Читать книгу Сожженная рукопись - Владимир Иванович Кочев - Страница 24

Университет, общага, братство
Мы были рядом, не зная об этом

Оглавление

Уж сколько времени прошло, как потерялся Онька от семьи, а дом родимый часто снился. Являлся тятя строгий и гладил по головке, привечал. Мать хлопотливая пекла пироги. И в речке серебристой Онька бразгался, дурил.

Но всё это было лишь во сне. А наяву и он, и Сёмка искали семью на вокзале, всматривались в лица толпы. Но судьба пока не сталкивала их ни с роднёй, ни со своими деревенскими. Не знал Андрюша, что отец его уж умер с голоду. Не знал он, что мы были совсем рядом. Моя мать, рыская по городу, «доставала» пропитание. Карточки отменили, и за хлебом стояли километровые очереди. Все были злые как собаки. Но удивительный у нас народ: в драке поколотят друг друга, но лежачего не тронут да в беде пожалеют. Морозным зимним вечером мать еле успели довести до ближайшего медзаведения. Им оказалась абортная, там она и родила. До последнего дня в бараке не знали, что мать беременна. Она скрывала этот «порок», пряча живот. А то бы комендант выселил нас, живущих без прописки. Мы уже неделю жили одни, ещё злей голодали. Мать бросила нас? Случалось такое тогда. За нами уже должна была прийти чужая тётя и увезти в детдом. Но неожиданно на пороге появилась наша мама с Галькой на руках. Строгий комендант оказался перед фактом и вынужден был оставить нас в покое.

Два нераспечатанных письма дожидались мать. Умер с голоду её отец (мой дед). Ему не было и пятидесяти. И писал мой отец из заключения. Он просил, чтоб не пугались, если отпишет товарищ. Фактически отец прощался с нами. Он умирал с голоду, ему нужна была помощь. Мать, как могла, зарабатывала. Вечером лечила простуженных вербованных, и русских и нацменов – вотяков, башкир. Ставила им «банки», лечила «ячмень» на глазах. Ночью мыла полы, стирала. А днём, закутав Гальку в казённое одеяльце, мать сновала, таскаясь с ней по очередям. «Доставала» ситец и обшивала весь барак. Достать, а не купить называлось это действо. Посылку сухарей собрала и отослала она мужу на «принудиловку».

«Век тебя не забуду, спасла меня от смерти», получила она утешительное сообщение в следующем письме. Но это были всего лишь слова благодарности. На самом деле всё было хуже. Посылками заключённого не спасти. Да не все эти драгоценные ящички доходили до адресата.

Лагерь сталинских времён не походил на старорежимные каторги, ссылки, тюрьмы. Здесь заключённые не «сидели», отбывая наказание, а, надрываясь, работая за пайку, умирали. Смерть заключённого администрацию лагеря не огорчала. Напротив, строгость поощрялась. Известно, северные народы жестоко обращаются со своими ездовыми собаками. Впереди бегущей упряжки голодных лаек каюр подвешивает на шесте связку рыбы. И запряженная стая несётся из последних сил. Собаку, поранившую о наст лапу, отстегнув, безжалостно оставляют на снегу подыхать, или её сжирает своя же стая.

Так же было и в советских лагерях, только здесь дохли не собаки, а люди, и на смену умершим в бригадах немедленно появлялись следующие свеженькие арестованные. Такой ценой сталинский пятилетний план выполнялся, и выполнялся досрочно.

Среди этой серой массы заключённых первыми, не выдержав, падали бывшие руководители-партийцы. Хлипкими оказались и умные интеллигенты – мозг нации. Умирали от холода и голода. Дольше всех держались мужики – бывшие крестьяне, выполняя норму и получая полную пайку. Но и они не доживали до конца своего срока.

Отец выполнял привычную работу: валил лес. Крохотный паёк и невыполнимая норма, и надзиратель с винтовкой, всё это убивало и тело, и душу.

Робили, пилили мужики сноровисто, а к ночи при свете коптилки правили свой нехитрый «струмент». От этого искусства зависела жизнь. В ходу были и лучковые пилы. Хитро заправишь, поболе свалишь. Но их не хватало, да и норму ишшо боле завышали. Каждый день поутру выносили из барака мертвяка. Кто-то падал замертво прямо на делянке. Из его скрюченных пальцев вытягивали «струмент». А по весне эти вытаявшие «подснежники» собирали, чтоб закопать в общей яме. Всё, что могли мужики сделать друг другу, – это отписать семье умершего. Вот и Иван Кочев отдал свой адрес соседу по нарам. Крестьянская закваска да медвежья сила помогали лишь первое время. Силы убывали с каждым днём. Конец уж был недалёк. Белый снег слепил. А в глазах темно, как ночью. Это куриная слепота, а за ней и смерть. Ручка пилы выскакивала из руки. Отдыхали часто по его вине. Напарник сочувствовал, но злился. Норму не выполнят – срежут пайку, хана обоим.

Виденья являлись днём, как ночью. Дочь, которая родилась без него, ангелом летала вокруг. Сынко и дочка стояли голые в снегу. А старшая дочь, от первого брака, обиженно куксилась.

Вот свет вернулся к глазам. Иван, тяжело ступая, взял у напарника пилу, перехватив двумя руками за полотно, с силой саданул себя по ноге, выше колена. Красные пятна на ярком снегу быстро сливались в одно. Напарник опешил. Иван зажал рану, наложил заранее обожжённую тряпицу. «Перетяни», – показал он на сыромятный ремешок, приготовленный в кармане. Всё понял его товарищ. Это был способ попасть в госпиталь. Там выхаживали, не давая помереть.

«Рисковый ты, рисковый», – повторял напарник. Все знали: распознают – заморят в «одиночке». В глазах появился ровный свет, и как-то в самом себе негромко играла гармошка. Тогда, как об воду, он начинал отталкиваться, свет небесный возвращался. Его полуживого волокли товарищи на излаженной из лапника волокуше. А сзади шёл охранник, в полушубке и валенках, за плечами винтовка. Ему не терпелось дойти до караулки, выпить горячего чая, закусить. А этот «жмурик» тормозит ход колонны. Охранник ждал, когда он зажмурит глаза, и можно будет оставить его в снегу до весны. Но Иван, не отрываясь, смотрел на него. Охранник сливался с лесом и с небом. И тогда Иван сжимал зубы, тряс головой, вылавливал, как в прицеле фигуру с винтовкой.

Всё обошлось, беды не случилось. Охранник напился горячего чая. Лагерный врач, «врач-вредитель» сделал всё, чтобы спасти Ивана. А товарищ подтвердил, что травма, результат аварии.

Позже, уже в наше послевоенное время, мне довелось увидеть тот лагерь, где отец отбывал срок заключения в 1933 году. Зэков-мужиков раскулаченных теперь сменили заключённые уголовники. «Посёлку – полвека», кричал аншлаг. Высокие заборы да вышки угрожающе смотрели на прохожих. Центральный интерьер зоны, исполненный из «всего леса дерева», возвышался над всеми строениями посёлка, упираясь в небо.

Эта триумфальная арка, как врата ада открывалась утром и вечером, чтоб выпустить и впустить преступивших закон. Но командировка моя была в соседний вольный деревообрабатывающий комбинат. Тут тоже работали зэки, но бывшие.

Да и почти весь посёлок состоял из таких же бывших. Зэк восьмидесятых отличался от зэков тридцатых. Это была их судьба, выбранная ими добровольно.

Эти люди отличались от обыкновенных людей. Тела их, как правило, помечены наколками. И чем ниже его уголовный ранг, тем больше на его теле этих меток. Глаза их чуть-чуть пьяные. Они приставучие, въедливые. Ты их добыча.

Мы с неохотой сюда ездили. Здесь ограбили и убили нашего сотрудника. Правда, он и сам в этом виноват: общался с ними, пил, поддался их липкому «обаянию».

Я приезжал уже несколько раз, а в поселковой столовой не удавалось пообедать. Там проходили поминки убитых. Как обычно убивал кореш кореша пустой бутылкой, которую они распили в тёплой кочегарке.

В гостинице, где приходились ночевать, тоже было «весело». Местные любили пугать приезжих. Командировочный, приходя вечером в гостиницу, обнаруживал в своей постели незваного гостя. Он, разрисованный, с ног до головы страшными наколками, с ехидной улыбкой демонстрировал своё тело, лёжа поверх одеяла. Командировочный не смел его согнать со своего законного места. Уловив слабину, этот бывший ЗЭК начинает «раскрутку». И командировочный даёт ему в «долг», оставив себе лишь гроши на обратную дорогу. Уголовный мир, как конвейер, втягивал в себя всё новый и новый материал. Немало этому вольно или невольно способствовало само государство. Отбывших свой срок на работу в городах не брали или брали с ограничением. И они вынуждены были оставаться в этом же посёлке, нанимаясь на любую работу. Но законы тут процветали уголовные. Наверху был тот, кто сделал больше ходок. А внизу новичок, которого могли и опустить. Поэтому и не боялись заработать вторую ходку. А после третьей ходки и море по колено. Он в лагере – пахан.

Но вернёмся в тридцатые годы. Смерть собирала свой урожай. Урожайное было время. Да нашла коса на камень. Отступила она от отца. Отступила, но чтобы напасть в другом месте. Немного прожила моя младшая сестрёнка Галька. Простыла она. Оставить её было не с кем. А за всем, даже за хлебом, стояли на улице очереди. У матери слёз не было. Когда со всех сторон – горе, они не льются. Сестра Наташа куксилась, тихонько всхлипывая. А я, редко говоривший, изрёк: «Вот хорошо, я с мамкой спать-то буду». А спали мы все на одной кровати, отгороженной занавеской. Это первое, что оставила мне память из того времени.

Помню пожар – рядом сгорел барак. И чёрные головёш-ки на том месте. Помню страшное место – нужник. Туда можно было провалиться, а на дне жили крысы, лапы их с перепонками.

Помню недалеко от нас чёрное кладбище. У стен его жили чёрные люди в землянках. А из труб шёл чёрный дым с запахом жжёного мяса. А на базаре, что стоял неподалёку, продавали пирожки с мясом. Девчонки, подружки сестры, говорили, что, в них попадают человеческие ногти. И они меня предупреждали: «Если, кто скажет – на конфетку, на конфетку, не ходи за ними».

Недалеко от барака был магазин, и мы ходили туда. Среди сваленной тары находили вкусные маленькие, как горошинки, кругленькие колбаски.

Всё время хотелось есть. Мама, уходя на заработки, оставляла нам кое-что из еды, но всё это мы быстро съедали. Оставался ещё брусочек творога – творожная масса, но это еда на вечер. Мы смотрели на него и чуть-чуть отлизывали, и снова заворачивали в бумажку. Вечером мама приходила, но не ругала нас за это. Она приносила хлеба. Бутерброд с оставшейся сырковой массой и был наш ужин.

Но жизнь с каждым днём всё равно улучшалась. Мама нашла постоянную работу, нас протписали в бараке. Но её заработка, видимо, не хватало. По ночам она часто стирала – халтурила, подрабатывала. Наша кровать стояла недалеко от печки. Мама что-то кипятила, тёрла на стиральной доске, полоскала, развешивала сушила, гладила, крахмалила. Всё вокруг кровати было заставлено вёдрами. Ночью я спрыгнул с кровати, чтобы сходить в ведёрко посикать, но оказался одной ногой в кипятке. Мать, стоявшая рядом, быстро вытащила меня, и тут же поставила в ведро с холодной водой. Ожог был сильный, но не такой, какой мог бы быть. В соседнем бараке был такой же случай, мальчик умер. А я излечился. Было больно, кожа слазила, вскрылись ранки, поднялась температура. Приходил добрый врач, и всё удивлялся, как я терплю. Но он не дал маме «больничный». И не потому, что он бессердечный. Законы того времени были жестокие. Мне было три с половиной года и, значит, я могу оставаться домовничать один.

Сожженная рукопись

Подняться наверх