Читать книгу Обида (сборник) - Юрий Перов - Страница 21

Памятник
(странная жизнь Василия Петровича)
20

Оглавление

Хоть и храбрился Петр за столом, хоть и упрекал родных в трусости, а сам боялся до оцепенения, что сейчас откроется дверь и все увидят что-то действительно стыдное. Запустение, хаос, следы душевной болезни.

Напряжение было настолько велико, что, когда защелкали и замигали фиолетовыми молниями лампы дневного света, Петр от неожиданности отпрянул. Ведь и о дневном свете он не знал. Ничего он не знал…

Первое, что бросилось в глаза, – это идеальный порядок, чистота, особый вкусный уют, который бывает в мастерских художников после того, как очередная работа закончена и сделана генеральная уборка. В воздухе, кажется, еще не рассеялся, еще стоит накал горячих рабочих денечков, но во всех предметах уже чувствуется спокойствие и удовлетворение и даже некоторое самодовольство.

Это поразило Петра не меньше, чем треск люминесцентных ламп.

Второе, что он увидел, – это памятник.

Он стоял прямо на чисто подметенном деревянном полу – ослепительно-черный и ослепительно-белый. Черный цоколь сверкал и излучал мрачное торжественное сияние, а белый мрамор головы, казалось, вобрал в себя свет и был переполнен этим светом, как зрелый сочный плод.

Тот самый угрюмый каменщик, из-за которого вся жизнь Василия Петровича приняла такой неожиданный оборот, раздвинул стоявших рядом Никиту Епифанова и Бориса Владимировича и решительно шагнул к памятнику.

Он подошел и прежде всего погладил руками цоколь. Потом отступил на шаг, потом снова вплотную приблизился к памятнику и поднял было руку, однако же дотронуться не решился и опустил руку. И отошел в темный угол, туда, где когда-то стоял большой ящик с глиной, а теперь находились накрытые старой мешковиной ранние памятники Василия Петровича.

Он вдруг отчетливо вспомнил то самое утро и понял его настоящее значение. Ему стало неуютно и жутковато.

Борис Владимирович напрочь лишился дара речи. Он просто ничего не понимал. С большим трудом он догадался, что памятник изображает самого Василия Петровича. И не потому, что портрет был не похож на покойного. Портрет был абсолютно точным.

Никита Епифанов был, пожалуй, в лучшем положении. Он был внутренне подготовлен. Примерно через неделю после того, как бывший закадычный дружок обошелся с ним очень грубо и не по-дружески, он взял грех на душу и подсмотрел поздно вечером в маленькую щелочку, чем же Василий Петрович занимается. Подсмотрел и увидел, но не понял, а только еще пуще разгорелось его любопытство. И вплоть до того момента, как законопатил Василий Петрович все дырки в своем сарайчике, Никита Епифанов разок-другой в недельку, поеживаясь от стыда и воровато оглядываясь, приникал к своей смотровой щели и подолгу наблюдал Василия Петровича. И почему-то завидовал ему. Наверное, оттого, что тому было куда уйти от надоевшего телевизора, от не всегда доброй и ласковой, хотя, в общих чертах, положительной жены, и еще потому, что он видел, как бывший дружок и радуется, когда что-то получалось, и сердится, и швыряет инструмент в сердцах – одним словом, живет. Живет не так, как он, Никита Епифанов, а значительнее, интереснее.

И лишь когда он убедился, что делает Василий Петрович памятник самому себе, Никита Епифанов немножко успокоился. Он счел это занятие ненормальным и стыдным и перестал завидовать. Но тогда делалась всего-навсего маленькая и простенькая пирамидка. Теперь же, увидев произведение, которое, хочешь не хочешь, требовало уважения, Никита Епифанов крепко задумался.

И еще его поразили в самое сердце перемены в самой мастерской. Этих перемен он не видел и не ожидал. Мастерская сама по себе была произведением искусства. На такую мастерскую он, Никита Епифанов, не задумываясь променял бы свою сплошь заставленную гарнитурной мебелью комнату. Это было настоящее мужское жилье. Собственное, сокровенное, в которое даже немножко неудобно входить, настолько каждая вещь говорит о хозяине, о взаимной, преданной и бескорыстной любви.

Второй каменщик, молоденький, длинноволосый, с тонкой шеей и прозрачными усиками, которого называли Колюшкой, обошел памятник вокруг и, приметив острым холодным глазом эскизы, расставленные по полкам, принялся их рассматривать и даже не постеснялся их повертеть. Он же обнаружил и заваленные старыми мешками другие работы. Он даже пытался вытянуть на середину гранитную композицию с фуганком. Но одному ему было не под силу. На помощь к нему пришел угрюмый, и вдвоем они вытянули незаконченную скульптуру поближе к свету.

Петр понимал, что от него все ждут разъяснения, но, чтобы давать эти разъяснения, он должен был все осмыслить, все понять, а вот с этим-то и не получалось… Он знал только начало. А потом была стена, разглядеть за которой что-либо было невозможно. Вот он проник за стену, и опять невозможно совместить то, что он увидел, с самым началом.

А Колюшка уже подошел к книжным полкам и наугад выдернул пару книжек. Одна из них называлась «Микеланджело», другой том оказался «Историей искусства».

Вся эта длинная и многозначительная сцена протекала в абсолютном молчании. Каждый, оказавшись в этой мастерской, вдруг настроился на философский лад, и притом так серьезно настроился, будто его спросили о чем-то самом главном, и спросили так строго, что не ответить или ответить, не подумав, а так, лишь бы что, он не мог.

Угрюмый каменщик думал о бренности жития и о роковых случайностях, которые могут перевернуть жизнь каждого с ног на голову.

Молодой втайне писал маслом, готовился поступить в художественное училище и теперь с интересом прослеживал путь художника к мастерству. Тем более что он был свидетелем редкого случая, когда весь путь можно было проследить, что называется, не сходя с места.

Борис Владимирович находился в расстроенных чувствах. Он ругал себя последними словами за то, что просмотрел в покойном Василии Петровиче что-то, чему, правда, он пока не знал названия. Но все равно ему было до смерти обидно, что так бесславно развеялся им самим придуманный миф о собственной проницательности и чуткости. Короче говоря, он чувствовал себя обманутым и обойденным.

Никита Епифанов вдруг перестал думать, что делать памятник себе есть что-то стыдное, неприличное и даже аморальное. А раз он перестал так думать, то сразу его заели угрызения совести. Ведь он знал, что наверняка есть памятник, но в отместку за нетоварищеское поведение Петровича не подсказал всем, что хоронить следовало бы на кладбище и установить этот памятник. Еще слезы крокодиловы лил в крематории. Еще врал самому себе, что простил… Словом, Никита Епифанов за те несколько минут, что прошли в молчании, полностью себя изничтожил и смешал с землей. И снова ему хотелось плакать от жалости к Василию Петровичу, дружку закадычному, корешу дорогому, который правильно сделал, что обиделся и послал его, Никиту Епифанова, куда подальше, когда тот нахально пытался залезть в его тонкую, как оказалось, душу.

Обида (сборник)

Подняться наверх