Читать книгу Он уже идет - Яков Шехтер - Страница 3

Глава первая
Бесы и демоны

Оглавление

Полная луна стояла над поместьем, заливая серебряным светом ухоженные, посыпанные тертым кирпичом дорожки. Белые стены панского дома светились в мягком сумраке ночи. Кусты, подстриженные в форме шаров и подходившие прямо к парадному крыльцу с колоннами, чуть шевелили листвой под дуновениями ветерка. Стояла ранняя осень, когда природа Галиции с трепетом готовится к заморозкам и словно напоследок радует глаз алым, багряным и желтым. Кто знает, что будет после зимы? Все ли проснутся, всем ли будет дано вновь встретить праздник лета?!

По дорожкам вокруг сада, до утра разрезая на ломти черное пространство ночи, прогуливались два гайдука, удерживая на поводках распираемых яростью псов. Горе чужаку, в поисках добычи рискнувшему перебраться через высокий забор, окружавший поместье. Если бы ему и удалось уцелеть после знакомства с зубами натасканных на человечину псов, воришка остался бы калекой до конца своих горестных дней.

Пан Анджей Моравский, хозяин поместья, отличался вспыльчивым и дурным нравом и к сорока годам успел обзавестись множеством врагов. Гайдуки охраняли его не от случайных лиходеев, те вряд ли бы рискнули ломиться в дом человека, о жестокости которого ходили легенды, а от мстителей. Вздорность характера не означает отсутствие ума. Пан знал, скольким людям пересек дорогу, и поэтому берегся.

Свет луны пробивался даже через плотно занавешенные окна панской опочивальни. Пани Эмилии, третьей жене хозяина поместья, не спалось. Дело было не в заливистом храпе мужа, его она уже приноровилась не замечать, а в смутной тревоге, тяжести на сердце.

Первая жена пана умерла совсем молодой. Пани сопровождала мужа на охоту, волк неожиданно выскочил из перелеска под ноги ее лошади, та испугалась, понесла и сбросила наездницу прямо на валун. Вторая жена, принесшая пану в качестве приданого немалое количество золотых, оказалась болезненной и слабой. За годы их супружества дом так пропитался запахом целебных настоек, что выветрить его не было никакой возможности. Пани умерла на курорте, отравившись непонятно чем. Впрочем, для ее ослабленного долгим лечением тела ядом могло оказаться самое безобидное снадобье.

Третий брак оказался удачным. Прошло пять лет после свадьбы, и все вроде бы выглядело розовым и теплым. Но этой ночью, лежа без сна в супружеской постели, пани Эмилия сообразила, что и первая, и вторая жена оставили сей мир в начале шестого года замужества. Это, разумеется, было простым совпадением, но туман смутной тревоги плотно окутал сердце пани.

И вот еще что, о чем не принято говорить, но невозможно замалчивать. Когда Эмилии, тогда еще юной девушке, передали предложение руки и сердца от представителя одного из самых знатных и богатых родов Польши, она подумала, что сват ошибся или напутал. Сватом был сосед, знавший ее с детства и не одну трубку выкуривший в их гостиной долгими зимними вечерами, под завывание ветра в пустых перелесках.

Претендента на свою руку она видела два или три раза на балах в Кракове, но дальше нескольких слов во время тура мазурки дело не пошло. Да, ей нравился этот мужчина, хоть и брыластый, но еще по-военному поджарый, в ладно сидящем камзоле. Хотя его виски уже тронуло серебром, танцевал он ловко, легко двигаясь, чуть ли не паря над паркетом. Еще по-молодому черные, пышные усы почему-то взволновали воображение девушки. Ей на минуту представилось… впрочем, она тут же отогнала от себя эту мысль.

Род ее был уважаемым, но сильно обедневшим, и приданое, отложенное для нее отцом, выглядело более чем скромным. А без хорошего приданого в наступившие меркантильные времена рассчитывать на завидную партию не приходилось. Несмотря на чудесный румянец, пышные белокурые локоны и ясные, точно летнее небо, голубые глаза, ее ожидал брак с выходцем из захудалого рода и полунищенское существование в давно не ремонтированном доме запустелого маетка.

И вдруг – он. Пусть по возрасту подходящий в отцы, но в ореоле славы доброго и заботливого мужа.

– О, как он горевал, когда погибла первая жена, – рассказывал сват, горестно всплескивая руками. – А как трогательно и самоотверженно ухаживал за второй женой! Поверьте, столь замечательные душевные качества стоят разницы в возрасте.

– Но почему пан Анджей обратил внимание на мою дочь? – все еще не веря своим ушам, переспросил отец. – Мы, разумеется, польщены вниманием столь знатного человека, но… – он слегка замялся, и сват тут же подхватил:

– Вы опасаетесь, нет ли здесь какого-либо подвоха? О, разумеется, есть! Он стар как мир, но весьма незамысловат. Дело в том, что… – тут сват сделал паузу и внимательно поглядел на девушку. – Да, все дело именно в том, и только в том, что Анджей смертельно влюблен. Потерял голову и думает лишь о вас.

Ах, как все выглядело романтично! И корзины белых роз, которые стали приносить каждый день после того, как сват ушел, заручившись согласием девушки и родителей, и бриллианты в качестве предсвадебного подарка, и нежелание даже говорить о приданом.

– Ваша дочь – настоящее сокровище, – заявил пан Анджей отцу. – Кроме нее мне ничего не нужно.

Кто бы рискнул предположить, что этот лощеный аристократ, этот продолжатель старинного рода, этот галантный кавалер превратится в сущего скота, оказавшись наедине с молодой женой в супружеской опочивальне?!

Ей даже в голову не могло прийти, будто что муж в состоянии требовать такое от жены! Первые ночи она пребывала почти в непрерывном шоке от происходящего, а потом с душевной судорогой и физической болью начала привыкать. Человек на самом деле очень выносливая и очень терпеливая тварь!

Как настоящий скот, пан Анджей не менял своих привычек, всегда следуя одной и той же борозде. Скоро пани Эмилия с точностью до секунды могла указать, какая услуга от нее потребуется в следующий момент. Страшит только нежданное, хорошо знакомое может вызвать отвращение или неприязнь, но не страх. Ведь то, что известно, уже не пугает.

Прошло пять лет. Пан резко сдал в мужском смысле и напоминал о супружеском долге куда реже, чем в первые годы совместной жизни. Осторожными расспросами служанок и знакомых пани выяснила, что на самом деле ничего особенного муж от нее не требовал, а так называемое скотство и есть интимные отношения между мужчиной и женщиной.

В монастыре бенедиктинцев, где она получила образование и представление о мире, на эту сторону жизни смотрели с заведомым отвращением и сумели, не называя вещи своими именами, привить воспитанницам инстинктивное отвращение к тварной составляющей человеческого существования.

Будучи женщиной неглупой, пани Эмилия поняла и простила мужа, тем более что на самом деле прощать было нечего. Однако после каждой встречи под одеялом она долго не могла избавиться от оторопи и чуть не до утра лежала без сна, слушая рулады, выводимые законным супругом. И вот этой ночью, еще пребывая в той самой оторопи, она вдруг подумала о начале шестого года.

Рулады перешли в почти звериное рычание. Пани Эмилия поморщилась, поднялась с постели, накинула халат и, неслышно скользя босыми ногами по паркету, пошла в свой будуар. Паркет был теплым, пан любил, чтобы хорошо топили, а пани, когда ее не видели слуги, любила ходить по нему без домашних туфель. Ей почему-то вспомнилось детство, лето в имении у богатой тетушки, белая купальня, разрезавшая зеленую гладь тихого пруда, и песок под ногами. Такой же теплый, как этот паркет.

Подойдя к приоткрытой двери будуара, она замерла от испуга. Внутри кто-то был, пани ясно слышала шорох и едва различимые шаги. Осторожно заглянув в щель между створками, она столкнулась с испытующим взглядом глаз в прорези черной маски. Красная бархатная портьера одного из окон была отодвинута, окно распахнуто настежь, и в него глядела полная луна, заливая будуар ярким светом.

Посреди комнаты стоял человек в черной маске и внимательно смотрел на пани. Та от ужаса оцепенела на несколько мгновений, затем, словно загипнотизированная, вошла в будуар, а затем сделала то, что на ее месте совершила бы любая другая женщина, – истошно завопила. Незнакомец одним прыжком оказался возле окна, по-кошачьи ловко взлетел на подоконник, присел, спустил ноги вниз и через мгновение исчез.

Пани продолжала вопить. Ее колотила крупная дрожь, коленки подгибались от страха. Спустя минуту прибежал пан. В ночной рубахе, с колпаком на голове и с обнаженной саблей он был скорее смешон, нежели страшен, но пани было не до смеха. Узнав, в чем дело, пан тоже заорал, но уже басом, и вскоре огромный особняк наполнился стуком каблуков, звоном оружия, треском факелов.

Увидев выдвинутые ящики туалетного столика, пани Эмилия быстро обнаружила, что исчезла шкатулка с драгоценностями. Но главным и самым устрашающим во всей истории была не пропажа бриллиантов, а то, что кто-то сумел проникнуть в тщательно охраняемый дом и подобраться к опочивальне. На месте вора мог оказаться убийца с кинжалом, мститель, посланный одним из пострадавших от ярости пана, и это грозило куда большей потерей.

В будуар можно было попасть либо через спальню, либо через дверь, ведущую в библиотеку. Мнительный пан Анджей перед тем, как улечься в постель, всегда лично запирал дверь в библиотеку, а ключ прятал в тумбе у изголовья кровати. Дверь осталась запертой, следовательно, вор попал в будуар тем же путем, как и бежал из него, – через окно.

Но как он сумел забраться на высокий второй этаж по каменной стене? И как спустился? Неужели цепляясь за выступы в кладке? Такое не под силу нормальному человеку, разве что кошке, да и то не всякой. И как вообще он попал в поместье, обнесенное высоким забором, ухитрившись избежать встречи со свирепыми псами?

Расспросили охрану. Да, один из гайдуков заметил убегавшего вора и сразу натравил на него сторожевого пса, способного одним ударом повалить овцу и вцепиться ей в горло. Пес кинулся за черной фигурой, спустившейся со стены, но тут же жалобно заскулил, вернулся и, поджав хвост, прижался к ногам гайдука, словно ища защиты. Гайдук вскинул ружье, прицелился и спустил курок. Осечка! Снова взвел курок – снова осечка. Незнакомец взлетел на забор и скрылся за ним.

Пани Эмилия пересмотрела все ящики. Исчезли ее бриллиантовые украшения: серьги, кулон и кольцо. Целое состояние! Гайдука обвинили в плохом уходе за оружием и выпороли на конюшне. Били долго, до крови, до потери сознания. Обливали холодной водой и, когда приходил в себя, снова били. Ружье должно стрелять, а если оно два раза подряд дает осечку, значит, его плохо чистили и не смазали.

Все, включая самого пана Анджея, понимали, что гайдук не виноват. Но просто так спустить кражу драгоценностей пан не мог. И гайдук был принесен в жертву для назидания остальным. После порки он прожил три недели, большую часть дня проводя на скамейке в людской, харкая кровью в грязную тряпицу.

Умер он во сне, не проснулся и все. Те, кто обмывал его перед похоронами, рассказывали, что рот гайдука был забит сгустками запекшейся крови, от которых он, скорее всего, и задохнулся.

Собаке пан Анджей тоже отомстил, отдав ее пастухам, опекавшим его огромные стада. Но пес не был приучен к подобной работе и через два дня, ночью, набросился на одного из пастухов, отошедшего от костра по нужде, приняв его за грабителя. Пастуха с трудом отбили, и он еще долго ходил обмотанный тряпками, морщась от боли.

А пса во время той свалки крепко ударили дубинкой по голове, иначе он не разжимал мертво сведенные зубы. Он умер в полном недоумении, не понимая, почему убивают за то, к чему приучали всю его недолгую собачью жизнь.

* * *

Совсем недалеко от поместья, за дощатым мостом через тихую речку, заросшую у берегов кувшинкой, за дремлющими под нежарким осенним солнцем сосновыми перелесками, меж долов, логов и оврагов раскинулось еврейское местечко Курув. Когда-то оно было польским городком, но за последние двести лет в нем осело полторы тысячи евреев, построивших синагоги, молельные дома, миквы, приюты для нищих, бойню, три корчмы и устроивших собственное кладбище. Поляки и русские продолжали жить в городке, но на фоне пришлого люда они как-то стушевались, поникли и стали почти незаметны. Для проезжающих и проходящих Курув, безусловно, выглядел еврейским местечком, со всеми вытекающими отсюда достоинствами и недостатками. Городок располагался на земле пана Моравского, но тот напрямую не вмешивался в дела жителей, требуя только одного – вовремя вносить арендную плату. Для проведения удобной ему политики у пана были скрытые от посторонних глаз веревочки влияния.

Как и в любом другом местечке, были в нем свои богачи, свои нищие, свои раввины, свои сумасшедшие и свои святые. Был и свой мойсер, доносчик, – Гецл. Обо всем, что происходило в Куруве, он немедленно докладывал пану. Во всем остальном Гецл вел себя как обычный богобоязненный еврей, доносительство было для него работой, за которую ему платили деньги, и совсем даже неплохие.

Гецла несколько раз били, причем тяжело, и пан Моравский, подобно праотцу Яакову, велел сшить для него цветное одеяние, дабы выделить его из толпы прочих жидков. Одеяние представляло собой четырехугольную накидку, похожую на талес, и пан приказал прицепить к ней цицес – кисти видения. Гецл нехотя напялил сей странный наряд, а пан Анджей, вызвав к себе глав польской и еврейской общин Курува, объявил, что носитель этой накидки находится под его защитой.

– Собака, которая посмеет тронуть Гецла хотя бы одним пальцем, будет иметь дело лично со мной, – завершил пан свою короткую речь. Связываться с Моравским стал бы только сумасшедший, и с того дня Гецл открыто и безболезненно продолжил заниматься своим ремеслом: приносить в поместье мелкие слухи и крупные сплетни.

– С Небес спускается только добро, – объяснил прихожанам положение дел раввин Курува, ребе Михл. – Теперь мы точно знаем, когда держать язык на привязи.

Прихожане – портные, возчики, мелкие торговцы, бондари и прочий тяжело трудившийся люд – тяжело работали с утра до вечера. Почти все их время уходило на выживание; зарабатывая на хлеб в поте лица, спины, рук и ног, они еле выкраивали время прийти вечером на урок Торы, чтобы сладко заснуть после второй фразы раввина.

Жизнь рабочих бедолаг, наполненная искренним, чистым служением Творцу, создавшему им такие условия, текла ровно, не оставляя следа в этом мире. Возможно, в горних высях каждый храп на уроке, каждый капитель псалмов, прочитанный по памяти среди беготни и сумятицы, записывались алмазным пером на золотых скрижалях. Но в мире дольнем серое полотно их будней украшали редкие цветные искорки, а сами они проходили сквозь жизнь незаметно, один за другим бесследно исчезая под могильными плитами.

Жили в Куруве несколько молодых евреев, которых пока нельзя было записать ни в святые, ни в раввины, ни в сумасшедшие, ни причислить к трудовому люду. Никто еще не знал, что из них выйдет. Именовали этих юношей поруш, то есть отрешившимися. День и ночь они проводили не в погоне за куском хлеба, а в молитве и учебе, отбросив удовольствия этого мира, как муху из борща.

Сказать по чести, сколько их там было, этих удовольствий, у нищих евреев Курува? Но сколько бы ни было, пренебрегать ими не стоило, ведь для бедняка, питающегося черным хлебом, луком и редиской, субботний чолнт из куриных крылышек, на который богач и смотреть не станет, представляется райским блюдом, приготовленным руками ангелов.

Несмотря на полуголодное существование, восемнадцатилетний поруш Зяма был ладным, крепко сбитым парнем, высокого роста, с не по годам густой бородкой. Его цепким, ухватистым рукам больше подобало держать не книги, а молот кузнеца или деревянную кувалду бондаря. Но этому Зяму ни в детстве, ни в отрочестве не учили. Он умел только листать святые книги, это ему нравилось, и ничем иным поруш не желал заниматься.

Есть люди, которые убегают от мира, чтобы избежать его соблазнов. А есть такие, которым просто не оставили выбора. Не было в Зяме ни страсти приобретательства, основы всякого богатства, ни азарта первопроходца, ни куража авантюриста, ни расчетливого скопидомства купца. С книгами переплелась его душа, и лишь к учению лежало сердце.

Чтобы преуспеть в любом деле, а в учении Торы особенно, необходимы три непростые вещи.

Во-первых, талант от Бога. Его у Зямы хватало. Хватало и острого ума, и прекрасной памяти, и умения внезапно сопоставить то, что учил полгода назад, с новой темой и сделать головокружительные выводы.

Во-вторых, усидчивость, или, выражаясь народным языком, «обширное седалище». И это у Зямы имелось, он мог сидеть над книгой, не отрывая глаз два-три часа, сосредоточив мысли на одной теме до полного единения с ней.

И в-третьих, а возможно – во-первых, удачное стечение обстоятельств. Его именуют по-разному: везение, талия, фортуна, – но, как ни назови, именно оно у Зямы отсутствовало напрочь.

Говорят, будто сие обстоятельство жизненного пути могут с успехом заменить связи или деньги. А есть такие, что утверждают, будто именно они и есть удача и настоящий фарт. Но ни первого, ни второго, ни всего остального у Зямы тоже не было. Его жребий – влачить существование, разгрызая день за днем выпавшую ему долю и рассчитывая, что когда-нибудь Всевышний обратит на него милостивый взгляд и пошлет столь недостающую удачу.

Жил он с родителями: отцом – старым водовозом и матерью – торговкой вразнос. Он был сыном их старости, его старшие братья и сестры давно отделились, обзаведясь семьями и кучей малышей, Зяминых племянников и племянниц. Старики-родители уже не могли работать и жили тем, что приносили дети. Ой-вей, не дай Бог зависеть от чужих милостей, и уж особенно полагаться на доброхотность собственных детей!

С голоду родители не умирали, но и совсем не роскошествовали. И вот от этих-то убогих щедрот немного перепадало и Зяме. Однако никаких иных действий, кроме перелистывания книг, Зяма не намеревался предпринимать.

– Зачем? – объяснял он, когда заходила о том речь. – Весь мир принадлежит Богу, и Он держит его в крепкой руке. Бог посылает и достаток, и удачу, и здоровье, и саму жизнь. Зачем же я буду делать вид, будто стараюсь что-то заработать собственными силами? Это просто неуважение к Владыке мира! Я словно показываю: раз Ты мне Сам не даешь, так и без Тебя заработаю. Не-е-ет, други мои, лишь на Него я полагаюсь, только Ему верю и на Его милосердие уповаю.

Торой Зяма занимался в основном по ночам. Не из мистических соображений и безо всякого отношения к каббале и прочим премудростям тайного знания. Все было куда проще: ночью постоянное томление под ложечкой, голод, грызущий внутренности, помогали Зяме не заснуть до утра.

Ночи он проводил в бейс мидраше. После окончания вечерних занятий ученики расходились по домам, а он сидел еще часик над Талмудом. Затем ужинал куском черного хлеба с луковицей, запивая не успевшим остыть чаем, вытаскивал из-за книжного шкафа одеяло и подушку и устраивался на деревянной лавке. Просыпался после полуночи, умывался, открывал книги и погружался в них до начала утренней молитвы.

После ее завершения Зяма с чувством хорошо потрудившегося человека шел домой. Старики к тому времени заканчивали завтрак, но мать всегда приберегала для младшенького лакомый кусочек. Из того, что приносили старшие дети, она выбирала то вареные яички, то блины с кислым молоком, а то тертую пареную репу. Иногда Зяме доставался кугл – запеканка из лапши, – творог, блинчики, всего понемногу, по крохе. Разумеется, братья и сестры знали, что Зяма кормится вместе с родителями, и накладывали больше, чем нужно старикам.

Поруш завтракал, спал до обеда, потом возвращался в бейс мидраш и сидел в нем до послеполуденной молитвы. Завершив ее и дождавшись вечерней, он проводил еще час над Талмудом, а затем принимался за ужин. Кусок черной горбушки, завернутый материнскими руками в белую тряпицу, был настолько пропитан любовью, что Зяма полностью насыщался – то ли хлебом, то ли исходящими от него эманациями – и укладывался на лавку до полуночи.

В местечке Зяму за глаза называли святым, эти слухи долетали и до его ушей, не оставляя, впрочем, малейших царапин на алмазной поверхности души. Он хорошо знал истинную цену своему усердию, ночным бдениям и отстраненности от удовольствий этого мира.

Не раз и не два во время учебы он замирал, не спуская глаз со страницы, однако мыслями, никому не видимыми и не познаваемыми мыслями уносясь далеко от букв и слов. Широко расставленные локти крепко упирались в столешницу, гладко оструганную, полированную стеклышком, а потом локтями и локтями вот таких же, как Зяма, сидельцев. Неужели ему суждено провести всю свою молодость в этом бейс мидраше, над этими книгами? Неужели добрый и справедливый Бог не даст ему ни одного шанса?

О, выпади хоть какая-нибудь ничтожная, малипусенькая возможность вкусить плодов мирских наслаждений, будьте уверены, Зяма бы не оплошал. Ведь во всяком деле главное – начать, оказаться внутри потока. А потом умный человек всегда сумеет оседлать струю, превратиться из щепки, влекомой бурными волнами, в гордый парусник, небрежно рассекающий те самые волны носом, окованным до блеска надраенной медью.

Речь, разумеется, не шла о грубых желаниях, примитивной жажде богатства, почестей, женского внимания. От такого рода низменных мыслей Зяма был бесконечно далек. Он мечтал написать глубокую, очень глубокую книгу, или научиться произносить вдохновенные проповеди, или дойти в понимании Талмуда до самых вершин, куда добирались лишь великие законоучители.

Но сказано: не делай из Торы мотыгу, не пытайся с ее помощью приобрести блага земные. Лишь ради Господа должно быть старание твое, к правде, к правде стремись!

Все это Зяма хорошо понимал и, отдавая себе отчет в своих же мечтах, четко осознавал, что его стремление к высотам духовности и есть то самое запретное действие превращения Божественного дара в землеройное орудие. Но ведь он не умел ничего другого и даже не представлял, где такое находят и как им после обнаружения пользуются. Поэтому, возвращаясь из заоблачных далей в душное помещение бейс мидраша, он каждый раз просил доброго Бога не держать зла на Зяму, а пожалеть и немножечко, ну совсем чуть-чуть, взять да пособить!

И если Владыка мира не считает нужным помочь написать книгу или научиться красиво говорить, почему бы Ему не послать учителя, которому Зяма бы поверил до конца и пошел бы за ним не оглядываясь, через море невзгод и несчастий. Ведь жизнь представлялась порушу грязным болотом, через которое необходимо перейти, да еще не испачкавшись.

Шли дни, недели, месяцы, ой-вей – годы! – а Всевышний упорно не предоставлял Зяме даже самой маленькой возможности. Оставалось лишь делать то, что умеешь, сжимая зубы до боли в деснах, и надеяться, надеяться, надеяться, пропуская мимо ушей наивную болтовню жителей Курува о святости юного поруша. Да, Зяма точно знал истинную цену своей святости, своему усердию, ночным бдениям и отстраненности от удовольствий этого мира.

* * *

Это случилось ранней весной, когда стужа отступила и сугробы начали медленно оседать, с хрустом вспоминая о днях былой крепости. Стояла не по-весеннему студеная ночь, сосульки на крыше бейс мидраша, весь день истекавшие слезами разлуки с зимой, снова подмерзли.

Зяма проснулся и, открыв Талмуд, разбирал спор комментаторов. Отличия были весьма тонки, казалось бы, неуловимый поворот мысли переворачивал с ног на голову всю логику темы. Он пытался уловить этот поворот, но тот, словно серебряная плотвичка, раз за разом выскальзывал из ладони.

Зяма хлопал рукой по столешнице, поднимался, изумленно вытаращив глаза, мерил шагами зал и опять усаживался, снова и снова возвращаясь к одним и тем же строчкам. Как такое вообще могло прийти в голову комментатору? Откуда у человека появляется столь необычный взгляд на простые, привычные вещи?

Вот он, Зяма, не раз и не два изучал эту тему, топая по привычным, хоженым дорожкам от вопросов к ответам. Перевернул каждый камень на этих дорожках, все цветы на обочине согрел прикосновением ладони и, казалось, мог бы пройти с закрытыми глазами туда и обратно. А вот поди ж ты!

– Ничто так не ставит человека на место, как изучение Талмуда, – в сотый раз бормотал Зяма. – Если и были у меня заблуждения на собственный счет, то вот теперь они окончательно рассеялись. Ты дурак, Залман, кусок дерева, колода. Твоя голова годится лишь для ношения шапки. Где тебе сочинять книги, даже написанное другими ты понять не в состоянии!

С ожесточением хлопнув себя по лбу, он задел нос и взвыл от неожиданно острой боли. Из глаз сами собой полились слезы, боль распахнула ворота, и нахлынула скопившаяся горечь обиды на свою бесталанность, осознание того, что ничего в жизни не изменится и он сидит там, где ему положено, поскольку делать ничего иного не умеет, а то, что умеет, умеет плохо и вообще ой-вей!

Стесняться было некого, и Зяма заплакал отчаянно и навзрыд, как ребенок, у которого отобрали пряник. Болел не только нос, лоб тоже ломил, словно по нему ударили не ладонью, а куском дерева.

Зяма поднял ладонь – потрогать саднящее место – и вдруг ощутил в ладони что-то живое, трепещущее, скользкое, будто рыбка. А-а-а, вот же оно, вот! Смахнув слезы, он впился в текст. И все теперь выглядело по-иному, словно пелена с глаз упала. Ход рассуждений был четким и простым, только последний дурак мог не проследить ясной линии доказательств.

Он прошелся по комментарию еще три раза, отыскивая подвохи, капканы или ямы с укрытыми на дне кольями. Ничего! Уютный, словно ласковый осенний день, комментарий дружески светился на прежде черной и угрюмой странице. Даже ровное, точно столбик, пламя единственной свечки вдруг стало казаться ярче, озарив скрывавшиеся в темноте углы зала. Зяма потянулся и встал со скамьи.

Нет, все-таки он не последний дурак! Дурак, конечно, но не последний! Разобраться в таком комментарии, у-у-у-у, честь тебе и хвала, Залман, низкий поклон в ножки. Вот сейчас можно со спокойной совестью выпить горячего чаю.

С вечера Зяма засунул в прогоревшую печку чайник, и тот тихонько поскрипывал на чуть рдеющих углях. Печку к ночи истопили, разумеется, не в Зямину честь, раввин вел урок для зажиточных горожан, которые вовсе не намеревались мерзнуть в бейс мидраше. Чай в заварочном чайнике тоже остался от этого урока, поэтому сегодня можно было блаженствовать, попивая горячую ароматную жидкость.

Скрипнула входная дверь, и холодный воздух ворвался в бейс мидраш. Очертания человека, вошедшего с мороза, дымились и трепетали.

– Умоляю, горячего, – воскликнул незнакомец, направляясь прямиком к печке. – Умоляю, хоть крошку хлеба!

«Вот же замерз, бедолага, – подумал Зяма. – И ведь вроде уже не зима, а, видать, по ночам ещё прихватывает».

За всю прошедшую зиму он ни разу ночью не вышел на улицу – спал или учился, – но понять незнакомца вполне мог. От ужина у Зямы оставался кусок медового пряника, он приберегал его для тяжелых предутренних часов, когда больше всего клонит ко сну. Налив полную кружку горячего чая, он щедро разломил пополам пряник и протянул незнакомцу. О, если бы он тогда знал, во что обернется ему эта щедрость, если бы он только знал!

Гость поблагодарил, сел на скамью, произнес благословение и начал есть. Ел он медленно, тщательно пережевывая каждую крошку, как это делают сведущие в Торе люди. Ведь еда очень важное, серьезное дело – и относиться к нему следует со всей почтительностью. Набивают рот только невежды, поспешность за столом свидетельствует о грубости характера. Посмотри, как человек ест, и ты сразу увидишь, работал ли он над собой, улучшал ли свои духовные качества или продолжает оставаться животным.

Незнакомец был рыжим, как царь Довид[1]. Рыжая, с полосами благородной проседи борода слегка дымилась с мороза, щеки покрывали мелкие рыжие веснушки, такие же были на кистях рук с длинными, чуть подрагивающими пальцами. Незнакомец перехватил удивленный взгляд Зямы, подкупающе улыбнулся и объяснил:

– Прошу прощения, я сбился с дороги. По полям блуждал, едва под лед не провалился на речке. Замерз, аж руки трясутся. Единственное окно, которое светится во всем местечке, – твое. Чай и пряник просто Божье благословение, спасение души! Даже не знаю, как благодарить. Звать-то тебя как?

– Залман. Можно просто Зяма.

– А меня Самуил.

– Как-как? Шмуэль, наверное? – переспросил Зяма, удивившись, что гость произнес имя на нееврейский лад.

– Да нет, именно Самуил. Я вижу, ты не спишь, учишься, – гость указал на раскрытые книги.

– Да. Ночью время хорошее.

– А днем в сон не тянет? Работать не вредит? Чем ты на хлеб зарабатываешь?

И тут Зяма повторил ему свое присловье про Владыку мира, держащего все в Своей руке, и про то, что лишь на Него он полагается, только Ему верит и на Его милосердие уповает.

– Очень похвальный подход, – радостно закивал Самуил. – Только вот как ты объяснишь фразу из Писания: «Шесть дней работай и делай всякое дело свое?» Разве сие не есть предписание Всевышнего?

– Ну, это просто, – в свою очередь улыбнулся Зяма. – Под работой Писание имеет в виду учение Торы и молитву.

– Но если так, зачем Писание повторяет: делай всякое дело свое? – ответил Самуил. – А ответ прост: работай – значит учись и молись, а делай всякое дело – значит зарабатывай на жизнь своими руками. Необходимо и то и другое.

Зяма оторопел. Самуил разрушил тщательно возведенное им построение с такой легкостью, с какой лошадь, пришедшая на водопой, разрушает построенный детьми домик из песка. Приведенное им доказательство было простым и ясным, удивляло лишь одно: почему он сам до него не додумался!

– До рассвета еще далеко, – между тем произнес незнакомец. – Давай поучимся.

– Хорошо, – согласился еще не пришедший в себя от изумления Зяма. – Я не совсем понимаю вот это, – и он указал на страницу, где до сих пор мягко переливался розовым и желтым хорошо разобранный комментарий.

«Посмотрим-посмотрим, – сказал он сам себе с некоторой долей злорадства. – Меня ты раскусил походя, но кто я такой? Поточи свои зубы на серьезном оселке».

Самуил взял в руки книгу и тяжело вздохнул:

– Темновато. Буквы маленькие. Плохо вижу.

«Отговорка, – внутренне усмехнулся Зяма. – Просто отговорка».

Самуил придвинул мятый бронзовый подсвечник и толстым, ороговевшим ногтем снял нагар со свечи. Огонек пламени распрямился, и света ощутимо прибавилось. Откашливаясь и пофыркивая, Самуил принялся за чтение. Зяма следил за его бесстрастным, словно окаменевшим лицом, сам не понимая, чего он хочет: чтобы гость не справился с комментарием – или, наоборот, сумел его понять и объяснить. Он вдруг почувствовал необъяснимую симпатию к этому человеку, словно к его сердцу прикоснулись невидимые пальцы и принялись нежно поглаживать.

– Я думаю, – отложив книгу, начал Самуил, – данное противоречие можно объяснить следующим образом.

И он начал пункт за пунктом раскладывать по полочкам то, к чему Зяма подбирался столь долго и столь мучительно. И не просто объяснять, он словно прочитал мысли Зямы и заговорил его словами, его оборотами речи, его интонациями. Это было непостижимо и удивительно – и настолько же прекрасно. Наверное, в первый раз за все годы, проведенные за книгами, Зяма видел, как человек с ходу перемахивает через сложнейшее препятствие, да еще умудряется объяснять способ его преодоления языком, понятным собеседнику. Вне всяких сомнений, Самуил обладал выдающимися учительскими способностями.

– Все понятно? – спросил тот, закончив объяснения.

– Все, – подтвердил Зяма.

– Тогда что ты скажешь вот на это? – И Самуил стал один за другим вытаскивать подводные камни, которые Зяма уже успел обнаружить.

– Добре, добре! – воскликнул Самуил, услышав ответы Залмана. И тут же перешел к теме из другого трактата Талмуда. До коротких часов перед рассветом они гуляли по широким полям Учения, и прогулка эта вовсе не выглядела увеселительной, а скорее походила на проверку. Самуил как-то сразу взял на себя роль экзаменатора, но это не тяготило Зяму. Ему нравился их быстрый, на первый взгляд беспорядочный разговор, перескоки с одного раздела на другой, внезапные, словно сабельные удары, вопросы и кружево, кружево, кружево слов, таких знакомых, привычных, близких. Самуил говорил, а главное, мыслил почти как Зяма, и это сходство рождало понимание. Не успевал один из них закончить фразу, как другой уже начинал отвечать. Все это было очень, очень приятно.

– Да ты настоящий мудрец! – воскликнул Самуил, когда черные проемы окон стали наливаться серой водой рассвета. – Не ожидал встретить такого в Куруве!

Зяма смутился. Подобного ему еще никто не говорил. Положа руку на сердце, он бы никогда не подписался под этими словами Самуила. Но слышать их от такого знатока (а в том, что перед ним подлинный знаток Учения, сомневаться не приходилось) было весьма лестно.

– Я, пожалуй, вздремну до молитвы, – сказал Самуил. – Где тут можно прилечь?

Зяма вытащил подушку и одеяло, уложил гостя на скамейке, где спал сам, и вышел во двор. Обычно он очищал организм два-три раза в течение ночи, но сегодня из-за интересной беседы выйти не получилось. Отсутствовал он совсем недолго, однако, вернувшись, обнаружил пустой бейс мидраш. Самуил ушел, его мнимый сон был просто уловкой, обманным приемом.

Зяма уже не сомневался, что его посетил скрытый цадик, нистар. Однажды ему довелось такого увидеть. Несколько лет назад, войдя в синагогу, Зяма сразу ощутил идущее справа тепло. Вначале он не понял, в чем дело, но на дворе стоял трескучий мороз, и любое тепло казалось благом. Не отдавая себе отчета, Зяма повернул на правую половину синагоги и только тогда сообразил, что печка расположена в левой.

Откуда же так волокло теплом? Зяма стал искать и быстро обнаружил источник – старичка в потертой одежде, уткнувшегося в молитвенник в последнем ряду. Не только одежда на нем была ветхой, но и сам он имел траченный молью вид, словно шерсть его седой бороды, густые завитки бровей, остатки шевелюры и плотные клоки, торчащие из ушей, годились в пищу прожорливым насекомым. Зяма подошел ближе, словно отыскивая свободное место, хотя его было предостаточно, и зачем-то стал перебирать лежавшие на столе книги. Да, от старика несло теплом, словно от печки с открытой заслонкой, но почему-то этого тепла никто, кроме Зямы, не замечал.

Боясь спугнуть, он бросил осторожный взгляд на незнакомца. Тот скрючился, согнулся, словно стараясь стать незаметнее, а молитвенник поднес так близко к лицу, что разобрать его черты не было никакой возможности.

– Кто это такой, там, у стенки в последнем ряду? – шепотом спросил Зяма старосту, подойдя к почетным местам у восточной стены.

– Да почем я знаю, – ответил тот, доставая из бархатного кисета тяжелые кубики тфилин. – Нищеброд какой-то, мало их через Курув ходит? Вот начнет после молитвы милостыню просить, тогда и разглядишь.

После молитвы Зяма сам хотел подойти к старику, но постеснялся. Предложить ему было нечего, даже кусок хлеба у него был не свой, а дареный, и не ему, а старикам-родителям. Оставалось лишь глядеть издали, видя, чуя, что перед ним праведник. Если бы спросили его, почему он так решил, на основании каких данных пришел к столь незаурядному выводу, Зяма вряд ли бы сумел объяснить. Есть вещи, о которых душа сама все знает, а другому не втолкуешь, как бы долго ни пришлось говорить.

От Самуила не исходило тепло, он был каким-то обыденным, рядовым, будничным. Попадись он Зяме на рынке или на улице, прошел бы мимо, не обратив внимания. Но то, с какой легкостью Самуил летал по страницам сложнейших респонсов, как круто разворачивал известные темы в совершенно новом для Зямы направлении, само его ночное появление и внезапный уход, явно продиктованные нежеланием показаться людям, недостойным его лицезреть, однозначно говорило, нет, кричало – да, скрытый цадик!

Ах, как это грело Зямино самолюбие, истончившееся почти до кисейной толщины от трения о жесткую терку реальности. Возвращаясь домой, он смотрел на знакомые домишки, на привычную грязь под ногами, на спешащих по делам людей чуть свысока, словно ночная встреча с праведником приподняла его над суетным уровнем бытия.

Мать, как обычно, ждала его с нехитрым завтраком. Он тяжело сел, положив внезапно набрякшие руки на столешницу, и долго не мог заставить себя взять ложку. Усталость навалилась, точно медведь, возбуждение прошло, оставив дрожащую слабость, даже опустошенность, словно разговор с Самуилом отщипнул от него часть жизненности.

«Глупости, – подумал Зяма. – Праведник проверял меня, и это был не простой разговор, а серьезный экзамен, и я надеюсь, что выдержал его достойно. Разумеется, сил ушло больше, сам того не заметив, я выложился и потому устал больше обычного. Поем, отдохну, и все вернется».

Так и получилось. Проснувшись, он почувствовал прежнюю бодрость, сердце переполняли надежды, а голову – мечты. Мысли крутились вокруг того, придет ли будущей ночью праведник. Его появление не могло быть случайным, как и проведенный им экзамен. Такую проверку устраивают при приеме в ешиву или для получения раввинского сана. Неужели Всевышний услышал его молитву и послал наставника? От дальнейших предположений кружилась голова, и Залман гнал их подальше, больше всего на свете боясь обмануться.

Он выпросил у матери кусок кугла из жирной лапши, две крепкие луковицы и немного соли в чистой тряпице. Ужинать не стал, а сразу улегся спать. Знал, вечером праведник не появится. Ведь «эт рацон», время, когда раскрываются врата небес и молитвы могут пробить твердь, отделяющую мир земной от мира духовного, начинается только после полуночи.

Не спалось. Он ворочался с боку на бок, то накрывался с головой, то сбрасывал одеяло, но сон бежал от его глаз. Наконец ему удалось провалиться в какое-то лихорадочное, беспокойное забытье, наполненное диковинными существами. Кошки на трехпалых куриных ногах, колосья пшеницы со шляхетскими, лихо закрученными усами, щуки с глазами кроликов. Все это бегало, плавало, качалось вокруг него, издавая мучительные стоны, похожие на скрип разрезаемого стекла.

Его разбудил звук отворяемой двери. Зяма подскочил, уронил на пол подушку, путаясь, отбросил одеяло и поспешил навстречу входящему Самуилу. Сразу, без лишних разговоров, повел гостя к столу, где дожидался ужин. Увы, урока для богатеев тем вечером не было, и печку не топили, поэтому он мог предложить праведнику только холодный чай. Но Самуила, похоже, это вовсе не заботило. Он с удовольствием хрустел луковицей, усердно макая ее в соль, отщипывал кусочки кугла и прихлебывал чай так, словно его принесли прямо с огня.

Они говорили, говорили, говорили, будто молчали несколько месяцев. На сей раз беседа походила на разговор друзей, каверзных вопросов Самуил больше не задавал. Он просто делился с Зямой своими мыслями о некоторых сокровенных частях Учения, говорил не как учитель с учеником, а как равный с равным.

«Значит, я выдержал экзамен, – с облегчением думал Зяма. – Конечно, иначе бы праведник вообще не пришел и не стал бы разговаривать в таком тоне».

Поддерживая беседу, он все время ждал нового поворота разговора. Ведь не для приятных пересудов приходит цадик ночью в бейс мидраш, не похрустеть луковицей и не похлебать холодный чай. Час проходил за часом, до рассвета оставалось совсем немного, а Самуил по-прежнему живо высказывался о мудреных талмудических проблемах, то и дело спрашивая мнение собеседника.

И вдруг – да-да, именно вдруг, когда Зяма почти потерял надежду – Самуил замолчал. В наступившей тишине было слышно, как где-то под полом шуршат мыши.

– Хочешь стать одним из нас? – вдруг спросил Самуил.

– Конечно хочу! – вскричал Зяма. Он даже не стал спрашивать: «из нас» – это кем? Все было ясно без лишних слов.

– Тогда начнем, – коротко произнес Самуил.

Он ловко извлек из своей дорожной торбы кульмус, чернильницу и тонкую полоску пергамента. Положил на стол, быстро написал несколько строк, а затем принялся махать пергаментом, чтобы подсушить чернила. Взмахи были резкими и энергичными, полоска рассекала воздух с почти сабельным свистом.

Убедившись, что чернила высохли, Самуил скрутил пергамент в узкую трубочку, достал из той же торбы крохотную белую тряпочку, обернул и перевязал шнурком.

– Это камея, оберег, – сказал он, протягивая ее Зяме. – Носи всегда с собой. Только в баню снимай – и сразу, как вытрешься, надевай обратно. И по ночам больше не бодрствуй, по ночам спи.

– Как? – удивился Зяма, благоговейно принимая камею. – Ведь ночь – «эт рацон» – самое лучшее время для занятий.

– Не самое, ох не самое. Послушай, что я тебе расскажу. Ты теперь один из нас, поэтому можно. Только, сам понимаешь, все, о чем мы в дальнейшем будем говорить, – не для чужих ушей. Ни родителям, ни братьям, ни лучшим друзьям – ни слова, ни полслова, ни четверть слова.

Зяма аж весь внутренне подобрался, сжал зубы, пытаясь удержать торжествующую улыбку счастья. Вот наконец оно произошло, явился наставник и начинается сокровенная учеба! После стольких лет ожидания Всевышний вспомнил о нем, обратил на него Свое улыбающееся лицо и послал счастливое стечение обстоятельств!

– Все живое питается Божественным светом, – начал Самуил. Говорил он негромко, но каждое слово звучало увесисто и в ночной тишине напоминало Зяме далекое погромыхиванье надвигающейся грозы. – Авайе, имя Всевышнего, несущее свет, употребляется только в единственном числе. Оно одно – подобно тому, как Он один. Имя Элоким существует только во множественном, потому что распределяет этот свет каждому из бесчисленного множества существ, населяющих землю. Представь себе огромную бочку с водой, а из нее тянутся шланги к горшкам с цветами. Есть цветы, пьющие много воды, и шланг к ним подходит широкий. А есть нуждающиеся в каплях, к ним идет тоненькая кишочка, из которой капает по чуть-чуть. Каждому своя порция света.

Элоким – это не отдельная, упаси Боже, сущность, а инструмент, обслуживающий Авайе. Нижний иерусалимский Храм был точным отражением верхнего, небесного. И Божественная энергия лилась потоком через его врата и окна на землю. Когда нижний разрушили, поток энергии резко уменьшился, поэтому все на земле стало меньше. Да, до разрушения люди были выше и сильнее, и меньше болели, и жили дольше, плоды были крупнее, а урожаи более тучные.

Самуил отпил из кружки и взглянул на начинающие сереть окна.

– Ночью врата в иерусалимском Храме запирались, отсюда мы понимаем, что и в верхнем происходит то же самое. Верхний Храм не разрушен, он существует, и все на земле живет благодаря ему. Но если ночью Божественная энергия не спускается вниз, как же все сущее продолжает существовать?

А вот так: энергия идет кружным путем, через ангелов по имени Кроваим. Но эти ангелы хоть и Божьи творения, однако те еще штучки! Лучшую, высокую часть энергии они забирают себе, а худшую, почти мусор, сбрасывают вниз. Поэтому ночью пробуждаются самые низменные чувства, грубые эмоции, греховные помыслы. Разум мира спит, а плоть правит. И понимающим известно, что после полуночи ничего хорошего не выучишь и не поймешь. Ночью нужно спать вместе с разумом мира, а утром вставать с новыми силами и приниматься за учебу, понял?

Зяма буквально онемел, сказанное переворачивало его представления с ног на голову. Вот это урок! Вот это скрытый праведник! От прикосновения к тайне, от сладостного чувства причастности его била дрожь.

– Ох, еще как понял, – еле вымолвил Зяма. – Так и сделаю. Как вы велите, так все и сделаю.

– Хорошо, – Самуил встал из-за стола, словно дожидался именно этих слов. – Я ухожу, а камея будет тебя вести. Ни о чем не беспокойся, выходи на дорогу, она сама подскажет направление. Если собьешься или заблудишься, я сразу вернусь. Но постарайся быть самостоятельным. Это очень важно – научиться ходить без помочей. Помни, главные шаги в своей жизни нистар делает сам.

Самуил ушел, а Зяма еще долго сидел, не веря собственному счастью. Да, вот так вот просто и происходят невероятные вещи, чудеса, дела дивные! Открывается дверь, заходит скрытый праведник, и вся жизнь внезапно приобретает иное значение и новый смысл.

– Он назвал меня нистаром, – в сотый раз повторял Зяма. – Да, он четко и внятно произнес это слово и не менее ясно сказал, что и я иду по этому пути! Да, да, да, да, я иду путем нистаров, скрытых праведников! Ай-яй-яй! Ай-яй-яй!

Он вскочил на ноги и от избытка чувств запрыгал, заскакал по бейс мидрашу в неумелом танце радости.

Начиная с того дня, вернее с той ночи, жизнь Зямы пошла по иному руслу. Он ничего не сказал ни родителям, ни соученикам. Зачем? Скрытое знание потому и называется скрытым, что о нем не болтают и не хвастают, а всячески прячут от посторонних глаз и ушей. А посторонний тут весь мир, все-все, кроме узкого круга избранных, посвященных в тайну.

Как и прежде, вечерами, после того как бейс мидраш пустел, он сидел часок над книгами, потом ужинал и ложился спать. И вот тут начиналось неизведанное, открывалась прежде закрытая страница бытия.

Сон наваливался сразу, стоило ему опустить голову на подушку. Словно обморок, он подчинял Зяму полностью, глубоко и беспробудно. Он никогда в жизни не спал так крепко, с таким полным отрывом от реальности. До сих пор сон его был чутким, он мог пробудиться от треска пересохшей половицы или от удара о наличник сорвавшейся с крыши сосульки. Теперь он словно переходил из одной жизни в другую. Там, за черным пологом смежившихся век, Зяма проживал ночную судьбу, о которой, пробудившись, почти ничего не помнил. Знал лишь, что она существует, причем такая же явственная, как дневная.

Но вот что удивительно: глубокий и крепкий сон почему-то не приносил отдохновения. Чем дольше Зяма спал, тем хуже чувствовал себя по утрам. Все тело ныло, будто он не лежал на лавке в бейс мидраше, укрывшись одеялом, а бегал по лесу.

Но утренняя усталость и необъяснимые боли в мышцах были ничем по сравнению с удивительными прозрениями, то и дело вспыхивавшими в его уме, точно молнии в темноте грозовой ночи. Он перестал нуждаться в книгах, садясь за том Талмуда, он прикрывал глаза и словно начинал вспоминать. Диковинные слова и понятия сами собой всплывали в его памяти. То, что раньше приходилось добывать кропотливым трудом, теперь непонятно как приходило ему на ум.

И не просто приходило, это были фантастические по полету идеи, дерзкие нападки на, казалось бы, незыблемые устои, заложенные комментаторами прошлых столетий, парадоксальные логические построения. Все, что прежде восхищало Зяму в книгах знаменитых предшественников, что непреложно показывало пропасть между его ученическим умом и величием кодификаторов прошлого, – увы! увы! – теперь запросто крутилось в его голове. Надо было взять кульмус и записывать эти мысли, но Зяма не торопился.

Во-первых, он хотел не трудиться над пергаментом, загоняя в желоб строки вольный полет мысли, а наслаждаться этим ничем не сдерживаемым полетом, каждый день проходившим у него за чуть прикрытыми веками.

А во-вторых… во-вторых, у Зямы просто не было сил вести записи. Кульмус в руке дрожал, а глаза сами собой закрывались. Видимо, учеба проходила во сне, объяснял сам себе Зяма происходящее, а тело сопротивлялось новому, извне вторгавшемуся в сознание. Тело протестовало, тело боялось, тело не желало перемен.

Через неделю он сдался. Спина ныла, руки подрагивали, на коленях непонятно откуда появились кровоточащие ссадины, а шею невозможно было повернуть, не ойкнув от острой боли. Несмотря на данное Самуилу обещание, Зяма решил сделать перерыв.

«Видимо, я еще не готов к такому резкому подъему, – сказал он себе. – Или неправильно понял указания праведника. Или этот путь вообще не для меня, увы».

Камею он запрятал в никем не открываемой книге раввинских респонсов прошлого века. Там она могла пролежать в целости и сохранности до самого прихода Машиаха. Укладываясь на лавку, Зяма рассчитывал встать после полуночи и взяться за учебу, однако сон по-прежнему навалился на него ватной грудью.

Спал Зяма плохо, ворочался, вставал, пил воду, но сбросить с себя морок оцепенения не получалось. Он возвращался на лавку, опускал голову на подушку и опять впадал в полузабытье. Не получилось ни выспаться, ни поучиться, он окончательно проснулся перед рассветом и, не находя себе места, пошел в синагогу.

Следующей ночью Зяма решил вообще не ложиться, а провести ее в бейс мидраше над книгами. Он знал, он чувствовал, Самуил обязательно придет, поэтому щедро намазал ломоть хлеба гусиным жиром, посолил, завернул в чистую тряпицу вареное яйцо и пару долек чеснока. Печка была еще горячей, он сунул в нее чайник, разложил еду на столе, открыл книгу и стал ждать.

Предчувствие не обмануло, Самуил появился вскоре после полуночи. Как и в предыдущие два раза, он весь трепетал и дымился, хоть на улице уже не было так морозно. Вместо приветствия Зяма указал на еду, праведник благодарно кивнул и пошел омыть руки перед вкушением хлеба. Зяма двинулся следом, посмотреть. Недавно он завершил изучение трактата Талмуда «Ядаим» – «Руки» – и хотел увидеть, как совершает ритуальное омовение скрытый праведник.

Самуил все сделал по самым строгим правилам. И руки держал ковшиком, и поднял их вверх, дав стечь воде на запястья, и потер, прежде чем вытереть. Благословил, откусил кусочек и улыбнулся.

– Проверяешь меня, Зяма?

Смутился Зяма, опустил голову.

– Проверяй, проверяй, – добродушно произнес Самуил. – Без проверок нет доверия.

– Ох, совсем забыл, – спохватился Зяма. – Вот, пожалуйста!

Он развернул тряпицу и положил на стол перед Самуилом яйцо и чеснок.

– Нет-нет, – решительно воспротивился Самуил. – Яйцо с превеликим удовольствием, а вот это убери. Терпеть не могу чеснок.

– Почему?

– Запах не люблю, – поморщился Самуил.

Зяма не смог сдержать гримасу удивления. Чеснок в Куруве ели с утра до вечера, евреи и неевреи, застенчивые девушки и заскорузлые старики, гибкие молодки и крепкие парни – все, все благоухали чесноком. Его запах витал в синагоге и в костеле, царил на рыночной площади, всецело правил в шинке. Он был настолько вездесущим и привычным, что его давно уже перестали замечать, как не замечает здоровый человек своего здоровья, как рыба не понимает, что плавает в воде, пока ее оттуда не вытащат. Он открыл рот, чтобы спросить об этом праведника, но Самуил опередил его.

– Вот ты лучше мне скажи, зачем камею снял?

– Устал, – честно признался Зяма. – Я помню о своем обещании, но решил немного отдохнуть. Руки, ноги, шея, спина – все болит. Тело не принимает знание. Вернее, принимает, но с трудом.

– Не совсем так, Зяма, не совсем так, – с укоризной произнес Самуил. – Твоя бедная плоть, загнанная тобою лошадка, привыкла питаться отбросами ангелов. Ты приучил ее к мусору, а сейчас она стала получать высокую духовную пищу. Скажи, только честно, ведь теперь днем, открывая книги, ты стал понимать то, о чем раньше и не подозревал?

– Да! – воскликнул Зяма. – Истинно так! Но мое тело не может вместить столь высокую пищу. Этот сосуд мал и грязен… – И он ударил себя кулаком в грудь, словно во время покаянной молитвы Дня Искупления.

– Не совсем так, Зяма, не совсем так, – повторил Самуил. – Любое человеческое тело не может принимать духовность, оно ведь по своей природе ей противоположно. Материя отторгает дух, тело хочет привычный и правильный для нее мусор, сопротивляется, бьется насмерть. Отсюда и боли в мышцах, и даже царапины. Ты ведь знаешь, у иноверцев, которые представляют себя распятыми, подобно своему божеству, на кистях рук появляются стигмы, кровоточащие раны, точно следы от гвоздей. Вот и тело твое, сопротивляясь духовности, так же может выработать что угодно. Синяки, царапины, следы укусов, даже кровавые разрезы.

Не удивляйся, принимай это спокойно. Идет война, война между духом и плотью, и мы победим, Залман, вместе мы обязательно победим. И тогда тело перестанет быть преградой для постижения духовного, станет не врагом, а помощником. Но, – Самуил улыбнулся, – это длинный путь, со многими преградами.

– То есть тело станет меньше плотским, да? – спросил Зяма, начиная понимать, почему ему казалось, будто при появлении в бейс мидраше Самуил слегка дымится или плывет.

– Да, именно так. Ты все понял правильно. А теперь за работу.

Зяма молча встал, вытащил из книги в шкафу спрятанную камею и снова повесил на шею. Самуил доел, произнес благословение после трапезы и встал.

– Спать, спать, Залман, – приказал он. – Дорога каждая ночь. Ты и так потерял много времени.

Он вышел из бейс мидраша, тихонько притворив за собой дверь, а Зяма еще долго сидел, переваривая услышанное от нистара.

«Но как же все-таки мне повезло! За что Самуил выбрал именно меня из тысяч других таких же усердных и незаметных учеников? Ведь если посчитать – сколько сейчас в Галиции, Польше, Румынии, Венгрии, Австрии, России сидит над книгами молодых евреев, мечтающих попасть в ученики к скрытому праведнику. И как мал этот шанс, как неуловимо и мимолетно счастливое стечение обстоятельств, как должен я благодарить Всевышнего за то, что Он все-таки услышал молитвы моего сердца!»

Глаза сами собой стали слипаться, Зяма улегся на лавку и через несколько минут потек, поплыл, закачался, уносимый волнами сновидений.

Так прошло много недель. Дневные открытия продолжались, унося его в дивные поля чудесных, сладостных тайных знаний. На каждое ранее выученное им правило, на каждый поворот мысли, на каждый закон, параграф, примечание существовал свой, скрытый от посторонних глаз комментарий, иногда живущий в согласии с общепринятым, а иногда полностью его опровергающий. Чтобы бродить по этим тропкам, Зяме не требовались книги, у него в голове пряталась целая библиотека, которой он раньше не умел пользоваться. Оказывается, память цепко держала все когда-либо им прочитанное или услышанное, он просто не знал, как отворить ее дверцы. И вот сейчас с помощью камеи эти дверцы не просто открылись, а распахнулись во всю ширь, до предела.

Иногда, забавы ради, Зяма пытался вспомнить то, что учил в хейдере шестилетним ребенком. Все, он вспоминал все, и занудный голос меламеда, повторяющего нараспев: то шма, бо вэтишма, маше Тора кдойша раца леагид[2], и потрепанные страницы книг, и уроки, которые он не выучил и которые выучил.

Зяма будто снова проживал минуты своей жизни, которые пытался вспомнить, проживал со всей отчетливостью и ясностью, словно и вправду находился сейчас не в бейс мидраше Курува, а сидел на лавке в тесной комнатке перед грозным меламедом. Это было безумно интересно и поглощало все его внимание без остатка.

Ночная жизнь тоже не стояла на месте. Мышцы продолжали болеть, к царапинам добавились обломанные ногти, мозоли на ступнях, стертые пятки. Однажды его одежда пропахла гарью, а руки как будто подкоптились от жара пламени.

«Чего только не придумывает мое тело в борьбе с моим же духом?!» – дивился Зяма. После беседы с Самуилом все эти фокусы уже не занимали его внимания. Он попросту шел мимо, взирая на них с изрядной долей отрешенности, как смотрит идущий по улице прохожий на козу за плетнем.

А картины, сами собой всплывавшие в его мозгу, становились все сложнее и все занятнее. Теперь он часами сидел с закрытыми глазами, рассматривая и обдумывая показанное. Пригодилось умение долго размышлять над одной темой, впадая в полную сосредоточенность. Чтобы не пугать соседей по бейс мидрашу, он раскрывал книгу, опирал голову на руки, пряча глаза, и сидел, сидел, сидел, витая, воспаряя и наслаждаясь.

Между тем в Куруве происходили странные вещи. Банда негодяев, скорее всего иноверцев из окрестных сел, принялась чинить пакости евреям. В колодцах стали находить дохлых кошек, в запасенном на зиму сене – ржавые гвозди и колючки. Дверные ручки обмазывали дегтем, а в общественном туалете на женской половине двора синагоги кто-то подпилил доски, и грузная ребецн, войдя первой перед утренней молитвой, провалилась в выгребную яму.

На негодяев устраивали засады, но, видимо, доносчик ставил их в известность, и в те ночи они не приходили. Тогда принялись расставлять капканы, как на волков. Возле дверей в синагогу и бейс мидраш, на лестнице, ведущей в женскую половину, просто посреди двора. Бесполезно – какое-то шестое чувство помогало бандитам обходить капканы и вершить свои пакости.

Ручки все равно оказывались обмазанными, причем уже не дегтем, а навозом, а в капканы ради насмешки засовывали выкраденные из синагоги молитвенники. Лишь однажды сторожу удалось заметить черный силуэт одного из негодяев. Он двигался с такой скоростью, словно это был не человек, а борзая собака. Негодяй пронесся мимо сторожа и, пока тот замахивался колотушкой, чтобы поднять тревогу, успел пробежать мимо двери в бейс мидраш, перепрыгнуть через капкан, мазнуть навозом по двери, порогу и ручке и так же стремительно исчезнуть.

– Быстрей, чем вы бы сказали «шолом тебе, ребе», этот паскудник провернул свои черные дела и убежал вниз по улице, – не уставал повторять изумленный сторож.

В довершение всех бед посреди ночи кто-то запер и поджег коровник. Хозяева проснулись от жалобного рева животного. Выскочили, выбили дверь, корова выбежала, но шерсть на ней уже дымилась. Бедняжка околела через два дня, оставив детей без молока, а целую семью – без заработка. Надо было срочно что-то предпринимать, но что именно, никому в Куруве не приходило в голову.

Однажды Зяма, проснувшись, ощутил под подушкой что-то твердое. Подняв подушку, он с изумлением обнаружил обитую алым бархатом шкатулку. Внутри, на таком же бархате, сияли и переливались в лучах утреннего солнца бриллиантовые серьги, бриллиантовый кулон на золотой цепочке и бриллиантовое кольцо. Он видел нечто подобное один раз в жизни, когда через местечко проезжала коляска из соседнего имения. Пан и пани сидели, удобно откинувшись на кожаные подушки, и бриллианты в ушах пани пускали острые лучики на покосившиеся стены ветхих избенок.

«Но откуда это сокровище взялось у меня под подушкой? – лихорадочно пытался понять Зяма, закрыв шкатулку. – Кто его туда положил? Только Самуил, несомненно, Самуил. Больше просто некому! Кому в нищем Куруве может прийти в голову подсовывать бриллианты под подушку порушу? Нет, это явно новая ступень лестницы, по которой я начал подниматься. Но все-таки почему именно бриллианты? Как драгоценности могут способствовать моей духовной работе? Неужели испытание – поглядеть, не закружится ли голова от блеска этих побрякушек?»

Зяма презрительно улыбнулся и снова открыл шкатулку. Сияние драгоценных камней слепило.

«А ведь это не просто украшения, – с отчетливой ясностью подумал Зяма. – Это огромные деньги, способные навсегда избавить от бедности и меня, и моих родителей, и сестер и братьев. Н-е-е-т, тут, несомненно, скрыт подвох, но какой, какой? Надо спросить Самуила, когда тот появится!»

Самуил появился той же ночью.

– Разве ты не веришь, что для Всевышнего нет ничего невозможного? – с иронической улыбкой спросил он.

– Верю! – воскликнул Зяма. – Конечно верю!

– Вот Владыка мира и усудобил тебе шкатулку с драгоценностями!

– Но… но… – промямлил Зяма. – Мир управляется определенными законами, Создатель не станет просто так их нарушать. Я понимаю – рассечь Красное море, чтобы спасти народ, или несгорающий куст для разговора с Мойше-рабейну. Но ради меня… зачем совершать такое чудо ради меня?

– Ты помнишь историю про рабби Акиву? – прищурившись, спросил Самуил. – Однажды его ученики пожалели о том, что отдалились от мира и посвятили всю жизнь учению, хотя могли бы заняться торговлей и разбогатеть. Тогда рабби Акива отвел их в ущелье между галилейскими горами, произнес несколько слов, и оно наполнилось золотыми монетами. Настоящими, а не мнимыми. Кто хочет, пусть возьмет, сказал рабби Акива ученикам, но пусть знает, что это золото вычитается из его доли в будущем мире. И никто не взял, ни один ученик. В это ты веришь?

– Так то же рабби Акива, – смущенно произнес Зяма.

– А что изменилось? Поверь, что и в наши дни живут люди, умеющие совершать нечто подобное. Веришь?

– Верю! – с жаром воскликнул Зяма. Он и раньше не сомневался, что скрытый праведник может творить любые чудеса, а сейчас Самуил явно и однозначно намекал на себя самого, на свою силу, сравнимую с силой самого рабби Акивы. Ой-ей-ей, было от чего закружиться и без того утратившей ясность Зяминой головушке. Самуил оценил лихорадочный блеск глаз ученика и решил нанести последний удар.

– Вот и замечательно, коли веришь. Знай же, шкатулку я тебе подложил.

– Зачем?! Если эти бриллианты за счет моей доли в будущем мире, я отказываюсь…

– Постой, постой, – Самуил остановил его решительным жестом руки. – Эти драгоценности вовсе не для твоего будущего мира, а для нынешнего, нашего.

– Что вы имеете в виду? – пробормотал сбитый с толку Зяма. – Зачем мне эти цацки? Только продать и… – Самуил снова поднял руку, останавливая ученика.

– Пора тебе достичь цельности. Мужчина без женщины точно рассеченное надвое яблоко. Надо жениться.

– Мне? Да куда… какая девушка пойдет за нищего…

– Я, Самуил, отдам за тебя мою дочь. Она тоже из наших, продвинутых. С ней ты станешь не подниматься со ступеньки на ступеньку по лестнице учения, а полетишь вверх, как птица. Драгоценности в шкатулке употребишь следующим образом: кольцо для обручения, а все остальное – приданое. Думать о деньгах тебе больше не придется. Согласен?

– Конечно!

– Тогда следующей ночью не спеши ложиться, я приведу дочь. Познакомитесь, поговорите, приглядитесь – супруги должны нравиться один другому. Если этого нет, нет и семьи.

Весь следующий день Зяма не находил себе места. Книги он даже не открывал, ушел из бейс мидраша и бродил по полям вокруг Курува. Думал, готовился, волновался.

«Конечно, лучшей жены, чем дочь скрытого праведника, не отыскать. Да и она сама, как сказал Самуил, – одна из наших. Но вдруг девушка уродлива, может же такое быть? Конечно, может. Или просто не придется по сердцу. Ведь до сих пор мне не нравилась ни одна девица. Глупые, самовлюбленные, писклявые создания с кучей претензий. И болтают без умолку, подобно моим сестрам.

Нет, дочь праведника не должна походить на моих пустоголовых сестричек. И приданое Самуил дает – о-го-го! Правда, что мне это приданое, ем я черный хлеб с луковицей, один кафтан ношу годами, сплю на лавке в бейс мидраше. Лишь бы девушка по сердцу пришлась…

А если нет, как тогда быть? Отказаться, обидеть не только ее, но и отца, Самуила. Он, конечно, сделает вид, будто все в порядке, но у праведника тоже есть отцовские чувства, и он хочет счастья для дочери. Выбрал меня, а я нос отворочу. Невозможно, немыслимо! Боюсь, что на этом учебе моей придет конец. Нет, он продолжит, разумеется, возиться со мной, но уже не так и не столько. Вот и загублю я свой счастливый случай, удачное стечение обстоятельств, посланное Всевышним!

Женитьба по расчету не самое большое зло в жизни. Тысячи, сотни тысяч людей делают это из-за денег, продвижения по работе, в поиске протекции. Мой расчет святой – учеба у скрытого праведника. Ради этого я готов на все и уверен, что Всевышний поможет. Да, поможет сделать счастливым даже брак по расчету».

Долгая прогулка, размышления и свежий воздух сделали свое дело. Под вечер Зяма успокоился и вернулся в бейс мидраш в приподнятом состоянии духа. Он был готов ко всему, жизнь – наконец-то! – начала поворачиваться к нему доброй стороной, и будущее рядом с нистаром и его дочкой, как бы она ни выглядела, представлялось наполненным удачей и духовным возвышением.

Дверь в бейс мидраш отворилась вскоре после полуночи. Вошел улыбающийся Самуил, а за ним, закутанная в темный платок так, что видны были только глаза, – девушка.

«Ох, я так и знал! – ударило сердце Зямы. – Дурнушка, оттого и лицо прячет. Ох-ох-ох…»

– Простите, у вас не найдется горячего чаю? – вместо приветствия произнесла девушка. – Я так озябла, на улице настоящий колотун!

Голос у нее были низкий, чуть хрипловатый, видимо с мороза, и очень волнующий. Зяма никогда еще не слышал таких интонаций, от них его сердце затрепетало, как птица в силке птицелова, и сделало несколько лишних ударов.

– Да-да, есть, печку сегодня топили!

Он засуетился, налил вторую кружку для Самуила, одобрительно поглядывавшего на его сбивчивые движения, поставил на стол и сделал приглашающий жест. Кроме чая у Зямы ничего не было, он долго думал, какое угощение принести, и в конце концов решил обойтись без него. Ну не предлагать же девушке похрустеть луковицей или испачкать пальцы об остатки выпрошенного у матери кугла!

Та благодарно кивнула, села на скамью, приподняла платок, занесла под него кружку и принялась пить.

«О Боже, – содрогнулся Зяма, – почему она так явно прячет лицо? Неужели кожная болезнь? Вот этого я не смогу вынести!»

Девушка допила чай, вернула кружку на стол и, словно отвечая на мысли Зямы, двумя плавными движениями сняла платок. Тот глянул и обомлел. Такой красавицы ему еще не доводилось встречать!

Огромные миндалевидные глаза, черные, как ночь за окном, алые губы, высокий чистый лоб, румяные щеки, соболиные брови, смуглая, покрытая персиковым пушком кожа, рыжие, как у отца, сияющие волосы. Но главным, самым главным было то, что во всех этих чертах, красивых по отдельности, существовала какая-то изумительная пропорциональность и согласие, гармония красоты, от которой у Зямы перехватило дыхание.

– Мою дочь зовут Михаль, – произнес Самуил. – Я ей про тебя уже все рассказал, а вот тебе про нее скажу лишь два слова. Она скромна, словно праматерь Сара, а умна и начитанна, точно Брурия, жена ребе Меира Чудотворца. Если тебе захочется обсудить сложный вопрос из Талмуда, не нужно искать раввина, можешь смело обращаться к жене.

– Отец, отец, – возразила Михаль, – мы с Залманом еще ничего не решили.

От ее «мы» у Зямы по спине побежали мурашки. Неужели эта неземная красавица, с которой можно обсуждать Талмуд, станет спать с ним в одной постели, готовить для него еду, рожать и воспитывать детей?!

– Мне кажется, – усмехнулся Самуил, – все уже решено. Залман, готов ли ты взять в жены мою дочь, Михаль?

– Да, да, да! – вскричал Залман.

– Михаль, готова ли ты выйти замуж за Залмана?

– Да, – еле слышно произнесла девушка, заливаясь ярким румянцем.

– Будьте счастливы, дети мои! – воскликнул Самуил, и его глаза подозрительно заблестели. – Я счастлив, что дожил до этой минуты и увидел дочь рядом с достойным.

Он помедлил несколько секунд, а затем продолжил:

– Что ж, тогда завтра же устроим помолвку. Прямо здесь, в бейс мидраше.

– Как, прямо здесь?! – изумился Зяма. – Я же должен сказать родителям, пригласить родственников. Надо приготовить угощение, купить водки…

Самуил остановил его протестующим взмахом ладони:

– Забыл тебя предупредить. Мы не любим света, людских глаз, шумных компаний. Стараемся избегать любой огласки, как можно меньше показываться на людях, уходить в тень, обходиться без свидетелей. Наши лица могут видеть только посвященные, самый близкий, ограниченный круг. Свадьбу, деваться некуда, придется делать как у всех, но помолвку необходимо скрыть.

Помолвка просто символическая церемония, главное в ней то, что юноша и девушка дают друг другу обязательство. Моего присутствия в качестве свидетеля вполне достаточно, а лишние глаза и нескромные взгляды, без которых, увы, не обойтись, нам ни к чему. Михаль их очень не любит, ведь она – само воплощение скромности. Все достоинство царской дочери спрятано внутри ее дома, ведь так же сказано в писании?

– Да-да, – подтвердила Михаль, – отец прав.

От ее низкого голоса Зяму затрясло. Ему захотелось немедленно, прямо сейчас заключить девушку в объятия, прижаться к ней все телом и… Что дальше, он плохо себе представлял, ведь до сих пор единственная женщина, к которой он прикасался, была его мать. Но какое-то подспудное, внутреннее знание вело его за собой, вернее – тащило безжалостно, точно щенка за привязанную к шее веревку.

– Учись, учись, Зяма, мотай на ус, – завершил свою речь праведник, поднимаясь из-за стола. Михаль встала вслед за отцом, и они направились к выходу. У порога отец и дочь повернулись попрощаться, и Михаль одарила Зяму взглядом, от которого кровь закипела в его жилах. Оторопь поруша не ускользнула от глаз нистара, он улыбнулся и заметил:

– Ну, ты это, завтра приготовь для невесты что-нибудь вкусненькое, девушки любят сладкое.

– Конечно! – вскричал Залман. Он хотел еще говорить и говорить, а главное – смотреть в мерцающие глаза своей невесты, но дверь закрылась, и он снова остался один в пустом полутемном бейс мидраше.

Темнота была ему привычна, он ведь провел тут сотни ночей, прислушиваясь к потрескиванию свечи, к тому, как хрипло кричит свое «кау-кау» ночная выпь, как под утро начинают ворковать на крыше просыпающиеся голуби. Знакомая, привычная обстановка, родные стены, которые защищают и спасают, возвращая мыслям обычный ход и распорядок.

«Ну, как ни крути, все это выглядит более чем странно, – думал Зяма. – Первый раз в жизни я слышу о помолвке без близких родственников, без раввина, двух свидетелей, без торжественной трапезы. Откуда такое неодолимое желание прятаться?

А с другой стороны, много ли мне известно про обычаи скрытых праведников? Возможно, именно так они себя и ведут. Теперь я вышел на этот путь, надеясь, что когда-нибудь стану одним из них. А это значит, надо много и много учиться, держать уши навостро, а глаза широко распахнутыми. Ведь никого нельзя ничему научить, можно только самому научиться. Самуил показывает, а я обязан ловить на лету. Вон же не зря он сказал два раза: учись, учись. Значит, надо учиться».

Эту ночь Зяма спал легко. Утром ничего не болело, ночные страхи отошли, уступив место хорошему настроению. Он сходил в баню, окунулся в микву и отправился к Фане-стряпухе за тейгелах.

О, тому, кто не вкушал Фаниных тейгелах, не знакомы ни подлинная радость, ни высокое наслаждение. Замотанный бедностью, понуренный миллионом забот еврей, откусив небольшой кусочек, вдруг начинал понимать, какая награда ожидает его в будущем мире за все страдания и унижения в этом.

Казалось, что особенного может быть в сваренном в меду тесте? А вот поди ж ты, у Фани оно получалось таким, будто не она готовила это лакомство, а сами ангелы, спустившись с заоблачных высот, месили тесто святыми мягкими руками и опускали его в горячий, пышущий ароматом мед.

Зяма долго стоял на кухне у Фани, примериваясь, приглядываясь и принюхиваясь к горке рассыпчатых медовых тейгелах; каждый кусок размером с кулачок трехлетнего ребенка.

– Попробуй, попробуй, – предложила стряпуха, видя нерешительность Зямы, и протянула ему посыпанный маком кусок. Зяма произнес благословение и начал грызть хрупчатый пряник, сгрыз которого напоминал склеенные потемневшим медом мелкие фасольки. Как только рот наполнился дивным вкусом, в голове сама собой возникла мысль: а ведь Михаль куда слаще, чем тейгелах!

Зяма уже привык к самостоятельно возникающим мыслям, но до сих пор они касались только Знания. А тут, а тут, а тут… Его так понесло по неведомым до сих пор усладам, так жарко с головой макнуло в горячие глубины сластотерпия, что он едва не выронил из рук тейгелах.

Вечером, облаченный в субботние одежды, он никак не мог дождаться полуночи. Обуреваемый волнением, Зяма без устали вышагивал по бейс мидрашу, накручивая круги вокруг стола, где, прикрытая чистым полотенцем, высилась горка тейгелах.

Михаль пришла, трепещущая, как листва под ветром, плывущая в ворохе рыжих волос, осиянная блеском черных глаз, и от всего этого роскошного, предназначенного для него великолепия у Зямы поплыла голова. Остолбеневший, он замер возле стола, не в силах двинуться с места, не в состоянии придумать слова приветствия. И тут ему явилась – опять сама собой! – счастливая мысль.

– Вот, пожалуйста, Михаль, – сказал он, отворачивая полотенце над тейгелах. – Попробуй, это вкусно!

Ах, как хорошо, что Самуил надоумил про сласти, иначе бы он просто не знал, с чего начать.

– Спасибо, милый! – ласково ответила Михаль, и от ее низкого голоса Зяму пробила дрожь. Что-то было волнующее в каждом звуке, воздух плыл и плавился, плавился и плыл, и его раскаленные волны катились прямо под ложечку Зяме, а из-под нее жаром оплывали вниз, вниз, вниз, совершая постыдное и сладостное действие с его прежде столь послушным органом.

Михаль взяла один тейгелах, откусила и зажмурилась от удовольствия.

– Ох, до чего вкусно, милый, до чего сладко!

Они стояли друг против друга, и, хотя Михаль говорила о прянике, Зяма понимал, что речь идет совсем о другом. Пока еще недоступном и запретном, но обещающим скоро, совсем скоро торжествующе пересечь линию широко распахнутых ворот.

– А где кольцо? – спросил Самуил. – То, которое ты обнаружил под подушкой.

– Сейчас, сейчас, – заторопился Зяма. Он полез в глубины книжного шкафа и вытащил шкатулку из-за покрытых пылью томов раввинских респонсов. Кроме него к этим книгам никто не притрагивался много-много лет, лучшего тайника невозможно было отыскать во всем Куруве.

Кольцо засияло, заискрилось, заблестело, покалывая глаза острыми лучиками.

– Поднеси кольцо к указательному пальчику Михаль, – велел Самуил, и Зяма не раздумывая выполнил его приказание. – А теперь повторяй за мной: вот ты посвящаешься мне этим кольцом по нашему закону.

Зяма слегка удивился изменению формулировки, но произнес эти слова и надел кольцо на протянутый Михаль пальчик. Пальчик был горячий и нервно вздрагивающий, сердце Зямы сначала ухнуло в глубокую яму, а оттуда вознеслось на высокую гору.

– А теперь поцелуй свою жену, – вскричал Самуил.

– Как жену? – оторопел Зяма. – А хупа, а свидетели, а бокал с вином, благословения, ктуба наконец? В наших книгах совсем по-другому написано?!

Что-что, а порядок бракосочетания Зяма знал назубок. Понимая, что когда-нибудь ему придется сдавать экзамен на получение раввинского сана, он потихоньку штудировал главные разделы закона, с вопросами по которым чаще всего приходят к раввину посетители. Супружеские отношения, кашрут – еврейские диетарные законы, убой скота, суббота, праздники, порядок ведения молитв – параграфы этих законов он прошел не по одному разу. То, что сейчас сделал Самуил, было пустым сотрясением воздуха, и назвать Михаль женой было абсолютно невозможно.

– Главное уже произошло, – с улыбкой ответил Самуил. – Главное то, что происходит между двумя людьми. Остальное – формальности, дополнительные боковые тропинки. По столбовой дороге вы уже прошли.

Он вытащил из кармана сложенный во много раз женский платок, развернул и набросил на Зяму и стоящую рядом Михаль, все еще дивящуюся на бриллиантовое кольцо. Не успел платок скрыть юношу и девушку от глаз Самуила, как Михаль прильнула к Зяме, прижалась по всей длине своим горячим, трепещущим телом.

Оно горело, будто у больного с повышенной температурой. Михаль обвила шею Залмана горячими руками и чуть потянула на себя, словно предлагая улечься сверху. Голова пошла кругом, поплыла, он почти лишился чувств и не упал лишь потому, что, сам того не ощущая, крепко сжимал девушку в объятиях.

От нее исходил дивный, неземной аромат, и, как во сне, она стала медленно приближать свое лицо к лицу Зямы. Свет, пробивавшийся через платок, был довольно тусклым, но его хватало, чтобы различить влажные, жадно распахнутые губы и блестящие глаза. Еще секунда – и губы их должны были слиться в супружеском поцелуе, но тут что-то оттолкнуло Зяму. Пока еще сам не понимая почему, он высвободился из объятий Михаль, сбросил платок и отошел в сторону.

Самуил глядел на него явно разочарованно.

– Что случилось, Залман? Что-то не так?

– Пока не могу, – извиняющимся тоном ответил Зяма. – Все это очень для меня неожиданно. Я должен свыкнуться с мыслью, привыкнуть.

– Ну, тогда я пойду, – махнул рукой Самуил, – а ты пока привыкай. Жена останется с тобой до утра.

Михаль призывно улыбнулась, и тут Зяма понял, что ему не понравилось, насторожило и оттолкнуло. Не могла невинная девушка, воплощение скромности, по словам ее отца, дочь скрытого праведника, сама почти скрытая праведница, вести себя подобным образом.

– Извини, милая невеста, прошу прощения, учитель, я должен побыть один. Мне нужно освоиться со свалившимся на мои плечи счастьем. Не обижайтесь, простите, имейте снисхождение!

– Ладно, ладно, – добродушно ответил Самуил. – Не волнуйся, Залман, я отвечаю за сохранность твоей жены и обещаю ее вновь привести.

– Да, да! – с жаром воскликнул Зяма. – Я буду ждать, буду ждать!

– Но теперь наберись терпения, – чуть укоризненно произнес Самуил. – Эта ночь была удобной с точки зрения духовных расчетов, следующей придется ждать несколько дней. Счастье нельзя упускать, Залманке, счастье нужно хватать обеими руками при первой же возможности и крепко прижимать к груди.

Самуил поднял обе руки, пошевелил пальцами, а затем хищно скорчил их, будто когти, и резким движением, от которого Залману стало не по себе, прижал к груди.

Михаль томно вздохнула, как бы намекая, что ночь еще не кончилась и все еще можно вернуть, но Зяма лишь поблагодарил и стал прощаться. Михаль обиженно надула губки, повернулась и пошла к двери. Скрытый праведник последовал за дочерью. Оба вышли не попрощавшись.

– Обиделись, – вслух произнес Зяма. – Да, несомненно, обиделись. Но на что, на что?

Он не спал до утра, думая, соображая, рассчитывая. Скрытые праведники, конечно, живут по особым, тайным законам, но законы эти не могут приходить в явное противоречие с законами Пятикнижия. То, что предлагал ему сделать Самуил, называлось не законным браком, а развратом под видом брака. Всевышний больше всего ненавидит разврат, и поэтому ни скрытый, ни открытый праведник ни при каких обстоятельствах не мог предложить своему ученику вести себя подобным образом. Что там предложить, толкать его на это обеими руками! И с кем? С собственной дочерью! Невозможно, немыслимо, не лезет ни в какие ворота!

Но больше всего возбуждала подозрение сама Михаль. Эта якобы невинная, скромная девственница вела себя как опытная проститутка, заманивающая мужчину. Зяма никогда не оказывался в объятиях продажных женщин и, если бы его спросили, не сумел бы толком объяснить, почему он пришел к такому заключению. Однако своей внутренней мужской, инстинктивной сутью он знал это совершенно отчетливо, и никакие силы не могли бы доказать ему обратное.

Вспоминая, как изменилась его жизнь за последние месяцы, Зяма все больше и больше понимал, что вляпался в какую-то странную, пугающую своей непонятностью историю, из которой он не знает, как выбраться.

После утренней молитвы вместо того, чтобы пойти завтракать, он отправился к раввину Курува. Ребе Михл, горбоносый старик, обложенный серебряной бородой с пожелтевшими от времени краями, восседал на раввинском троне больше сорока лет. Два поколения евреев местечка выросли на его глазах. Он приходил на обрезание семидневных младенцев, экзаменовал мальчишек перед совершеннолетием, ставил хупу юношам и девушкам, читал погребальный кадиш над могилами их родителей. Зяму он знал с пеленок, два-три раза в год, заходя в бейс мидраш, он заводил один и тот же разговор.

– Что ты сейчас учишь, Зямале? А, трактат «Сукка»? Замечательно, ну и сколько раз слово «сукка» написано на первых десяти страницах?

Вопросы менялись в зависимости от того, что Зяма учил на тот момент. Разговор больше походил на экзамен, раввин требовал, чтобы поруш не просто проходил материал, а знал его «под иголку». Один раз он самолично устроил ему эту проверку. Раскрыв том Талмуда, ребе Михл проколол иголкой страницу и спросил Зяму, какое слово находится на обратной стороне. Тот ответил, раввин перевернул лист, посмотрел и удовлетворенно кивнул.

Увидев Зяму, ребе Михл удивленно поднял брови. Зяма попросил, чтобы их оставили наедине, и, когда все ученики вышли, рассказал раввину свою историю. Про нистара, сны по ночам и сны наяву. Только про камею и Михаль скрыл, стыдно было признаваться. Ребе Михл слушал, хмыкая и покачивая головой. Потом произнес:

– Пока я ничего не буду говорить тебе, Залман. Давай сделаем проверку.

Той ночью в бейс мидраше остались два парня. Они спрятались за столами в самом дальнем углу, куда почти не доходили лимонные лучи единственной свечки. Зяма вел себя как обычно: не обращая внимания на гостей, поужинал, посидел с часик над книгами и отправился спать.

Сон привычно навалился на него ватной подушкой, подмял, распластал и потащил за собой. Утром, вернувшись к реальности, он ничего не помнил из ночной жизни, знал лишь, что она была яркой, пупырчатой, с заостренными краями внимания.

Служка ждал его у входа в синагогу и попросил сразу после молитвы зайти к раввину. В синагоге стояла влажная морось, окно с магендавидом, расположенное под самой крышей, было разбито, и за ночь ветер нагнал внутрь тумана. Пол подмели, но незамеченные осколки то и дело подмигивали прихожанам, когда поднимающееся солнце касалось их своими лучами.

Закутавшись в талес, Зяма долго ежился от сырости, недоумевая, как могли разбиться все стекла в таком большом окне. Это занимало не только его: вместо того, чтобы сосредоточиться на молитве, прихожане то и дело поднимали голову, с раздражением озирая разбитое окно, сквозь которое то и дело медленно пролетали важные галки. Не спеша, с достоинством серьезных птиц они делали большой круг под куполом синагоги и вылетали наружу, не обращая ни малейшего внимания на шиканье и размахивание руками служки.

В общем, тем утром служба не удалась. И хоть молитву кое-как произнесли, комкая слова, чтобы кинуть взгляд на очередную галку, но настоящего, искреннего, возвышенного восхваления Всевышнего, которое нет-нет да случалось в этих стенах, не произошло.

Зяма шел по улице, направляясь к раввину, а в висках больно постукивали молоточки неприятного предчувствия. Что-то было нехорошо, он пока еще не знал, что именно, но сердце уже слышало гулкие раскаты надвигающейся бури.

– Рассказывай все, – насупил брови ребе Михл. – Все, без утайки.

– Что случилось? – испуганно вскинулся Зяма, понимая, что предчувствие не обмануло и сейчас ему придется по-настоящему плохо.

– О-хо-хо, Залменю, о-хо-хо. Ночью ты встал, вытащил из-за книг черную маску и, двигаясь с ловкостью кошки, выскользнул на улицу. По улице ты помчался точно ветер, мои парни еле поспевали за тобой. Счастье, что ночь была лунная, лишь благодаря этому они не потеряли тебя из виду.

– А что было дальше? – прижав пальцем бьющуюся на виске жилку, спросил Зяма.

– Дальше ты подбежал к синагоге, будто черт, вскарабкался по отвесной стене под самую крышу, высадил локтем стекла в окне с магендавидом, спустился вниз и понесся обратно. Когда мои парни вернулись в бейс мидраш, ты уже спал на лавке… Залман, – медленно произнес раввин, – я почти уверен, что все бесчинства, происходившие в последнее время в Куруве, – дело твоих рук.

Зяма закрыл лицо ладонями и несколько минут сидел, безмолвно раскачиваясь.

– Теперь я понимаю, – так же медленно, как раввин, произнес он, отведя в сторону ладони и устремив на них внимательный взгляд, – почему у меня руки поцарапаны, ногти сломаны, а одежда пахнет гарью. Это все из-за нее, из-за камеи.

– Какой камеи? – насторожился раввин.

Зяма снял с шеи шнурок с привязанной камеей и положил на стол. При помощи двух пар ножниц ребе Михл осторожно, точно ядовитое насекомое, развернул пергамент и принялся рассматривать.

– Ого, дело серьезнее, чем я думал, – наконец произнес он, поднимая голову. Зяма посмотрел ему прямо в глаза, уже выцветшие, по-стариковски белесые, а когда-то пронзительно голубые. Раньше Зяма без труда переносил их взгляд, но теперь… теперь покраснел и понурился.

– Ты еще не все рассказал, Залманке.

Он набрал полную грудь воздуха и, не поднимая головы, поведал про Михаль.

Теперь уже раввин закрыл лицо ладонями и погрузился в глубокое раздумье. Время тянулось бесконечно, Зяма вел отсчет ударам собственного сердца, гулко бившегося в груди, точно колокол на пожаре. Через полторы тысячи ударов ребе Михл опустил ладони и осторожно положил их на стол по обе стороны от раскрытой камеи.

– Никакой это не скрытый праведник, а она не Михаль. Счастье твое, что ты вовремя остановился, не дал себя поцеловать. Наверное, в заслугу учения Торы святость толкнула твое сердце, не позволила совсем пропасть.

Ее настоящее имя Махлат, и это демоница. А отца ее зовут не Самуил, а Самаэль, и это очень могущественный демон. С помощью пергамента с бесовским заклинанием они завладели твоим телом и пользовались им для своих пакостей. А потом решили и душой завладеть, Махлат бы ее забрала во время поцелуя.

– Так я на ней женат, женат на демонице? – воскликнул Зяма.

– По нашим законам процедура не считается действительной, и бесам сие хорошо известно. Все это было лишь уловкой для того, чтобы демоница могла тебя поцеловать. Но связь у тебя с ней осталась, ведь кольцо как-никак ты ей на палец надел.

– Но оно не принадлежало мне, оно ворованное!

– Бесам все равно.

– И связи между нами никакой не возникло, ведь по закону я должен был произнести другие слова.

Ребе Михл усмехнулся.

– Черти не принимали Тору на горе Синай. У них свои правила и свои законы. Так вот, по их закону ты вступил в связь с Махлат, поэтому Самаэль стал называть ее твоей женой.

– Что же делать, ребе, что делать? – содрогаясь всем телом, вскричал Зяма.

– Прежде всего – разорвать связь. Для этого необходима настоящая свадьба. Знай же: когда мужская душа спускается в этот мир, вместе с ней спускается женский демон, Нуква. Нуква убеждена, что душа этого мужчины принадлежит только ей, и всеми силами старается расстроить его женитьбу. Если мужчина останется одиноким или свадьба не будет проведена по всем правилам – Нуква получает свою добычу.

Вместе с женской душой спускается мужской демон, Захра. Он куда слабее Нуквы, но у него та же самая цель – прилепиться к женской душе и пить из нее силы.

Под балдахином хупы собираются не только родители и близкие родственники, но и демоны. Это их последняя возможность удержать души. Когда матери жениха и невесты, с зажженными свечами в руках, семь раз обводят девушку вокруг жениха, они пресекают влияние Нуквы и отгоняют ее от парня. Чтобы избавиться от Захры, достаточно только одного круга – обручального кольца, которое жених надевает на палец невесте. Махлат такая же демоница, как и Нуква, поэтому разрушить возникшую между вами связь может только брачная церемония.

Ребе Михл замолк, о чем-то раздумывая.

– Ну, будем надеяться, что это поможет, – наконец произнес он.

– Неужели свадьба может не подействовать? – с ужасом спросил Зяма.

– В духовном мире нет абсолютно точных правил и всегда повторяющихся зависимостей. Мы движемся в нем на ощупь. Надеемся, что если раньше что-то сработало, то должно помочь и в следующий раз. Станем уповать на лучшее, и Всевышний воплотит наши упования.

Но нужно спешить, Зяма, торопиться изо всех сил. Демоны тугодумы, однако изобретательны и мстительны. Нельзя оставлять им много времени на размышления. Я велю искать для тебя невесту, а тебе очень советую соглашаться на первый же более или менее подходящий вариант. Если будешь крутить носом, можешь остаться не только без него, но и вообще без головы.

А пока сделай так. Я напишу тебе записку и, когда появится Самаэль, вместо приветствия сразу начни читать ее вслух. Ни в коем случае не давай ему еды или питья, как бы он ни просил. Демоны лишь частично материальны, в основном это духовные сущности. Их плоть от появления до появления почти пропадает. Им необходимо что-то съесть или выпить, причем не самим взять, а получить из рук человека и вместе с этим взять от него часть жизненности, часть его материальности.

– Ох, теперь я понял, почему Самуил каждый раз словно плыл, трепетал и колебался, – вскричал Зяма. – И почему просил поесть или попить, и почему после его ухода усталость наваливалась, будто я не о книгах с ним говорил, а мешки таскал.

– Именно так, Залман. Теперь ты знаешь. И знаешь, что за знание, как и за незнание, приходится платить.

Ребе Михл пододвинул к себе листок пергамента, взял остро заточенное гусиное перо, окунул его в чернильницу и быстро вывел несколько строк. Перечитал и протянул Зяме. Тот пробежал их глазами и удивленно посмотрел на раввина.

– Буквы знакомые, а ни одного слова не понимаю.

– А тебе и не надо понимать. Читай, и все тут. И последнее. Где украшения, которые у тебя остались?

– Вот, – Зяма положил на стол шкатулку. Ребе Михл поднял крышку, и сияние бриллиантов щедро вырвалось наружу.

– Я думаю, это те драгоценности, которые пропали у пани Моравской, – сказал раввин после беглого осмотра. – Ты их унес. Ну не ты, твое тело. Я подумаю, как их вернуть законной хозяйке так, чтобы тебя не обвинили в краже. А сейчас набирайся сил и готовься к ночной встрече. Только будь тверд и мужественен, не дай себя запугать.

Самуил по своему обыкновению пришел сразу после полуночи. Он выглядел рассерженным.

– Ну что же ты делаешь? Опять снял камею? Почему, что случилось?

Залман не ответил. Без страха, но с большим интересом он вплотную рассматривал беса. Самуил поежился под его пристальным взглядом и произнес:

– Хватит, хватит меня разглядывать. Ох, как я устал! Дай скорее напиться.

Залман вытащил из кармана бумажку, развернул и начал читать.

– Уй, что ты такое делаешь? – завопил бес после первых же слов. – Уй, перестань! Вот я тебя сейчас!

Он стал тянуть к Зяме руки, по-звериному скрючив пальцы, но и руки, и пальцы начали таять, как туман. Залман не успел дочитать записку, как бес превратился в серое клубящееся облачко. Оно заметалось по бейс мидрашу, ударяясь о стекла, точно залетевший в комнату шмель. Зяма отворил дверь, облачко вылетело наружу и пропало в черноте ночи.

Девушку нашли быстро, уже к следующему вечеру. Не красавицу, не богачку, не умницу. Обычную, добрую, работящую девушку, одну из таких, на которых держится весь еврейский народ. Встретились в доме раввина, поговорили, поулыбались друг другу.

– Ну что? – спросил ребе Михл, когда, попрощавшись с девушкой, Залман вернулся в его комнату.

– Вроде ничего, – смущенно пробормотал Зяма. – Правда, когда я представлял себе будущую жену, я думал, что она будет выглядеть совсем по-другому. Но и эта вроде ничего.

– Сладили дело! – воскликнул раввин. – Свадьба через шесть дней.

Эти дни Зяма провел возле ребе Михла. Ел с ним, спал на тюфячке возле его кровати, молился на расстоянии вытянутой руки. В личное пространство праведника никакой, даже самый ловкий бес не сумел бы пробраться.

Хупу ставили на площади перед синагогой, и ребе Михл предпринял особые меры предосторожности. Бесы и демоны – порождения тьмы, отсутствие Божественного света дает место подобным тварям. И света же этого они боятся больше всего. Поэтому на хупу надо принести свечи, много свечей. И не просто свечи, а взять те, которые связаны с выполнением заповеди, то есть освятившиеся. Их огонь особенно неприятен бесам.

Самое лучшее в таком положении – взять свечи для авдалы, церемонии отделения субботы от будней. В каждой из них несколько фитилей, поэтому и света больше, и ветер ее не так быстро задует.

– Пусть все, кто придет на хупу, возьмут с собой такую свечу и зажгут перед началом обряда, – приказал раввин Курува. Мужчинам ребе Михл велел надеть талесы, словно на молитву. Чем больше святости, тем сложнее бесам подобраться к молодым.

Доносчика Гецла в цветной, привлекающей внимание накидке поставили возле хупы. Чтобы запутать демонов, он должен был громко читать то же самое, что и раввин, проводящий церемонию под балдахином.

Свадебный балдахин ребе Михл окружил кольцом своих учеников, закутанных в талесы и со свечками в руках, а перед ними поставил служку. Прикрыв ладонью слепящий огонь свечи, служка беспокойно оглядывал толпу. У него в кармане лежала специальная записка, которую он должен был читать, если, не дай Бог, завидит что-нибудь подозрительное.

Пришло много людей. Площадь заполнилась народом. Десятки свечей жарко полыхали. Кто-то даже принес ханукальный подсвечник, что совсем не соответствовало событию, но зато на нем сияли целых восемь свечек.

Перед началом церемонии ребе Михл велел молодой паре стать как можно ближе друг к другу, чтобы между ними ни в коем случае не смог бы оказаться никто другой, не сумела бы втиснуться никакая иная сущность.

Все шло своим чередом. Невесту семь раз обвели вокруг Зямы, раввин произнес необходимые слова, и жених надел на чуть дрожащий указательный пальчик девушки скромное золотое колечко. Ребе Михл провозгласил благословения, отпили из кубка с вином, Зяма раздавил ногой обернутый в рогожку стеклянный стаканчик, память о разрушенном Храме, и поднял фату с лица своей жены. Та охнула от волнения и доверчиво склонила голову на его плечо.

Все прошло удивительно тихо и спокойно, Махлат не появилась. То ли демоны не успели сориентироваться, то ли были заняты другим. Зяма с облегчением глубоко вздохнул, перевел взгляд на людей, стоявших перед хупой, и замер.

Перед рядом учеников ребе стоял, как всегда без шапки, рыжея огненной шевелюрой, едва прикрытой потертой ермолкой, Самуил собственной персоной. Четкий и резкий, предельно материализованный, успевший уже нахвататься чьей-то жизненности. Около него, за спиной у служки с охранной запиской, выделяясь без талесов, грозно чернели два похожих на Самуила беса, словно в насмешку державших в руках толстые авдальные свечи. О, беда учит, Залман теперь узнавал их, мог сразу выделить из толпы.

Бес Самуил-Самаэль пристально смотрел на молодую пару, и на лице его было написано: ужо погодите, голубчики, все еще впереди, все еще впереди.

1

Ашкеназская транслитерация имени Давид.

2

Приди и выслушай, что святая Тора хочет сказать.

Он уже идет

Подняться наверх