Читать книгу Открытие себя (сборник) - Владимир Савченко - Страница 18

Открытие себя
Роман
Часть вторая
Открытие себя
(О зауряде, который многое смог)
Глава одиннадцатая

Оглавление

Человек всегда считал себя умным – даже когда ходил на четвереньках и закручивал хвост в виде ручки чайника. Чтобы стать умным, ему надо хоть раз основательно почувствовать себя дураком.

К. Прутков-инженер. Мысль № 59

Следующая запись в дневнике поразила аспиранта Кривошеина неровным, будто даже изменившимся почерком.


«6 сентября. Но ведь я не хотел… не хотел и не хотел я такого! Мне сейчас в пору закричать: не хотел я этого! Я старался, чтобы получилось хорошо… без халтуры и ошибок. Даже ночами не спал, лежал с закрытыми глазами, представлял во всех подробностях тело Геркулеса, потом Адама, намечал, какие надо внести в дубля изменения. И я не мог уложиться в один сеанс. Никак не мог, поэтому и растворял… Не выпускать же калеку с ногами и руками разной длины. И я знать не знал, что в каждое растворение я убиваю его. Откуда я мог это знать?!

…Как только жидкость обнажила его голову и плечи, дубль ухватился своими могучими руками за край бака, выпрыгнул – а я как раз водил кинокамерой, запечатлевал исторический миг появления человека из машины – и упал передо мной на линолеум, захлебываясь от хриплого воющего плача. Я кинулся к нему:

– Что с тобой?

Он обнимал липкими руками мои ноги, терся о них головой, целовал мои руки, когда я пытался его поднять.

– Не убивай меня! Не убивай меня больше! За что ты меня, о-о-о-о! Не надо! Двадцать пять раз… двадцать пять раз ты меня убивал, о-о-о-о!

Но я же не знал. Я не мог знать, что его сознание оживало в каждую пробу! Он понимал, что я перекраиваю его тело, изгаляюсь над ним как хочу, и ничего не мог поделать. И от моей команды „Нет!“ сначала растворялось его тело, а потом угасало сознание… Что же тот идиот искусственный молчал, что сознание начинает работать раньше тела?!»


– Ах, черт! – растерянно пробормотал аспирант. – Ведь в самом деле – мозг и выключиться должен последним… Постой, когда это было? – Он перевернул страницы, посмотрел даты и вздохнул с некоторым даже облегчением: нет, он не виноват. В августе и сентябре он ничего не мог сообщить, сам еще не понимал. Веди он этот опыт – ошибся бы точно так же.


«…И получился человек с классическим телосложением, приятной внешностью и сломленной психикой забитого раба. „Рыцарь без страха и упрека“…

Виляй теперь, ищи виноватых, подонок: не знал, старался! Только ли старался? Разве не было самолюбования, разве не ощущал ты себя богом, восседающим на облаках в номенклатурном кожаном кресле? Богом, от колебаний мысли и настроения которого зависело, возникнуть или раствориться человеку, быть ему или не быть. Разве не испытывал ты этакого интеллектуального сладострастия, когда снова и снова отдавал „машине-матке“ команды „Можно!“, „Не то!“, „Нет!“?

…Он сразу же попытался вырваться из лаборатории, убежать. Я еле уговорил его помыться и одеться. Он весь дрожал. О том, чтобы он работал вместе со мной в лаборатории, не могло быть и речи.

Пять дней он жил у меня, страшные пять дней. Я все надеялся: опомнится, отойдет… Где там! Нет, он здоров телом, все знает, все помнит – „машина-матка“ добросовестно вложила в него мою информацию, мои знания, мою память… Но над всем этим не подвластный ни его воле, ни мыслям страх пережитого. Волосы его в первый же день поседели от воспоминаний.

Ко мне он испытывал неодолимый ужас. Когда я возвращался домой, он сразу вскакивал, становился в приниженную позу: его гладиаторская спина сутулилась, руки с могучими буграми мышц расслабленно обвисали – он будто старался стать меньше. А глаза… о, эти глаза! Они смотрели на меня с мольбой, с затравленной готовностью умилостивить непонятно чем. Мне становилось страшно и неловко. Никогда не видел, чтобы человек так смотрел. А это не просто человек – тот же я. Значит, и меня можно так сломать?..


А сегодня ночью, где-то в четвертом часу… сам не знаю, почему я проснулся. На потолке был серый мертвый свет от газосветных фонарей с улицы. Дубль Адам стоял надо мной, заносил над моей головой гантель. Я отчетливо видел, как напряглись мышцы правой руки для удара. Несколько секунд мы в оцепенении глядели друг на друга. Потом он нервно захихикал, отошел – босые ноги шаркали по паркету. Я сел на тахте, включил верхний свет. Он скорчился на полу возле шкафа, уткнул голову в колени. Плечи и гантель в руке тряслись.

– Что же ты? – зло спросил я. – Надо было бить, раз нацелился. Все, глядишь, полегчало бы на душе.

– Не могу забыть, – бормотал он сквозь судорожные всхлипывания гулким баритоном, – понимаешь, не могу забыть, как ты меня убивал… двадцать пять раз!

Я раскрыл стол, выложил свой паспорт, инженерный диплом, деньги, какие были, потряс его за плечи:

– Встань! Одевайся и уходи. Уезжай куда-нибудь, устраивайся, работай, живи. Вместе у нас ничего не получится: ни тебе покоя, ни мне… Я не виноват! Черт побери, ты можешь понять, что я не знал?! Я делал то, чего никто еще не делал, – мог же я чего-то не знать?! Человек может родиться уродом или душевнобольным, может сделаться им после болезни, после аварии, но там некого винить, некому раскроить череп гантелью. Окажись ты на моем месте, получилось бы то же самое, ибо ты – это я, понимаешь?!

Он пятился к стене, трясся. Это меня отрезвило.

– Извини. Бери мои документы, я здесь как-нибудь обойдусь. Вот смотри, – я раскрыл паспорт, – на фотокарточке ты даже больше похож на меня, чем я сам… Фотограф, наверное, тоже стремился усовершенствовать мою физиономию. Бери деньги, чемодан, одежду – и дуй на волю. Поживешь сам, поработаешь – может, отойдешь.

Два часа назад он ушел. Условились, что напишет мне с места, где устроится. Не напишет.

Все-таки хорошо, что он покушался меня убить. Значит, не раб – обиду чувствует. Может, у него все и восстановится?


А я сижу… ни одной мысли в голове. Надо начинать сначала… О природа, какая ты все-таки стерва! Как тебе нравится смеяться над нашими замыслами! Поманишь, а потом…

Брось! Брось, виноватых ищешь – природа здесь ни при чем, она в твоей работе участвует только на элементарном уровне. А дальше все твое, нечего вилять.


Зазвенел будильник: четверть восьмого – время вставать, умываться, бриться, идти на работу… Мутное солнце над домами, небо в дымах, грязное, как застиранная занавеска. Ветер поднимает пыль, полощет деревья, дует в балконную дверь. Внизу у дома троллейбус слизывает людей с остановки. Они накапливаются снова, у всех одинаковое выражение лица: как бы не опоздать на работу!

И мне надо на работу. Сейчас приду в лабораторию, занесу в журнальчик результат неудачного эксперимента, утешу себя прописями: „на ошибках учатся“, „в науке нет проторенных дорог…“. Возьмусь за следующий опыт. И снова буду ошибаться, калечить не образцы – людей?.. Самовлюбленный мечтательный кретин, вооруженный новейшей техникой!

Ветер полощет деревья… Все было: дни поисков и открытий, вечера размышлений, ночи мечтаний. Вот ты и наступило, ясное холодное утро, которое вечера мудреней. Беспощадное утро! Наверное, именно в такое трезвое время дня женщины, промечтав ночь о ребенке, идут делать аборт. И у меня получился аборт, выкидыш… Я мечтал, я хотел людям счастья, а создал уже двоих несчастных. Не одолеть мне такую работу. Я слаб, ничтожен и глуп. Надо браться за что-нибудь посредственное, чтоб по плечу – для статьи, для диссертации. И все будет благополучно.

Ветер полощет деревья. Ветер полощет деревья… На соседнем балконе проигрыватель исполняет „Реквием“ Моцарта. Мой сосед доцент Прищепа настраивает себя с утра на математический лад. „Requi… requiem…“ – чисто и непреложно отрешают кого-то от жизни голоса. Под такую музыку хорошо бы застрелиться – никто не обратил бы внимания на выстрел.

Ветер полощет деревья… Что же я наделал? А ведь были сомнения, потом и не сомнения – знание: знал, что любое внесенное мной изменение остается в нем, что „машина-матка“ все помнит. Не придал значения? Почему?

…Была мысль, не выраженная даже словами, чтоб не так стыдно было, или чувство благополучной безопасности, что ли: это же не я. Это происходит не со мной… И еще – чувство безнаказанности: что захочу, то и сделаю, ничего мне не будет…

Не застрелишься, падло! Ничего ты с собой не сделаешь – доживешь до пенсионного возраста и еще будешь ставить свою жизнь в пример другим.


Ветер полощет деревья. Троллейбус слизывает людей с остановки… Я не хочу идти на работу».


«20 сентября. Серый асфальт. Серые тучи. Мотоцикл глотает километры, как лапшу. Застыл у дороги пацан, и по его позе понятно, что он сейчас намертво решил: вырасту большим – буду мотоциклистом на красном мотоцикле. Становись мотоциклистом, пацан, не становись только исследователем…

Все прибавляю газ. Стрелка спидометра перевалила за девяносто. Ветер наотмашь хлещет по лицу. Показался встречный самосвал – прет, конечно, по самой середине дороги, даже с захватом левой стороны. Эти сволочи, водители самосвалов, мотоциклистов за людей не считают, норовят согнать на обочину. Ну, этому я не уступлю!

Нет, я не врезался. Жив. Вот записываю, как мчал сегодня с остекленелыми глазами неизвестно куда и зачем. Надо же что-то записывать… Самосвал в последнюю секунду вильнул вправо. В зеркальце заднего вида я наблюдал, как водитель выскочил на дорогу, махал мне вслед кулаками.

Собственно, если бы я и разбился, какая разница? Есть запасной Кривошеин в Москве… Сил нет, какое у меня сейчас отвращение ко всему. И к себе.

…Как он дрожал, как обнимал мои ноги – сильный, красивый „не я“! А ведь мог я понять и предотвратить, мог! Но решил: сойдет и так, чего там! Ведь он – не я. А все было так интересно, хорошо, красиво: мы мечтали и разглагольствовали, заботились о благе людей, принимали клятву… стыд-то какой! А в работе пренебрег тем, что создаю человека. Обо всем думал: об изящных формах, об интеллектуальном содержании, а то, что ему может быть больно и страшно, как-то и в голову не пришло. Сварганил на скорую руку „обоснование“, что информационной смерти в опыте нет, – и ладно. А была смерть как акт насилия над ним.

Как же так получилось? Как получилось?

Белые столбики вдоль шоссе отражают звук мотора: чак-чак-чак-как получилось? Чак-чак-чак-как получилось? Спидометр показывает сто десять, мелькают серо-зеленые полосы из земли и деревьев. На такой скорости я мог бы уйти от погони, спасти кого-нибудь, приехав вовремя! Но мне не от кого убегать и некого спасать. Мне было кого спасать, но там требовалось честно думать, а не выжимать ручку газа. Честно думать… Я могу преодолевать различные высоты, стихии – и усилием мысли, и усилием мышц – чего там! Со стихиями ясно, преодолеть их можно. А вот как преодолеть себя?

Сейчас я перелистал дневник – и даже страшно стало: до чего же подла и угодлива моя мысль! Вот я рассуждаю о том, что беды людей происходят от их беспринципности, оттого, что считают „свою хату с краю“, а через несколько страниц я ловко обосновываю расположение своей „хаты с краю“: не надо заводиться с Гарри Хилобоком, пусть делает свою докторскую диссертацию… Вот я размышляю о том, как сделать, чтобы из открытия получилось „хорошо“, а вот я призываю себя к жестокости со ссылками на убийства в мире… Вот я (или мы с дублем-аспирантом, все равно) принижаю себя до уровня заурядного инженера, которому трудно и непривычно вести такую работу – моральная перестраховочка на случай, если не выйдет; а вот, когда стало получаться, я равняю себя с богом… И все это я писал искренне, не замечал никаких противоречий.

Не замечал? Не хотел замечать! Так было приятно и удобно: красоваться, лгать самому себе от чистого сердца, приспосабливать идеи и факты к своему душевному комфорту. Выходит, думал-то я в основном не о человечестве, а о самом себе? Выходит, эта работа, если оценить ее не с научной, а с моральной стороны, была просто незаурядным пижонством? Конечно, где уж тут заботиться о каких-то экспериментальных образцах! Что же ты за человек, Кривошеин?»


«22 сентября. Не работаю. Нельзя мне сейчас работать… Сегодня съездил на мотоцикле в Бердичев непонятно зачем и, кстати, понял смысл таинственной фразы, что когда-то выдали печатающие автоматы. Двадцать шесть копеек – это цена заправки: пять литров бензина, двести граммов масла – ее как раз хватает от Бердичева до Днепровска… Раскрыл еще одну „тайну“!

Где-то сейчас дубль Адам, куда уехал?

…И это существо, которое машина пыталась выдать сразу после первого дубля: полу-Лена, полу-я… Оно, наверное, тоже пережило ужас смерти, когда мы приказали „машине-матке“ растворить его? И батя… О черт! Зачем я думаю об этом?


Батя… последний казак из рода Кривошеиных. По семейному преданию, прадеды мои происходят из Запорожской Сечи. Жил когда-то казак лихой, повредили ему шею в бою – вот и пошли Кривошеины. Когда императрица Катька разогнала Сечь, они переселились в Заволжье. Дед мой Карп Васильевич избил попа и станового пристава, когда те решили упразднить в селе земскую школу, а вместо нее завести церковно-приходскую. Я понятия не имею, какая между ними разница, но помер дед на каторге.

Батя участвовал во всех революциях, в Гражданскую воевал у Чапаева ротным. Последнюю войну он воевал стариком, лишь первые два года. Отступал по Украине, вывел свой батальон из окружения под Харьковом. Потом по причине ранения и нестроевого возраста его перевели в тыл, в Зауралье военкомом. Там, в станице, он, солдат и крестьянин, учил меня ездить верхом, обхаживать и запрягать лошадей, пахать, косить, стрелять из винтовки и пистолета, копать землю, рубить тальник осоавиахимовской саблей; заставлял и кур резать, и свинью колоть плоским штыком под правую лопатку, чтоб крови не боялся. „В жизни пригодится, сынок!“

…Незадолго до его кончины ездили мы с ним на его родину в Мироновку, к двоюродному брату Егору Степановичу Кривошеину. Когда сидели в избе, выпивали по случаю встречи, примчался внучонок деда Егора:

– Деда, а в Овечьей балке, где плотину ставят, шкилет из глины вырыли!

– В Овечьей? – переспросил батя. Старики переглянулись. – А ну пошли посмотрим…

Толпа рабочих и любопытствующих расступилась, давая дорогу двум грузно шагавшим дедам. Серые трухлявые кости были сложены кучей. Отец потыкал палкой череп – тот перевернулся, показал дыру над правым виском.

– Моя! – Батя победно поглядел на Егора Степановича. – А ты, значит, промазал, руки тряслись?

– Почем ты знаешь, что твоя?! – оскорбленно задрал бороду тот.

– Ну, разве забыл? Он ведь в село возвращался. Я по правую сторону дороги лежал, ты – по левую… – И батя для убедительности вычертил палкой на глине схему.

– Это чьи же останки, старики? – строго спросил моложавый прораб в щегольском комбинезоне.

– Есаула, – сощурившись, объяснил батя. – В первую революцию уральские казачки в нашем селе квартировали – так это ихний есаул. Ты уж милицию не тревожь, сынок. Замнем за давностью лет.

…Как это было славно: лежать в ночной степи за селом с отцовской берданкой, поджидать есаула – как за идею, так и за то, что он, сволочь, мужиков нагайкой порол, девок на гумно возил! Или лететь на коне, чувствуя тяжесть шашки в руке, примериваться: рубануть вон того, бородатого, от погона наискось!

А я последний раз дрался лет восемнадцать назад, да и то не до победы, а до звонка на урок. И на коне не скакал с зауральских времен. Всей моей удали – обгоны на мотоцикле при встречном транспорте.

Не боюсь я, батя, ни крови, ни смерти. Только не пригодилась мне твоя простая наука. Теперь революция продолжается другими средствами, открытия и изобретения – оружие посерьезней сабель. И боюсь я, батя, ошибиться…


Врешь! Врешь! Снова красуешься перед собой, пижон, подонок! Неистребимое стремление к пижонству… Ах, как красиво написано: „Боюсь я, батя, ошибиться“ – и про революцию. Не смей об этом!

Ты намеревался синтезировать в людях (да, в людях, а не в искусственных дублях!) благородство души, которого в тебе нет; красоту, которой у тебя нет; решительность поступков, которой ты не обладаешь; самоотверженность, о которой ты понятия не имеешь…

Ты из хорошей семьи; твои предки умели и работать, и отстаивать правое дело, бить гадов: когда кулаком, когда из берданки, спуску не давали… А что есть ты? Выступал ли ты за справедливость? Ах, не было подходящего случая? А не избегал ли ты – умненько и осторожно – таких случаев? Что, неохота вспоминать?

– То-то и есть, что я всего боюсь: жизни, людей. Даже Лену я люблю как-то трусливо: боюсь приблизить – боюсь и потерять. И, боже упаси, чтобы не было детей. Дети усложняют жизнь… А то, что я таюсь со своим открытием, – разве не из боязни, что я не смогу отстоять правильное развитие его? И ведь верно: не смогу… Я слабак. Из породы тех умных слабаков, которым лучше не быть умными. Потому что ум им дан только для того, чтобы понимать свое падение и бессилие…»


Аспирант Кривошеин закурил, стал нервно ходить по комнате. Читать эти записи было тяжело – ведь написано было и о нем. Он вздохнул, вернулся к столу.


«…Спокойно, Кривошеин. Спокойно. Так можно договориться до истерических поступков. А работа все-таки на тебе… Не все еще потеряно, не такой уж ты сукин сын, что следует немедленно удавиться.

Могу даже представить себя в выгодном свете. Я не использовал это открытие для личного успеха и не буду использовать. Я работал на полную силу, не волынил. Теперь я разбираюсь в сути дела. Так что я не хуже других. Ошибся. А кто не ошибался?

Да, но в этой работе сравнения по относительной шкале – хуже или лучше я других – неприменимы. Другие занимаются себе исследованием кристаллов, разработкой машин; они знают свое дело туго – и этого достаточно. Вздорные черты их характера отравляют жизнь только им самим, сотрудникам по лаборатории и ближайшим родственникам. А у меня не та специфика. Для того чтобы делать Человека, мало знать, мало иметь исследовательскую хватку, умело „рукоятки вертеть“ – надо самому быть Человеком, не лучше или хуже других, а в абсолютном смысле: рыцарем без страха и упрека. Я бы и не прочь, только не знаю как. Нет у меня такой информации…

Выходит, мне эта работа не по зубам?»

«8 октября. В нашем парке желто-красная осень, а я не могу работать. Полно сухой листвы, самый пустяковый дождик поднимает на ней страшный шум, а после распространяется кофейный запах прели. А я не могу работать…

Может, ничего этого и не надо? Хорошая наследственность, качественное трудовое воспитание, гигиенические условия жизни… Пусть умные люди сами воспроизводят себя: заводят побольше детей с хорошей наследственностью. Прокормить смогут, заработка хватит – они ведь умные люди… И воспитать смогут – они же умные люди… И не потребуется никаких машин.


Сегодня звонил Гарри Хилобок. В институте организуется постоянно действующая выставка „Успехи советской системологии“, и, понятное дело, он ее попечитель.

– Не дадите ли что-нибудь, Валентин Васильевич?

– Нет.

– Что ж вы так? Вот отдел Ипполита Илларионовича Вольтампернова три экспоната выставляет, другие отделы и лаборатории многое дают. Надо бы хоть один экспонат по вашей теме, неужели до сих пор ничего нет?

– Нет. Как дела с системой биодатчиков, Гарри Харитонович?

– Э, Валентин Васильевич, что значит одна система в сравнении со всей системологией, хе-хе! Будем делать, а как же, но пока, сами понимаете, все бросили на борьбу за оформление выставочных стендов, макетов, демонстрационных табло, трафаретные надписи на трех языках составляем, а как же, голова кругом, и лаборатория перегружена, и мастерские, но если у вас, Валентин Васильевич, появится что-то для выставки, устроим, это у нас зеленой улицей идет…

Я чуть было не сказал ему, что именно система биодатчиков нужна мне, чтобы осчастливить выставку своим экспонатом (пусть делает, а там посмотрим), но сдержался. Все бы тебе ловчить, Кривошеин!

Разбрелись мои экспонаты по белу свету. Один грызет гранит биологической науки в Москве, другие – травку и капусту на огородах. Один и вовсе забежал неизвестно куда…

Выставить, что ли, „машину-матку“ для потрясения академической общественности? Производить для демонстрации двухголовых и шестилапых кролей – по две штуки в час… То-то будет шуму.

Нет, брат. Это устройство делает человека. И от этого никуда не денешься».

Открытие себя (сборник)

Подняться наверх