Читать книгу Красные партизаны на востоке России 1918–1922. Девиации, анархия и террор - А. Г. Тепляков, Алексей Георгиевич Яковлев, Шавкат Холикович Саидов - Страница 2
Часть I. Истоки анархического бунта
Глава 1
ТРАДИЦИЯ БУНТОВ И САМОСУДОВ
ОглавлениеВ настоящее время хорошо заметно, что историки ослабили внимание к поиску принципиальных схем общественного развития – неизменно оказывающихся очень грубыми – и обратились к конкретной личности, изучая выбор ею идентичности, способы организации в коллективы, обыденное поведение и причины смены стереотипов в моменты ломки старых ценностей, представлений о справедливой власти и личных обязанностях, о морально позволенном и табуированном, об отношении к «своим» и «чужим» и т. п.256 Эти активно обсуждаемые вопросы чрезвычайно актуальны при изучении партизанщины как проявления преимущественно анархически буйной жестокости, грабительства и вандализма на почве классовой и национальной розни.
Власть архаических пластов в человеческом сознании, прикрытых тонкой коркой цивилизованности, объяснена К. Г. Юнгом с помощью понятия «коллективного бессознательного». Важны открытые С. Милгрэмом социальные механизмы подчинения доминирующим субъектам, поскольку без формирования жестких иерархических структур человечество как вид не смогло бы выжить. Главное условие формирования таких структур – безусловное и бездумное подчинение вышестоящему индивиду. Таким образом, при организации людей в социальную пирамиду индивидуальные ценности каждого человека подвергаются значимой корректировке257. Человеческая склонность пассивно повиноваться или причинять страдания другим – это «всеобщая естественная склонность, хотя не все следуют» ей. Другие психологические опыты показали, что в чрезвычайной ситуации «поведение индивида будет сильно зависеть от того, как реагируют другие». Однако, сколь бы мощным ни было воздействие социальных структур и факторов среды на людей, оно не доходит до того детерминизма, который отчуждает у них их свободу и, стало быть, их человечность258.
Особенности физиологии и социальных навыков рождают множество феноменов, в том числе негативных, способных вредить обществу. Человек произошел из животного мира, но часто проявляет гораздо больше свирепости, чем звери, среди которых, впрочем, весьма распространены примеры жестокого поведения: пантеры, волки, хорьки зачастую убивают больше, чем могут съесть; зубры всем стадом затаптывают больных особей, а волки стаей пожирают раненых сородичей; медведи, львы, бегемоты, тюлени часто убивают детенышей, опасаясь будущей конкуренции за самку и кормовую территорию.
Для человеческой беспощадности есть и определенные биологические причины: например, высокий уровень тестостерона, помогающий размножаться круглый год, но и ответственный за повышенную агрессию мужской части общества. Однако деструктивная деятельность человека скорее биологически потенциальна, а не биологически детерминирована259. Известно, что человек физиологически нуждается в сильных ощущениях, ибо в его мозге есть группы нейронов, ответственных за переживание именно негативных эмоций: ярости, страха и пр. При длительном недостатке возбуждения порог возбудимости этих нейронов снижается. Поэтому потребность в острых переживаниях (а значит, и в социальных конфликтах) является функциональной и сейчас частично сублимируется культурой – с помощью спорта, зрелищ, искусства260. Сто лет назад в большой моде были кровавые зрелища.
Современный антрополог пишет, что, когда в сообществе образуется дефицит культуры, высвобождаются те инстинкты первобытных людей (жестоких охотников-дикарей), которые обычно заглушены и скованы культурными нормами. Там, где подобные личности «собраны в группы… автоматически возрождаются те нормы и те институции, которые ближе к первобытному обществу, потому что таких или подобных норм и институций требует (и после некоторых опытов все это находит) не обработанный культурой коллективный разум»261. Механизм раскручивания массового насилия известен. Маргинал «находит» себя в стаде себе подобных. А всякое аффектированное сообщество, или, проще говоря, шайка, легко превращается в коллективного насильника. При этом люди, ощущавшие себя в прошлом изгоями, могут возомнить, что являются богоизбранными262.
Поскольку партизаны были преимущественно сельскими жителями, необходимо попытаться оценить, как особенности национальной истории и социальной психологии крестьянской России повлияли на феномен красной партизанщины. Суть психологии русского крестьянина упрощенно, но вполне адекватно выразил в брошюре 1922 года один из лучших тогдашних писателей: «В сущности своей всякий народ – стихия анархическая; народ хочет… иметь все права и не иметь никаких обязанностей. Атмосфера бесправия, в которой издревле привык жить народ, убеждает его в законности бесправия, в зоологической естественности анархизма. Это особенно плотно приложимо к массе русского крестьянства, испытавшего более грубый и длительный гнет рабства, чем другие народы Европы. Русский крестьянин сотни лет мечтает о каком-то государстве… без власти над человеком»263.
Отмеченные историками незрелость и духовная противоречивость малограмотной нации отражались и в недостаточной нравственной устойчивости, склонности к спонтанным и иррациональным поступкам, и в поверхностном обрядоверии вместо сознательного религиозного исповедования (характерна дневниковая запись Н. С. Лескова от 1845 года: «Христианство на Руси еще не проповедано»), а также в имитации других значимых вещей. К. Касьянова писала, что русских «…ославили на весь мир какими-то безудержными коллективистами <…> А на поверку оказываемся мы глубокими социальными интровертами, которые очень трудно „монтируются“ в ту группу, консенсуса которой не разделяют»; что коллективистические навыки носят лишь внешний характер, имитируются в интересах приспособления264.
Анализируя потаенный фольклор, ранний исследователь отмечал: «…в русской сказке сочувствие лени и воровству граничит с апофеозом лентяя и вора»265. Современный историк литературы более категоричен: русские сказки, демонстрируя желание человека «пожить в свое удовольствие, без запретов; убивать, не думая, ради забавы, безнаказанно, без цензуры преступных инстинктов», наглядно показывают, что подсознание народа «глубоко и последовательно садистично»266.
Большинство авторов, как старых, так и новых, дают правосознанию российского крестьянства крайне негативную характеристику. Вот мнение С. Ю. Витте, относящееся к 1903 году: «Россия составляет в одном отношении исключение из всех стран мира – народ систематически воспитывался в отсутствии понятия о собственности и законности. <…> …Что может представлять собой империя со 100-миллионным крестьянским населением, в среде которого не воспитано ни понятие о праве земельной собственности, ни понятие о твердости права вообще?»267 А вот точка зрения современного исследователя: «Веками настроенная на коллективное выживание община формировала у своих членов правосознание, соответствующее этой сверхзадаче: кради, если это отвечает интересам твоего хозяйства и не задевает хозяйственных интересов общины; не плати долгов, за которые община не отвечает по круговой поруке; убей, если конокрад угрожает общему стаду, поджигатель – тесно прижавшимся друг к другу строениям деревни, колдун – здоровью ее обитателей»268.
Культурный и проницательный помещик А. Н. Энгельгардт отмечал противоречивость крестьянского поведения: «Я не раз указывал, что у крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству, все это сильно развито в крестьянской среде <…> Все это, однако, не мешает крестьянину быть чрезвычайно добрым, терпимым, по-своему необыкновенно гуманным… Но при всем том, [случится возможность] нажать кого при случае – нажмет»269.
Крестьянский мир чрезвычайно мало напоминал сотворенный в сознании интеллигенции патриархально-буколический рай, о чем не раз предупреждали многие русские писатели – от Пушкина и Гоголя до Чехова, Горького и Бунина. Незадолго до смерти Лев Толстой, разочарованный погромами первой русской революции, сказал своему секретарю: «Если я выделял русских мужиков, как обладателей каких-то особенно привлекательных сторон, то каюсь, – каюсь и готов отречься от этого»270. После революции «смена вех» была практически всеобщей: в дебютном романе В. В. Набокова «Машенька» (1926) герой-пошляк заявлял, что Россия погибла, ибо «„богоносец“ оказался… серой сволочью». В 1925 году Илья Репин заметил Корнею Чуковскому: «…но как мы все восхваляли мужика, а мужик теперь себя и показал – сволочь»271.
Крестьянство Сибири и Дальнего Востока обладало рядом качеств, отличных от присущих остальному сельскому населению страны. Отсутствие помещичьего землевладения, громадный наплыв ссыльных, незначительность административного аппарата и его отдаленность от разбросанных далеко друг от друга селений формировали специфические черты психологического склада сибиряков: рационализм, индивидуализм, самостоятельность, вплоть до оппозиционности и отторжения власти, чувство собственного достоинства. При этом мужицкое отношение к государству было, как и везде, недоверчивым и потребительским: крестьяне «постоянно добивались от власти различного рода льгот, пособий, разрешения спорных вопросов в нужном им ракурсе», проявляя при этом «чудеса изворотливости, прекрасное знание законов, элементы социальной демагогии»272.
Сибиряк отличался гордостью, любознательностью, больше трудился, но был при случае не прочь и обхитрить доверчивого партнера, а то и убить беглого каторжника либо батрака-китайца, чтобы не платить за сезонную работу. Для XIX и начала XX века типичны были «варнацкий расчет» (убийство батрака-бродяги по окончании сезона работ) и прямая охота на «горбачей»273, т. е. бродяг из бывших или беглых заключенных. Нравы в каторжной Сибири исстари отличались варварской грубостью. В XVII веке кабаки в сибирских городах, помимо мужчин, посещали не только сосланные в Сибирь за «блуд» женщины, но и местные охотницы до крепких напитков274. Сосланный в Киренский уезд Иркутской губернии А. Н. Радищев о местных крестьянах высказался следующим образом: «Местный житель любит лукавить и обманывает сколько может даже в тех случаях, когда правильно понятая выгода заставила бы его предпочесть честное отношение». Позднее другой автор, говоря о Томской губернии, отметил: «Кража частной собственности… распространена повсеместно и в значительной степени: …крадут необмолоченный хлеб с поля и сено с лугов; крадут шлеи, хомуты и т. п. со двора. Здесь считается правилом, что без присмотра лежит, то и может быть украдено, „на то и щука, чтобы карась не дремал“. Крадут незнакомые у незнакомых, знакомые у знакомых, родные у родных»275.
Огромные крестьянские миграции с конца XIX века пополняли регион массой населения, относившегося к чужой собственности с еще большей легкостью, и это породило у старожилов снисходительно-презрительную поговорку: «Поселенец что младенец – на что взглянет, то и стянет». Современники отмечали жалкий вид хижин новоселов по сравнению с добротными особняками коренных жителей, убогость быта и грубость нравов: «Верхнее зимнее пальто есть далеко не у всех, не раз приходилось наблюдать, как вся семья ходит в одной и той же рваной шубе… Молодежь в свободное время, заломив шапки набекрень, шляется по улицам, пьет, после чего скандалит и дерется»276. В Канском уезде Енисейской губернии до самой Гражданской войны переселенцы ютились в наскоро сбитых «грязных и курных новосельческих избах, зачастую вместе со свиньями и овцами»277, вызывая презрение старожилов к тем, кто и печь сложить не умеет.
Но важнее «легкого» отношения к чужой собственности было то, что народный менталитет не сопротивлялся идее террора, так как не содержал представлений об абсолютной ценности человеческой жизни. Традиционное общество не способно «заметить потерю бойца». Подчеркивая, что дети «питаются хуже, чем телята у хозяина, имеющего хороший скот», а детская смертность куда больше, чем смертность телят, тот же А. Н. Энгельгардт приводит много эпизодов спокойной реакции матерей на болезнь и смерть детей, например: «Воля Божья. Господь не без милости – моего одного прибрал, – все же легче…» Другая деревенская мать на тяжелый недуг взрослой дочери отозвалась такой сентенцией: «А и умрет, так что ж – все равно, по осени замуж нужно выдавать, из дому вон, умрет, так расходу будет меньше», имея в виду, что похороны обойдутся дешевле, чем выдача замуж с приданым278.
До ХX века среди русских крестьян большим несчастьем считалась смерть некрещеного ребенка, а смерть крещеного, наоборот, воспринималась как особая Божья милость: родители были убеждены в ангельской природе таких детей. Для умерших до семи лет, считавшихся безгрешными, выработали упрощенный вариант похоронно-поминальной обрядности, причем родительские скорбь и горе были объявлены греховными, поскольку ухудшали загробное существование детей. Стремление обеспечить своему сыну или дочери ангельскую посмертную судьбу было так сильно, что порой провоцировало мать на умышленное лишение ребенка жизни, пока он не вышел из детского возраста279.
Британский историк описывает сельский мир как абсолютно отличающийся от городского. Там, на селе, доминировало примитивное однообразие и отсутствие индивидуальности, поскольку все одинаково одевались и стриглись, ели из одной чашки, спали в одной комнате и (добавим) нередко поголовно болели сифилисом: «Стыдливости не было места в крестьянском мире. Отхожие места находились на открытом воздухе, а городских врачей шокировала крестьянская привычка плевать в глаз человеку, чтобы избавить его от ячменя, кормить детей изо рта в рот и успокаивать младенцев мужского пола, посасывая их половой член»280. Еще в середине 20‐х годов три четверти родителей предавались любовным утехам на глазах у детей, что вызывало у первого советского поколения некоторый протест281.
В деревенском сознании считалось нормальным и «тихое» уничтожение неугодного родственника. Убийство расценивалось в общине как внутреннее дело семьи, пока оно не угрожало семейству разорением и, таким образом, не касалось всего сельского общества. Например, неугодную жену муж не отпускал назад в отцовский дом, ведь тогда пришлось бы вернуть и приданое, и ее постепенно забивали, причем в расправе могли принять участие все родственники мужа; соседи знали или догадывались о причинах смерти несчастной, но это была общая тайна деревни282.
Распространена была в русских селах практика самосудов, которая означала любую форму расправы с нарушителем общинных правил – вплоть до его убийства; это касалось застигнутых на месте преступления конокрадов, поджигателей, «колдунов», а позднее даже хулиганов. Решение о самосуде выносил сход, немедленно созываемый по обнаружении преступления; приговор тут же приводился в исполнение. Особенно наглядно практика жесточайших самосудов проявилась в периоды крестьянских войн и восстаний XVII–XVIII столетий, Отечественной войны 1812 года, холерных бунтов начала 1830‐х годов.
Очень жестокой была разиновщина283. Пугачёвцы демонстрировали массовый террор и отъявленный садизм по отношению не только к тысячам представителей высших классов284, но и к рабочим заводов, которые они осаждали, а затем грабили и сжигали, сопровождая эти действия массовой резней населения и уводом пленных, особенно женщин. Из 129 заводов Урала пострадало в 1773–1774 годах более половины: повреждено и разграблено – 37, разрушено – 25, уничтожено до основания и не восстановлено – 7. По 60 заводам оказалось убито и пропало без вести 2670 человек, убытки составили 2,77 млн рублей285.
Масштабы уничтожения жителей уральских заводов не могут не впечатлять. Стоявший на реке Белой (приток Камы) Белорецкий чугуноплавильный завод сдался пугачёвцам после шестинедельной осады в апреле 1774 года. По документам, на заводе было «побито и без вести пропало мужчин 409, женщин 377». На Златоустовском и Саткинском заводах оказалось убито 509 человек, без вести пропало – 490. Воскресенский медеплавильный завод (на реке Тор, в 60 километрах к югу от Стерлитамака) был сожжен повстанцами, уничтожившими 353 мужчин и 311 женщин. На Юрюзаньском заводе «побито и умерло» 266 мужчин и 85 женщин, на Кано-Никольском – 166 мужчин и 79 женщин. Потери Симского завода составили 247 мужчин и 61 женщину, Суховязского – 140 человек, на Усть-Катавском заводе убили 58 мужчин и 50 женщин. Рабочих нередко вырезали всех: Ижевский завод был «выжжен до почвы», погибло и пропало 52 служащих и мастеровых, а сколько крестьян – неизвестно; на Уфалейском заводе было убито 62 мастеровых286.
Огромные потери понесли и несопротивлявшиеся горожане. На добровольно передавшемся Пугачёву Богоявленском медеплавильном заводе (район рек Камы, Усолки и Белой) было убито 158 мужчин и 108 женщин. Не избежал аналогичной расправы и перешедший к повстанцам Катав-Ивановский завод: «Повешено, побито и без вести пропало 132 мужчин[ы] и 62 женщины»287. Внушительная численность погибших женщин говорит о том, что пленных заводчан вырезали семьями; также многих пленниц повстанцы-башкиры уводили с собой. При разгроме Казани в июле 1774 года город был разграблен и сожжен – сгорело 25 храмов и три монастыря, 1772 дома; убитыми оказались 162 жителя, 486 пропало без вести. Основную часть жителей, включая женщин, пугачёвцы пытались угнать с собой – 10 тыс. человек288. В подготовительных материалах к «Истории Пугачёва» А. С. Пушкина поименно перечислено несколько десятков священников и церковнослужителей, убитых пугачёвцами, приведены многочисленные примеры ограбления и осквернения церквей, вплоть до превращения их в отхожие места289.
Новый – а на деле скорее старый, дореволюционный – взгляд на Пугачёва постепенно формируется современными историками, которым в целом не очень интересна фигура этого «авантюриста, грабителя, убийцы и похотливого хама»290. Еще Пушкин, опираясь на материалы следствия, дал объективный портрет и самозванца, и его окружения, и его войска как преимущественно авантюристов и разбойников. В Пугачёвском лагере царили доносительство и террор: по малейшему подозрению в том, что кто-то не считает самозванца царем, могли лишить жизни. Сам Пугачёв всегда присутствовал при массовых казнях и нередко ими руководил291. Сегодня особенно очевидна тупиковость подобных массовых движений, разорявших огромные территории и беспощадно уничтожавших основных носителей культуры той эпохи – дворян и священников, причем нередко вместе с семьями.
По мнению новейшего биографа, реальный Пугачёв в успех восстания не верил, а потому едва ли всерьез задумывался о будущем Российской империи. Непомерно амбициозный, Пугачёв «постоянно врал», неоднократно перевоплощаясь «в людей, стоящих на социальной лестнице гораздо выше, нежели он сам»292. (Сначала Пугачёв выдавал себя за крестника Петра Великого, потом за старообрядца, атамана, царьградского купца, позднее «дорос» до императора. Так и сибирские партизаны стремительно росли в должностях, превращая себя в командиров дивизий, корпусов, армий и фронтов.) Однако, например, в Башкирии последние 30 лет безмерно идеализируют фигуру юного пугачёвского сподвижника, Салавата Юлаева, как главного персонажа национальной истории и опираются на концепцию доминантной роли башкир в Пугачёвском бунте293.
Специфика сибирских условий широко способствовала очень устойчивой практике самосудов. Описывая нравы сибиряков середины XIX столетия, Н. М. Ядринцев упоминал о многолетнем кровавом противостоянии уголовных ссыльных и местного населения:
Крестьянин не щадит в своей расправе бродягу за преступление, особенно за воровство; за самой незначительной украденной вещью крестьянин часто гонится без устали десятки верст… <…> Расправа за преступления в деревнях делается на виду и целым обществом; даже старухи и ребята принимают в ней участие. Смертные приговоры при этом также не редкость. <…> Привычка расправляться с бродягами смертью последних создала в Сибири систему безразборного истребления бродяг и, наконец, породила бесчеловечный промысел этими убийствами. Это – род охоты за бродягами и обирание убитых… <…> Говорят, что бывали крестьяне, убивавшие по 60, 90 и более человек бродяг294.
Этнографический материал свидетельствует, что патриархальная жестокость, по-прежнему распространенная как в XIX веке, так и в первой четверти XX века, имела древние языческие корни. Исследователи жизни деревни во второй половине XIX века обнаружили факты нередких убийств людей самосудом при совершении разного рода суеверных обрядов: при изгнании нечисти, расправе с колдуньями, обвиненными в наведении «порчи» и болезней, при освящении построек, прежде всего домов, очищении от сглаза, защите от эпидемий295. Подобные расправы перекочевали и в ХX век, когда конфликтность резко усилилась за счет противостояния многочисленных переселенцев обеспеченному старожильческому населению.
Неудивительно, что и российская армия, набранная из крестьян-рекрутов и управляемая офицерами-крепостниками, часто воевала по средневековым нормам, а это в XVIII и XIX столетиях уже вызывало критику европейцев296. В записках шведского офицера о Семилетней войне говорилось о повальном насилии казаков в Пруссии в 1759 году: «…жалобы слышались со всех сторон… [на] этих грабителей, которые, кажется, только для того и воюют, чтобы разбойничать. <…> Я довольно гордо отвечал Шувалову, что… прочие воюющие державы не подражали действиям войск ее величества императрицы, которые выжгли половину прусских деревень; что русская армия делала ужасы во владениях короля…»297 Жители Варшавы навсегда запомнили расправы суворовских войск, разъяренных яростным сопротивлением поляков, над женщинами и детьми во время штурма Пражского предместья298.
Массовые расправы над пленными были очень характерны для Отечественной войны 1812 года, когда огромная часть населения столкнулась с вражеским нашествием «двунадесяти языков». Нередко крестьяне выкупали пленных Великой армии у солдат за немалые по тем временам 2 рубля серебром (цена бутылки шампанского), после чего беспощадно умерщвляли безоружных. Согласно А. И. Михайловскому-Данилевскому, один сельский староста запрашивал барина, каким еще манером следует убивать французов, потому что он уже истощил все способы смертей, ему известные299. А. К. Кузьмин со слов одного из крестьян вспоминал: «Нахватаем их человек десяток и поведем в этот лесок. Там раздадим им лопатки да и скажем: ну, мусьё! ройте себе могилки! Чуть кто выроет, то и свистнешь его дубинкой в голову…»300Герой Бородина В. И. Левенштерн вспоминал, что, «проезжая мимо одной освобожденной русской деревни, видел, как крестьяне, положив пленных неприятелей в ряд головами на большом поваленном стволе дерева, шли вдоль него и разбивали дубинами сии головы»301.
В ответ на подобные истории один из офицеров записал: «Слыша такие рассказы, нельзя было не содрогаться ожесточению Русского народа против своих разорителей: возбужденный фанатизм выходил за пределы человечности. Так в народной войне исчезают всякие правила, и неприятели следуют единственно побуждению ожесточенного сердца – истреблять друг друга утонченным варварством»302. Характерно, что в «Войне и мире» о принципиальном истреблении французов говорит только князь Андрей Болконский: «…ежели бы имел власть… я не брал бы пленных <…> …это одно изменило бы всю войну… Не брать пленных, а убивать и идти на смерть!»303
Такой военный знаток, как генерал А. В. Геруа, ставил рядом понятия «отряд» и «банда», упоминая «имена Фигнера, Сеславина, кн. Вадбольского, Василисы-Старостихи, со своими отрядами и бандами, работавшими на сообщениях французской армии в 1812 году»304. Дворянин Денис Давыдов в «Дневнике партизанских действий 1812 года» негодовал на жестокости известного партизанского вожака, дворянина немецкого происхождения305 А. С. Фигнера, ссылаясь на свидетельства знавших его людей и считавших кровожадность средством «привязать к себе чернь, всегда алчущую подобного рода зрелища». «Едва он узнал о моих пленных, – пишет Давыдов о Фигнере, – как бросился просить меня, чтобы я позволил растерзать их каким-то новым казакам его, которые, как говорил он, еще не натравлены». Правда, и «сам Давыдов признавал, что по военным обстоятельствам ему приходилось убивать пленных», только он был против хладнокровного уничтожения бывших врагов уже после горячки боя. Тем не менее вестфальский унтер-лейтенант Й. Ваксмут, взятый в плен в октябре 1812 года казаками Давыдова, «описал в… мемуарах, как тяжелораненые и изувеченные пленные были отданы по приказу начальника отряда на растерзание крестьянам… на глазах как партизан, так и остальных пленных»306.
Для действий Фигнера типичным было постоянное истребление пленных наижесточайшим образом, вплоть до сожжения живьем. Знавшие Фигнера отмечали, что весь его отряд носил разбойничий характер – был собран красноречивыми призывами к грабежам из «праздношатающихся вооруженных людей всякого рода войск… для приобретения добычи», после чего Фигнер «с двумя сотнями разнокалиберных удальцов начал производить свои набеги»307. Один из подчиненных Фигнера подробно описал уничтожение партии из 180 пленных: Фигнер сначала приказал раздеть их, а потом перебить холодным оружием, чтобы не выдать пальбой расположения отряда. Когда под Можайском в селе князя Вяземского отрядом был обнаружен десяток французов, «Фигнер сейчас развешал их по соснам под селом, как ветчину на солнце вешают». Выдача пленных на растерзание крестьянам тоже была у Фигнера обычным делом308.
При этом есть все основания полагать, что жестокость Фигнера поощрялась высшим военным руководством309. Когда он обратился к генералу А. П. Ермолову с вопросом, как поступать с многочисленными пленными, содержать которых уже нет возможности, «Ермолов отвечал лаконичной запиской: „Вступившим с оружием на русскую землю – смерть“». Так с этого времени «началось жестокое истребление пленных, умерщвляемых тысячами», – утверждал племянник Фигнера, ссылаясь на свой разговор с Ермоловым (позднее прославившимся жестокими расправами над горцами). Сослуживец Фигнера И. Т. Радожицкий сообщает, что после того, как Фигнер стал в Тарутинский лагерь ежедневно присылать партии по 200–300 пленных, то в Главной квартире «стали уже затрудняться в их помещении и советовали ему истреблять злодеев на месте». Современный исследователь утверждает, что на погибшего Фигнера «и в литературе, и в мемуаристике как бы возлагалась ответственность за жестокости партизан по отношению к пленным, которые… не укладывались в общепринятые европейские нормы…»310.
Переживший русскую зиму в Вильно пленный писал о бесчеловечном отношении победителей, которые больных и раненых грабили и выбрасывали на улицу: «Крики на улицах становились все ужаснее, когда, собрав в кучи несчастных… их целыми сотнями запирали в пустые помещения при церквах или монастырях, не давая возможности развести огня, не выдавая пищи по 5 и 6 дней и отказывая даже в воде. Таким образом[,] почти все погибли от холода, голода и жажды. <…> Общий подсчет умерших за четыре месяца моего пребывания в Вильне достигал приблизительно 2000 [пленных] офицеров и 20 000 солдат. И в русских военных госпиталях процент смертности был большой, потому что здесь также развилась госпитальная горячка311.
В. И. Левенштерн мимоходом подтверждал, что в Дорогобуже пленные «французы были скучены в церквах и на улицах, где они умирали голодной смертью», и присовокуплял, что положение русских войск «было так же бедственно, как и положение французов». Заняв для ночлега первый попавшийся дом в Дорогобуже и выгнав оттуда дюжину французских квартирантов, Левенштерн наблюдал, как хозяин дома, «ярый патриот», тут же схватил кухонный нож «и убил на моих глазах 5 или 6 французов так быстро, что я не успел помешать этому». Затем «патриот» принялся кричать соседям, чтобы они выходили и помогали резать неприятеля – народ бросился убивать безоружных «топорами, кирками, косами, вилами и всем, что попадало под руку <…> …на лицах мирных жителей отражалось в эту минуту зверство истых людоедов…». Инициатор резни похвастал офицеру, что прирезал 20 пленных: «Я не сделал ему выговора: патриотизм довел его до фанатизма»312. Также Левенштерн сообщал, что взятые в плен во время роковой переправы через Березину от 500 до 600 женщин были заперты в большом сарае и через несколько дней умерли от холода и голода – «в живых осталось всего восемь женщин; матери и дети погибли вместе»313.
В последние годы стал широко известен факт оставления в Москве в 1812 году 22,5 тыс. раненых при Бородине, большая часть которых сгорела в великом пожаре Первопрестольной, зажженной и русскими войсками, которые огнем уничтожали склады, и горожанами, которые почти все ушли из города. Отношение к своим раненым было сходным и в следующей большой войне. Мемуарист сообщил слышанный от Л. Толстого рассказ об одном из эпизодов Крымской кампании: «Когда Малахов курган был взят [французами в 1855 г.] и войска спешно переправлялись на Северную сторону, тяжелораненых оставили на „Павловом мыске“, где была батарея… с которой можно было обстрелять весь город. Когда сообразили, что нельзя ее так отдавать французам, то решили ее взорвать <…> Мысок был взорван с батареей и со всеми ранеными, которых нельзя было увезти…»314
Переход к ХХ столетию ознаменовался кровавой драмой на Дальнем Востоке, о которой Россия забыла, зато до сих пор очень хорошо помнит Китай. Когда к приграничному Благовещенску летом 1900 года вплотную подкатилась стихийная волна бушевавшего в Китае антиевропейского восстания боксеров (ихэтуаней) и со стороны Сахаляна (Хэйхэ) по городу было сделано несколько артиллерийских залпов, повлекших жертвы среди населения – погибло пятеро и 15 было ранено, русскими овладела паника, вылившаяся затем в жесточайший погром многочисленных местных китайцев. Только в Благовещенске 4 июля 1900 года казачеством при абсолютном попустительстве властей были изрублены топорами и шашками, застрелены и утоплены в Амуре не менее 3,5 тыс. мирных китайцев, среди которых было множество женщин, детей и стариков315.
После расправы в Благовещенске местные жители убивали китайцев и маньчжуров сотнями по всей крестьянской округе; в ответ китайцы пытались высадить десант в Зазейский район. Полицейские приставы сообщали, что «всего в 8 волостях найдено 444 трупа, однако в уголовном деле отмечалось, что это явно заниженные цифры»316. Подобные беспричинные убийства, неизменно сопровождавшиеся грабежами и мародерством, увеличили число жертв среди китайцев примерно до 5 тыс. человек. Наказания за зверства были символическими: полковник М. М. Волковинский, приказавший расстрелять в Поярковском станичном округе 85 китайцев с захваченного парохода и собранных в окрестностях, был уволен с военной службы с лишением пенсии и права ношения мундира. Характерно, что благовещенская трагедия встретила довольно равнодушную реакцию современников и скоро забылась317. Между тем в 1920‐х годах алтайские крестьяне, вспоминая Гражданскую войну, сокрушенно признавали: «Наши ходили в Китай усмирять. Так же галились над народом, как чехи [в Сибири] и французы»318.
В годы русской смуты первой четверти ХX века частые военные жестокости, вызвавшие повальное обесценивание человеческой жизни, сочетались с опьяняющей обстановкой революционной вседозволенности, из‐за чего происходили особенно вопиющие отклонения огромных масс населения, преимущественно мужского, от традиционных нравственных норм.
Эпохи войн и революций крайне способствуют стремительному превращению многих людей, особенно нравственно неразвитых и с определенными психическими наклонностями, в окровавленных скотов: «…Осквернение и уродование трупов, насилование и истязание жертв, а подчас даже случаи людоедства, вот неизбежные последствия таких взрывов звероподобной дикости. Избиения Варфоломеевской ночи изобиловали инцидентами подобного рода. <…> Тотчас вслед за убийством Генриха IV тело Равальяка было растерзано народом в куски, который тут же съел его мясо». При этом жаждущая крови толпа легко убивает и своих. Так, в 1871 году, когда парижские коммунары расстреливали заложников, «…один из коммунаров хватал каждого попа поперек тела и перебрасывал через стену. Последний поп оказал сопротивление и упал, увлекая за собою федералиста. Нетерпеливые убийцы не желали ждать и… убили своего товарища так же быстро, как и попа»319. Все эти классические черты разнузданности буйной черни320 очень четко проявились и в отечественном бунтарском движении.
Здесь следует подчеркнуть, что идеологическая и расовая ненависть внутри модерного общества может давать плоды, превосходящие в жестокости то, на что способно общество патриархальное. Образцы крайне свирепого поведения во время гражданского противостояния в первой половине ХХ столетия показали и развитые страны, далеко ушедшие от традиционной патриархальщины: Финляндия, Венгрия, Германия, Испания… Дикие расправы финских войск и их добровольных помощников с красными пленными во время краткой, но ожесточенной вспышки гражданской войны в Финляндии (1918), гораздо более продолжительная война всех против всех в Испании 30‐х годов, а также массовый террор нацистов, которые уничтожали население оккупированных территорий в угоду своим расовым принципам, – наглядные тому примеры.
Но в Европе допущение зверств было со стороны государства временной уступкой широким настроениям социального реванша, национализма и мести; затем их пресекали, а виновных в эксцессах ждало возмездие – суровое наказание ряда турецких генералов после геноцида армян 1915 года было осуществлено даже в отсталой Османской империи. В итоге социальные бои на национальной, классовой и религиозной подкладке, подстегнутые Первой мировой войной, оказались не очень продолжительными, не смогли разрушить основ общества. Европейцы сумели пережить эксцессы больших гражданских конфликтов и вернуться в правовое состояние, усовершенствовав государственные и общественные институты.
В России же архаичность социума обусловила гораздо более длительный и жестокий накал вооруженной борьбы, причем государство прямо поощряло гражданскую войну, занимаясь классовым подстрекательством. В ходе грандиозного общественного конфликта отсталое крестьянское население массово пыталось воплотить идеал анархического безначалия на основе принципиального отторжения цивилизационных ценностей. Делалось это путем широкой социальной чистки, когда к чужакам, подлежавшим истреблению и экспроприации, относились не столько лица из других наций или военнопленные, сколько представители собственного сословия, оказавшиеся на противоположной стороне. Слабость правового сознания вызвала разгул уголовного и политического криминала, а бессилие общества перед ним не позволило создать эффективную государственность ни Временному правительству, ни белым, ни красным (советское «ресурсное государство» автор считает тупиковым конструктом). Физическая ликвидация и последовательная дискриминация образованных и зажиточных людей в деревне крайне усугубили общественные проблемы, осложнив ход развития в сельской местности на целые десятилетия.
Сегодня отечественные историки активно пытаются понять роль как патриархальщины, так и идеологии в русском бунте, в его «осмысленной бессмысленности», когда различные общественные силы сознательно сделали ставку на растравливание бунтарских традиций с целью политического, военного и материального выигрыша. Именно радикальная интеллигенция создала экстремистские партии большевиков, эсеров и анархистов. В 1905 году Максим Горький финансировал восстание в Москве, а в его и М. Ф. Андреевой квартире была мастерская по производству бомб. Одной из боевых дружин в период московского Декабрьского восстания командовал скульптор С. Т. Конёнков, под началом которого действовал 16-летний реалист С. А. Клычков, будущий поэт321.
Историк Б. Н. Миронов отмечает, что модернизация сознания и нравов русской деревни не поспевала за реформами в жизни образованных классов, и указывает, что современники почти единодушно утверждали: простой русский человек – крестьянин или горожанин – нуждался в надзоре, так как был склонен к спонтанности за недостатком самоконтроля и дисциплины, индивидуализма и рациональности в поведении. Миронов прав, говоря о неизбежности изменений сознания крестьянства, о чем свидетельствует сибирская его часть – намного более свободная и относившаяся к богатству не как к греху стяжания, но как к закономерному результату напряженного труда. Однако у России не оказалось исторического времени на цивилизованный переход от традиционного общества к гражданскому. Столкновение традиций и инноваций вызывало глубокие колебания психики масс и имело необычайно серьезные последствия в виде кризиса традиционной идентичности, разные уровни которой (общественный, групповой и личностный) интенсивно наслаивались один на другой322, резко усиливая потенциал конфликтности.
Как подчеркивает В. В. Согрин, русское крепостничество почти свело на нет возможности произрастания буржуазной цивилизации и обусловило то, что даже в начале XX века Россия оставалась преимущественно традиционным обществом. Ментальность различных сословий сохраняла свою антибуржуазность; сокровенным желанием крестьян была конфискация всех помещичьих земель и передача их в общинную собственность, а после столыпинской реформы – «черный передел», т. е. экспроприация всех частновладельческих земель – и помещичьих, и выделившихся из общины крестьян – в пользу крестьянской общины. Антибуржуазная концепция справедливого общественного устройства была привнесена крестьянством, являвшимся главным источником формирования рабочего класса, в город и стала основополагающей частью ментальности молодого российского пролетариата. И антибуржуазная революция 1917 года была не импортным продуктом, а чисто русской антимодернизационной революцией323.
Хотя русский крестьянин внешне демонстрировал стремление к равенству, «открывшиеся после революции социальные лифты монопольно использовались в интересах собственных или своего окружения», а «широкая их доступность казалась нарушением принципа справедливости». Лозунг свободного труда трактовался как освобождение от всякой работы, а «понимание под работой только физического труда… привело к тому, что он стал признаком социальной принадлежности… к „подлому“ сословию. Стремление избавиться от этого порочащего качества реализовалось в ходе революции, а комплекс социальной неполноценности соблазнял обменяться этим признаком с ранее привилегированными слоями…»324.
Партизаны были преимущественно крестьянскими маргиналами, причем данный слой не исчерпывался дезертирами царской, Белой и нередко Красной армий (так сказать, законными маргиналами). Очень многие селяне маргинализировались стихийно, в дурманящей обстановке безвластия или слабой власти, не вынося покушений на личную собственность и свободу, понимаемую исключительно как волю. Собственный военный опыт диктовал уверенность, что с унесенной при дезертирстве325 или купленной винтовкой можно защититься и от соседа, и от государства, одновременно как следует нажившись чужим добром.
Недостаточная легитимность властей, сменивших монархию, их «временность» провоцировали крестьян на анархические захваты государственной и чужой собственности, на бунт против тех, кто пытался вернуть нацию в правовое поле. Крестьянская молодежь, массово получившая военный опыт, оказалась особенно горючим материалом. Люди, прошедшие через фронт, неизбежно сближались мировоззрением с уголовщиной – начинали пренебрежительно относиться не только к чужой жизни, но даже и к собственной, не говоря уже об уважении прав личности и собственности. Военный риск стал частью жизни, а для довольно большого числа людей – и необходимым стимулятором жизненной активности, настоящим наркотиком.
Известно, что в традиционном обществе молодежь строго контролируется старшими, а при ослаблении патриархальных уз видит возможность более вольного поведения и нередко ведет себя по-детски, освобождаясь от присмотра. Перед Первой мировой войной российские чиновники попытались выявить причины растущего хулиганства в традиционалистской среде и сделали вывод, что молодежь хулиганила без осознанных целей – просто так. Как заключает известный современный исследователь, при кризисе традиционного общества «Россия вступила в полосу глобальных „иррациональностей“»326.
Российская империя, составляя социокультурное целое с Европой, оставалась ее периферией, «а потому наиболее остро реагировала на общеевропейские идейные поветрия и катаклизмы»327. Согласно В. П. Булдакову, «в отличие от европейской цивилизации, несущей в себе гены самомодернизации, Россия представляла собой традиционную империю» и бралась за непосильную и «абсурдную задачу форматирования социального пространства под собственные немощи». Поскольку «имперское существование на обочине мир-системы тянет к подражательности», «российские верхи тянулись к Европе», а «низы, напротив, были склонны спонтанно отстаивать свою „самость“». Такое «резонирование ритмов европейской и российской истории порождало кризис идентификации»328.
«…Структуры традиционного общества всеми силами сопротивлялись модернизации. Поэтому реализуемый „сверху“ модернизационный процесс вел к нарастанию конфликтности во всех сферах жизнедеятельности общества… в итоге революция 1917 года стала его традиционалистской реакцией на происходившие в стране изменения»329. Шла быстрая маргинализация огромных масс – множество семей, разоренных после призыва хозяина в армию или потерявших имущество при военных действиях, беженцы и выселенные из зоны военных действий, дезертиры, безработные, сироты плюс уже имевшиеся маргиналы, численность которых в кризис закономерно увеличивается: люмпены, пьяницы, наркоманы, проститутки, уголовники, ссыльные, революционеры… Для изгоев общества возникал шанс на другую жизнь, и они представляли ее в самых радужных красках.
Первая мировая война продемонстрировала, как в наиболее цивилизованных странах того времени соединились в разрушительный поток не только амбиции политиков и военных, но и широкая популярность национализма, разных утопических учений, а также избыток молодежи, означающий повышенную агрессию части общества. Эта война, столкнув в истреблении людей и материальных ценностей почти все развитые нации, подняла целые пласты социальной архаики, разрушая прежде всего представление о ценности человеческой жизни. В книге британского историка дается совершенно определенная оценка влияния мировой войны на общество: «В том, что наступила невообразимая, беспрецедентная моральная деградация, нельзя было сомневаться…»330
Более отсталые общества переживали эту мировую драму наиболее тяжело, теряя устойчивость социумов. В России активное меньшинство, всегда играющее основную роль в социальных катаклизмах, в период войны и революции выросло и радикализировалось, привлекая на свою сторону огромные массы людей, утративших нравственные ориентиры. Девиантное поведение становится для многих нормой, самосуды, бунты и пьяные погромы – частью революционной культуры толпы331. Активные люмпены заражали своими призывами и примером психологически неустойчивую массу, постоянно колеблющуюся между разрушительным инстинктом буйной деятельности (раз государственная власть ослабла) и паническим инстинктом бегства прочь при малейшей опасности, то и дело превращая ее в бешеное стадо.
В годы Первой мировой войны военные погромы в городах, зачастую вызывавшиеся случайными причинами вроде раздражавшего новобранцев сухого закона, стали нередким явлением. Но и фронтовая дисциплина постоянно нарушалась. От особенностей неустойчивой деревенской психики «шли те резкие перепады в настроениях, когда одна и та же рота или батальон, вчера еще проявлявшие вполне осознанную слаженность действий и самые „высокие“ чувства, на другой день взрывались анархическим пьяным погромом… винных складов или винокуренных заводиков»332.
На фронте не редкостью были эпизоды расправ солдатни над мирным населением, причем в начале войны это случалось и по инициативе генералов. Начальник штаба Северо-Западного фронта В. А. Орановский 21 ноября 1914 года телеграфировал действовавшему в Восточной Пруссии командующему 10‐й армией Ф. В. Сиверсу: «Главнокомандующий приказал подтвердить к точному исполнению требование Верховного главнокомандующего при наступлении гнать перед собой всех жителей мужского пола рабочего возраста, начиная с 10 лет». Работавший в Ставке офицер М. К. Лемке отметил, что войска были «вынуждены» прибегнуть к таким мерам из‐за «изуверства и вероломства местных жителей»333.
Летом 1917 года русская армия отметилась кровавыми погромами в городах Галиции. Печально знаменитый погром в захваченном победителями Калуше произошел в ходе июньского наступления и «стал серьезным предупреждением о полном моральном разложении войск»334. Аналогичные погромы городов производила русская армия и в Персии, причем даже та (основная) часть солдат, которая не принимала участия в грабежах, тем не менее относилась к ним «как к озорной игре»335.
Гражданское население тоже активно участвовало в беспорядках. Известно, что в начале ХX века пьянство как основной элемент досуга и рабочих, и прочего населения городов Сибири отмечалось во многих свидетельствах336. Революция резко усилила неустойчивость социума, раздраженного «сухим законом», и винные погромы прокатились от столиц до дальневосточного захолустья. В Троицке Оренбургской губернии празднование майских дней привело к разгрому винного склада, а затем к введению военного положения, во время которого перепились и казаки, рубившие друг друга шашками; общий итог в уездном городке – до 200 погибших в течение суток337.
С осени 1917 года пьяных погромов стало резко больше. В Перми к начавшим 4 ноября погром пьяным солдатам гарнизона «пришли на подмогу бабы-солдатки, подростки, не только пьяные, но и трезвые обыватели из простонародья». Город двое суток находился во власти пьяной солдатни. Жертвами оказалось около 100 человек: несколько офицеров и студентов, остальные – сами солдаты-громилы338. В Оренбурге в середине декабря итогом погрома стало 200 трупов339.
Пьяные погромы 1917 года в городах и крупных селах сделались повседневностью всей страны. В ноябре они захлестнули Петроград, а затем большинство губернских и уездных центров страны, утихнув только в декабре340. Но и позднее наличие запасов доступного алкоголя сильно влияло на настроение масс: в конце февраля 1918 года рабочие депо Томской дороги едва не разгромили Боготольский совдеп после агитации со стороны одного слесаря, утверждавшего, что совдеповцы растратили деньги и пользуются целой бочкой спирта, а потому их, пьяниц, надо разогнать и спирт отнять341.
Дезертирство из огромной армии, где только вчерашних крестьян было свыше 10 млн, а также уклонение от мобилизации стали в 1917–1918 годах важнейшим источником пополнения революционных рядов. В период до Октябрьского переворота численность дезертиров составляла не менее 1,5 млн342. Феномен массового дезертирства превращал значительную часть активного сельского населения в маргиналов-полууголовников, прямо заинтересованных в слабой власти, неспособной разыскивать и карать дезертиров. Отрыв от привычной хозяйственной деятельности, от семьи, неопределенность социального статуса, неясность перспектив дальнейшей социализации, неустроенность в бытовом отношении – все это уродовало крестьянскую психику, порождая настоящих монстров, которых преследовало государство и отторгала (но в то же время и деятельно пополняла за счет потоков все новых дезертиров) деревенская среда343. Психопатия, как известно, процветает в нестабильных обществах, где личности именно такого склада получают конкурентное преимущество. Их импульсивность, жестокость и отсутствие страха помогают, при риске своей и чужими жизнями, добиваться быстрых выгод; также способности психопатов делают их мастерами манипуляций. Поэтому в революционной и повстанческо-военной среде психопаты преобладали среди руководителей и активистов.
В ходе Первой мировой войны Россия резко «покраснела» – помимо большевиков, экстремистские взгляды разделялись многочисленными эсерами и анархистами, количество которых стремительно росло. В 1917 году огромную революционизирующую роль и в деревне, и в городе сыграли многочисленные дезертиры и отпускники. В. В. Канищев заявил, что успех большевиков в октябре 1917 года зависел не от сознательного пролетариата, а от «анархистски настроенных слоев населения», от «стихийной бунтарской массы». С. В. Яров утверждал, что «в массе своей, за исключением отдельных отрядов рабочих-активистов и красногвардейцев», петроградский пролетариат в Октябрьском перевороте не участвовал344.
Почти весь спектр участников дореволюционной политической борьбы внес лепту в идеологическое обоснование экстремизма и насилия по отношению к оппонентам345. Леонид Андреев в письме П. Н. Милюкову в июле 1919 года отмечал: «Массы были приведены в движение и фанатическое неистовство обещанием чуда, необыкновенного праздника, который наступит на земле: кто был ничем, тот будет всем. И это завтра – сейчас – сию минуту! И отсюда такое роковое бессилие всех трезвых слов, трезвых программ и честных, но трезвых обещаний…»346 Новейшая книга В. Булдакова и Т. Леонтьевой о Первой мировой войне доказывает, что «революция выросла не столько из развала экономики… сколько из неоправданных ожиданий, связанных с обещанной победой. <…> …Пришедшие к власти в 1917 году либералы и социалисты не сумели убедить народ продолжать войну, открыв тем самым дорогу революционной утопии»347.
Слабость власти провоцировала экстремистов. В 1915 году министр юстиции И. Г. Щегловитов отмечал: «Паралитики власти слабо, нерешительно, как-то нехотя борются с эпилептиками революции»348. Даже огромная часть элиты совершенно не понимала, что принесут большевики. Летом того же 1915 года Анна Ахматова и Николай Гумилёв были «у Ф. К. Сологуба на благотворительном вечере, устроенном Сологубом в пользу ссыльных большевиков. Билеты на вечер стоили по 100 рублей. Были все богачи Петербурга…»349. В июле 1917 года П. Н. Балашов, бывший лидер фракции националистов в Государственной думе и один из крупнейших землевладельцев страны, во время большевистской демонстрации сказал мемуаристу: «Только одного прошу у Бога: чтобы большевики захватили власть. Тогда произойдет небольшое кровопускание, и все будет кончено»350.
Член французской военной миссии в России Пьер Паскаль отметил в дневнике в сентябре 1917 года: «Пажеский корпус голосовал за большевиков», а в октябре: «Вчера г[осподи]н Путилов мне сказал, что он голосовал за большевиков»351. Часть верхушки всерьез рассчитывала, что большевики, пытаясь реализовать свои утопии, уничтожат наименее адекватных носителей власти, но и сами будут сразу скомпрометированы и, в свою очередь, вырезаны. Личности попроще тоже считали большевиков преходящим эпизодом, благодаря которому можно будет на фоне слабой власти проявить собственные криминальные наклонности.
«Для дикаря, ребенка и психически больного граница между реальным и фантастическим, возможным и утопическим, – очень призрачна и неопределенна. <…> За пределами небольшого круга их обычной будничной среды начинается мир смешения „реального“ со „сказочным“, фантастики с действительностью»352. Поэтому интенсивная пропагандистская обработка невежественных масс, особенно солдат и матросов, левацкими активистами, упрощенные и доступные для восприятия демагогические призывы, проповедь пораженчества, натравливание черни на имущие классы, жандармов и офицеров – все это оказалось очень действенным, удобрив почву для стихийного неподчинения всякой власти и колоссального всплеска самосудов что в деревне, что в городе.
Россия в 1917 году в подавляющем большинстве голосовала за левые партии и фактическое безвластие. Распространение радикальных идей в лишенном прежних властных скреп патриархальном обществе привело к сумятице, жажде быстро добиться общей справедливости – политической, имущественной, национальной и т. д. – насильственным путем. Несогласным надлежало быть отброшенными с дороги, а то и уничтоженными. Лозунг «Смерть буржуям!» прозвучал на улицах задолго до появления ВЧК353.
Один солдат-крестьянин выразил распространенное мнение: «…как подумаю, вдруг все на старое обернется, а я и обиды-то своей не выплачу, – тут и звереешь»354. Интеллигенция на месте обожаемого издалека народа смутно, а затем все четче различала выдвинувшуюся в ходе революции на первый план фигуру хама, требовавшего поменяться местами с прежней элитой: «Лакейское требование „побарствовать“ было характерно для всей нашей революции»355. «„Хоть четверть часа, да наши!“ Такова психологическая подкладка большевизма в народной толще», – пояснял белый генерал. Даже ранняя советская пресса осудительно отмечала, что «для вчерашнего раба самое сладко[е] – расплата, а самое святое – злоба»356.
Враждебные красному лагерю мемуаристы справедливо подчеркивали, что большевики привлекли массы своими резкими и агрессивными лозунгами, которые фактически разрешали вооруженный произвол, призывали дезертировать, не повиноваться властям, мстить, грабить и уничтожать «буржуев». Известный меньшевик М. И. Либер в июле 1917 года печатно заявлял, что большевики «объединили самые темные элементы петроградского населения, которые хотят только мародерствовать» и что надо судить коммунистических вождей за провокационный и чисто криминальный лозунг «Грабь награбленное!»357. В революцию шли всевозможные маргиналы – от безработных, попрошаек, хулиганов и пьяниц до дезертиров и бандитов.
Большевистская пропаганда классовой ненависти, призывы грабить пали на благодарную почву, унавоженную вековыми фобиями. Особенно заражали эти лозунги активную часть низов, готовую идти в Красную гвардию, а затем в милицию, РККА, ЧК, продотряды и структуры местной власти, чтобы перестать «быть никем». Большевики предлагали массам, включая настоящих подонков общества, такую систему скоростных социальных лифтов, которой наиболее эффективно пользовались те, кто всегда готов следовать призыву к анархии и разрушению, – люмпенско-криминальные слои.
Противоположный лагерь, напротив, бессильно призывал к порядку, дисциплине, трезвости, самоограничению – к вещам, переставшим быть актуальными для широких слоев населения. Часть мыслящего слоя этот быстрый спуск социума по эволюционной лестнице в Средневековье, к Московской Руси ощущала без иллюзий. Марк Алданов писал, что «…на низах культуры календарь… показывает семнадцатый век»358. Опомнившийся М. Горький в мае 1918 года писал: «Мы, Русь, – анархисты по натуре, мы жестокое зверье, в наших жилах все еще течет темная и злая рабья кровь…»359 В своем знаменитом труде Х. Ортега-и-Гассет в 1930 году указывал, что «и большевизм, и фашизм – ложные зори; они предвещают не новый день, а возврат к архаическому, давно пережитому, они первобытны»360.
В условиях краха традиционной государственности и морали само население, как и администрация, повсеместно и активно использовало насилие в собственных интересах. И это насилие часто выступало в качестве наиболее эффективного средства выживания не только государственных структур, но и самого населения, что свидетельствовало о глубине архаизации общества361. Отмечено, что приход во власть необразованных и молодых лидеров придавал ей «особенно жестокий, кровавый характер»362; по мнению современного историка, повышение доли молодых возрастов в предреволюционные годы способствовало росту преступности из‐за тяготения молодежи к маргинализации363. Упадок и без того некрепкого религиозного чувства способствовал разгулу темных страстей. Терявшая влияние церковь понимала происходящее: в январе 1918 года на Поместном соборе иерархи тревожно говорили о том, что «большевик – крестьянин и рабочий – крепко убежден… что если убивает, то не делает греха»364.
Картину разразившейся вскоре войны всех против всех усложняют эпизоды, которые раскрывают внутреннюю логику коллективной мобилизации на протяжении всей Гражданской войны. С одной стороны, несомненен крах институциональных и моральных норм, а с другой – видно, что «беспощадный» русский бунт не всегда был «бессмысленным»: согласованные мотивы и цели имелись у широкого спектра народных движений – от атаманщины на Украине и в Сибири до басмачей в Центральной Азии и крестьянских восстаний в центре России, для участников которых насилие выглядело эффективным и, безусловно, имело смысл365.
Восточные окраины России отличала значительная специфика, имевшая для судеб региона самое негативное содержание. Сибирь и Дальний Восток исстари пополнялись вольным людом, среди которого велика была прослойка уголовного элемента. До 1917 года именно ссыльнопоселенцы давали основной процент наиболее опасной рецидивной преступности366. За XIX век примерно 1 млн уголовников остался в Сибири на постоянное жительство. В канун Февральской революции в Сибири находились десятки тысяч опасных уголовников, а также не менее 9346 политических ссыльных и 485 политкаторжан367. Только на территории будущей Тюменской губернии проживало свыше 100 тыс. крестьян из ссыльнопоселенцев, не имевших, по царским законам, права на земельные доли368 и готовых к насильственному аграрному переделу.
Советскими историками преступность, погромы, убийства в начале ХX века рассматривались как борьба трудящихся с эксплуатацией369. Анализ прессы показывает, что серьезная преступность в 1905–1907 годах выросла в разы, охватив все городские и сельские поселения370. В ходе ее предреволюционного скачка уголовный мир пополнился массой отъявленных преступников из слоев общества, ранее от криминала далеких (новый, еще более мощный подобный скачок дала пореволюционная смута). Отбывавший каторгу с 1911 года за убийство с ограблением П. М. Никифоров в мемуарах отмечал существенные изменения в составе каторжан после 1905 года: пришли арестанты из множества новых грабительских шаек, участники которых «не имели за собой уголовного прошлого и комплектовались за счет безработной молодежи или авантюристически настроенной интеллигенции». Пополнив ряды каторжан, они вытеснили прежних авторитетов за счет интеллекта, «энергии и организованности»371.
В 1900–1913 годах число имущественных преступлений в России умножилось в 2 раза, а наиболее опасных, против личности, – в 2,5 раза372. Рост общей преступности стал одним из слагаемых революционного террора, подготовив кадры маргиналов, с разной степенью сознательности откликнувшихся на революционные идеи373. Это чувствовали и партийные интеллигенты, и боевики. «Идейная уголовщина», исповедуемая красными374, наглядно проявилась в действиях новой власти с первых недель ее установления. Освобождение социума от моральных запретов было важной задачей большевистских вождей.
Современная точка зрения на революционное подполье гласит, что оно «было цинично, довольно безразлично к людским судьбам и жизням, широко пользовалось манипуляциями, провокацией, ложью, демагогией. За всем этим стояли специфические корыстные корпоративные интересы профессиональных революционеров»375. Эти интересы требовали активно использовать и криминал. Интеллектуал А. А. Богданов провозглашал: «Кричат… против экспроприаторов, грабителей, против уголовных… А придет время восстания, и они будут с нами. На баррикадах взломщик-рецидивист будет полезнее Плеханова»376. Рабочий Вано Стуруа на XII съезде РКП(б) восклицал: «Запомним слова т. Ленина, который наивным товарищам, когда они задали вопрос: „что такое коммунистическая мораль?“, – сказал: убивать, уничтожать, камня на камне не оставлять, когда это в пользу революции; но в другом случае гладьте по голове, называйте Александром Македонским, если это в пользу революции»377.
Один из ленинских соратников, говоря о практике революционных контрибуций, негодовал, высказываясь в том смысле, «что не для того делали революцию, чтобы уподобляться кавказским разбойникам, которые берут в плен людей и требуют выкуп». Ленин в ответ лишь подчеркивал утилитарность этого сугубо необходимого процесса: «Согласитесь, есть маленькая разница: кавказские разбойники кладут выкуп себе в карман, а мы его берем для целей революции…»378 Не только И. В. Сталин и Л. Б. Красин были столпами экспроприаций. Будущий глава ВЦИК Я. М. Свердлов весной 1906 года в Перми лично организовал две оказавшиеся безуспешными попытки ограбления сборщиков винной монополии, когда были убиты сборщик и ямщик, а один из грабителей застрелен379.
Тем более легко большевики брали деньги, награбленные уголовниками. Известная уральская банда А. Лбова, совершившая ряд кровавых ограблений, обладала «примитивной революционностью» и помогала большевикам и эсерам крупными суммами, благодаря чему был организован побег знаменитого боевика-большевика Камо (Тер-Петросяна) из Берлинской тюрьмы380. По мнению исследовательницы А. Гейфман, в начале ХX века появился новый тип террориста – идейный разбойник, легко применяющий откровенный криминал в своей революционной работе. Характерно, что окончание первой русской революции отнюдь не означало прекращения революционного террора: с января 1908 по середину мая 1910 года произошло 19 957 террористических актов и экспроприаций, в результате которых были убиты 732 государственных чиновника и 3051 частное лицо, а 1022 чиновника и 2829 частных лиц – ранены381.
После 1907 года «уральские горы и леса на несколько лет оказались во власти „лесных братьев“ – членов боевых групп разогнанных радикальных социалистических партий, терроризировавших местное население»382. Сибирский каторжанин писал, что в 1911 году в Иркутской тюрьме появилось пополнение: «Нетерпеливая молодежь, увлекаемая романтикой боевой жизни, часто шла в тайгу, создавала партизанские группы с намерением вести систематическую вооруженную борьбу с самодержавием. <…> Но на практике такие выступления сводились к убийствам мелких полицейских и жандармских чиновников и к экспроприации, в конечном счете носившим характер самоснабжения. Таково по существу было движение лбовцев на Урале, действия боевой дружины в Верхоленском уезде. К этому же свелось и выступление зиминской группы»383.
Возглавлявшая весной 1919 года Бердянскую уездную ЧК Екатеринославской губернии левая эсерка Н. И. Введенская уважительно писала об уголовниках-анархистах, к чьей помощи широко прибегало большевистско-эсеровское подполье: «А как обойтись без этих представителей общественного подполья, когда у них было оружие, они были ловки и смелы и могли выполнить любое поручение комитета? <…> Ведь знала же я, наши политические – кровь от крови и плоть от плоти уголовных. Кто же шел в подполье бесстрашно на все: на эксы и убийства[,] как не эти же уголовные, под влиянием нашей агитации они только меняли цель своего ремесла»384.
При этом размах революционного криминала значительно превосходил ответные меры государства. Сталин, поклонявшийся силе и террору, притом хорошо знакомый с карательными органами самодержавия, презирал царя и его полицию за мягкотелость. Близкий к Сталину Д. Бедный рассказывал мемуаристке, что однажды на семейном обеде вождь заявил: «Какой ишак был Николай Второй! За все свое царствование он повесил всего каких-нибудь десять тысяч революционеров, главным образом евреев. Это приходится по одному человеку на каждый город. Захоти он быть более щедрым, повесь, ну, хотя бы полмиллиона – никакой революции не было бы, и мы с вами, товарищи, не сидели бы здесь, в Кремле!»385
Сибирь и Дальний Восток входили в число наиболее криминализированных территорий царской России. Несмотря на значительный процент уголовных элементов населения и тревожные тенденции предреволюционных лет, Восточный регион не мог похвастать сильной местной властью. Зарубежный историк отметил недостаточность, «рыхлость» государственно-административной и полицейской системы в сельской местности, не преодоленную и в ходе столыпинских реформ386. Один из старожилов перед революцией говорил политссыльному, что в Сибири «власть притеснительная слабая супротив российской. В зубы никто не тычет, в глаза не колет»387. Во многих селах представителей власти, особенно из силовых структур, не было совсем. Образовательный уровень населения оставался крайне низким: в сибирской деревне в 1920 году грамотных в расчете на 1 тыс. человек было только 288 мужчин и 96 женщин388; моральный же уровень не сильно отличался от показателей грамотности. Сибирские старожилы, за исключением старообрядцев, отличались к ХX веку невысоким уровнем веры.
Столыпинское переселение затронуло наиболее активную часть российской деревни: за Урал ехали люди с повышенной социальной мотивацией, мобильные, но вовсе не чуждые завистливой враждебности к коренным сибирякам, для которых владение десятком-другим голов крупного скота являлось нормой. Таким образом, в Сибири и на Дальнем Востоке не только стремительно пополнялся слой разбогатевших хозяев, но и взрывным образом подскочила численность тех лиц, кто был не в состоянии быстро поднять свое хозяйство до зажиточного уровня, существовал батрачеством и жаждал силового имущественного уравнения. Например, в Канском уезде, ставшем в 1919 году одним из центров антиправительственного сопротивления, переселенцев было 76%389. И для «свежих» переселенцев стремление поживиться – в условиях резкого ослабления государственных и моральных устоев – за счет богатого казачества, крестьян, горожан, а также «инородцев» оказалось серьезнейшим побудительным мотивом участия в красном повстанчестве.
Постепенное размывание патриархальных устоев во второй половине XIX века разрушало привычные семейные и общинные связи, значительно повысило уровень конфликтности и уголовной преступности. Уже в предреволюционные годы тревожно выглядела эскалация насилия в конфликтных ситуациях между сельскими обществами и властью. Так, в 1908–1916 годах в Томской губернии «в 70 случаях, т. е. в каждом четвертом, волнения сопровождались нападением или сопротивлением» по отношению к властям. Если в 1861–1904 годах в этой губернии зафиксировали один случай массовых выступлений, то в 1908–1916 годах – более десяти, с 29 погибшими из числа полицейских, чинов лесной стражи, сельских старост и других представителей администрации (еще 89 было ранено или избито); крестьяне же потеряли убитыми 13 и ранеными 14 человек390. Таким образом, жестокость народная значительно превосходила государственную.
Мировая война стала детонатором нараставшего бунта низов. Слабая буржуазная прослойка оказалась атакована массами, жаждавшими уравнивания; между тем даже в зажиточной Сибири перед Первой мировой войной численность средней и крупной буржуазии составляла всего 60 тыс. человек391. Многочисленные демобилизованные и дезертировавшие солдаты – к 1918 году во многих деревнях основная часть трудоспособного мужского населения – были средой, легко превращавшейся в радикально настроенную и крайне агрессивную толпу. С лета 1914 года волна солдатских бунтов стала соединяться с частыми городскими погромами со стороны низов392.
Такая социальная поляризованность в сочетании с обильным уголовным элементом, всегда готовым объединиться в шайки и чутко реагирующим на любое ослабление правоохранительной системы, рождала в социуме напряжение, чреватое анархическим взрывом. «В октябре 1916 года петроградец С. Облеухов писал В. М. Пуришкевичу: „Меня в ужас приводит настроение улицы. <…> Улица превратилась в клуб, где недовольство и возмущение объединяет всех и вся. Нужна только малейшая искра, чтобы начались поголовные погромы“»393.
Сильно отягчало ситуацию присутствие огромной прослойки маргинализированных профессиональных и полупрофессиональных революционеров: к началу 1917 года в России имелось много более 100 тыс. человек, проникнутых идеей разрушения и прямо причастных к террористическим организациям эсеров394, анархистов и большевиков, причем подавляющая их часть находилась на свободе. Эти личности, и идейные, и беспринципные, но одинаково напитанные энергией отрицания, смешались с уголовниками и различного рода авантюристами, составив кадры революционного элемента. Численность профессиональных уголовников подскочила в результате мартовской амнистии Временного правительства, когда на свободу было выпущено около 90 тыс. осужденных (почти три четверти от числа всех содержавшихся в местах лишения свободы), включая около 15 тыс. бандитов, убийц, грабителей. Количество убийств по стране увеличилось в революционный период в 10 раз, а бандитских нападений и грабежей – в 14 раз395. Свою роль в радикализации социума сыграло и наличие примерно 0,5 млн психических больных396.
Ряд особенностей коммунистической партии (радикализм программы, жесткая внутрипартийная дисциплина, значительная доля молодежи, люмпенов и маргиналов, агрессивная субкультура и др.) являлись своеобразным коэффициентом, увеличивающим степень влияния большевиков на социальные процессы397. Левые эсеры, впоследствии активно работавшие в ВЧК-НКВД, были не менее радикальны, чем большевики, и тоже разделяли идеи глобальной социальной чистки. Приказ командующего большевистскими армиями, воевавшими с войсками Центральной рады, эсера М. А. Муравьёва, отданный 4 февраля 1918 года перед штурмом Киева, среди прочего гласил: «Войскам обеих армий приказываю беспощадно уничтожить в Киеве всех офицеров и юнкеров, гайдамаков, монархистов и врагов революции»398. Нарочито расплывчатый термин «враг революции» позволял максимально расширить число подлежавших уничтожению.
Значительная часть общества под влиянием большевистской, левоэсеровской и анархистской пропаганды желала насильственного передела собственности, сочувственно воспринимала идеи не только экспроприаций и дележа «награбленного», но и социальных чисток. Идея таких кампаний по физическому истреблению «врагов» витала в воздухе, подкрепляясь авторитетом большевистских вождей, их заявлениями (от раннего высказывания Ленина об «очистке земли российской от всяких вредных насекомых» до предсмертных его слов вроде «очистим Россию надолго» и «мы еще вернемся к террору»), популяризировалась в прессе и постоянно реализовывалась в самых устрашающих формах.
Идею классового противостояния большевики не привнесли извне. Они только укрепили и развили, четко сформулировали и оформили то, что присутствовало уже в определенном слое городских и сельских жителей. «…Лидеры советской власти являлись носителями того антибуржуазного сознания, которое было широко распространено в разночинской массе… населения»399, давшей много революционных активистов. Большевики как никто, если говорить словами О. Мандельштама, «считали пульс толпы и верили толпе». Они оседлали анархическую стихию разбуженной черни и, хотя сами нередко страдали от ее необузданности, постепенно все более уверенно растравляли и направляли эту разрушительную мощь против бесчисленных врагов своего режима. Н. Н. Берберова писала, что «сермяжный демос шел в историю, сметая все… на своем пути»400. Белый генерал констатировал, что в 1917 году «…народное море кипело волнами зависти, жадности и беспросветного шкурничества темных масс. Этим элементам революции вторили гибкая подлость и недоумие людей более образованных, но по тем или иным соображениям примыкавших к революции»401.
Историк С. Б. Веселовский фиксировал в дневнике 20‐х годов: «Взбунтовавшиеся низы снесли все начисто, не разбирая правых и виноватых, доброе и дурное. В своем существе наша революция глубоко реакционное движение. В основе ее – злоба первобытного, ленивого и распущенного дикаря против дисциплины и субординации…»402 Ной Жордания указывал на черты «низовой» архаики, скрывавшиеся под новой политической формой: «…власть советов – это шаг назад, к дореволюционной деревне; это реакция мужика и мужиковатых рабочих против современной формы правления, против западной политической культуры»403.
Крестьянский «черный передел» в европейской части страны в 1917 году уничтожил помещичье хозяйство и, вкупе с кровавыми расправами толпы над офицерами и жандармами сразу после Февраля, показал большевикам огромный потенциал ненависти низших классов к высшим. В Лохвицком уезде Полтавской губернии было разграблено имение известного экономиста М. И. Туган-Барановского, причем его семья рассказывала, что «местный Совет нанял баб, чтобы они рвали и жгли библиотеку»404. Мужики стремились разорить городских хозяев начисто, чтобы те никогда уже не вернулись.
С марта 1917 года из лесничеств Алтая в Барнаул шли сообщения о захвате казенных и казачьих земель крестьянами, об их отказе платить за аренду земли405. Лесничие Алтайского округа фиксировали полное игнорирование закона Временного правительства от 1 июня 1917 года о лесопользовании: «Крестьяне упорно… захватывают казенные земли и леса или, что чаще делают, делят их „по душам“, рубят и везут. Лесничий за попытку противодействовать этим захватам был арестован и „препровожден при пакете“ в Барнаульский Совет солдатских и рабочих депутатов»406.
В конце октября 1917 года атаман одного из казачьих поселков станицы Верхне-Алейской жаловался в Войсковую управу Сибирского казачьего войска на окрестных крестьян: «Нет никакой возможности охранять лес… похитители собираются шайками. При преследовании их, они набрасываются с топорами… Крестьяне… не понимают никаких распоряжений начальства… не делать захватов чужих земель и губления лесов. Но эти отщепенцы, крестьяне разоряют [страну] внутри, а дети ихние и братья самовольствуют на фронте…»407
В городах тоже бушевали толпы; правительство теряло нити управления. В Калуге местные большевики, пользуясь своим влиянием на полковые комитеты гарнизона, 20–21 сентября 1917 года провели – без всяких правил – досрочные выборы совета солдатских депутатов. Итогом стали его большевизация и отмежевание от Совета рабочих и крестьянских депутатов. Отказавшись выполнять требования властей, солдатский совет игнорировал боевые приказы об отправке маршевых рот на фронт, под угрозой погромов вымогал деньги у частных лиц, силой освободил из тюрьмы четырех преступников-анархистов и сместил ее начальника408. На основе подобных эпизодов М. В. Шиловским и другими высказано мнение о том, что четкого двоевластия в 1917 году на местах не существовало, а было многовластие различных государственных и самодеятельных структур, таких как правительственные комиссары, комитеты общественной безопасности, советы, городские думы, земства, партийные комитеты409.
Большевиками урок растущей народной ненависти был отлично усвоен и всемерно пропагандировался. Чекист М. Я. Лацис откровенно писал об обстановке конца 1917 – первой половины 1918 года: «В те дни объявить гражданина врагом народа было равносильно присуждению к смерти. Революционное правосудие не было еще введено в рамки советского аппарата. Каждый революционно-настроенный гражданин считал своей высшей обязанностью расправиться с врагами народа»410.
Как это выглядело в глубинке, говорит такой факт. Жители деревни Кочановки Льговского уезда Курской губернии убили в начале 1918 года старого князя Николая Владимировича Гагарина и его зятя, офицера-капитана Чабовского, перебили любимых княжеских собак и зарыли всех убитых вместе с собаками в саду411. По подсчетам С. В. Леонова, с 25 октября 1917 по февраль 1918 года, по неполным сведениям, в ходе антирелигиозных акций было убито свыше 120 представителей церкви и мирян; в Воронеже, Туле, Нижнем Новгороде и городах помельче были расстреляны или разогнаны крестные ходы412. Волнения в Сормове в марте 1918 года начались с похорон видных местных эсеров Чернова и его жены, убитых красногвардейцами413. «Известия» весной 1918 года одобрительно писали: «Беспощадная гражданская война принимает все более и более широкие размеры… Беднейшие крестьяне села Смирнова решили в борьбе с кулаками применить террор. После того как было убито 12 кулаков, остальные пошли на уступки…»414
Высказано обоснованное мнение, что первоначально террор носил еще стихийный, «„инициативный“ характер» и что «большевики делали ставку… на „народный“ (пролетарский) террор… „снизу“, что могло ошеломить их противников куда серьезней, нежели юридически более или менее обоснованное насилие со стороны власти»415. Однако с первых дней работы советские вожди требовали именно насилия. В телеграмме от 26 ноября 1917 года главному комиссару Черноморского флота Совнарком требовал: «Действуйте со всей решительностью против врагов народа»416.
Среди жителей Сибири, географически сильно оторванной от России и связанной с центром тонкой нитью единственной железнодорожной магистрали, прежде всего сельское население восприняло крушение царской власти и последующие перевороты как возможность совершенно забыть об исполнении каких-либо обязательств по отношению к государству. Большевики и их союзники использовали пассивность крестьянства для сосредоточения усилий по строительству аппарата большевистской диктатуры в городах. Сопротивление мыслящего класса вызывало сильнейшую неприязнь победителей. В Омске железнодорожных чиновников заставили приступить к работе под угрозой расстрела, а 120 человек были преданы суду революционного трибунала. На Кольчугинском руднике совдеп на угрозу забастовки служащих ответил объявлением, что «если кто-то из служащих не выйдет на работу, то будет разыскан и немедленно брошен в шахту». На Анжерских копях местный совет арестовал весь технический персонал, который был освобожден только после вмешательства губернских властей, опасавшихся полной остановки работ. Ачинский уездный съезд учителей, отказавшийся признать советскую власть, был в конце мая 1918 года распущен местным совдепом, а 14 делегатов арестованы и отправлены на только что возникший Чехословацкий фронт для рытья окопов417.
Вожак черемховских шахтеров анархист А. Н. Буйских непринужденно замечал, что после захвата власти в Черемхово они применяли к своим критикам «оздоровляющий рецепт» – «10 или 15 дней заключения в… собачьем ящике»418. Желающих не только арестовывать, но и уничтожать своих противников было более чем достаточно. Мемуарист В. Чащин так вспоминал о председателе Верхнеудинского совета В. М. Серове, убитом белыми: «За… контрреволюционную деятельность было решено арестовать около 200 человек офицеров и прапорщиков. Плохая бы их участь ожидала, но Василий Матвеевич и тут стал на защиту их, стараясь миновать крови, и медлил в отношении ареста и довел тот список до 30 человек, да в сущности и последние 30 человек не были арестованы»419. Тем не менее есть сведения, что большевики к лету 1918 года успели ликвидировать около 150 жителей Верхнеудинска420.
Практика сибирских коммунистов в конце 1917 и весной–летом 1918 года затронула в большей степени города и окрестные территории, подвергшиеся первым значительным конфискациям имущества, чрезвычайному обложению, реквизициям продовольствия, а также прямым грабежам и арестам. Уже в конце 1917 года в Прибайкалье сетовали на действия «разных самочинных групп», которые «в далеких деревнях, в двухстах верстах от железной дороги, организовывали из солдат, возвратившихся с фронта, „фронтовые комитеты“, „комитеты солдатских депутатов“, вводили налоги… с одной целью – вознаградить вернувшихся с фронта за понесенные ими убытки»421. Как вспоминал лидер Каменского совета Алтайской губернии И. В. Громов, в этот период в уезде из‐за самозахватов земли переселенцами «нередко происходили драки и убийства»422.
Но в целом глубинка, защищенная расстояниями от реквизиционных отрядов, толком узнать о большевиках не успела. Современный автор заметил, что весной 1918 года сибирское общество переживало спад интереса к политике и ослабление революционаристского настроя, а «сопротивление большевизму в Сибири вплоть до… начала мятежа Чехословацкого корпуса не отличалось ни особой ожесточенностью, ни большим числом жертв», поскольку сибирская деревня еще не втянулась основательно в Гражданскую войну423. Частые антибольшевистские восстания и выступления обычно не отличались многочисленностью. Однако коммунистическая власть и ее оппоненты летом 1918 года смогли вовлечь активную часть населения в вооруженное противостояние.
256
Прохорова И. Предновогодние манифестарные заметки // Новое литературное обозрение. 2011. № 6. С. 7.
257
Милгрэм С. Подчинение авторитету: научный взгляд на мораль и власть. М., 2016.
258
Терещенко М. Такой хрупкий покров человечности. Банальность зла, банальность добра. М., 2010. С. 116, 164, 155.
259
Богдан С. С. Биопсихические основания человеческой деструктивности // Вестник Челябинского государственного университета. 2010. Вып. № 1. С. 50–53 (цит. 53).
260
Назаренко А. П. Блеск и нищета биоцентрической экологии: к 50-летию Римского клуба // Историческая психология и социология истории. 2018. Т. 11. № 1. С. 33.
261
Клейн Л. С. Трудно быть Клейном: автобиография в монологах и диалогах. СПб., 2010. С. 395.
262
Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания. М., 1995. С. 269–270.
263
Горький М. О русском крестьянстве. Берлин, 1922. С. 5–6.
264
Касьянова К. О русском характере. М., 1994. С. 342; Морозова О. М. «Эгалитаризм», «коллективизм» и «трудолюбие» русского народа: неочевидная очевидность // Cogito. Альманах истории идей. Ростов-на-Дону, 2007. Вып. 2. С. 407–427.
265
Трубецкой Е. «Иное царство» и его искатели в русской народной сказке. М., 1922. С. 6.
266
Золотоносов М. Н. Слово и Тело. Сексуальные аспекты, универсалии, интерпретации русского культурного текста XIX–XX веков: Сб. статей. М., 1999. С. 53.
267
Цит. по: Миронов Б. Н. Социальная история России периода империи (XVIII – начало XX в.): генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства: В 2 т. СПб., 1999. Т. 2. С. 98.
268
Вронский О. Г. Крестьянская община на рубеже XIX–XX вв.: структура управления, поземельные отношения, правопорядок. М., 1999. С. 138.
269
Энгельгардт А. Н. Из деревни. Двенадцать писем. 1872–1887. М., 1956. С. 291.
270
См.: Бунин И. А. Публицистика 1918–1953 гг. М., 1998.
271
Чуковский К. И. Собр. соч.: В 15 т. 2‐е изд., испр. / Сост. и коммент. Е. Чуковской. М., 2013. Т. 11: Дневник (1901–1921). С. 199.
272
Энгельгардт А. Н. Из деревни. Двенадцать писем. 1872–1887. М., 1987. С. 297; Роль государства в освоении Сибири и Верхнего Прииртышья в XVII–XX вв. / Отв. ред. М. В. Шиловский. Новосибирск, 2009. С. 125.
273
Роль государства в освоении Сибири и Верхнего Прииртышья. С. 263.
274
Первое столетие сибирских городов, XVII в. Новосибирск, 1996 / Отв. ред. Н. Н. Покровский. (Серия «История Сибири. Первоисточники». Вып. 7.) С. 25.
275
Радищев А. Н. Сочинения / Вступ. статья, сост. и коммент. В. Западова. М., 1988. С. 580; Костров Н. А. Юридические обычаи крестьян-старожилов Томской губернии. Томск, 1876. С. 83.
276
См.: Андюсев Б. Е. Традиционное сознание крестьян-старожилов Приенисейского края 60‐х гг. XVIII – 90‐х гг. XIX вв.: опыт реконструкции. Красноярск, 2004.
277
См. мемуары Т. Е. Перовой «Партизане (так! – А. Т.) Канско-Красноярского и Минусинского фронта. Краткие воспоминания» в: ГАНО. Ф. П-5. Оп. 2. Д. 936. Л. 88. О грязных и убогих переселенческих жилищах в соседнем Минусинском уезде писал в мемуарах «И звери, и люди, и боги» известный журналист Ф. Оссендовский, проезжавший в 1920 году через эти места.
278
Энгельгардт А. Н. Из деревни. 12 писем. 1872–1887. М., 1956. С. 82, 50–51, 239.
279
Голикова С. В. Отношение к детской смертности в традиционной культуре русских Урала конца XVIII – начала XX вв. // Уральский исторический вестник. 2017. № 1. С. 59–64.
280
Figes О. A People’s Tragedy: The Russian Revolution: 1891–1924. London, 1996 (цит. по: Knausgaard K. O. A Literary Road Trip Into the Heart of Russia // The New York Times. 2018. February 23).
281
Иорданский Н. И. Черты быта школьников. М., 1925. С. 38.
282
Энгельгардт А. Н. Из деревни. 12 писем. 1872–1887. М., 1956. С. 189.
283
Куц О. Ю. Донское казачество от взятия Азова до выступления С. Разина (1637–1667). СПб., 2009.
284
Александер Дж. Т. Российская власть и восстание под предводительством Емельяна Пугачева. Уфа, 2012; «Убиты до смерти в уезде…»: записки Петра Евграфовича Михайлова о событиях Пугачевской войны / Публ. и послесл. И. А. Макарова. Нижний Новгород, 2017.
285
Кашинцев Д. Горнозаводская промышленность Урала и крестьянская война 1773–1774 годов // Историк-марксист. 1936. № 1. С. 142, 143.
286
Там же. С. 151, 154, 153, 155, 157, 161, 163.
287
Там же. С. 151, 159.
288
Саначин С. П. «Вторая казанская катастрофа» // Исторические судьбы народов Поволжья и Приуралья: Сб. статей. Казань, 2010. Вып. 1. С. 377.
289
Пушкин А. С. История Пугачёва // Полн. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1940. Т. 9. Кн. 2. С. 617–792.
290
Лесин В. И. Силуэты русского бунта. М., 2007. С. 198.
291
Трефилов Е. Н. Пугачёв. М., 2015. С. 157–159.
292
Там же. С. 49–51, 238.
293
Бердин А. Т. Салават: бой после смерти. Уфа, 2009; Мауль В. Я. Феномен отсутствующей историографии: Как в начале XXI века изучают историю Пугачёвского бунта // Исторические записки. М., 2018. Вып. 17 (135). С. 122–148.
294
Ядринцев Н. М. Русская община в тюрьме и ссылке. СПб., 1872. С. 492–500.
295
Морозова О. М. Побуждение к смерти как диагноз времени // Cogito: Альманах истории идей. Ростов-на-Дону, 2009. Вып. 3. С. 332–350.
296
Для более раннего времени характерно повсеместное крайне жестокое военное поведение: «Когда Великий Кондэ или Цезарь Борджиа двигали свои войска <…> встречались потом только изувеченные люди, оторванные и разбросанные члены человеческих тел, изнасилованные и замученные женщины…» Кабанес О., Насс Л. Революционный невроз. СПб., 1906. С. 109.
297
Гордт. Записки шведского дворянина // Древняя и Новая Россия. 1880. № 8. С. 723, 724, 740.
298
Геллер М. История Российской империи. М., 1997. Т. 2. С. 201.
299
Цит. по: Шкловский В. Матерьял и стиль в романе Льва Толстого «Война и мир». М., 1928. С. 68.
300
Отечественная война 1812 года глазами современников. М., 2012. С. 98.
301
См.: Записки генерала В. И. Левенштерна // Русская старина. 1901. № 1. [Эл. ресурс]. URL: http://runivers.ru/doc/patriotic_war/articles/452516/ (дата обращения 6 марта 2023 года).
302
Радожицкий И. Т. Походные записки артиллериста, с 1812 по 1816 год. М., 1835. Ч. 1. С. 242–243. С невероятной жестокостью расправлялись с пленными солдатами наполеоновской армии и испанские партизаны.
303
Толстой Л. Н. Война и мир. М., 1964. Т. 3–4. С. 187–188.
304
Геруа А. Полчища. София, 1923. С. 275.
305
Наполеон обмолвился о Фигнере так: «Немецкого происхождения, но в деле настоящий татарин» (Троицкий Н. А. Фельдмаршал Кутузов: мифы и факты. М., 2002. С. 244).
306
Миловидов Б. П. Партизан А. С. Фигнер и военнопленные Великой армии в 1812–1813 гг. // Отечественная война 1812 г. и российская провинция в событиях, человеческих судьбах и музейных коллекциях. Малоярославец, 2007. С. 158–159; Wachsmuth J. Geschichte meiner Kriegsgefangenschaft in Russland in den Jahren 1812 und 1813. Magdeburg, 1910. S. 84.
307
Характерно, что Фигнер был убит, когда его отряд просто разбежался при первом же серьезном бое. См.: Русская старина. 1901. Т. 107. С. 207.
308
Миловидов Б. П. Партизан А. С. Фигнер и военнопленные. С. 160–161; Русская старина. 1886. № 6. С. 612; Граббе П. Х. Из памятных записок. М., 1873. С. 97.
309
Кутузов произвел Фигнера в подполковники и в письме к императору восславил «великость духа» этого партизана. См.: Троицкий Н. А. Фельдмаршал Кутузов. С. 244, 245.
310
Миловидов Б. П. Партизан А. С. Фигнер и военнопленные Великой армии. С. 162–163, 173.
311
[Иелин Х.-Л. фон.] 1812 г. Записки офицера армии Наполеона фон Иелина. М., 1912. Гл. 2.
312
Записки генерала В. И. Левенштерна // Русская старина. 1901. Т. 105. № 2. С. 362, 363.
313
Там же. С. 376.
314
Троицкий Н. А. Александр I и Наполеон. М., 1994. С. 211; Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого. М., 1922. [Эл. ресурс]. URL: http://sites.utoronto.ca/tsq/30/mildon30.shtml (дата обращения 6 марта 2023 года).
315
Дятлов В. И. Благовещенская «утопия»: из истории материализации фобий // Евразия. Люди и мифы. М., 2003. С. 123–141; Сорокина Т. Н. Еще раз о благовещенской «утопии» 1900 г. // Миграционные процессы на Дальнем Востоке (с древнейших времен до начала ХХ в.): Материалы Международной научной конференции (Благовещенск, 17–18 мая 2004 г.). Благовещенск, 2004. С. 295–303.
316
Цит. по: Гузей Я. С. Боксерское восстание и синдром «желтой опасности»: антикитайские настроения на российском Дальнем Востоке (1898–1902 гг.) // Известия Алтайского государственного университета. 2011. Вып. 4/2 (72). С. 85.
317
Абеленцев В. Н. Амурское казачество XIX–XX вв. Благовещенск, 2005. С. 59–60; Дятлов В. «Благовещенская трагедия»: историческая память и историческая ответственность // Дружба народов. 2012. № 10. С. 173–188.
318
Сибирские огни. Новосибирск, 1928. № 1. С. 221.
319
Сигеле С. Преступная толпа. Опыт коллективной психологии. СПб., 1893. С. 17–18.
320
Негативным термином «чернь» именуются не народные низы в целом, а те подонки общества, которые отличаются особенной нравственной неустойчивостью, всегдашней готовностью участвовать в грабежах, погромах и прочем насилии. Также и термин «толпа» относится к «человеческой совокупности, обладающей психической общностью, а не скоплению людей, собранных в одном месте» (см.: Московичи С. Век толп. Исторический трактат по психологии масс. М., 1998. С. 124).
321
Леонтьев Я., Маторин Е. Красные. М., 2017. С. 738.
322
Миронов Б. Н. Социальная история России периода империи. Т. 1, 2.
323
Согрин В. В. Клиотерапия и историческая реальность: тест на совместимость. Рецензия на: Б. Н. Миронов. Социальная история России периода империи (XVIII – начало XX в.). СПб., 1999. Т. 1, 2 // Общественные науки и современность. 2002. № 1. С. 144–160.
324
Морозова О. М. «Эгалитаризм», «коллективизм» и «трудолюбие» русского народа: неочевидная очевидность. С. 407–427.
325
При демобилизации или дезертирстве весной 1918 года почти каждый солдат уносил винтовку и патроны с собой. См.: Мемуары Н. Т. Бурыкина // ГАНО. Ф. П-5. Оп. 2. Д. 1157. Л. 9; Ларьков Н. С. Начало гражданской войны в Сибири. С. 62.
326
Булдаков В. П. 1917 год: революция и погром // Политическая концептология. 2015. № 3. С. 112.
327
Цит.: Булдаков В. П. 1917 год: революция и погром. С. 127. См.: Ливен Д. Россия как империя и периферия // Линия судьбы: Сб. статей, очерков, эссе. М., 2007. С. 46; Страда В. Россия как часть и иное Европы // Там же. С. 11.
328
Булдаков В. П. 1917 год: революция и погром. С. 127.
329
Селезнёв Ф. Революция 1917 г. в свете современных теорий // Российская история. 2018. № 1. С. 174; Шелохаев В. В. Столыпинский тип модернизации России // Российская история. 2012. № 2. С. 18–36.
330
Джонсон П. Современность: мир с двадцатых по девяностые годы: В 2 т. М., 1995. Т. 1. С. 22.
331
См.: Канищев В. В. Русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Погромное движение в городах России в 1917–1918 гг. Тамбов, 1995.
332
Логинов В. Т. Неизвестный Ленин. М., 2010. С. 34.
333
Лемке М. К. 250 дней в царской ставке (25 сентября 1915 – 2 июля 1916 гг.). Пг., 1920. С. 667.
334
Нелипович С. Г. Фронт сплошных митингов // Военно-исторический журнал. 1999. № 2. С. 42.
335
Шкловский В. Б. Сентиментальное путешествие. М., 1990. С. 109.
336
Фаронов В. Н. Особенности менталитета сибирских рабочих конца XIX – начала ХХ в. (по материалам Томской губернии) // Известия Алтайского государственного университета. Серия «История, политология». 2012. № 4/2 (76). С. 211.
337
Нарский И. В. Жизнь в катастрофе. С. 186.
338
Нарский И. В. Чего ожидали и что увидели уральские горожане в 1917 году? // Вестник ВЭГУ. Уфа, 2017. № 3 (89). С. 149–150.
339
Нарский И. В. Жизнь в катастрофе. С. 204.
340
Нарский И., Хмелевская Ю. «Упоение» бунтом в русской революции (на примере разгромов винных складов в России в 1917 году) // Российская империя чувств: подходы к культурной истории эмоций: Сб. статей / Под ред. Я. Плампера и др. М., 2010. С. 262–263.
341
ГАНО. Ф. П-5. Оп. 2. Д. 870. Л. 3.
342
Галин В. В. Интервенция и Гражданская война. М., 2004. С. 16.
343
Сухова О. А. «Бунтующая деревня»: нерегулярный формат Гражданской войны (По материалам Среднего Поволжья) // Доклады Академии военных наук. Саратов, 2009. № 3 (38). С. 129–130.
344
Канищев В. В. Русский бунт – бессмысленный и беспощадный. С. 104; Яров С. В. Пролетарий как политик. Политическая психология рабочих Петрограда в 1917–1923 гг. СПб., 1999. С. 7.
345
Гейфман А. Революционный террор в России. 1894–1917. М., 1997; Будницкий О. В. Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX – начало XX в). М., 2000.
346
Два неизвестных письма Леонида Андреева к П. Н. Милюкову // Минувшее: исторический альманах. М.; СПб., 1991. Вып. 4. С. 353.
347
Булдаков В. П., Леонтьева Т. Г. Война, породившая революцию. Россия, 1914–1917 гг. М., 2015.
348
Пайпс Р. Русская революция: В 3 кн. М., 2005. Кн. 1. С. 333.
349
См.: Лукницкий П. Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Париж, 1991. Т. 1: 1924–1925 гг.
350
Либерман С. И. Построение России Ленина. Hyperion Press, 1978. С. 34.
351
Геллер М., Некрич А. Утопия у власти. London, 1989. С. 36.
352
Durkheim É. Les formes élémentaires de la vie religieuse. Paris, 1912 (цит. по: Сорокин П. А. Социология революции. М., 2005. С. 176).
353
Булдаков В. П. Красная смута. С. 427.
354
Федорченко С. Народ на войне. М., 1925. Т. 2. С. 68.
355
Пасманик Д. С. Революционные годы в Крыму. Париж, 1926. С. 49.
356
Геруа А. Полчища. С. 83; Сибирские огни. Новониколаевск, 1922. № 3. С. 171.
357
Единство. Пг., 1917. 14 июля.
358
Алданов М. А. Огонь и дым. Париж, 1922. С. 53.
359
Набоков В., Уилсон Э. Дорогой Пончик. Дорогой Володя. Переписка. 1940–1971. М., 2013. С. 27; Горький М. Несвоевременные мысли. Париж, 1971. С. 198.
360
Ортега-и-Гассет X. Восстание масс // Вопросы философии. 1989. № 3. С. 153.
361
Нарский И. В. Формы насилия и стратегии выживания населения на Урале в 1917–1922 гг. // Гражданская война на Востоке России: новые подходы, открытия, находки. М., 2003. (Библиотечка россиеведения. Вып. 8: Материалы научной конференции в Челябинске 19–20 апреля 2002 г.) С. 130, 131.
362
Ржевский Л. Коммунизм – это молодость мира… // Синтаксис. Париж, 1987. № 17. С. 41.
363
Булдаков В. П. Красная смута. С. 23.
364
Булдаков В. П., Леонтьева Т. Г. Революция, религия, культура: взаимодействие центра и периферии в 1917–1918 гг. // Революционная Сибирь: истоки, процессы, наследие. С. 186.
365
Энгельштейн Л. Новая российская революция: возвращаясь к 1917 году // Личность, общество и власть в истории России: Сб. научных статей, посвященный 70-летию доктора исторических наук, профессора В. И. Шишкина / Ред. В. М. Рынков, А. И. Савин и др. Новосибирск, 2018. С. 234.
366
Шиловский Д. М. Криминогенная обстановка на территории Томской губернии во второй половине XIX – начале ХХ вв. // Актуальные вопросы гуманитарных наук: Межвузовский сб. научных трудов. Новосибирск, 1999. С. 7.
367
Роль государства в освоении Сибири и Верхнего Прииртышья в XVII–XX вв. / Ред. М. В. Шиловский. Новосибирск, 2009. С. 268; Резун Д. Я., Шиловский М. В. Сибирь, конец XVI – начало XX века: фронтир. С. 90.
368
Горюшкин Л. М. Рынок рабочей силы в сибирской деревне начала ХХ в. // Бахрушинские чтения: Сб. научных трудов. Новосибирск, 1974. С. 143.
369
Остроумов С. С. Преступность и ее причины в дореволюционной России. М., 1980. С. 34.
370
Храмцов А. Б. Преступления в городах Западной Сибири: виды, характер, динамика (1905–1907) // Вопросы истории. 2021. № 8 (1). С. 272–277.
371
Никифоров П. Муравьи революции. М., 1932. С. 227–230.
372
Герцензон А. Борьба с преступностью в РСФСР. М., 1928. С. 14.
373
Ковтуненко П. О. Уголовный террор в Прикамье накануне революции 1905–1907 гг. (по материалам неофициальной части Пермских губернских ведомостей) // Вестник Самарского государственного университета. 2008. № 63. С. 151–155.
374
Павлова И. В. Сталинские репрессии как способ преобразования общества // Возвращение памяти: Историко-архивный альманах. Новосибирск, 1997. Вып. 3. С. 29.
375
Эдельман О. Сталин, Коба и Сосо. Молодой Сталин в исторических источниках. М., 2016. С. 118–119.
376
Гейфман А. Революционный террор в России. С. 216.
377
Двенадцатый съезд РКП(б). 15–17 апреля 1923 г. Стенографический отчет. М., 1968. С. 506.
378
Затонский В. Водоворот // 7 лет: Октябрьский сборник. Харьков, 1924. С. 139.
379
Глухих И. Три встречи (Воспоминания о т. Свердлове) // Борьба за власть. Пермь, 1923. Т. 1: Дни неоконченной борьбы. С. 105–106.
380
Семёнов В. Л. Революция и мораль (Лбовщина на Урале). Пермь, 2003. С. 20, 21, 140, 203.
381
Гейфман А. Революционный террор в России. С. 15–19.
382
Нарский И. В. Чего ожидали и что увидели уральские горожане в 1917 году? С. 147–148.
383
Никифоров П. Муравьи революции. С. 159–164.
384
Ермоленко Т. Ф., Морозова О. М. Погоны и будёновки. С. 265, 266.
385
Иорданская М. К. Новый table-talk // Новое литературное обозрение. 1994. № 9. С. 216.
386
Байрау Д. Янус в лаптях: крестьяне в русской революции. 1905–1917 гг. // Вопросы истории. 1992. № 1. C. 22–28.
387
Роль государства в освоении Сибири и Верхнего Прииртышья. С. 127.
388
Эйхе Г. Х. Опрокинутый тыл. С. 308.
389
Партизанское движение в Сибири / Центрархив; подгот. к печ. А. Н. Туруновым. М.; Л., 1925. Т. 1. Приенисейский край. С. 6.
390
Шиловский Д. М. Крестьянские выступления 1861–1916 гг. в Томской губернии как форма правонарушений // Вопросы истории Сибири ХX века: Межвузовский сб. научных трудов. Новосибирск, 1999. С. 49.
391
Мосина И. Г., Рабинович Г. Х. Буржуазия Сибири в 1907–1914 гг. // Из истории буржуазии в России. Томск, 1982. С. 111.
392
Шиловский М. В. Массовые беспорядки среди мобилизованных в Сибири во второй половине июля 1914 г. // Гуманитарные науки в Сибири. 2013. № 1. С. 84–88.
393
Колоницкий Б. И. «Трагическая эротика»: образы императорской семьи в годы Первой мировой войны. М., 2010. С. 23.
394
См.: Городницкий Р. А. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901–1911 гг. М., 1998.
395
Старцев В. И. Внутренняя политика Временного правительства. Л., 1980. С. 185; Корецкий Д. А., Пособина Т. А. Современный бандитизм: криминологическая характеристика и меры предупреждения. СПб., 2004. С. 39.
396
Аксёнов В. Б. Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918). М., 2020. С. 924.
397
Вебер М. И. Уральская провинция в начале Гражданской войны (на материалах Камышловского и Шадринского уездов Пермской губернии) // Уральский исторический вестник. 2009. № 3 (24). С. 74.
398
Антонов-Овсеенко В. А. Записки о гражданской войне. М., 1924. Т. 1. С. 154.
399
Рынков В. М. Репетиция классовой ненависти: сельская жизнь в описаниях корреспондентов кооперативных журналов в предреволюционную и революционную эпоху // Человек – текст – эпоха: Сб. научных статей и материалов / Ред. В. П. Зиновьев и др. Томск, 2008. С. 241.
400
Берберова Н. Н. Курсив мой. Нью-Йорк, 1983. Т. 1. С. 94.
401
Кислицын В. А. В огне Гражданской войны: мемуары. Харбин, 1936. С. 5.
402
Веселовский С. Б. Дневники 1915–1923, 1944 годов // Вопросы истории. 2000. № 10. С. 114.
403
Жордания Н. Большевизм. Берлин, 1922. С. 37, 68.
404
«Настал 1918 год, и забунтовала Украина». Из воспоминаний А. С. Яроцкого / Публ. Т. И. Исаева и А. А. Чернобаева // Исторический архив. 2019. № 1. С. 18.
405
Клушин Д. В., Скубневский В. А., Храмков А. А. Революционные события на Алтае. Барнаул, 1987. С. 40.
406
Борьба трудящихся за установление советской власти на Алтае (1917–1920): Сб. документов / Под ред. Ф. А. Иванова. Барнаул, 1957. С. 39.
407
Исаев В. В. Казачество Бийской линии. С. 78.
408
Белова И. Б. Гражданская война в Калужской губернии // Вестник Тверского государственного университета. 2020. № 3. С. 127.
409
Звягин С. П., Макарчук С. В. Томская губерния в переломный момент истории: общественно-политическая жизнь в марте 1917 – ноябре 1918 гг. (Рец. на монографию и докторскую диссертацию В. А. Дробченко) // Гуманитарные науки и образование в XXI в. (история, молодежная политика, туризм): Междисциплинарный сб. научных статей / Отв. ред. А. А. Зеленин и др. Кемерово; Орел, 2017. Ч. 1. С. 142.
410
Лацис М. Тов. Дзержинский и ВЧК // Пролетарская революция. 1926. № 9. С. 83–84.
411
ГАРФ. Ф. Р-470. Оп. 2. Д. 169. Л. 17.
412
Леонов С. В. Начало антицерковного террора в период Октябрьской революции // Вестник Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. Серия 2. 2016. Вып. 6 (73). С. 84.
413
Шубин А. В. 1918 год. Революция, кровью омытая. М., 2019. С. 57.
414
Известия ВЦИК. 1918. 2 апр.
415
Павлюченков С. А. Военный коммунизм в России: власть и массы. М., 1997. С. 204; Булдаков В. П. Красная смута. С. 872.
416
Бобков А. А. Разворот солнца над Аквилоном вручную. Феодосия и феодосийцы в Русской смуте. Год 1918. Феодосия; Симферополь, 2008. С. 112.
417
Дробченко В. А. Политические позиции сибирской интеллигенции в марте 1917 – ноябре 1918 г. // Интеллигенция восточных регионов России в первой половине ХX века: Сб. научных трудов. Новосибирск, 2011. С. 94–98.
418
Буйских А. Н. Революционные очерки. Из воспоминаний за 25 лет. Новониколаевск, 1922. Кн. 1. С. 62–63. Собачьим именовался особый ящик под некоторыми пассажирскими вагонами, предназначенный для перевозки мелких домашних животных.
419
Красная Голгофа. Сборник, посвященный памяти товарищей, погибших за рабоче-крестьянское дело / Под ред. И. Жуковского и З. Макина. Благовещенск, 1920. С. 87–88.
420
Bisher J. White Terror. Р. 57–58.
421
Булдаков В. П. Красная смута. С. 204.
422
ГАНО. Ф. П-5. Оп. 2. Д. 1073. Л. 10.
423
Ларьков Н. С. Начало Гражданской войны в Сибири. С. 154–155.