру Франция и Англия потратили к тому времени уже три миллиарда франков. Вместо того чтобы употребить все эти колоссальные средства на экономику, развитие сети железных дорог, сооружение туннеля под Ламаншем, орошение полей, оздоровление почвы и человека, чтоб покончить с неурожаями, удесятерить производство и потребление товаров, наконец, поднять уровень образования и стократ увеличить народное богатство – все это ушло на эту страшную бойню.

Что же верхи? Что делает «император Наполеон III»? Газеты пишут: «Карнавальные увеселения в полном разгаре. Балы и празднества непрерывно следуют друг за другом»… Император танцует, а меж тем весь цивилизованный мир, содрогаясь от ужаса, «вместе с нами неотрывно смотрит на Севастополь, этот глубокий, как пропасть, колодец».


Штурм Малахова кургана французами 8 сентября 1855 г.


Кто же привел страну к кровопролитным войнам и катастрофе, к великому позору нации? В. Гюго пишет, и слова его падают, словно меч архангела, на голову предателя и преступника: «Итак, граждане, кровопролитнейшая война, полное истощение всех живых сил, неописуемая катастрофа – вот до чего дошло злосчастное общество прошлого, вообразившее себя спасенным только потому, что в одно прекрасное утро некий проходимец, поработивший его, поручил полицейскому охранять законы, а иезуиту – отуплять умы! И общество решило: «Власть в хороших руках»… Что оно думает об этом теперь? О народы! Существуют люди, над которыми тяготеет проклятие. Они обещают мир – и приносят войну; обещают спасение – и приносят бедствия; обещают славу – и приносят бесчестье;…избирают эмблемой орла – оказывается, это коршун; всенародно принимают пышное имя – это чужое имя; дают народу клятву – это лживая клятва; возвещают второй Аустерлиц – это Лжеаустерлиц; лобзают народ – это Иудино лобзание; предлагают ему мост, чтобы перейти с одного берега на другой, – это мост через Березину».[56]

Изгнание продолжалось долгих 20 лет… Все шло к краху и полной катастрофе. Режим Второй империи продемонстрировал полную несостоятельность в глазах всего мира. Война с русскими в Крыму, военный разгром в Мексике, сплошные провалы французской дипломатии. Это создавало почву для усиления противника. И вот уж грозная тень гунна нависла над Францией. Грянула война с Пруссией. В августе 1870 г. писатель собрался на родину, желая вступить в Национальную гвардию. Но в сентябре, после позора Седана, император капитулировал, а 4 сентября была провозглашена республика. Как ни странно, но потребовалось заключить диктатора (Наполеона III) под арест, посадить его как преступника в тюрьму, чтоб наступило время Республики! Такова правда!

Немцы стоят под Парижем, но они боятся революции и не спешат захватить столицу (они сделают это 70 лет спустя). Они предпочитают осыпать город снарядами и душить его голодом. Тогда Гюго обращается к парижанам с воззванием (2 октября 1870 г.): «Что от нас требуется сегодня? Сражаться! Что от нас потребуется завтра? Победить! Что от нас может потребоваться в любой день? Готовность умереть». И он продолжает бороться, тем самым подтверждая один из девизов его жизни: «Живы те, кто борются!»

Тьер внес на утверждение Национального собрания мирный договор. По нему исконные французские территории Эльзас и Лотарингия отторгаются от Франции. Гюго назвал предложения подлыми и отказался голосовать за них. Его слова стоит напомнить: «Захватить – не значит владеть… Захват – это грабеж, и ничего больше. Это стало фактом, пусть; но право не выводят из фактов. Эльзас и Лотарингия хотят остаться Францией; они останутся Францией вопреки всему, ибо Франция олицетворяет Республику и Цивилизацию; и Франция, со своей стороны, никогда не поступится своим долгом в отношении Эльзаса и Лотарингии, в отношении самой себя, в отношении мира».

В последние годы жизни, став сенатором Франции (1877), он тотчас примкнул к крайней левой партии. Он всегда был и оставался «левым»… Сердце его было с народом. Гюго написал стихи в честь Луизы Мишель, Красной Девы. Да, он был против жестокостей, которые часто неизбежны в гражданской войне. Во дни Коммуны он заявлял: «Коммуна столь же безрассудна, как жестоко Национальное собрание. Безумие с обеих сторон». Он выступал против мщения. В записной книжке Гюго (13 июня 1871 г.) есть такие полемические строки: «Откровенность за откровенность. Мне ненавистно как преступление красных, так и преступление белых. Вы промолчали. А я говорил. Я выступил с протестом против призыва: Vae victis (лат. – Горе побежденным)». Когда начались расстрелы коммунаров, он преисполнен горечи, отвечая всем: тут убивают моих братьев!

Любви и славы гений шумный,

Несчастный баловень судьбы.

Философ, гений красоты,

Маг расточительно-безумный.

Знаток души и бич разврата,

Сатир и сущее дитя,

Плод Прометеева огня,

Венец имперского заката!

Питомец муз и страсти вечной,

Любимец женщин, раб труда,

Парижа яркая звезда,

Надежда Франции беспечной.[57]


Тюильри в дни Коммуны.


Его смерть исторгла у народа Франции стон отчаяния. Ушел великий поэт XIX в., который при жизни «удостоился бессмертия». В последний путь его проводили около 2 миллионов человек. Тех, кто ненавидел его, пытался втоптать в грязь, тут не было. В ночь 31 мая 1885 г. весь Париж бодрствовал. Уходил тот, кто явил миру высочайшее свидетельство гения Франции. Человек, возродивший французское слово (Баррес). Однако, по просьбе самого Гюго, его везли в Пантеон в простом сосновом гробу, на убогой колеснице, на которой отвозят «на последний покой униженных и оскорбленных, которых он защищал в течение всей своей жизни». В короткой приписке к завещанию им было сказано (1883): «Оставляю пятьдесят тысяч франков бедным. Хочу, чтобы меня отвезли на кладбище в катафалке для бедняков. Отказываюсь от погребальной службы любых церквей. Прошу все души помолиться за меня. Верю в бога. Виктор Гюго».[58]

Громкой известностью пользуется и имя Альфреда де Виньи (1797–1863), отпрыска древнего аристократического рода. Во Франции в ту эпоху нередки писатели и поэты-солдаты (Бейль, Виньи, Лиль и др.). Лучшие произведения де Виньи показывали роль народа в истории («Париж», «Сен-Мар», «Неволя и величие солдата» и др.). Его творения отличались внутренней строгостью, честностью, сопричастностью к народной боли. В свой дневник в дни Июльской революции он записывает: «Народ доказал, что не согласен терпеть дольше гнет духовенства и аристократии. Горе тому, кто не поймет его воли!» Виньи с подозрением отнесся к утверждению «бога Собственности». Я вполне разделяю его идею о том, что Собственность и Способности находятся в вечной и смертельной борьбе (чем больше первого, тем меньше второго и наоборот!). «Утверждение буржуазии у кормила власти усилило в нем отчаяние, ощущение полной бесприютности…», – писал один из исследователей его творчества (Ф. Бальденсперже в XX в.). Буржуазия часто враждебна своему народу, ненавидя его и презирая до глубины души.

Интересна позиция де Виньи по вопросу о роли армии в буржуазную эпоху… Для чего нужна армия буржуазии? Чтобы защищать отечество? Ничего подобного! Плевать ей на отечество. Чтобы защищать её капиталы и собственность. Поэтому она с пеной у рта требует создания наемных, постоянных, профессиональных армий. Народная армия («Красная армия») их пугает… Буржуазия растлевает и подкупает армию (как мы видим, в нынешней России, где издевательство над воином и откровенный подкуп высших чинов армии и силовиков стали правилом). Он говорит о подлости, алчности генералов, об их безнравственности, об их полнейшем безразличии к собственным солдатам и к судьбам родины. Профессиональная армия стала палачом и бичом своего народа. Ее создают, чтобы слепо и беспрекословно выполнять команды буржуа, для подавления народа. Постоянная армия – вариант военной полиции, средство обуздания народных масс. Пока существует подобный порядок, будут неизбежно возникать войны. Правители натравливают народ на народ, как одного голодного пса на другого. В ненависти к друг другу те, возможно, забудут о своих истинных врагах (в дворцах, банках, палатах).

Писатель отмечает, что когда-нибудь войны всё же прекратятся, но это произойдет лишь тогда, когда в обществе и на земном шаре не станет противоположных интересов, когда человечество объединится и составит один единый народ. Тот должен быть единодушен во взглядах на формы общественной жизни и правления. Тогда не надо будет ни защищать страну от иностранного нашествия, ни подавлять одну часть народа на пользу другой его части. Тогда и армии сольются с народом. А до тех пор будут существовать бойцы профессионалы, идущие на смерть по приказу правительства. Толпа же будет их или прославлять, или презирать (как некогда гладиаторов древнего Рима).[59]

Однако и во Франции были люди, которых не охватил угар наживы, накопительства, карьеризма. Один из таких независимых умов, Беранже, не желал идти в услужение власти. В стихотворении «Моим друзьям, которые стали министрами» поэт дерзко говорил:

Нет, нет, друзья! Мне почестей не надо,

Другим бросайте деньги и чины.

Я – бедный чиж – люблю лишь зелень сада

И так боюсь силков моей страны!

Мой идеал – лукавая Лизетта,

Обед с вином, друзья и жар поэм.

Родился я в соломе, в час рассвета, —

Так хорошо на свете быть никем!..

О кормщики на вахте государства!

Вы у руля! Я удивляюсь вам.

Оставя дом, презрев стихий коварство,

Вы свой корабль доверили ветрам.

Махнул вам вслед – счастливая дорога! —

А сам стою, мечтателен и нем.

Пускай судьбой отпущено вам много. —

Так хорошо на свете быть никем!..

Здесь, во дворце, я предан недоверью,

И с вами быть мне больше не с руки.

Счастливый путь! За вашей пышной дверью

Оставил лиру я и башмаки.

В сенат возьмите заседать Свободу, —

Она у вас обижена совсем.

А я спою на площадях народу, —

Так хорошо на свете быть никем![60]


Воплощением романтизма в живописи Франции стал великий Эжен Делакруа (1798–1863). Нищий предсказал ему судьбу: «Это дитя станет знаменитостью; но его жизнь пройдет в постоянном труде, она будет мучительна и полна противоречий, которые будут раздирать его душу…» Во многом предсказания осуществились. Хотя чисто внешне судьба его складывалась вполне благополучно. Отец Э. Делакруа пребывал на посту министра внешних сношений в правительстве Директории (выдвинулся еще при Тюрго). Это был достойный человек. Он отличался неподкупностью и честностью, а это очень большая редкость в любое время. По линии матери (Виктории Обен) предки Эжена были краснодеревцы (то есть, полухудожники-полуремесленники). Здесь мы видим немецкие или фламандские корни. О рождении дитя ходили самые разные слухи. Батюшка, будучи большим спецом по внешним сношениям, не очень-то преуспел в иных… Мадам де Сталь говорила, что г-жа Делакруа «долгое время не знавала супружеских утех». Так уж случилось, что муж 15 лет страдал половым бессилием (из-за опухоли). В дополнение к этим невзгодам он вынужден был уступить проныре Талейрану (а тот был заядлым ловеласом, несмотря на хромоту) не только министерство, но, видимо, и жену. Втайне многие считали Талейрана истинным отцом Э. Делакруа. Если это было действительно так, то, что ж, по крайней мере, ему удалось сделать в жизни хотя бы одно путное дело.


Эжен Делакруа. 1848.


Учился Эжен в Императорском лицее, основанном еще иезуитами… Правда, в новые времена от их порядков (устава «Рацио Студиорум» и тому подобное) сохранялось немногое. Однако к образованию здесь по-прежнему относились со всей подобающей серьезностью. В лицее была прекрасная библиотека и лучшая во Франции коллекция старинных монет. В учебном заведении юношу обучали греческому, латыни, математике и рисованию. Кстати говоря, неким неписаным правилом (sine qua non) всякого интеллигентного человека в эпоху Наполеона было жесткое требование уметь чисто писать, красиво и выразительно говорить и прилично рисовать. Считалось, что основы высокого художественного вкуса должны закладываться в человека с самого раннего возраста.

Говорят, что в детстве он был сущим дьяволенком (он и сам признал, что был «самым настоящим чудовищем»). В три года он бросился за борт корабля в Марсельском порту, в другой раз устроил пожар и едва не сгорел. Духовной пищей его были книги (Байрона и Гете) и музыка (игра на скрипке). В лицее он «научился ставить древних превыше всего». Хотя свои симпатии он делил между музыкой, книгами, театром и рисунком судьба определила ему стать художником. С детских лет он заполнял рисунками страницы ученических тетрадей и блокнотов, увлекаясь копированием офортов Гойи. К счастью для юноши то поколение французов росло «среди развалин средневековья», а не среди развалин своей великой страны… Французы отнюдь не стыдились быть патриотами.

Лувр во многом и сделал из него художника. Живопись стала его алтарем. Учился ей он у профессора Школы изящных искусств Герена. Однако наиболее сильное влияние на формирование его мастерства оказал тогда уже знаменитый художник Т. Жерико, потрясший публику своим «Плотом «Медузы» (1819). Считают, что через Жерико он познакомился с творчеством Микеланджело и Караваджо. Формально он был в мастерской скульптора Гудона (автора статуи Вольтера). Тот не особо обременял учеников. Но мастерство требует профессионализма. Поэтому каждое утро Делакруа посещал залы Лувра, рисуя профили, запечатленные на античных монетах, копируя Веронезе и Рубенса. Эти бесценные 1,5–2 часа жизни он называл не иначе как «своей утренней молитвой».

Творчество итальянских художников мало его привлекало. За всю жизнь он так и не выбрался в Италию. Это не мешало в «Дневнике» то и дело упоминать имя великого Микеланджело. Но вот ради полотен Рубенса он совершил путешествие в Бельгию (а также посетил Англию, Германию, Испанию, Африку). Среди французов он, помимо Жерико, очень любил художника Гро. Позже он скажет: «Жерико слишком учен, Рубенс и Гро – выше». И все же мрачный колорит некоторых его будущих романтических полотен был навеян именно первым… Видимо, наиболее точная оценка идейной стороны творчества этого «сумрачного гения» дана историком Мишле в одной из его лекций в Коллеж де Франс: «Жерико написал гибель Франции; плот Франции несет куда-то, она тщетно взывает к волнам, к бездне и не видит спасения». В другом месте тот же Мишле скажет: «На плот «Медузы» он водрузил саму Францию и все наше общество».[61]

Почему Делакруа стал поклонником, глашатаем романтизма? В ту пору любой серьезный талант не мог миновать увлечения романтизмом. В литературе царили «корсары» Байрона, «отверженные» и «труженики» Гюго, страстные и романтические герои Стендаля (его «Историю живописи в Италии» иные даже стали называть «кораном романтиков»). Естественно, что художник уровня Делакруа должен был войти в русло течения и попытаться стать певцом новой живописи. Хотя его живопись современники поняли не сразу. Скажем, Стендаль называл «Хиосскую резню» Делакруа изображением «чумы». Недруги тут же подхватили эту брань, упрекая его в том, что он, якобы, пишет «пьяной метлой» и что ему скорее подошел бы титул «художника морга, чумы и холеры». Лишь немногие узрели в картинах истинно шекспировскую мощь и глубину. Лучше других понял силу поэтического таланта художника поэт Ш. Бодлер. В частности, ему принадлежит такое остроумное замечание, сравнивающее двух мэтров того времени, Делакруа и Гюго (Гюго-академика): «Виктор Гюго, всецело материальный, излишне предающийся внешним проявлениям существа, стал живописцем в поэзии. Тогда как Делакруа в своей преданности идеалу невольно оказывается подчас поэтом в живописи».

Слава пришла к Делакруа рано. Спустилась к нему с баррикад 1830 года… Разразившаяся революция с точки зрения ее целей была типично буржуазной. Студенты и ремесленники добывали для крупной буржуазии из огня «каштаны свобод». В обществе утвердилась свобода печати. Даже в одной из статей хартии Луи-Филиппа было сказано: «Французы имеют право обнародовать и печатать свои мнения, сообразуясь с законами. Цензура не может быть никогда восстановлена»… В этом тогда состоял смысл лозунга «La justice avant tout» (франц. «Справедливость превыше всего») в применении к печати. А уже в 1831 г. Эжен покажет в Салоне свою «Свободу на баррикадах» («28 июля»).

На ней изображена сражающаяся молодежь… Это апофеоз народной революции! Иные упрекали его за то, что Делакруа не пошел с оружием на баррикады, подобно Давиду д`Анже, Домье или Дюма. Но, ведь, он и не отсиживался дома (как Гюго и Мюссе), и уж тем более не проводил время в постели с любовницей (как Стендаль). Он носился по улицам восставшего Парижа, словно демон восстания. И так ли уж сегодня важно, где и у кого он «взял» детали для этой картины (у Гойя, Жерико или Домье). При известном богатстве воображения можно узреть истоки и корни ее даже в произведениях Байрона, Гете и Шиллера. С другой стороны вполне очевидно, что двадцать лет спустя уже В. Гюго опишет в своих «Отверженных» баррикаду Делакруа. Да, художник надолго определил живописное видение самой идеи свободы. От нее пошла вся республиканская иконография – «Марсельеза» Рюда и «Торжествующая республика» Далу.[62] Значение картины выходит за рамки чисто художественных задач. Перед нами своего рода манифест XIX века! И напрасно кто-то стал бы протестовать против революционной тональности полотна. Неужто его назначение неясно? Великая живопись понятна даже младенцу.


Э. Делакруа. Свобода на баррикадах. 1831. Фрагмент.


Истинные сыны отечества оценили картину. В ней представлена молодая Франция, вставшая на защиту отечества против преступного режима! Недаром и сам Делакруа изобразил себя в фигуре горожанина (в цилиндре и с ружьем). Сердцем он был с восставшим народом… Как ни удивительно, но буржуазное правительство Франции купило у художника его картину, предполагая украсить ею тронный зал Тюильри. Но это было бы слишком даже для молодой и дерзкой буржуазии (в 1839 г. этот «красный холст» отправят на чердак до следующей революции 1848 г.). Видно, в ней художник затронул какие-то страшные и дикие струны народного бунта и гнева, что вырвались наружу помимо его воли. Почему же картину все-таки признало правительство? Быть может, третье сословие, власть буржуазии, увидели себя в ней юными и отважными?! Французы как бы ни было оказались достойны завоеванной ими в столь тяжких боях Свободы. Они не предали столь откровенным и позорнейшим образом свою Великую Революцию.

В обычной жизни Делакруа был, как принято говорить, «сын своего времени и класса». Буржуазия устанавливала законы – он свято следовал им. Он девять раз выставлял свою кандидатуру в Институт, прежде чем был допущен в ареопаг. Увы, такова была жизнь: он стремился в общество тех, кого называл про себя «змеями из Института». Однако затем преспокойно пользовался славой и положением. Принял он от власти и пост муниципального советника. И хотя Делакруа как-то скажет, что 30 с лишним лет «отдает себя на растерзание диким зверям», эти «звери» относились к нему с пиететом. Следуют заказы на новые полотна. Орденская ленточка украсила его фрак. Лишь двое (он и Энгр) будут приглашены в комиссию по подготовке всемирной выставки 1855 г. в Париже.[63]

Но почему же тогда мы причисляем Делакруа к «романтикам»? Ведь, в обычной жизни его правильнее отнести бы к «прагматикам». Однако в том и состоит величие настоящего художника или ученого, что тот (в живописи, литературе, музыке, науке и т. д.) зачастую действует вопреки своим меркантильным симпатиям и нуждам. Истина дороже злата всего мира! Взгляните на его полотна. Они все пронизаны яростью и гневом.

Дело не в том, к какому лагерю формально отнести Делакруа (к «романтикам» или «классикам»). Он – классик по манере исполнения и романтик – по темпераменту. Его полотна заполнят романтические герои (янычары, бунтари, сумасшедшие, диктаторы). Возможно, духу нашего времени отвечает картина «Казнь дожа Марино Фальеро на лестнице Великанов». Дож организовал заговор против «олигархов» (тиранической власти Совета Десяти в Венецианской республики). К этой картине он питал слабость. Почему? Может, и сам внутренне ощущал себя заговорщиком?! Показательна и картина «Смерть Сарданапала». Нам кажется символичным это титаническое полотно в 20 кв. метров, навеянное поэзией Байрона. Здесь изображены последние минуты царя Ниневии, враги которого завладели столицей. Оставленный войском и охраной, тиран сгорает в костре, а с ним гибнут его сокровища, жены, рабы, любимые кони. Таков конец всех тиранов.[64]

Когда невыносимым станет гнет,

Любой тиран, любая власть падет.[65]


Почитайте дневник Делакруа… Перед нами предстает интереснейшая, духовная личность. Рядом с оценкой живописи идут размышления о философии, затем музыкальные «пассажи» сменяются поэтическими, а психологические зарисовки дополняются дидактическими. В записях от 16 января 1860 г. читаем: «Главная цель Словаря изящных искусств заключается не в том, чтобы развлекать, а в том, чтобы поучать; установить или разъяснить некоторые основные принципы; помочь по мере сил неопытным наметить путь, которому надо следовать; указать подводные камни на опасных или запретных для подлинного вкуса путях, – таково общее направление, которого следует придерживаться. Но где можно найти лучшее приложение принципов, как не на примерах великих мастеров, доведших до совершенства отдельные отрасли искусства? Что может быть поучительнее их ошибок!» В один ряд с созданием картин Делакруа ставил создание ярких и интересных книг, считая это задачей «почетной и ответственной». Такая книга не только становится своего рода «памятником автору», но и способствует просвещению людей.[66]

Романтизму становилось все труднее дышать в удавке, которую набросили на шею истине, свободе и справедливости «реставраторы» в XIX в. Во Франции повторилось то, что уже имело место и в буржуазной Англии… Давид становится политическим эмигрантом после возвращения Бурбонов. Жерико умирает в 1825 г. (перед тем занявшись не свойственным великому художнику делом: стал играть на бирже и пустился в запутанные спекуляции). Перед смертью он будет иступленно повторять: «Я ничего не сделал, совсем ничего». Художник А. Гро, достигнув высот почета и славы при Наполеоне, в 1835 г. покончил с собой. Почему имеет место такая несправедливость? Почему французское правительство так и не приобрело ни одной картины Жерико? Еще молодой художник умирал, окруженный своими непроданными холстами. Во вкусах и настроениях нового времени, времени буржуа, было уже нечто иное, чуждое классицизму и романтизму. Да и толстосумам, занятым дележом имущества, часто наплевать на искусство.


Т. Жерико. Плод «Медузы». 1818–1819.


Время романтиков безвозвратно уходит. На смену им идут прагматики. Они-то во многом и определят главные векторы новейшего времени. И здесь вновь видим Францию, давшую в литературе наиболее яркие образы героев. «Девятнадцатый век блистает французским романом, как шестнадцатый – итальянскими картинами и палаццо» (Г. Манн). Одним из самых ярких писателей стал Оноре де Бальзак (1799–1850). Этот «великанище» еще не вполне раскрыт нами как мыслитель и художник. В его романах ожила история. Вспомним его фразу: «Хорошо написанные исторические романы стоят лучших курсов истории». Это действительно так. Ведь, иной курс мало что скажет уму и сердцу. А Бальзак столь реалистично описал общество, что из его романов можно узнать больше о жизни народа, нежели «из книг всех историков, экономистов, статистиков», вместе взятых. Не случайно его даже будут называть «доктором социальных наук».

Образовательная одиссея Бальзака складывалась не очень удачно… В воспоминаниях брата писателя Л. Сюрвиля описывается, как будущий корифей посещал школу в Туре, а затем и знаменитый Вандомский коллеж. Длительное заточение в их стенах отразилось на молодом человеке не лучшим образом и привело к психологическому срыву. Хотя учеба, наблюдения, чтение бесспорно дали ему некий предварительный материал для его «Человеческой комедии». Подлинной же школой стало для него чтение книг… Он читал буквально все, что попадалось ему под руку (книги по истории, религии, философии, физике). По примеру А. Шенье он попытался сочинять стихи, за что и был прозван поэтом (часто ударяя себя в лоб, он любил повторять: «Здесь кое-что есть!»). Одно время он даже увлекся оккультной философией. Духовный интерес в нем столь силен, что юноша постоянно блуждал в мечтаниях и грезах. К 12 годам его воображение развилось необыкновенно, что вызвало немалое удивление у руководства Вандомского коллежа.


Оноре де Бальзак.


Вот как описывает Сюрвиль эти бальзаковские «университеты»… Каждый год мы неизменно навещали его на пасху и при раздаче наград; но он очень редко удостаивался их и получал больше выговоров, чем похвал в эти дни, которых ждал с таким нетерпением и так радовался им заранее!.. Семь лет оставался он в коллеже, не зная каникул. Воспоминания об этой поре внушили ему первую часть книги «Луи Ламбер». В этой первой части герой сливается с автором, это Бальзак в двух лицах. Жизнь коллежа, мелкие события тех дней, все, что он там пережил и передумал, – все это чистая правда, вплоть до созданного им трактата «О воле», который один из учителей (кстати, названный в романе по имени) сжег, не читая, в порыве ярости, когда Оноре написал его вместо заданного урока. Бальзак сожалел о утраченном сочинении, запечатлевшем состояние его ума.

Когда ему было четырнадцать лет, директор коллежа г-н Марешаль написал матушке, между пасхой и днем раздачи наград, чтобы она как можно скорее приезжала за сыном. Его постиг недуг, он впал в своего рода коматозное состояние, тем более обеспокоившее наставников, что они не видели к тому причин. Мой брат, пишет Л. Сюрвиль, был для них ленивым школьником, и они не понимали, каким умственным перенапряжением могло быть вызвано это заболевание мозга. Оноре стал таким худым и хилым, что походил на сомнамбулу, спящую с открытыми глазами; почти не слышал обращенных к нему речей, не отвечал, когда его спрашивали: «О чем вы думаете? Где вы находитесь?»

Это удивительное состояние, в котором он отдал себе отчет позднее, произошло от чрезмерного прилива идей к голове (если воспользоваться собственным его выражением). Без ведома учителей он прочел значительную часть книг из богатой библиотеки колледжа, состоящей из сочинений ученых монахов-ораторианцев, основателей и собственников этого учебного заведения, где воспитывалось 300 подростков. Каждый день он прятался в укромном уголке и глотал серьезные книги, дававшие развитие его уму в ущерб телу в возрасте, когда следует упражнять телесные силы не менее умственных.[67]

Полагаю, что эта полумонашеская обитель оставила заметный и даже небесполезный след в жизни будущего писателя. Для мудрых и тонких педагогов этот «бальзаковский урок» всегда должен напоминать о чрезвычайной деликатности, тонкости и сложности их божественной миссии. Их кропотливый труд по своей значимости равен труду Всевышнего, а порой и превосходит оный. В конце концов, Господь лишь создал Адама с Евою. Педагог же, делая почти то же самое, имеют возможность превращать сотни и тысячи юных «ангелов» или «демонов» во вполне приличных и достойных людей.

Прошло не так уж много времени и Оноре стал настоящим писателем, каких немного на свете. Кто он таков – романтик или реалист, поэт или прозаик? Нам кажется, что в нем успешно сочетались те и другие начала. Правда, его деловые прожекты чаще всего заканчивались неудачами. Возможно, таков удел великих художников… Ведь, если они станут «делать бизнес», кто же будет заниматься творчеством. Делом всей жизни Бальзака стала изнурительная писательская работа. Он работал днем и ночью, по восемнадцать часов в сутки, спал не больше пяти часов. «Вся моя жизнь, – признавался он в воспоминаниях, – подчинена одному: непрерывному труду, без всякой передышки…».


Франсуа Милле. Сборщики колосьев.


Бальзак сравнивал труд писателя с работой рудокопа, расчищающего завал, или с миссией солдата, штурмующего редуты противника. Таков и должен быть истинный художник. Каторжный труд – это его удел… «Постоянный труд столько же закон искусства, сколь и жизни» («Кузина Бетта»). В «Человеческой комедии» более двух тысяч персонажей, девяносто шесть связанных между собой произведений (из 120 задуманных). Это почти немыслимый для писателя охват жизненной действительности. Труд имеет не только свою географию, но и генеалогию, свою великую судьбу. Ведь, чтобы изобразить на сцене даже социальную бурю, действительно нужны «гиганты, вздымающие волны».[68]

Гениальным был уже сам замысел Бальзака: постараться всесторонне описать историю общества путем наблюдения за отдельными человеческими судьбами… Последуют «Этюды о нравах», «Философские этюды», «Аналитические этюды». С трудом представляешь себе грандиозность и масштабы им задуманного. По мнению Бальзака, для «Этюдов о нравах» потребовалось бы 24 тома, для «Философских этюдов» – 15, а для «Аналитических этюдов» – 9 томов. Общим же итогом этого эпохального труда должно было стать появление то ли современной «библии», то ли всеобщей саги человечества. Он скажет: «Таким образом, человек, общество, человечество будут без повторений описаны, рассмотрены и подвергнуты анализу в произведении, которое явится чем-то вроде «Тысячи и одной ночи» Запада». Трудно было бы яснее выразить суть замысла.[69]

Конечно, как всякий человек, Бальзак не лишен был некоторых слабостей, хотя талант искупал их. Он мечтал о карьере политического деятеля, желал стать директором издательства и надеялся, что «золото потечет рекой». Теоретически он уже давно был самым крупным богачом, а на практике едва сводил концы с концами (не мог выкупить из ломбарда порой даже столовое серебро). Подобно своему герою Рафаэлю из «Шагреневой кожи», он надеялся на то, что не только станет королем вольнодумцев, но и «верховным повелителем тех умственных сил, которые поставляют миру всяких Мирабо, Талейранов, Питтов, Метернихов». Иначе говоря, он хотел бы стать повелителем самой буржуазии! Однако от таких наивных иллюзий пришлось отказаться. Буржуа было наплевать на Бальзака и его планы. Какой он увидел Францию в 1840 году? Такой же как и Англию, страной, поглощенной чисто материальными интересами, страной, где «нет ни патриотизма, ни совести и где власть не обладает силой». То, что происходит повсюду, вызывает у него неприятие и отвращение. Ему всегда было ненавистно это правление посредственности, которое не могло стать для нации достойным примером.[70]

Разве сегодня не актуальны слова великого художника, которыми он, обращаясь к пресыщенной публике, предварял своих «Крестьян» (эту книгу Бальзак считал самой значительной из своих работ): «…Жан-Жак Руссо поставил в заголовке «Новой Элоизы» следующие слова: «Я наблюдал нравы моего времени и напечатал эти письма». Нельзя ли мне, в подражание великому писателю, сказать: «Я изучаю ход моей эпохи и печатаю настоящий труд»? Задача этого исследования… – дать читателю выпуклые изображения главных персонажей крестьянского сословия, забытого столькими писателями в погоне за новыми сюжетами… Мы поэтизировали преступников, мы умилялись палачами, и мы почти обоготворили пролетария!.. Мы хотим открыть глаза не сегодняшнему законодателю, нет, а тому, который завтра придет ему на смену. Не пора ли теперь, когда столько ослепленных писателей охвачено общим демократическим головокружением, изобразить, наконец, того крестьянина, который сделал невозможным применение законов, превратив собственность в нечто не то существующее, не то не существующее?»[71]

Думаю и нынешней аудитории понятен его призыв – постараться объединить силы вокруг идей труда и толкового государственного порядка (к чему он столь истово стремился). Лучше всего эту роль Бальзака, как ни странно, понял Э. Гонкур, сказав, что находит у того «во сто крат больше таланта, чем у Шекспира». Вот что он заносит в свой «Дневник»: «Читал «Крестьян» Бальзака. Никто никогда не рассматривал и не характеризовал Бальзака как государственного деятеля, и тем не менее это, быть может, величайший государственный деятель нашего времени, великий социальный мыслитель, единственный, кто проник в самую глубину нашего недуга, кто сумел увидеть беспорядок, царящий во Франции, начиная с 1789 года, кто за законами разглядел нравы, за словами – дела, за якобы спокойной конкуренцией талантов – анархическую борьбу разнузданных личных интересов, кто видел, что злоупотребления сменились влияниями, привилегии одних – привилегиями других; неравенство перед законом – неравенством перед судьями; он понял всю лживость программы 89-го года, понял, что на смену имени пришли деньги, на смену знати – банкиры и что все завершится коммунизмом, гильотинированием богатств. Удивительная вещь, что только романист, он один постигнул это».[72]

О значении его книг для понимания хода истории хорошо сказал и Ф.Энгельс. В «Человеческой комедии» даны запоминающиеся образы богачей-выскочек, буквально растлевающих и губящих окружающих их людей. «Вокруг этой центральной картины, – писал Энгельс, – Бальзак сосредотачивает всю историю французского общества, из которой я даже в смысле экономических деталей узнал больше (например, о перераспределении движимого и недвижимого имущества после революции), чем из книг всех специалистов – историков, экономистов, статистиков этого периода, вместе взятых».[73]

Порой он мечтал о сильной коллективной диктатуре… Наилучшим политическим строем, по его мнению, является строй, который был бы в состоянии породить наибольшую энергию таланта и разума. В следующей фразе заложен очень глубокий смысл: «Если полтора десятка талантливых людей во Франции вступили бы в союз, имея при этом такого главу, который стоил бы Вольтера, то комедия, именуемая конституционным правлением, в основе коей лежит непрестанное возведение на престол какой-нибудь посредственности, живо бы прекратилась».[74] Он был противником комедии демократии.

В то же время это был гигант с душой ребенка… А. Моруа верно заметил, что Бальзак по своей натуре был «великодушен и нежен», а Жорж Санд отмечала, что он «наивен и добр»… Наиболее явственно все эти качества великого писателя проявились, вероятно, в его любви к г-же Эвелине Ганской. После смерти ее престарелого мужа (1841) он надеялся, что его десятилетняя мечта, наконец-то, осуществится и его брак с гордой полячкой, живущей в России, станет явью. Он стремился на Украину, где и жила его обожаемая Ева (ведь она отныне свободна). Стремился, несмотря на власть сурового русского императора, которого он шутливо называл «дядя Тамерлан»… Но против «француза» восстала тетка Розалия (ее можно понять, так как её матери, княгине Любомирской, во Франции в 1794 г. отрубили голову, да и сама она провела несколько недель в тюрьме).

Ему вспомнилась история их знакомства… Однажды к нему из Одессы пришло письмо, подписанное «Чужестранка» (1832), где неизвестная почитательница его таланта выражала писателю свое восхищение тем, как он умеет «угадать душу женщины». Незнакомку потрясли его «Сцены частной жизни». Следует окутанная покровом тайны переписка, и, наконец, их встреча в Невшателе (Швейцария). Красавице-брюнетке было тогда 27 лет, она «подлинный шедевр красоты», сияющей на фоне великолепной швейцарской природы… Конечно, картину свидания несколько подпортил 60-летний муж, похожий на каланчу («окаянный муж все пять дней ни на мгновение не оставлял нас»). Ева нашла Бальзака «сущим дитя» и влюбилась. Женева станет местом их взаимной любви. Девизом же их союза было: «Adoremus in aeternum» («Будем любить друг друга вечно»).

После тех невообразимо прекрасных, чудных мгновений минуло 10 лет. Страсти уж не те, да и заботы жизни наложат отпечаток. Как вернуть былую любовь? Как уверить возлюбленную в крепости и надежности чувств? Проблемы есть и у Ганской. В России на всё нужно разрешение чиновника. Киевская судебная палата отказалась признать действительным завещание ее мужа. Перед той нависла угроза остаться без наследства. Бальзак советует ехать в Санкт-Петербург и умолять русского царя помочь ей. Он даже пишет: «Я стану русским, если вы не возражаете против этого, и приеду просить у царя необходимое разрешение на наш брак. Это не так уж глупо». Видимо, у него самого были все же сомнения на сей счет. Действительно, шло время, их любовь перешла в спокойную и умиротворенную дружбу. Возможно, это был лучший выход для обоих… «Ласки женщины изгоняют Музу и ослабляют яростную, грубую силу труженика» (Бальзак).[75]

Бедняк и Ротшильд, служка и вельможа,

Верша свой путь к пределу Бытия, —

Кто среди роскоши, а кто среди тряпья, —

Понять должны: один у них Судья…

Вся наша жизнь – шагреневая кожа,

Мы щедро платим за крупицу дня![76]


Попытку осмыслить и описать жизнь европейского общества предпринял Эмиль Золя (1840–1902) в 20-томной серии романов «Ругон-Маккары» (история одной семьи). Ему самому пришлось испытать в жизни немало трудностей. Попытка покорить Сорбонну, храм французской науки, не удалась. Понимая важность и значение обучения для будущности, Золя не смог принять косности и ограниченности тогдашней учебной среды. В одном из юношеских писем он сделал откровенное признание: «Без дипломов никого не поощряют. Дипломы – это двери во все профессии. Только дипломы помогают продвигаться по жизни. Если вы, по глупости, владеете этим грозным оружием, вы умница. Если вы талантливы, но факультет не дал вам свидетельства о вашем образовании, вы считаетесь глупцом…». Однако при этом сам Золя все же глубоко сомневался в том, сделает ли его более умным степень бакалавра. Да и что тогда ждет его в будущем – судьба чиновника? «Прочь эту жизнь в конторе! Прочь этот сточный желоб!» – восклицает он. Подобными настроениями, думается, и объясняются его провалы на экзаменах в Париже и Марселе. Хотя то, что в 20 лет у него нет профессии, не прибавляло ему оптимизма.

Позже самообразование даст ему многое из того, чего не дали коллеж или лицей. Автор обширных и ярких полотен о современном обществе познал подлинное отношение капитала к труду и таланту. Одно время он жил среди разорившихся буржуа, бедных студентов и проституток, работал в доках, оказываясь безработным, питался, чем придется. Вероятно, тогда-то он и стал «революционером, сам того не сознавая». Его отец, гражданский инженер, умер, едва перейдя 50-летний рубеж и оставив без помощи жену и сына. Поэтому отношение Э. Золя к любой власти всегда будет прохладным, а порой и даже резко отрицательным. Он прямо говорил: «Народы никогда не понимали завоевателей и следовали за ними только до известного момента, в конце концов они их переставали признавать и свергали».[77] Таковы его социальные симпатии и предпочтения.

Свою литературную карьеру он начинал с изящных новелл «Сказки Нинон» и с романа «Тереза Ракен»… В этих новеллах ощущаются нежность и сострадание к бедным и влюбленным. Героями сборника выступают влюбленные («Фея любви»), добросердечные девушки («Сестра бедных»), принцы («Симплис»). Однако первым серьезным романом станет «Тереза Ракен» (кстати, именно этот роман впервые стал известен и в России, где Золя любили, а Н. К. Михайловский даже называл его «наполовину русским писателем»)… Писатель говорит в предисловии: он ставил своей целью изучить «не характеры, а темпераменты». Тереза и Лоран – «животные в облике человека, вот и все». Представляется, что эпоха буржуазии не могла обойтись без описания этих свойств человеческой личности. Хотя критика обрушилась на роман. Золя писал: «Среди голосов, кричавших: «Автор «Терезы Ракен» – жалкий маньяк, которому доставляют удовольствие порнографические сцены», – я тщетно надеялся услышать голос, который возразил бы: «Да нет, этот писатель – просто исследователь, который хоть и погрузился в гущу человеческой грязи, но погрузился в нее так, как медик погружается в изучение трупа».[78]

В романах Золя представлено «наследственное древо» части общества. Доктор Паскаль из одноименного романа, сравнивая поэтов с учеными, говорит: «Какую гигантскую фреску можно нарисовать, какие можно написать великие человеческие комедии и трагедии на тему о наследственности, которая представляет собой не что иное, как Книгу Бытия семьи, общества, человека»… Ругон-Маккары – это многоликое племя буржуа, сильное и безжалостное, дикое и цивилизованное, просвещенное и тупое, одержимое жаждой власти и наживы, сентиментальное и преступное, пошлое и величественное. Оно строит и разрушает одновременно, порождает и убивает, исцеляет и заражает… Обогащая себя, свои семейства и в целом все же относительно небольшую прослойку слуг и верных сторонников, племя это «ввергает в нищету целый мир маленьких людей», бросает на произвол судьбы миллионы, вполне сознательно обрекает на смерть, войну и голод народы отсталых и покоренных стран. Что представляет собой паразитическая буржуазия, живущая спекуляциями, играющая на бирже, обкрадывающая труженика на каждом шагу? Это – далеко не лучшие «злаки», которые нам дарует матушка-Природа.[79]

Заслуга Золя в том, что он показал повседневную жизнь современного ему общества (во всех ее житейских, бытовых и даже криминальных деталях). В основу его романов лягут так называемые марсельские протоколы, кипы разных документов. Как знать, может и нам в России понадобятся для жизнеописания нашей эпохи криминальные и прокурорские досье (московские протоколы)?! Ведь, слова Г. Манна об идейной основе творчества Золя, применимо и к нашему времени (России): «Спекуляция, важнейшая жизненная функция этого государства, безудержное обогащение, необычайное обилие земных радостей – и первая, и второе, и третье театрально прославлены в представлениях и празднествах, постепенно наводящих на мысли о Вавилоне; и рядом с этой ослепительной толпой ликующих, за нею, еще подавленная ее лучами, – темная, пробуждающаяся, проталкивающаяся вперед масса. Пробуждение массы! Это ведь тоже может быть задачей? Да, именно это! Масса должна пробудиться и для литературы. Подьем массы и устремление ее в будущее – вот то неслыханное, что предстояло сейчас одолеть. Как это было заманчиво своей трудностью! Но не только ею. Эта масса поднималась с идеалами, которые завтра осуществятся. Она была человечеством завтрашнего дня!»[80]

Действительно, познакомившись хотя бы с некоторыми из его романов («Жерминаль», «Труд», «Истина», «Деньги», «Париж»), понимаешь, что имеешь дело с натурализмом особого свойства. Художник видит свою миссию в точной передаче жизни и действительности. Кстати, известно, что Золя принимал самое активное участие и в становлении новой живописи, школы импрессионистов. В статьях («Реалисты Салона», «Мой Салон») он все время подчеркивает: «дух эпохи – это реализм». В выдвинутой им «теории экранов» (классический, романтический, реалистический экраны) он отдавал предпочтение реализму. Золя будет выступать в защиту Курбе, Мане, Моне и Писсарро, а с Сезанном его объединяли годы совместной учебы в коллеже и крепкая дружба.

1

Моруа А. Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго. М., 1971, С. 105.

2

Французская романтическая повесть. Л., 1982, С. 77, 85.

3

Брандес Г. Собр. соч. в 20 т. Т. 7, СПб., 1889, С. 224.

4

Валери П. Об искусстве. М., 1976, С. 328.

5

Лафарг П. Литературно-критические статьи. М., 1936, С. 121–124.

6

Шатобриан Ф. Р. Замогильные записки. М., 1995, С. 9–12.

7

Байрон Дж. Г. Паломничество Чайльд-Гарольда. Дон-Жуан. М., 1972, С. 174.

8

Байрон Дж. Г. Избранное. М., 1964. С. 40

9

Ковальская М. И. Итальянские карбонарии. М., 1977, С. 87–93.

10

Байрон Дж. Г. Дневники. Письма. М., 1965, С. 238.

11

Шелли П. Б. Письма. Статьи. Фрагменты. М., 1972, С. 208.

12

Лермонтов М. Ю. Собрание сочинений в 4-х томах. Т. 1, М.-Л., 1958, С. 136, 361.

13

Достоевский Ф. М. Пушкин. // Русская душа. М., 1994, С. 125.

14

Шлегель Ф. Эстетика, философия, критика. Т. I, М., 1983, С. 280.

15

Шелли П. Б. Письма. Статьи. Фрагменты. М., 1972, С. 54–55.

16

Блейк У. Стихи. М., 1982, С. 14, 357.

17

Некрасова Е. А. Романтизм в английском искусстве. М., 1975, С. 63.

18

Мастера искусства об искусстве. Т. 4, М., 1967, С. 363.

19

Автор Миронов В. Б.

20

Тэн И. Философия искусства. М., 1933, С. 81.

21

Шпенглер О. Закат Европы. М., 1993, С. 467.

22

Некрасова Е. А. Романтизм в английском искусстве. М., 1975, С. 110.

23

Мастера искусства об искусстве. Т. 4, М., 1967, С. 330.

24

Поэзия английского романтизма XIX века. М., 1975, С. 568.

25

Лависс и Рамбо. История XIX века. Т. 1, М., 1938, С. 414.

26

Уоллес И. Любовницы, героини, мятежницы. М., 1995, С. 124–125.

27

Виноградов А. Осуждение Паганини. М., 1953, С. 245–246.

28

Тибальди-Кьеза М. Паганини. М., 1981, С. 54.

29

Фраккароли А. Россини. М., 1987, С. 64.

30

Любке В. Иллюстрированная история искусств. Спб., 1890, С.260.

31

Северянин И. Гармония контрастов. М., 1995, С. 318.

32

Пастура Ф. Беллини. М., 1989, С. 7–48.

33

Мотылева Т. Ромен Роллан. М., 1969, С. 12.

34

Реале Дж., Антисери Д. Западная философия от истоков до наших дней. От романтизма до наших дней. Т. 4, С.-П., 1997, С. 185–186.

35

Маццини Дж. Эстетика и критика. М., 1976, С. 296–297.

36

Долгополов И. В. Рассказы о художниках. М., 1975, С. 74.

37

Фейхтвангер Л. Гойя. М., 1982, С. 321.

38

Terrasse Ch. Goya y lucientes (1746–1828). Paris, 1931, P. 117.

39

Григулевич И. Р. История инквизиции. М., 1970, С. 264–265.

40

Goya. Text by Jose Gudiol. London, 1966, P. 36.

41

Шнайдер М. Франсиско Гойя. М., 1988, С. 227.

42

Canton F.S. The life and work of Goya. Madrid, 1964, P.127.

43

Прокофьев В. Н. «Капричос» Гойи. М., 1970, С. 144.

44

Ортега-и-Гассет Х. Этюды об Испании. Киев, 1994, С. 206–207.

45

Canton F.S. The life and work of Goya. Madrid, 1964, P. 128.

46

Моруа А. Литературные портреты. М., 1970, С. 134.

47

Виноградов А. Три цвета времени. М., 1979, С. 202.

48

Виноградов А. Три цвета времени. М., 1979, С. 430.

49

Манн Г. В защиту культуры. М., 1986, С. 243–244.

50

История XIX века. Под ред. Лависса и Рамбо. Т. 3, М., 1938, С. 474.

51

Карельский А. В. Метаморфозы Орфея. М., 1998, С. 86, 165.

52

Гюго В. Собрание сочинений в 15 томах. Т. 1, М., 1953, С. 431–432.

53

Моруа А. Олимпио, или жизнь Виктора Гюго. М., 1971, С. 19, 34, 39, 43, 75.

54

Моруа А. Олимпио, или жизнь Виктора Гюго. М., 1971, С. 158, 159.

55

Рабле. Мольер. Вольтер. Гюго. Жорж Санд. Золя. Челябинск, 1998, С. 287, 293.

56

Гюго В. Собрание сочинений в 15 томах. Т. 15, М., 1956, С. 321–322.

57

Автор – Миронов В.Б.

58

Моруа А. Олимпио, или жизнь Виктора Гюго. М., 1971, С. 16, 394, 401, 402, 439.

59

Реизов Б. Г. Военные повести Альфреда де Виньи. // Виньи. Неволя и величие солдата. Л., 1968, С.157.

60

Беранже П.-Ж. Избранное. М., 1979, С. 281–282.

61

Жюллиан Ф. Эжен Делакруа. М., 1996, С. 34–35.

62

Жюллиан Ф. Эжен Делакруа. М., 1996, С. 115.

63

Гастев А. Делакруа. М., 1966, С. 193.

64

Кожина Е. Ф. Романтическая битва. Л., 1969, С. 49, 54, 150.

65

Автор – Миронов В. Б.

66

Дневник Делакруа. М., 1950, С. 552–553.

67

Бальзак в воспоминаниях современников. М., 1986, С. 28–29.

68

Пузиков А. Портреты французских писателей. Жизнь Золя. М., 1976, С. 19.

69

Моруа А. Прометей или жизнь Бальзака. М., 1968, С. 279.

70

Бальзак О. Собрание сочинений в 15 томах. Т. 13, М., 1955, С. 40.

71

Бальзак О. Собрание сочинений. Т. 12, М., 1954, С. 223.

72

Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Т. 1, М., 1964, С. 146.

73

Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, Т. 37, С. 36.

74

Моруа А. Прометей или жизнь Бальзака. М., 1968, С. 439.

75

Моруа А. Прометей или жизнь Бальзака. М., 1968, С. 239, 252, 463, 469.

76

Автор – Миронов В. Б.

77

Пузиков А. Портреты французских писателей. Жизнь Золя. М., 1976, С. 242, 273.

78

Золя Э. Собр. соч. в 26 т. Т. 1, М., 1960, С. 381.

79

Золя Э. Страница любви. Доктор Паскаль. М., 1983, С. 371–373.

80

Манн Г. В защиту культуры. Сборник статей. М., 1986, С. 177.

Народы и личности в истории. Том 2

Подняться наверх