Читать книгу Избранные произведения. Том 3 - Абдурахман Абсалямов - Страница 15

Часть вторая
1

Оглавление

В самом конце июня 1941 года авиаразведка обнаружила в Баренцевом море большой караван германских транспортных судов с сильным охранением. Наперехват неприятельскому каравану вышла советская подводная лодка под командой старого североморца капитан-лейтенанта Шаховского.

Поиски противника продолжались уже несколько дней. Кораблю часто приходилось погружаться, скрываясь от самолётов врага, затем снова возвращаться на поверхность.

Только что подводная лодка всплыла в сизом безветренном сумраке полярного «утра». Бурное, злое Баренцево море, каким привык его обычно видеть капитан-лейтенант, сегодня было неузнаваемо. Волны перекатывались тихо, лениво.

На мостике стояли командир Шаховский и штурман. Широкоплечий капитан-лейтенант, крепко расставив ноги, оглядывал горизонт, изредка обмениваясь со штурманом отрывистыми фразами.

Там же находился смуглый юноша. Это был вахтенный сигнальщик Галим Урманов. Он ушёл на фронт добровольцем, так и не успев закончить училище. Его направили на подводную лодку. В душе Галим был рад этому назначению. Наконец-то и на его долю выпали серьёзные испытания, к которым он готовил себя ещё со школьной скамьи. Что бы сказал сейчас маленький комсорг из девятого класса «А», усомнившийся на памятном для Галима собрании в его мужестве? В момент, когда над родиной нависла серьёзная опасность, может ли быть у комсомольца Урманова ещё какое-нибудь желание, кроме того, чтобы немедленно схватиться в бою с коварным, изворотливым противником?

Как пристально не всматривался Галим, горизонт был пуст. Неужели корабль вернётся на базу, так и не встретив ненавистного врага? От нетерпения и досады ему даже чудилось, что виноваты во всём Шаховский со штурманом – слишком они медлительны и спокойны. Будь командиром корабля он, Урманов, ни одному вражескому транспорту не уйти бы от наказания.

Как и все краснофлотцы, Урманов с минуты на минуту ожидал сигнала атаки. Вместо того изо дня в день в центральный пост повторно передаётся: «Горизонт чист».

В воздухе послышался приближающийся шум моторов. Из облаков вынырнули немецкие самолёты.

Лодка быстро погрузилась.

Галиму казалось: самолёты вот-вот начнут забрасывать лодку бомбами.

Он почувствовал стеснение в сердце и с трудом подавил инстинктивное желание втянуть голову в плечи. Обожжённое морскими ветрами смуглое лицо Галима будто сразу потускнело. «До чего же томительно долго падает бомба!»

Но подлодка спокойно продолжала путь.

Недовольный своей вахтой – опять простоял «впустую», никаких встреч и на этот раз, – Галим вошёл в отсек, не раздеваясь лёг на откинутую койку и, положив голову на скрещённые руки, крепко зажмурил глаза.

В соседнем отсеке весёлый моторист потешал слушателей какой-то забавной историей. Галим с раздражением прислушался. Он еле удержался от резких слов, негодуя, как это люди могут в такие минуты переливать из пустого в порожнее.

С вахты вернулся парторг главстаршина Андрей Верещагин, огромного роста моряк с некрасивым, но приятным лобастым лицом и всегда наголо выбритой головой, не первый год плававший на подлодке. Человек широкой и крепкой кости, он долго ворочался с боку на бок, примащиваясь на короткой, не по его богатырскому росту, койке.

Урманов лежал молча.

– Ты что мрачен, как демон? – обернулся Верещагин к Галиму.

– А с чего мне, собственно, веселиться? Фашисты топчут нашу землю, а мы, славные моряки… Эх, не стоит и говорить… – сказал Галим с досадой.

– Тебе, я вижу, очень невтерпёж топить фашистов?

Не столько в словах, сколько в тоне Верещагина Урманов уловил скрытую усмешку.

– Ну что ж, что невтерпёж?! – отрубил он запальчиво.

Андрей, приподнявшись на локтях, пристально взглянул на Галима небольшими чёрными, глубоко посаженными глазами. В них блеснула ироническая искорка.

– Ух, какой горячий…

Галим не успел ответить, – лодку, словно мяч, стало бросать из стороны в сторону. Близко рвались бомбы. Раздался сигнал боевой тревоги. Верещагин мгновенно вскочил на ноги. На лице главстаршины сквозь густой загар проступила заметная бледность. «Неужто он богатырь только внешне?» – мельком взглянув на него, с сомнением подумал Урманов.

В следующую секунду они уже бежали на боевой пост. Всё обошлось благополучно. Но что-то не давало Галиму покоя. Как только кончилась бомбёжка, Галим, не откладывая, в упор спросил:

– Товарищ главстаршина, а вы, похоже, боитесь смерти?

– С чего ты это взял? – В голосе Андрея прозвучало искреннее удивление.

– Просто увидел, что вы давеча во время бомбёжки побелели, как лист бумаги. Ну и подумал…

Верещагин недоумённо поднял широкие жёсткие брови.

– Говоришь, побледнел? Андрей Верещагин побледнел? – почти шёпотом произнёс он.

Галим выдержал его холодный, презрительный взгляд.

– Я правду говорю, товарищ главстаршина, – твёрдо стоял он на своём.

– Ты это действительно видел? – вдруг спросил Верещагин Галима и, не ожидая ответа, вышел.

«Неужели он лишь представляется смелым?» – глядя вслед Верещагину, подумал Урманов.

Если бы Урманов был менее горяч и имел возможность понаблюдать за собой со стороны, как наблюдают за посторонним человеком, он бы, конечно, вспомнил, каково пришлось ему всего час назад, когда лодка быстро погружалась, уходя от бомб. Но так уж бывает обычно, что человек, хорошо видящий слабости других, совсем не замечает их у себя. Скажи кто-нибудь ему такие слова, он, пожалуй, возмутился бы побольше Андрея Верещагина.

После завтрака, подойдя к Галиму и положив ему на плечи свои большие, тяжёлые руки, Верещагин сказал беззлобно:

– Эх и остёр же у тебя глаз, парень! И потом – умеешь резать правду-матку в глаза. Хвалю!

– Так меня учили – говорить только правду, – сказал Урманов резко. Но, видимо, тут же раскаявшись в своём тоне, негромко добавил: – Поверьте, я не хотел вас оскорбить, товарищ главстаршина…

Верещагин миролюбиво кивнул, провёл пальцем по пуговицам Галима:

– Но слушай: я тебе тоже должен ответить…

В это время в отсек вошёл мичман Шалденко. Он был старше Урманова лет на пять, не больше.

Верещагин и Урманов вскочили на ноги, приветствуя его.

– Садитесь, садитесь! – сказал Шалденко. – О чём разговор?

– Вот Урманов обвиняет меня в трусости, – объяснил совершенно серьёзно главстаршина.

– Да ну?.. – удивлённо протянул мичман, и на лице его под светлыми бровями выжидательно засветились большие серые глаза.

– «Вы, говорит, почему во время бомбёжки побледнели?»

– Ну, ну, дальше. Интересное замечание! – Шалденко оживился и искоса взглянул на смутившегося Галима.

– Сначала я обиделся за эти слова, – продолжал главстаршина. – Ещё бы!.. Обвинить Андрея Верещагина в трусости! За это я кого угодно могу отделать…

Галим нетерпеливо вскочил на ноги.

– Не трать сердце понапрасну, Урманов, – сказал Верещагин, положив на плечо краснофлотца свою большую руку, и, обращаясь к мичману, продолжал: – Но Урманов сказал это не для того, чтобы меня оскорбить… Он ещё не понимает, что люди бледнеют по разным причинам. – Главстаршина пристально посмотрел на Шалденко, как бы ища у него подтверждения своей мысли. – Верно, товарищ мичман?

Шалденко лукаво усмехнулся в соломенного цвета усы.

– Как будто верно.

– А неопытному новичку это невдомёк, – процедил Андрей сквозь зубы.

Урманов вспыхнул.

– А с чего же вы тогда побледнели? Не просто так ведь?

– Конечно, не просто.

– Не тяни, Андрей, небось видишь, как мучаешь человека, – примирительно заметил Шалденко.

– Да разве я тяну? Только понимать надо. Я, возможно, действительно побледнел, не отрицаю, что Урманов это правильно говорит, только не из-за того, что смерти испугался, а… страшно умереть в самом начале войны… когда ещё ничего не успел сделать для родины. А она меня… подняла… ну… воспитала. Понятно или нет?

Ну, не знаю, как вам всё это объяснить. Если ты честный советский человек, тогда не стыдно, пусть даже и все волосы поседеют в такой беде, не то что побледнеешь. Может, я и не умею высказать всё, как чувствую, я не особенно образованный человек, но мысли мои, я так думаю, правильные.

– Теперь я, кажется, понял вас, товарищ главстаршина… – сказал Урманов.

Верещагин окинул его быстрым внимательным взглядом.

– Нет, Урманов, по глазам вижу, не всё ещё понял. Чтобы до конца понять, надо сердцем пережить.

Снова раздался сигнал боевой тревоги. Через мгновение моряков в отсеке как не бывало.

Лодка продолжала идти на глубине. Шаховский слушал акустика. С сосредоточенным лицом он изредка прикасался кончиками пальцев к своим седеющим вискам. Тогда он чувствовал, как сильно пульсировала кровь в венах.

Руки акустика, лежащие на ручках прибора, зашевелились быстрее.

– Правый борт, курсовой… слышу шум многих винтов! – торопливо доложил Драндус командиру.

Обстановка для атаки складывалась неблагоприятная. Лодка оказалась зажатой между берегом и кораблями противника. В случае, если её обнаружат, манёвр будет стеснён до крайности.

Шаховский взвесил положение.

– Передать по отсекам, – скомандовал он напряжённо-спокойно, – выхожу в атаку.

Теперь вся команда была охвачена тем строгим молчаливым вдохновением, которое испытывают в начале боя.

Лодка всплыла на перископную глубину, и Шаховский сразу увидел вражеский транспорт.

– Так держать!

– Есть так держать!

Потом торпедисты услышали:

– Носовые аппараты, товсь!.. Пли!

Моряки смолкли. Исполненные непередаваемого волнения, они считали секунды. Самые нетерпеливые уже подумали, что торпеды прошли мимо. Но как раз в этот момент прозвучал глухой, продолжительный раскат.

– Съел! – вырвалось у Урманова.


Бушевал шторм. Смешались небо и море, всё выло, кипело, стонало в ураганном вихре.

Ещё рано утром вахтенные заметили мечущихся чёрных бакланов. Потом они исчезли. Покинули море и чайки, прижимаясь к берегам.

Подводная лодка Шаховского вернулась на базу.

В бухте, защищённой высокими скалами, было сравнительно тихо. Стоило сошедшим на берег подводникам увидеть оставшихся товарищей, как они, забыв об усталости, об ожидавшем их ужине, засыпали их расспросами о новостях на фронте. Не терпелось поскорее услышать голос родины – голос родной Москвы. И вот заглянувшие в глаза смерти люди, затаив дыхание, стоят у радиоприёмника.

Характерное потрескивание разрядов. Пищит «морзянка», стонет приглушённый расстоянием джаз, то врывается, то пропадает немецкая, финская речь. И вдруг раздались позывные СССР. Рождённые далеко-далеко, они миновали все преграды, пробились через все радиоглушители и проникли сюда, к горстке теснившихся у радиоприёмника советских людей. В глубокой тишине раздался знакомый голос диктора:

– Говорит Москва…

Краснофлотцы, словно по команде, выпрямились, подтянулись. Их взоры были устремлены далеко перед собой, словно не существовало безбрежных просторов моря, покрытых снегом скал и гор Заполярья, безмолвной карельской тайги, бескрайних полей и лесов Калининщины и Подмосковья, словно тысячекилометровые расстояния не мешали морякам видеть Москву, Москву, что жила, боролась, звала в бой.

В годину лихих напастей люди теснее приникают сердцем к родине, глубже чувствуют, что должен сделать каждый, чтобы защитить её и одолеть врага. Чувство это становится на время опасности единственным законом их жизни. Стоявшие плечом к плечу Верещагин, Шалденко, Ломидзе, Урманов, Драндус, да и все окружившие радиоприёмник краснофлотцы были полны сейчас именно этим горячим чувством. Они поняли, что война будет нелёгкой и кончится не скоро. Но вера народа, сила народа, его стремление к победе, когда покушаются на его свободу, – это страшная, непреодолимая сила. И вера в правоту своего дела, которой бились сейчас сердца друзей, была частицей этой великой народной веры.

Молодой, горячий Галим Урманов ощущал всё это острее других. Он с жадностью набросился на газеты, внимательно прислушивался к разговорам старших товарищей – коммунистов, с нетерпением ждал часов политзанятий. И вместе с тем он чувствовал, что мужает, взрослеет с каждым часом. Росла ответственность за порученное дело. Каким, оказывается, недалёким человеком был он ещё вчера! Да, многих, ой как многих качеств, которые требовала партия от защитников родины, не хватало Галиму. Поверхностно, неверно рассуждал он о войне, о подвиге. Оценивая себя в новом свете, вспомнил он слова своей матери Саджиды-апа: «Тот не мужчина, кто не переплыл Волгу». А он не только что Волгу, он уже моря переплывает, а вот мужчиной ещё не стал.

Как вырастал теперь в его глазах простой русский моряк Андрей Верещагин! А командир Шаховский? Насколько же он оказался умнее и дальновиднее, чем думал о нём горячившийся Галим.

Как всегда от внутренней неловкости, Галим потупился и слегка покраснел.

Верещагин тотчас же заметил это.

– Ты что от меня, как девушка, глаза прячешь? – сказал он, широко улыбаясь. – А ну-ка, подними голову, герой!

Урманов краснел всё больше.

– Вчера, кажется, я очень обидел вас, товарищ главстаршина, – проговорил он тихо. – Простите меня. Нехорошо получилось. У нас говорят: «Холодное слово леденит сердце».

– Как, как ты сказал? – переспросил Верещагин. – Холодное слово леденит сердце? Здорово. А как насчёт тёплого слова? Тоже есть у вас пословица?

– Есть, – ответил Галим, ещё не понимая, к чему клонит главстаршина.

– А ну-ка, скажи.

Галим подумал немного.

– «Доброе слово – душистый айран, злое – на шею аркан». Нравится?

– Хорошо! Люблю душевные слова. Знаешь что, Галим, русский человек не привык долго обиду в сердце таить. Я уже забыл о твоих словах. И ты выбрось их из головы.

– Подождите… – прервал Верещагина Галим. – Я ведь виноват и перед Шаховским, я сердился и на него за медлительность и, как мне казалось, излишнюю осторожность.

Верещагин нахмурил брови.

– Вот это уже плохо, – сказал он, глубоко вздохнув. – Нашему командиру можно верить больше, чем самому себе.

Верещагин хорошо знал прекрасные качества Шаховского: командир был смел, когда шёл в атаку, хладнокровен, когда лодка попадала в тяжёлое положение, терпелив, когда искал врага, уверен в своей неуязвимости, когда вокруг рвались глубинные бомбы преследующих катеров и сама смерть стучала по корпусу, стремясь ворваться и задушить всех в своих холодных объятиях.

– Не верить в такого командира, – Верещагин покачал головой, – да это… просто дурь, Урманов. Я говорю тебе об этом прямо в глаза, потому что знаю: всё это только от горячности. А пора уже тебе жить умом, не только чувствами.

Лодка снова вышла в море. Вскоре разнеслась тревожная весть: винты лодки запутались в остатках рыбачьих сетей.

Шаховский вызвал главстаршину Верещагина и краснофлотца Урманова и приказал им освободить винты. Хотя эта работа не представляла особой сложности, но на море было неспокойно, и капитан-лейтенант строго предупредил, чтобы они соблюдали осторожность.

Когда они поднялись наверх, прокатившийся вал обдал Галима с головы до ног и заставил его на мгновение в нерешительности остановиться. «Что же это я?!» – ужаснулся вдруг Галим и бросился вслед за Верещагиным. Добравшись до кормового среза, они начали освобождать остановленные винты.

Верещагин резал сети ножницами, а иногда просто разрывал их руками. Рядом с ним, сжав зубы, работал Урманов.

– Держись, – подбадривал его Верещагин во время коротких передышек.

Усталые и мокрые до нитки, они высвободили наконец винты.

Когда они вернулись, Шаховский крепко пожал им руки:

– Спасибо, товарищи! Ступайте отдохните.

Галима поздравляли с боевым крещением, хвалили за выдержку. Но Галим, смущённо поводя плечами и пряча от товарищей глаза, сурово думал про себя: никто не знает, что он, пусть на секунду, но всё же остановился в нерешительности.

– Я давно собираюсь спросить тебя, Урманов, – обратился однажды к Галиму Верещагин, – почему ты не в партии?

Так бывает с человеком часто. Втайне он мечтает о большом своём дне, который бы определил всю его дальнейшую жизнь, но про себя полагает, что этот день ещё далёк, придёт не скоро, что перед этим будут какие-то очень важные события. И вдруг – впрочем, это только так кажется, что вдруг, – твой товарищ очень просто, без предварительной подготовки, начинает разговор об этой твоей самой дорогой затаённой мечте. И счастлив ты, если сердцем поймёшь глубину этой минуты и взволнуешься всей душой.

Галим начал было что-то говорить и запнулся.

– Я давно слежу за тобой, – продолжал Верещагин. – Парень ты настоящий, дисциплинированный…

Не то сказал главстаршина! Как раз этих-то слов больше всего и боялся сейчас Галим.

– Рановато так говорить обо мне.

– В такие трудные времена нам нужно быть ближе к партии. В ней вся наша надежда.

– Знаю… Только, думается мне, я недостаточно проявил себя.

– Как это не проявил? – нахмурил брови Верещагин. – А благодарность командира в приказе? Ты не шути такими вещами. Большое дело – заслужить благодарность от командира боевого корабля.

– Я же… за вами. Да и то…

– Для первого раза и это неплохо. Неужели ты думаешь, вступать в партию надо лишь тогда, когда станешь героем? Ошибаешься. Дело в том, чтобы своё личное дело видеть в большом деле партии и чтобы ты был готов драться за него до последнего дыхания.

На душе у Галима потеплело. Это-то он давно чувствует в себе.

– Думаете, примут меня, товарищ главстаршина? – с надеждой и страхом спросил он.

– А почему нет? Одну рекомендацию я сам дам. Вторую может дать Шалденко. Третью возьмёшь от комсомольской организации. Пиши заявление.

– Хорошо. Только не так, вдруг. Это же не рапорт об увольнительной в город.

– Согласен… Обдумай, браток, обдумай, ты делаешь очень важный шаг в своей жизни. Не буду тебе мешать.

Галим лежал молча, с закрытыми глазами. Он вспомнил себя пионером. За седоволосым старым большевиком он повторял слова торжественного обещания при свете факелов в казанском парке. Он видел себя с поникшей головой на комсомольском собрании. Он снова слышал последние напутственные слова отца-коммуниста. И понял всем существом, что, если отнять у него высокую цель – быть борцом за коммунизм, тогда ему нечем и не для чего будет жить. Но есть ли в нём те глубокие качества, из которых складывается коммунист? На собрании будут интересоваться его боевой характеристикой. Что же он скажет? Будет давать обещания? Кому нужны его пока что не исполненные обещания?

Верещагин всё молчал, положив голову на согнутую в локте руку. Ему очень хотелось заговорить с Галимом, но он не решался прервать размышления товарища.

– Андрей, не спишь? – спросил вдруг Урманов, в первый раз обращаясь к Верещагину на «ты».

– Нет.

– Поможешь написать заявление?

– А ты всё продумал?

– Сейчас всего не передумать, Андрей. Но я понял, что моя жизнь безоговорочно принадлежит партии. Иного пути у меня нет и не будет.

– Вот это верно. Так и напиши.

Многие знают, сколько труда может доставить это небольшое заявление, какого душевного напряжения стоит найти нужные слова о том, что является решающим событием в жизни.

Галим передал заявление Верещагину и с затаённым волнением ожидал дня партийного собрания.


Теперь лодка часто погружалась, но жизнь в ней текла своим чередом. Акустики беспрерывно слушали море. Мотористы, электрики – каждый исполнял свои обязанности.

Однажды Ломидзе, рослый красивый грузин с вьющимся мелкими кольцами иссиня-чёрным чубом, невзначай спросил:

– Урманов, скажи, пожалуйста, у тебя есть любимая девушка?

Галим смутился.

– Ага, значит, есть, – категорически решил Ломидзе, обнажив в лукавой усмешке два ряда безупречных зубов. – Покажи карточку!..

– Да нет…

– Показывай, не крути.

– Я же говорю: нет.

– Вот чёртова душа! – Ломидзе блеснул глазами. – Почему обманываешь? Покажи.

Галим нехотя достал из кармана карточку Муниры, Ломидзе взял её осторожно, точно боясь помять, и, положив на ладонь, долго смотрел на неё. Потом прочёл надпись: «Лучшему школьному другу, хорошему товарищу Галиму. Будь отважным и смелым моряком. Только смелым покоряются моря…»

– Ух, чёрт возьми, как к месту сказано! – Ломидзе прищёлкнул языком. – Она, случайно, не артистка?

– Нет… на врача учится.

– Вот как? Значит, будет резать нашего брата?

Ломидзе протянул карточку подошедшему к ним Шалденко:

– Товарищ мичман, что бы вы сказали, если бы вот такая красавица вспорола вам живот, потом начала резать сердце на куски?

– Да-а… – почему-то вздохнул Шалденко.

– Ты так и не ответил: что бы ты сказал, если бы она начала резать твоё сердце?

– Я-то?.. Добровольно лёг бы под её нож.

Галим покраснел, думая, что его разыгрывают. Шалденко вернул ему карточку.

– Люби и береги её, Урманов.

Выговорив это как-то чудно, сдавленным голосом, Шалденко круто повернул к выходу. Галим невольно проследил за ним взглядом: пригнув голову, своей развалистой походкой, поспешно и не оборачиваясь, вышел мичман из центрального отсека. Галим недоумевающе уставился на Ломидзе:

– Что случилось?

– Эх, до чего же неудобно получилось… – растерянно почесал в затылке Ломидзе. – В первый день войны, при бомбёжке, погибла его невеста… Я не подумал об этом, когда подсунул мичману карточку.


Подводная лодка Шаховского лишь на самое короткое время возвращалась на базу и снова выходила в море. Она стала для вражеских кораблей чем-то вроде неожиданно налетающего шквала.

Только что в бушующих волнах закончился неравный поединок между советскими моряками и фашистской подводной лодкой, имевшей преимущество в тоннаже и вооружении.

После взрыва на поверхности моря расплылось большое масляное пятно. Это было всё, что осталось от вражеской подлодки. Но к месту боя уже спешили немецкий миноносец и стая быстроходных катеров, – видимо, с тонущей лодки успели передать координаты места боя. Весь запас торпед у подлодки был израсходован, и Шаховский, спасаясь от преследования, решил лечь на грунт.

Лодка быстро погружалась. Но вот погружение закончилось. В отсеках без всяких приборов было слышно, как, шумя винтами, над лодкой пронеслись сначала миноносец, затем катера-охотники, сбрасывая серии глубинных бомб.

Кольцо взрывов сжималось. Лодка дрожала всем корпусом. Моряки недвижно стояли на постах, устремив всю силу своего напряжённого внимания на приборы.

Мигнуло электричество, от тяжёлых толчков выключились рубильники. Через несколько минут свет снова включился, но вдруг стало невыносимо душно.

Пот стекал с лица Галима. Как и все остальные, он дышал открытым ртом. Вздутые на висках вены пульсировали с каким-то покалыванием.

К Галиму подсел Верещагин.

– Не боишься? – спросил он.

– Не то… Обидно умирать не в бою, – признался Галим, с трудом шевеля губами. – А почему нам не подняться наверх? Попробовать бы…

– Нельзя. Нас караулят. Надо терпеть. Как самочувствие?

– Пока ничего.

Верещагин передохнул, потом посмотрел на Галима обесцвеченными, будто сразу полинявшими глазами.

– Я пришёл сказать тебе о партийном собрании. Будем принимать тебя в партию.

– Когда?

– Сейчас.

– Сейчас? – переспросил Галим, не веря своим ушам.

– Да, – сказал Верещагин и подумал о Шаховском, который приказал собрать коммунистов.

Когда командир корабля вызвал его к себе и сообщил о своём решении, Верещагин сразу понял его мысль.

В особенно трудные минуты советские люди всегда вспоминают о своей партии. И тогда, сплотившись вокруг неё ещё теснее, они становятся непобедимыми, ибо презирают смерть.

– Ну ладно, мне ещё с другими нужно повидаться, – медленно, словно нагруженный чем-то очень тяжёлым, поднялся Верещагин.

«Как он только ходит, какая сила движет им, когда трудно даже рукой пошевелить?» – невольно подумал Галим. Но и сам встал, чтобы идти на партийное собрание.

Если бы враги, которые были уверены, что советская лодка где-то здесь и что рано или поздно они пустят её ко дну, знали, что в то самое время, когда, притаившись, они подстерегают свою добычу, русские собираются на партийное собрание, чтобы принять в партию, напутствовать в большую жизнь молодого краснофлотца, они подумали бы, наверно, что русские не в своём уме. Но моряки подводной лодки, узнав о партийном собрании, поднимались, приводили себя в порядок и шли к центральному посту. Шли не только те, у кого был в кармане партийный билет. Шли все, и каждый думал о большом: о партии, о победе, о жизни.

Прямо перед собой Галим увидел портрет Ленина. Молодой советский человек смотрел на него с готовностью принести великой, перестраивающей мир партии чистую и благородную клятву верности. Но уже то, что сегодня он находится здесь, было настоящей клятвой верности.

Собрание началось немедля. Секретарь, как обычно, зачитал документы – заявление Урманова, анкету, боевую характеристику, рекомендации.

– Несу за него полную ответственность перед партией, – раздельно произнёс секретарь последнюю фразу в рекомендации Верещагина.

Какое доверие оказывают ему товарищи, думал Урманов. Своей партийной честью, всем, что дорого коммунисту, они ручаются за него, верят, что он, Галим Урманов, никогда не обманет партию, не нарушит долга, не пощадит врага, не пожалеет крови своей ради жизни народа.

Готовясь к собранию, Галим обдумывал, с чего начнёт свою несложную биографию. Он даже затвердил её наизусть. Но здесь, на этом суровом собрании, он забыл всё, что приготовился сказать.

Мысль о том, что он, Галим Урманов, тоже будет коммунистом и со временем станет таким же выдержанным и несгибаемым, как сидящие здесь Шаховский, Шалденко, Верещагин, переполняла его сердце безмерной радостью и счастьем.

– Родился я в тысяча девятьсот двадцать втором году в семье рабочего. Окончил среднюю школу, потом поступил в военное училище. Из училища пришёл сюда. Был пионером, потом воспитывался в комсомоле…

Глаза Галима встретились с глазами Верещагина. Они словно подбадривали Галима: «Смелее, братишка, правильно говоришь».

Но Галиму уже нечего было и рассказывать. Вся его жизнь уместилась в нескольких фразах. Он растерянно оглядел товарищей, но никто не удивился краткости его биографии.

Когда коммунисты подняли руки, голосуя за него, Галиму показалось, что эти руки подняли его высоко-высоко.

Едва закончилось собрание, за бортом раздались два взрыва – один далёкий, другой поближе. Акустик Драндус доложил, что слышит шум хода катеров, а миноносца не слышно.

– Хорошо, – сказал Шаховский.

Ему было ясно: фашисты уже начали нервничать, бомбы они сбрасывали наугад. «Ничего, у нас нервы крепкие, мы ещё полежим», – думал он.

Но в отсеках всё труднее становилось дышать. Огромная душевная зарядка, полученная на партийном собрании, помогла Галиму продержаться дольше многих. Но вот и он прислонился к переборке. Голова его склонилась набок, бескозырка упала. Теряя последние проблески сознания, он успел подумать: «Я коммунист…»

Вскоре силы покинули и мичмана Шалденко. Через несколько часов на лодке остались только два человека, которые ещё могли держаться на ногах, – командир корабля Шаховский и главстаршина Верещагин. Пересиливая возрастающую слабость, Шаховский сел на место акустика. В хаосе морских звуков он ясно различал шум винтов кораблей.

– Ждут, – пробормотал он, сжимая кулаки, – да не дождутся!

Шаховский знал только одно: держаться надо до тех пор, пока можно будет всплыть. Но сколько времени так может продолжаться – этого он не знал. Если бы существовала ночь, Шаховский сказал бы себе: до ночи. Но сейчас над Баренцевым морем, в этих широтах, тянулся бесконечный полярный день.

Верещагин подошёл к Урманову. Нагнулся, поднял его бескозырку, надел ему на голову. Думать о чём-нибудь последовательно он уже не мог. В разорванном сознании возникал в памяти отцовский колхозный домик, утопающий в вишнях, старая мать и сестрёнка – колхозный зоотехник…

Чтобы не уснуть, Верещагин то пожимал упавшую руку товарища, то смотрел в застывшие приборы, тускло блестевшие в темноте. Шаховский, хоть и с затуманенными глазами, сидя у аппаратов, упорно прослушивал поверхность моря.

Прошла, думалось, вечность с тех пор, как лодка остановилась в неподвижности и молчании, и главстаршина серьёзно тревожился за жизнь товарищей. Да и у самого звенело в ушах, перед глазами, утратившими свой обычный острый огонёк, мелькали красно-чёрные круги, голова гудела.

Шаховский уже минут восемь не слышал никакого шума. Знаком руки он велел Верещагину не уходить. Подождал ещё немного, потом решил проверить «молчание» противника, приказав включить моторы. Шума от винтов и взрывов глубинных бомб не последовало. «Теперь можно всплыть», – подумал Шаховский.

Это была его последняя мысль. В следующее мгновение он потерял сознание.

На безмолвном корабле остался лишь один человек, который ещё мог двигаться, – Андрей Верещагин.

Сев на место командира, он надел наушники и долго слушал море. «Надо подождать, надо подождать!» – стучала в его мозгу единственная мысль.

Проходило время, и Верещагин чувствовал, что силы покидают его.

Он дополз до механизмов, управляющих всплытием, привёл их в действие, потом с трудом вернулся к рубочному трапу, добрался до люка и, когда лодка, вздрогнув, медленно всплыла, отдраил его крышку. В лодку ворвался живительный воздух.

У фашистов не хватило терпения – они ушли.

Первым очнулся Шалденко, потом Урманов. Качаясь как пьяные, они поднялись на ноги.

Шаховский всё ещё был без сознания. И только когда его внесли в рубку, он пришёл в себя.

Нужно часами сидеть в бедных кислородом отсеках, чтобы до конца понять, какое счастье – вдыхать полной грудью воздух, самое сладкое и самое насущно необходимое на свете. Моряки долго не могли надышаться морской прохладой, с наслаждением ощущая на губах её солёный привкус.

Поднявшийся на ходовой мостик мичман Шалденко, не вдыхая, а как-то всасывая воздух, провёл рукой по губам и, прищурив серые глаза, воскликнул:

– Эх и добро! – Потом озорно подмигнул солнцу: – Живём, братишка!

Море подёрнулось рябью. С юго-востока ветер доносил успокаивающий запах земли, и он разливался по жилам приятнее выдержанного виноградного вина.

Шаховский при всей команде обнял и по-русски трижды поцеловал Верещагина:

– Благодарю, старшина, вы спасли корабль!

Андрея потрясли эти слова. Разве заслужил он такую похвалу? Ведь капитан-лейтенант ни на минуту не покидал своего поста. А Верещагин лишь был при нём, исполнял его приказания.

Но ещё больше, чем Андрея, потрясла эта сцена Галима Урманова. С бесконечным восхищением, с хорошей завистью смотрел он на парторга, на командира и невольно думал: «Они настоящие герои!»

Галиму Урманову казалось, что и впредь будет так: они вернутся на базу, примут торпеды, горючее, продукты и снова выйдут в море бить врага. Конечно, будут трудности, может быть ещё большие, но в конечном счёте их лодка и экипаж останутся невредимыми. Горячее и взволнованное воображение не допускало другого исхода. Галиму очень хотелось, вернувшись на базу, написать Мунире письмо, рассказать о боевых делах своих товарищей. Он напишет, как вдали от родной земли думает о ней, как эта любовь наполняет сердце уверенностью и отвагой.

Его радости не было конца, когда по прибытии на базу он сумел отправить Мунире своё первое фронтовое письмо. Но, отправив его, он почувствовал, что из его жизни что-то ушло. «Да ведь это ушла моя юность», – подумал он. На минуту стало грустно, но тут же он поднял голову, посмотрел на ясное небо с далёкими белыми облаками и улыбнулся. В его жизни открывалась новая страница. Что там будет, Галим пока ясно не представлял. Но неуверенности перед неизвестным в нём не было.

Избранные произведения. Том 3

Подняться наверх