Читать книгу Mischling. Чужекровка - Аффинити Конар - Страница 5
Часть первая
Перль
Глава вторая. Цуганги, или Пришлые
ОглавлениеСтася этого не знала, но мы всегда, с самого начала, представляли собой нечто большее, чем просто нас двоих. Я была всего на десять минут старше, однако этого оказалось достаточно, чтобы понять, насколько мы разные.
Но в «Зверинце» у Менгеле мы стали уж слишком разными.
К примеру: в тот первый вечер Стасю успокоило шествие теней, а мне только разбередило душу. Потому что эти спички высветили совсем другое зрелище, сопровождаемое предсмертной лихорадкой. Стася не рассказывала про умирающую девочку?
На шконке мы оказались не одни. К нам на соломенный матрас втиснули третью девочку; с почерневшим языком, в лихорадке, эта худышка, свернувшись калачиком, прильнула щекой к моему плечу. В этом прикосновении не было и намека на нежность: просто в ту ночь на шконках не нашлось свободного места даже на палец, но впоследствии мне хотелось верить, что этой безымянной девочке-одиночке рядом со мной стало хоть немного легче. Я убедила себя, что она не от тесноты прижималась ко мне щекой.
Когда озноб прекратился, одиннадцатилетние близняшки Степановы, Эсфирь и Серафима, лежавшие прямо под нами, впрыгнули к нам на матрас и раздели малышку догола. Управились они с такой пугающей ловкостью, будто всю жизнь только и делали, что раздевали покойных. Эсфирь с радостью набросила на плечи кофту; Серафима влезла в шерстяную юбку. Мое неодобрение, наверно, выглядело слишком явным, потому как Эсфирь, чтобы не нарываться на ссору, решила откупиться от меня чулками мертвой девочки, сунув засаленные комки прямо мне под нос.
Я только отмахнулась, и тогда она, бывалая, из «стареньких», бросила мне в лицо колкое словечко, которым обзывали новеньких, «пришлых».
– Цуганг! – прошипела она.
Если бы не подавленность зрелищем смерти, я, наверно, не полезла бы за словом в карман, но в тот миг мне было все равно. Степановы заговорщически переглянулись, а потом Серафима подмигнула в мою сторону, как бы давая понять, что сейчас мне окажут большую услугу. Без единого слова они вдвоем взялись за голову мертвой девочки и стали тянуть щуплое тельце из нашей шконки.
– Пусть остается. – Я положила руку на еще не остывшую грудь.
– Она ж померла, – возразили сестры. – Видишь, изо рта струйка вытекла? Значит, померла!
– И что из этого? Ей ведь нужно где-то лежать.
– По закону нельзя, цуганг.
– По какому еще закону?
Сестры были так заняты спуском по лесенке и сбросом тела, что не ответили; движения их освещал все тот же слабый свет, из которого только что рождались животные-тени. По мне, лучше бы в бараке наступила непроглядная мгла. Потому как я заметила, что у той девочки, когда ее труп летел на пол мимо лестничных перекладин, раскрылись глаза. Все лежавшие на шконках отвернулись, чтобы не видеть этого исхода, но я заметила, как девочкины волосы веером накрыли порог, когда ее вытаскивали за дверь, и, провожая взглядом покойную, постаралась запомнить, какие у нее были глаза.
Вроде бы карие, как у меня, но поручиться не могу – знакомство наше оказалось слишком кратким.
Зато в память врезалась сноровка тех сестер. Вернувшись в барак, они на пороге похлопали в ладошки, чтобы отряхнуть сажу. Серафима покружилась в новой юбке, Эсфирь начала ощипывать катышки с похищенной кофты. Эти новые приобретения их взбодрили. Серафима подплыла к Стасе и швырнула ей какой-то комок.
– Держи чулки, – переплюнула она через губу. – И нечего тут нос задирать.
Стася разглядела упавшие ей на колени чулки, влажные, жалкие. Я посоветовала ей вернуть их, но Стася никогда не слушала советов, даже моих. К вящей радости Серафимы, моя сестра натянула чулки на пальцы вместо варежек.
– Надо ж было додуматься, – одобрила Серафима, прежде чем улечься к сестре на самые нижние нары.
Зашуршала прелая солома, и эти две стервятницы, как пить дать, начали планировать следующее мародерство.
Чтобы выжить, здесь каждый шаг планировали наперед. Я это заметила. И поняла, что нам со Стасей придется распределить между собой житейские обязанности. Разделение труда обычно происходило у нас само собой, а потому в предрассветной мгле мы легко договорились о самом насущном: Стася берет на себя смешное, будущее, плохое. Я беру на себя грустное, прошлое, хорошее.
Кое в чем эти сферы пересекались, но нам уже случалось договариваться о подобных перехлестах. Мне казалось, дело было решено по справедливости, но Стасю охватили дурные предчувствия.
– У тебя задачи труднее, – сказала она. – Давай поменяемся. Я возьму прошлое, а ты – будущее. Будущее надежду дает.
Да ладно, пусть остается, как решили, сказала я. Забирай себе будущее. Я возьму смешное, а ты – будущее. Для равновесия. А сама подумала: сколько лет мы старались согласовывать каждое движение. В раннем детстве приучали себя делать одинаковое количество шагов за день, произносить одинаковое количество слов, одинаково улыбаться. От этих воспоминаний я мало-помалу успокаивалась, но, как только начала приходить в себя, Кобыла вернула нас в пучину страха. Холодная, деловитая, отталкивающая фигура в балахоне цвета овсяной каши протискивалась через барак, держа на руках всю ту же умершую девочку, но уже перепачканную грязью. Без единого слова Кобыла поднесла ее к нашей шконке и втиснула рядом со мной, а потом сложила холодные ручонки на впалой груди и скрестила девочкины лодыжки. Трудилась она сосредоточенно, высунув кончик языка, будто составляла цветочную композицию к приезду дорогих гостей, а под конец спросила:
– Кто это сделал?
Мертвая девочка незрячими глазами смотрела на потолочные балки.
Никто не ответил, но Кобыла и не ждала ответов; она использовала эту возможность, как любую другую, чтобы нас приструнить.
– Советую вам, дети, найти себе забаву получше, чем оттаскивать трупы к уборной. Всем известно, что в «Зверинце», как постановил доктор Менгеле, вас каждое утро пересчитывают по головам. Если только этого трупа снова не окажется на месте…
Оставив угрозы висеть в воздухе, чтобы посильнее нас запугать, Кобыла сочла свою миссию выполненной и, в развевающемся балахоне цвета овсянки, устремилась к выходу. Замедлила шаг она лишь для того, чтобы отобрать спички у той девочки, которая вчера устроила шествие теней. И вновь наступила темнота, но не столь непроглядная, чтобы заслонить зрелище смерти у нас под боком.
– У нее даже сейчас голодный вид, – заметила Стася и сквозь чулок провела пальцем по девочкиной неподвижной щеке. – Как по-твоему, она еще сохраняет чувствительность?
– Нет, откуда у покойников чувствительность? – ответила я.
Но полной уверенности у меня не было. Если и существовало такое место, где истязали даже мертвых, так это «Зверинец».
Сняв с рук чулки, Стася попыталась натянуть их девочке на ноги. Сначала на левую ногу, потом на правую. Один чулок дошел только до середины голени, а другой легко скользнул выше колена. Сокрушаясь от такой неаккуратности, Стася начала поддергивать шерстяной трикотаж, и мне пришлось ей указать, что чулки эти от разных пар: как ни дергай, одинаково не натянешь. И что-либо исправить здесь невозможно; остается довольствоваться тем, чем есть.
– Пожалуйста, – зашептала я Стасе, которая от старания только проделала в одном чулке новую дыру, – оставь мне прошлое, а вдобавок и настоящее. Не хочу я разбираться с будущим.
Так мне досталась роль хранительницы времени и памяти. С той поры вести счет дням стало моей личной обязанностью.
3 сентября 1944 г.
В прошлой жизни все переговоры за нас обеих вела я. У меня был открытый характер, я выработала надежные способы избегать неприятностей и находить приемлемые решения как с ровесниками, так и со взрослыми. Эта роль меня устраивала. Я со всеми была в друзьях и по-честному отстаивала наши интересы.
Прошло совсем немного времени – и мы поняли, что к здешним условиям Стася приспособлена лучше. В ней появилась какая-то бесшабашность. Улыбаясь, она стискивала зубы; научилась ходить не по-девчоночьи, а вразвалочку, на манер киношного ковбоя или героя комиксов.
В то первое утро она не закрывала рта. Забрасывала вопросами всех, кого только можно, чтобы нам с ней поскорее приноровиться к лагерной жизни. Первым подвергся ее атаке взрослый человек, который представился нам как Zwillingesvater – Отец Близнецов. От него не укрылось наше недоумение, но он не стал ничего объяснять, а только сказал, что все дети зовут его именно так; в «Зверинце», как нам предстояло выяснить, было принято давать человеку новое имя и новое сознание; даже взрослые не составляли исключения из этого правила.
– Когда мы увидимся с родными? – спрашивала Стася, пока Отец Близнецов, сидя на перевернутом ящике, подробно записывал для Менгеле все наши данные.
Мы примостились рядом, за мальчишеским блоком; у наших ног в грязи лежал бесхозный глобус. Путешествиям этой реликвии, обычно хранившейся на складе, отчаянно завидовали все: глобус перемещался из одного конца лагеря в другой, а мы были привязаны к «Зверинцу». Один мальчишка, по имени Петер Абрахам, которого Менгеле прозвал Интеллигент и назначил своим посыльным, украдкой подбирал этот небольшой глобус, прятал под пальто и ковылял, как будто на сносях, от одного блока к другому. Глобус нужно было забирать с утра пораньше, а вечером кто-нибудь из блоковых украдкой относил его назад. Таким образом этот маленький мир переходил из рук в руки и со временем изрядно поистрепался. На его поверхности зияли дырки, границы стерлись, целые страны исчезли полностью. Тем не менее глобус оставался глобусом и приносил немалую пользу, потому что во время таких вот допросов можно было рассматривать земной шар, а не лицо Отца Близнецов, хотя оно, как мне думалось, выглядело таким же потрепанным и унылым.
– Встречи с родными – по праздникам, – отвечал терпеливый Цвиллингефатер. – Во всяком случае, так говорит Менгеле.
Отец Близнецов в свои двадцать девять лет был ветераном чешской армии. Его отличала военная выправка, но была в нем какая-то изнуренность, которую только усугубляли его подопечные. Оценив его военное прошлое и свободное владение немецким, Менгеле поставил его воспитателем в мальчишеский барак и учетчиком всех поступающих близнецов; сделанные им записи потом отсылались на кафедру генетики Берлинского института имени кайзера Вильгельма.
Поручив Отцу Близнецов эту должность, Менгеле, наверно, совершил единственное в жизни доброе дело. Мальчишки души не чаяли в своем блоковом, смотрели на него как на идола, когда он давал им уроки – преимущественно немецкого и географии, а то и гонял с ними тряпичный мячик на футбольном поле, выкраивая редкие минуты для игры.
Среди близнецов-узников «Зверинца» были даже новорожденные; для обеспечения надлежащего развития младенцев их матерям разрешалось жить вместе с ними. Женщины заискивали перед Отцом Близнецов, твердили, что из него когда-нибудь получится прекрасный глава семьи, но он только содрогался от этих похвал и продолжал изобретательно и мягко выполнять свою работу. Мы, девочки, завидовали, что у мальчишек есть такой союзник: нами командовала Кобыла, а из нее невозможно было вытянуть никакие сведения о нашем местонахождении. От других девочек, соседок по бараку, мы узнали, что примерно за месяц до нашего появления менгелевский «Зверинец» перебазировался из первоначального расположения в бывший цыганский блок. Цыган в живых не осталось: они все до единого были уничтожены; их истребление рассматривалось как необходимая мера, поскольку лагерное начальство ужасалось: цыган, дескать, так и косят болезни и голод. Рацион – как у всех, но взрослые, сомнений нет, объедают детей. Цыгане готовы грязью зарасти – им лишь бы петь и плясать. Единственный способ справиться с таким народом – извести его под корень.
Ходили слухи, будто Менгеле пытался этому помешать. Правда ли это – никто не знал. Нам было известно лишь одно: цыган умертвили газом, а на их место пригнали нас, освенцимских близнецов. Прямо перед нашим новым жилищем находился пустырь, куда немцы свозили мертвых и умирающих. С чудовищной регулярностью пустырь покрывался телами и вновь расчищался. И все это – у нас на глазах.
А за четырехметровыми ограждениями, стоявшими под электрическим током, виднелись поля и березы. На ближайшем поле мы видели женщин-узниц: если девочки замечали там своих матерей, через ограду летели куски хлеба; оставалось только надеяться, что хлеб не полетит к нам обратно: ведь мы получали усиленное питание. По вторникам и четвергам нас водили в лаборатории, находившиеся в двухэтажном кирпичном доме, а больше, считай, мы ничего и не видели.
Если по какой-то причине нас срывали с места и куда-нибудь перевозили, нам представлялась возможность узнать об Освенциме побольше, но та часть лагеря, которая носила название «Канада», была скрыта от наших глаз: там тянулись пакгаузы, ломившиеся от награбленного, потому-то заключенные и дали ей название страны, которая воплощала для них благополучие и роскошь. В строениях «Канады» штабелями лежало и бывшее наше имущество: очки, пальто, инструменты, чемоданы, даже наши зубы и волосы – словом, все, что считается необходимым для сохранения человеческого облика. Баню, где догола раздевали узников, мы не видели, как не видели и так называемую душевую – побеленный деревенский домик по левую руку от бани. Не видели мы и роскошно отделанный штаб СС, где устраивались гулянки, куда приводили женщин из «Пуффа», чтобы те танцевали с эсэсовцами и сидели у них на коленях. Ничего этого мы не видели, а потому считали, что уже знаем худшее. Мы не могли вообразить, как необъятны бывают истязания, как изощренны и целенаправленны, как они вырывают людей из семьи одного за другим или единым подлым ударом показывают всем и каждому лик смерти.
На второй день Отец Близнецов сохранял всю ту же деловитость и твердость, с которой начинал бумажную волокиту с вопросниками, но временами колебался: он взвешивал значение каждого ответа в отдельности и его возможные последствия для нашей лагерной жизни. Я наблюдала, как медлит его рука, прежде чем поставить в нужной графе неуверенный крестик.
– А теперь скажите, – спрашивал он, – которая из вас появилась на свет первой?
– Разве это важно? – Стася терпеть не могла такую въедливость.
– Для доктора важно все. Мы с моей сестрой Магдой не знаем, кто родился первым. Но всегда говорим, что я старше, просто чтобы его не сердить. Так что ответь мне, Перль: которая из вас была первой?
– Я, – вырвалось у меня.
Пока мы с Отцом Близнецов уточняли подробности, Стася начала атаковать вопросами доктора Мири – та ждала, когда можно будет взять заполненные бланки и отнести в лабораторию.
Доктор Мири была настоящей красавицей, о ней с удовольствие говорили «как лилия» – цветок торжественный и чуткий. В ней угадывалось отдаленное сходство с нашей мамой: темные волосы, большие глаза, красиво изогнутые губы, но внешность у нее была скорее кукольной, а изменчивое выражение лица зачастую казалось мне чужеродным, каким-то далеким, отсутствующим. Пробегавшие по ее лицу тени могли бы играть на лице женщины, которая погрузилась в глубину и снизу наблюдает за водной рябью.
Но было нечто еще более поразительное, чем красота доктора Мири сама по себе, а именно тот факт, что Менгеле позволил ей сохранить свою красоту. Красавиц, попадавшихся на глаза Менгеле, обычно ждали разительные перемены: он не мог позволить себе восхищения. Для них были уготованы два пути: путь Иби и путь Орли. Кого ждал путь Орли, те, прибывая в лагерь красавицами, уже назавтра представали совсем в другом обличье: Менгеле вспучивал им животы и, вызывая отеки, превращал ноги в сардельки или же делал их лица похожими на восковые маски, обезображенные язвами. Кого ждал путь Иби, тех отправляли в «Пуфф», где заставляли свешиваться из окон, трепетать диковинными яркими птицами и слушать, как мадам торгуется об их цене с постучавшими в дверь мужчинами. Путь Мири – путь доктора-еврейки, уважаемой самим Менгеле, – был огромной редкостью.
Орли с Иби приходились сестрами доктору Мири. Она с ними почти не виделась. Чтобы заставить доктора Мири расплакаться, достаточно было упомянуть Иби и Орли. Время от времени этим пользовался Менгеле, если находил ее работу в лаборатории неудовлетворительной или вынуждал делать что-нибудь невыносимое. В будущем мне предстояло не раз наблюдать такие сцены, но в тот день я видела только доктора Мири, стоявшую в ожидании наших опросных листов.
– Когда нас отпустят? – спросила ее Стася.
В воздухе повисла пауза.
– Определенные планы на этот счет есть, – выговорила наконец доктор Мири, переглянувшись с Отцом Близнецов, как это делают взрослые, когда перед ними встают извечные щекотливые вопросы, на которые нет ответов. – Мы их прорабатываем, но пока неизвестно…
Она была избавлена от необходимости продолжать: на пороге появилась женщина с парой свертков, запеленатых в серые тряпки; младенцев она держала личиками назад.
Матерям новорожденных иногда позволялось жить в «Зверинце» и нянчить детей. В числе таких матерей была и Клотильда. Клотильду знали все, потому что ее муж убил эсэсовца: выхватив у охранника пистолет, он сделал роковой выстрел и тем самым разжег искру бунта. Беспорядки стоили жизни еще троим нацистам, после чего лагерное командование согнало всех узников смотреть, как повесят зачинщика. Но итогом этой казни стало не устрашение остальных, а рождение легенды. Ореол героя перейдет к его детям, с гордостью заявляла Клотильда, но слава отца, как видно, нисколько не утешала младенцев. Те скулили и брыкались в засаленных пеленках, будто негодуя против насильственной смерти главы семьи.
Подскочив к молодой матери, Стася попыталась разглядеть маленькие свертки. Я испугалась, как бы она не попросила их подержать – моя сестра частенько переоценивала свои возможности, – но, к счастью, она только сыпала вопросами.
– Какое здесь питание? – спросила она Клотильду, которая передала одного ребенка доктору Мири, чтобы та полюбовалась.
Я заметила, как напряглась доктор Мири при виде этого малыша, но Клотильда, судя по всему, оставалась в блаженном неведении; назидательно-горьким тоном она начала отвечать:
– Баланда, которую даже похлебкой не назовешь!
– Какая еще баланда? Что в ней плавает?
– Сегодня? Вареные корешки. Завтра? Вареные корешки. А послезавтра? Вареные корешки с заправкой из ничего. Довольна?
– Везет же некоторым. – Стася кивком указала на младенцев. – Твоим детям хорошо: им такой супчик не грозит.
– Молись, чтобы хуже не было, – поучала Клотильда. – А если твои молитвы не будут услышаны и к тебе вернутся, их и жуй. Глядишь, молитвой и насытишься.
От нелепости таких советов даже младенцы перешли от нытья к оглушительным крикам.
– Мы не молимся, – сообщила ей Стася, перекрывая детские вопли.
С осени тридцать девятого мы действительно перестали молиться. Двенадцатого ноября. Как и во многих семьях, причиной отказа от молитвы стало исчезновение родного человека. Впрочем, если честно, пару недель наши молитвы были особенно истовыми, а затем, с первой оттепелью, пошли на убыль. Когда во дворе засинели первые колокольчики, молитвы иссякли.
Я не собиралась делиться этим с Клотильдой, которая презрительно вздернула брови. Оглядев детские головки, она укрыла их своим платком, будто надеясь оградить от нашего безверия.
– Оголодаете – по-другому запоете, – пробормотала она себе под нос и быстро заговорила по-чешски с Отцом Близнецов.
Этого языка мы не знали, но из-за резких окончаний слов и прерывистой манеры речи у меня создалось впечатление, что каждый советовал другому знать свое место. Перепалка нарастала, и доктор Мири, у которой на лице отразилась растерянность, смешанная со страхом, почти как у маленькой девочки – свидетельницы родительской склоки, вклинилась между спорщиками и обратилась к нам с сестрой.
– Знаете что, – голос ее звучал мягко, хотя ей пришлось перекрикивать двоих, – вместо молитвы, наверное, можно загадывать желания. Вы ведь загадываете желания, правда? В этом никто не сможет вам помешать.
Говорила она так ровно, так заученно, что до меня дошло: в обязанности доктора Мири входит улаживание подобных конфликтов. Сейчас ей это удалось. Клотильда плюнула на пол, признав свое поражение в споре, а Отец Близнецов, едва заметно улыбнувшись такому изобретательному миротворчеству, вернулся к опросу.
– Домашний адрес? – уточнил он. – Другие братья или сестры есть? Ваши родители – оба польские евреи, правильно? Роды естественные? Или кесарево? Осложнения были?
Мы слышали, как царапало по бумаге перо, когда он сортировал подробности наших ответов, но потом, уже в самом конце, мимо нас под лай собак промаршировала, вздымая пыль, рота охранников, и Отец Близнецов швырнул авторучку на землю, да с такой силой, что мы даже вздрогнули. Младенцы заревели еще громче. Блоковой зарылся лицом в ладони; казалось, он уснул навеки, решил проститься с этой жизнью, вот и все. Нас уже просветили, что здесь такое случается. Мы с минуту глазели на рано поседевшую макушку, но тут Отец Близнецов ожил, поднял голову и встретился с нами взглядом.
– Виноват, – проговорил он со слабой улыбкой. – Чернила кончились. Все в порядке. Постоянно чернила кончаются. Постоянно… – Мы подумали, что ему вот-вот опять станет плохо, но нет: так же внезапно, как и в первый раз, он выпрямил спину, а потом широко улыбнулся и махнул рукой. – Бегите на построение.
Мы послушно развернулись, но он остановил нас жестом. Внимательно посмотрел нам в глаза. Нетрудно было понять: сейчас он скажет нечто такое, что многократно повторял детям, которые умели слушать.
– Вот вам первое домашнее задание: учите имена остальных девочек. Повторяйте друг дружке вслух. Когда поступит новенькая, запомните имя. Когда кто-нибудь нас покинет, запомните имя.
Я обещала постараться. Стася тоже. А потом она спросила: его-то на самом деле как зовут?
Отец Близнецов принялся разглядывать заполненные бланки. Можно было подумать, он впервые видит аккуратно зафиксированные собственной рукой ответы, как будто эти чернильные крестики, проставленные в нужных графах, перечеркнули его самого. Когда мы, так и не дождавшись отклика, уже решили уйти, блоковой поднял взгляд.
– Когда-то я носил имя Цви Зингер, – ответил он. – Только это уже не важно.
На заре, с первыми проблесками света, все выстроились на перекличку, и мы едва не зажимали носы от запахов пепла и немытых тел. Затяжная сентябрьская жара накатывала волнами, обволакивая нас пылью. На той перекличке я впервые увидела всех подопытных Менгеле разом: среди них были двойни, тройни и, далее, лилипуты, калеки, евреи с арийской, а значит, любопытной, с его точки зрения, внешностью. Если одни разглядывали нас с бесхитростным любопытством, то другие – с явной настороженностью, и я невольно подумала: сколько же должно пройти времени, чтобы мы больше не считались «пришлыми». Подозрительные взгляды сверлили нас и во время завтрака, когда мы вгрызались в каменные хлебные горбушки, запивая их бурым пойлом, именуемым «кофе». Почти всю свою пайку хлеба я отдала Стасе. Но бурую жижу выпила до капли, хотя это была мерзкая кислятина, сваренная, как выразилась моя сестра, в худом башмаке на мутной реке. Отхлебнув этого напитка, Стася закашлялась, и у нее изо рта вылетела длинная струйка. К сожалению, точно на этом расстоянии оказались Рабиновичи: они стояли в очереди на раздачу, и Стасин плевок нанес оскорбление старшему брату, угодив прямо на лацкан его сюртука.
Рабиновичи были из числа лилипутов. В лагере они жили своим кланом во главе с патриархом-капельмейстером; все ходили в шелках и бархате – в своих вычурных цирковых костюмах, отделанных золотым позументом, кружевом и бахромой. У всех женщин были высокие пышные прически, у мужчин – волнистые бороды, которые при ходьбе развевались, наподобие хоругвей. Это зрелище вызывало только неловкость. Я против них ничего не имела, но вполне могла понять, за что их не любят. Во-первых, где это видано, чтобы в Освенциме не разлучали целую семью? А во-вторых, они ставили себя выше всех, потому что пользовались особым расположением Менгеле. Подумать только: им предоставили отдельную просторную палату лазарета, где множились недосягаемые предметы роскоши: столы с ажурными скатерками, розовые тюлевые занавески на окне. Большой чайный сервиз с рисунком вербы. Обитое велюром креслице, рассчитанное будто на ягненка. Менгеле подарил им даже радиоприемник, доверив его Мирко, старшему из братьев. Если по радио звучала музыка, Мирко неизменно подтягивал, даже когда текста и не предполагалось; слова он сочинял на ходу, просто чтобы подпевать. Именно в этого лилипута и угодил Стасин плевок.
– Соображай, в кого плюешься, цуганг, – обращаясь к нам обеим, процедил Мирко.
Я с извинениями бросилась к нему, чтобы стереть этот сгусток, но Мирко отшатнулся, как будто вдвойне оскорбленный моим рвением, и смахнул плевок полями своей шляпы. Стася, бледная как мел, замерла с вытаращенными глазами. Зрачки расширились до предела, вбирая в себя это чудо. Нескрываемое изумление моей сестры уже граничило с наглостью.
– Чего уставилась, никогда таких, как я, не видала? – взвился Мирко.
– Ну почему же, видали мы таких, и не раз, – солгала Стася. – Нас постоянно в театр водили. На представления. Однажды гастролеры приехали – целая труппа таких, как вы.
Я нередко гадала, откуда берутся ее выдумки. Они получались естественными, как вторая натура. Меня, надо признаться, это иногда коробило, но сестра умела расположить к себе людей такого склада: враждебность Мирко тут же улетучилась. Кулаки сами собой разжались, отвращение как рукой сняло, и я увидела, насколько красиво его лицо. Такие черты бывают у молоденькой читательницы любовных романов, устремившейся мечтами к вымышленному герою. Не сомневаюсь, что Мирко сознательно использовал власть своей внешности: предоставив мне краснеть от неких глубинных ощущений, он галантно развернулся к Стасе:
– Вы не похожи на эстеток. Но думаю, посещать театры не вредно даже таким юным особам. А у вас у самих есть какие-нибудь таланты?
– Моя сестра – танцовщица, – сообщила Стася и при этом, совершив свою обычную оплошность, указала на себя.
Я схватила ее за руку и перевела жест в свою сторону.
– Вот как? – Мирко внимательно посмотрел на меня одну. – И где же ты выступала? Предлагаю скооперироваться. Доктор обожает эстрадные номера. На его приватных вечеринках мы развлекаем гостей. К примеру, Фершуера. Вы с ним еще не знакомы? Фершуер – учитель доктора. Да-да, у Менгеле тоже есть учитель. Если ты способная танцовщица, тебя, наверное, можно кое-чему научить? – Он экспромтом показал искрометный пируэт и закончил гордым поклоном. – Я потомственный танцовщик. У меня бабушка была из больших, как вы. Где только наши не выступали: перед королями, перед королевами. Конферанс умеем вести. Хотите, анекдот расскажу? Нет, честно, хотите? Вы на какую тему предпочитаете?
Не успели мы ответить, как на этого миниатюрного парня обрушилась в своей бесцветной, раскаленной злобе самая бледная девушка из всех, кого нам только доводилось встречать; белые волосы зимней пургой разметались у нее по спине. Она спикировала на Мирко и принялась его лупить, норовя при этом отдавить ему крошечные ноги. Мирко взвыл. А эта бледная и спрашивает: кто, мол, он такой, чтобы заноситься перед нормальными людьми (то есть такими, как мы с сестрой), пусть даже перед хилыми двойняшками, да еще пришлыми. Стася попыталась вступиться: объяснила, что он вовсе нам не досаждает, но уязвленная ангелица была так поглощена карательными мерами, что даже не стала слушать. Она погнала его прочь, наступая на пятки, а напоследок пару раз запустила ему в спину камнями.
– Уродина! Заснешь – берегись! – пригрозил Мирко, прежде чем скрыться за мальчишескими бараками.
– Только подойди, головастик! – прокричала в ответ его мучительница. – Ишь, подговнять мне задумал! Кишка тонка – и не такие, как ты, обламывались! Меня по утрам прямо распирает. Ужалю – мало не покажется. Только тронь меня! Только тронь!
Завершив свою тираду, ангелица победно просияла и начала раздраженно отряхивать от пыли засаленную одежку. Костюм ее составляла обтрепанная, некогда белая шелковая пижама, в которой она, худая и долговязая, напоминала соляной столб. На бледном лице выделялись глаза, обрамленные черными кругами, как у панды. Это могло показаться забавным, если не принимать в расчет, что белки глаз были красными, как розы.
Звали ее Бруна. Вернее, под таким именем она была известна в те годы. Охранники прозвали ее так с издевкой: по-немецки это значит «чернявая». Впрочем, она повернула их темные намерения в свою пользу и носила это имя с присущей только ей альбиносной бравадой.
– Тьфу на них, на карликов, – фыркнула Бруна. – По мне, калеки куда симпатичней, да и великаны тоже. Согласны?
Я уже собралась оспорить это мнение, но тут вмешалась Стася:
– Откуда у тебя такие фингалы?
Бруна гордо показала пальцем на свои лиловые круги:
– Кобыла врезала. За то, что я ее послала. А она первая начала. Был бы тут мой родной город, наша банда живо бы ей рога посшибала. По первому моему зову. А тут у меня банды нету. Скучаю за нашими пацанами. Я в главари не лезла. Но воровка из меня вышла клевая. На месте, можно сказать, не стояла. Вначале по карманам щипала, потом домушницей заделалась. А дальше и до универмагов поднялась! Вот угадайте, какая у меня самая крутая добыча была?
– Дом?
– Как его стыришь-то? Дома не крадут!
– У нас украли, – возразила моя сестра.
– У меня тоже, – призналась Бруна. – А вы не дурочки, хотя и малость с тараканами, верно? Да нет, не дом. Выше забирай – дом не убьешь. Шевелите мозгами! Ни в жизнь не угадаете. Ладно уж, скажу – лебедь! Из одесского зоосада лебедя увела! Прямо из пруда; под пальто заныкала – и ходу. Пальто у меня широченное было, чтоб на дело ходить. Нет, понятно, не такое широкое, чтоб здоровенный лебедь поместился. Этот поменьше других был, молодой видать, щипался, а домой принесла – ему у нас глянулось. Мог бы век со мной кантоваться, да не судьба.
Мы спросили: а зачем красть лебедя? Необычное какое-то преступление, да и выгода от него сомнительная.
– Город штурмом брали. Всю живность убивали, какая только на глаза попадалась. Солдатня наших собак ботинками пинала, да так, чтоб на воздух взлетали. Кое-какую скотину, лошадей к примеру, себе забирали. А что они с кошками делали – язык не поворачивается сказать. Так вот, не могла я допустить, чтоб такая красота от их рук померла. Когда к нам в дом вломились, я враз лебедю шею свернула.
Движением рук она изобразила это зверское деяние. Нам не составило труда вообразить, как она лишила жизни птицу. Мы прямо слышали хруст косточек, видели, как безжизненно поникла лебединая шея. Несомненно, у Бруны и у самой до сих пор остался в ушах этот хруст, а перед глазами – безжизненность. Красные глаза подернулись дымкой, и Бруна торопливо сунула руки в карманы, чтобы отделаться от воспоминаний об этом целенаправленном насилии. Утерев один глаз плечом пижамы, она выдавила улыбку:
– А банда наша… мы за банду говорили. Может, и небольшая, но за своих все горой стояли. Как я за вас.
– Мы тебе отплатим услугой за услугу, – пообещала Стася.
– А то как же, – ответила наша избавительница. – Будете делать все, что я скажу.
От мысли, что мы будем втянуты в преступную деятельность, у нас на лицах, по-видимому, отразилось беспокойство, потому как Бруна, понизив голос до шепота, обняла нас обеих и притянула к себе.
– Только не дрейфить, – проворковала она. – Ничего особо рискового или трудного я вам не поручу. На мокрое дело не отправлю. Но изредка попрошу кой-чего для меня организовать. Потому что вам тут многое с рук сойдет. Двойня как-никак. Можете хоть целую буханку стырить – и ничего вам не будет! Да хоть ведро баланды! Я видала – Капланы, тройняшки, аккурат такое провернули, да еще и пачку маргарина прихватили! Со мной, ясен пень, поделились – это ведь я их уму-разуму научила. Вы хоть знаете, что такое «организовать»? Это по-местному «устроить» или «достать». Организуешь с умом – будешь меняться, заживешь веселей. А иначе со скуки помрешь.
Стася удивилась: когда же тут скучать, если все время нужно быть начеку и готовиться к худшему? Бруна хмыкнула:
– Вот обживетесь тут, будут вас шприцами колоть что ни день – тогда и удивляться перестанете. Перестанете удивляться, когда вас на пленку снимать начнут и физиономии ваши срисовывать, а другие за это время и вовсе физиономий лишатся, да и туловищ заодно. – Вздохнув, она сникла, как будто ее уронили в пыль, но потом с видимым усилием расправила плечи. – Ну вот, просветила вас, а вы меня за это потешайте. Развлечение устраивайте. Фокус какой-нибудь покажите, что ли. Близняшки на фокусы горазды.
– А у тебя разве близняшки нет? – Стася, похоже, удивилась, но нелепость ее вопроса подтвердил гогот Бруны.
– Слепые, что ли? Языки прикусите, не то живо в газовку пойдете.
– Что такое «газовка»? – не поняла Стася.
Наша просветительница вдруг помрачнела и углубилась в себя.
– Да так, ничего, – в конце концов пробормотала Бруна. – Просто не старайтесь выглядеть еще слабее и глупее, чем на самом деле. Ясно? – С достоинством распрямившись, она провела рукой по лицу, чтобы подчеркнуть свою бледность. – Неужели альбиносов никогда не видали? Так вот, полюбуйтесь. Генетическая мутация.
– Значит, в этом ты похожа на него.
Стася махнула рукой в ту сторону, где скрылся Мирко, и мы увидели, как он высунул голову из-за угла мальчишеского барака: наверняка подслушивал наш разговор. Показав язык, он опять спрятался.
– Мутант! Ссунишка! Червяк! – прокричала ему Бруна, а потом обратилась к нам: – Вот еще! Ничего похожего! Я лучше! Но до вас, до близняшек, мне далеко. Вам… если одна из вас ненароком помрет, Менгеле рыдать будет и ногами топать. Вы для него покамест как мебель, товар дорогущий. Вроде как рояль, норковое манто, икра. Вам цены нету! А мы, все остальные, – так, фитюльки, ветошь, консервы.
Когда она завершила свою маленькую лекцию, причем с явным удовольствием, смакуя краткое описание наших грядущих бед, у нее перед носом закружилась черная муха, на которую обрушился новый поток брани.
– Шалава! – заорала Бруна. – Сучка! Гадина! Думаешь, тебе тоже позволено мне жизнь отравлять?
Ринувшись вперед, она погналась за насекомым, прыгнула в одну сторону, в другую, но не удержалась на ногах и белесой кучей рухнула прямо в пыль. Я наклонилась и протянула ей руку, но Бруна оттолкнула меня и как безумная воздела к небу – не к голубому простору, какой был для нас привычен, а к подпаленному серому одеялу – свое лицо в грязных потеках и синяках.
– Вот объясните, – заговорила она, провожая глазами улетающую через забор и дальше в поля муху, – каково это: когда тебя за великую ценность держат?
Я сказала, что еще не разобралась. Солгала, конечно. Это чувство, очень хорошо знакомое, жило во мне до того самого момента, когда от нас увели маму и дедушку; слегка видоизмененное, оно не исчезло до конца даже теперь, потому что Стася ценила меня больше, чем саму себя. Но не хвалиться же этим перед Бруной; она впала в такое неистовство, что уже вся тряслась. Особенно сильно дрожал указательный палец правой руки – Бруна ткнула им в сторону отдаленного здания, которое, как мы потом узнали, служило одной из лабораторий Менгеле.
– Сделай милость: когда разберешься, объясни, а? – выговорила она. – Понять охота.
21 сентября 1944 г.
Хлеб отшибает память. Это одна из первых истин, которыми поделилась со мной Бруна. В него добавляют большое количество брома. Суточная пайка этих сухарей туманит рассудок. Поскольку мне выпало хранить время и память, почти все свои пайки я отдавала Стасе. Пусть одна из нас, решила я, забудет как можно больше, а я с помощью Бруны найду для себя другие способы поддерживать жизнь.
Бруна звала меня Блошка-Раз, а Стасю – Блошка-Два. Тем самым она как бы застолбила свое право на обеих, но я не возражала: пусть уж лучше нас подомнет под себя Бруна, думалось мне, чем кто-нибудь другой. Она преподала мне массу полезных уроков. Например, как рвать траву на футбольном поле, как готовить из нее суп (просто томить в ковшике, чтобы только никто не видел), как заполучить этот самый ковшик. От Бруны я узнала, как подольститься к поварихе, как пронести на кухню свою добычу, чтобы организовать из нее хоть что-нибудь удобоваримое. Тут картофелина плохо лежит, там луковица завалялась, пара кусков угля, книжечка спичек, ложка. Бруна сшила для меня дерюжный карман, который велела засовывать за пояс юбки, чтобы не светиться. Довольно скоро я наловчилась хранить в этом кармане весь наш мир.
Вот интересно: что подумали бы мама и зайде о наших делишках с Бруной? На воле я бы от страха не подошла к ней на пушечный выстрел, но здесь, где процветало предательство, мы с ней сроднились и вовсю старались отплатить ей душевным теплом. Она обожала наши игры (куда более осмысленные, чем игра «копай могилу», которой забавлялось большинство ребят), жаждала отгадывать загадки, играть в «Гитлер капут» и «живую природу», хотя в систематике живых организмов не смыслила ни бельмеса и называла совершенно дикие причины, почему живое существо стоит превыше всего, приносит пользу и более достойно сохранения.
В свои семнадцать лет Бруна уже три года провела в Освенциме, а до этого ее что ни месяц перебрасывали из одного концлагеря в другой, так что она, по собственному выражению, в лагерных делах собаку съела. Тут, говорила она, жить можно, а в других местах голая земля, бетон только под сторожевыми вышками, а на них пулеметы полукружьями торчат.
– Здесь культурней, – любила повторять Бруна. – Да толку-то?
Эта Бруна постоянно искала, чем бы заняться, причем донимала не только нас. Она вечно бросалась спасать кого-нибудь одного или истязать другого, всюду совала свой нос, всеми помыкала. Могла часами стоять на перевернутой бочке у девчоночьего барака, защищая глаза от солнца козырьком ладони. Подмечала все. Если медсестре требовалось организовать что-нибудь для лазарета, Бруна была тут как тут. Если один из близнецов обижал другого, Бруна истово карала обидчика. Если Отец Близнецов хотел получить определенную книгу, одна Бруна могла ее раздобыть. Если кто-то не выказывал должной любви к социалистическому строю, Бруна тут же вколачивала в него эту любовь.
И все равно ее кипучая натура жаждала большего.
– Тоска, – объявила она на третий день нашей жизни в «Зверинце». – Развлекайте меня, девчонки. Я же учу вас уму-разуму. – Ее красные глаза уставились на меня. – Блошка-Два бахвалилась, что ты чечетку бить умеешь.
– Стася преувеличивает, – возразила я.
– Ну-ка изобрази, – скомандовала Бруна, эффектно спрыгнув с бочки. – Я искусство люблю. Жизнь свою, можно сказать, ему посвятила. Как-то раз кисточку стырила. Билеты на балет. Дюжину фарфоровых статуэток из шикарного магазина вынесла. Меня потом с ними повязали, но вынесла же! Отбыла, конечно, в колонии, раскаялась. Пострадала, одним словом, за искусство, так что вы мне должны потрафить.
Она выжидающе посмотрела на меня, а потом выковыряла из грязи несколько камешков, чтобы выровнять сцену. Я поразилась, что она не запустила ими в первую же проходившую мимо девочку, – все знали, что метательное оружие у нее живо идет в ход, – но сейчас, как видно, мысли ее были заняты другим.
– Давай, Перль. Пляши. Чтоб я чуток развеялась.
– Здесь танцевать не буду, – заупрямилась я. – Не вижу причин отплясывать.
– А ты репетируй на потом, – встряла Стася, и Бруна вытащила еще один камень. – На будущее. Ты не забыла, что за будущее отвечаю я?
– Не буду – и все.
Сложив руки на груди, Бруна прислушивалась к нашему спору. Одно это послужило ей развлечением, но Стася требовала, чтобы я упражнялась, готовясь к мирной жизни, поскольку мои способности, может статься, только и позволят нашей семье прокормиться, в мире, где разрушены города и сосчитаны мертвые, в мире, где отцы не вернулись, а дома не отстроились.
Даже такой довод на меня не подействовал, и она подняла планку. Джуди Гарленд не стала бы ломаться, заявила моя сестра. Джуди стала бы репетировать, превозмогая боль, даже если бы сбила в кровь ноги или маялась желудком, даже невзирая на головокружение и нашествие вшей.
– То – Джуди Гарленд, – запротестовала я.
Моя сестра оставалась непреклонной. Пришлось мне танцевать в пыли под аккомпанемент Стасиного художественного свиста. Свист получился слабенький, прерывистый, с паузами, но, должна признаться, он вернул меня в прошлое, и на миг я получила удовольствие от своего танца, причем такое, о каком и не мечтала в этих застенках, и с радостью танцевала бы час за часом, если бы к моим зрителям не примкнул еще один человек, непрошеный зритель, который вальяжно устроился на ближайшем пне.
Это был Таубе, молодой охранник, известный своим умением подкрадываться к женщине сзади и сворачивать ей шею: даже не охнув, несчастная лишалась жизни. У него были желтые глаза, соломенные волосы и румяные как яблоко щеки, которые при разговоре дергались на вечно каменном лице. При виде Таубе я замерла, но он дал мне знак продолжать, а сам аккуратно закинул ногу на ногу, как будто пришел в кино на долгожданный фильм. Вытащив из кармана плитку шоколада, он принялся как-то манерно отгрызать мелкие кусочки. Даже с расстояния мне были видны полукруглые надкусы и представлялась сладость, которую он смаковал.
– Работай! – приказал он, ощерив потемневшие от шоколада зубы.
Я продолжила танец. Старалась вообразить, что смотрит на меня вовсе не Таубе, а совсем другой зритель.
– Быстрее! – распорядился он.
Пяткой и носком я вздымала пыль. Думала, если ускорять темп и полностью выкладываться, он вообще не отстанет. Но вдруг, к моему облегчению, Таубе гаркнул:
– Хорош!
Я остановилась. Но щеки-яблоки досадливо задергались. Видимо, я не так поняла его команду.
– Да я не тебе! Пляши давай. Я вот этой! – Он указал на Стасю. – Тоже мне свистулька нашлась!
Захлопнув рот, Стася исподволь подняла руки, чтобы зажать уши. Я видела, что ее тревожит стук моих ног по земле. Сестра испытывала то же, что и я: боль, усталость. Дрогнувшим от страха голосом она попросила Таубе дать мне передышку.
– У Перль, однако, талант. Разве нет?
– Еще какой, – выдавила Стася.
Она неотрывно смотрела себе на ноги; я понимала, что у нее дрожат коленки, как и у меня.
Может, мне хватило бы сил продержаться и дольше, но зрелище Стасиных мучений меня подкосило, и я рухнула на землю. Таубе оттолкнул Бруну, которая протянула мне руку, схватил меня за пояс юбки, протащил по пыльной земле и водрузил на пень, а сам отступил назад, чтобы разглядеть с выгодного расстояния, как безделушку на полке, и захлопал. Чувство было такое, будто у него между ладонями болтаются наши сердца, подвешенные на веревочках.
– Девчонки, а вы знаете Зару Леандер? В фильме «Средь шумного бала» снималась, про Чайковского? Лучшая актриса Германии, – заговорил он, прекратив издевательские аплодисменты.
Мы такую не знали, но признаться не решились. Вместо этого мы начали превозносить ее красоту и талант. Растаяв, Таубе осклабился, будто восхваляли не далекую кинозвезду, а его самого.
– Зара – добрая знакомая нашей семьи, она всегда ищет для себя протеже. Я под впечатлением. – Он потрепал меня одним пальцем по щеке. – У тебя отличные ножки, а я слышал, Зара хочет сама поставить музыкальный фильм. Если будешь стараться, то, возможно, достигнешь такого уровня, который позволит мне составить тебе протекцию. Вот был бы подарок судьбы, а?
– Наверное, – решилась я.
– Какая удача, что мы здесь повстречались, – продолжал он. Его физиономия силилась изобразить доброжелательность и восторг. – Пойду звонить фройляйн Леандер. Уверен, она без колебаний сядет на самолет и выдернет тебя отсюда – не пройдет и часа.
От нас ожидался ответ.
– Возможно, – сказала я.
– Возможно? Почему такая вялая реакция? Где убежденность, где решимость? Ты уже должна бежать сломя голову вещички собирать! Чего тянуть-то? Разве не понятно, какое будущее тебя ждет?
Только теперь я заметила, что поблизости стоят трое других охранников, потешаясь над этим спектаклем. Они покатились со смеху, да так, что выронили зажатые в зубах сигареты. От этого гогота, наложившегося на изнеможение от танца, у меня началось удушье. Один из троицы в тревоге бросился ко мне – все знали, что Менгеле сурово расправляется с охранниками, если те не уберегли кого-нибудь из близнецов, – и легонько похлопал меня по спине.
– Будем надеяться, доктор не узнает, – предостерег один из его товарищей.
– Уж и пошутить нельзя. – Таубе пожал плечами. – Евреи любят шутки, а еще больше – анекдоты про самих себя. Вы еще не в курсе?
Властно положив руку мне на плечо, он стал меня трясти, да так, что я прикусила язык.
– Любишь посмеяться, а? Ну-ка, смейся, а я послушаю.
Я не собиралась ему перечить, но даже пикнуть не успела, как рядом со мной хохотнула Бруна. С преувеличенным рвением она стала грубо ржать и фыркать.
– А ты заткнись! – На этот раз физиономия Таубе вся целиком задергалась от омерзения. – Коммунистам смеяться не положено!
Он, Таубе, заглатывал любую наживку. Быстрая на выдумку Бруна захохотала в полный голос и бросилась наутек, а Таубе, как пес, припустил за ней, почуяв новую, более заманчивую дичь. Раскатами своего хохота она уводила его от нас.
Это был самый благородный поступок из всех, которые она совершила в Освенциме, но тот случай навсегда отбил у меня охоту смеяться.
Когда охранники убрались прочь, Стася примостилась рядом со мной. Надела мне туфли, рукавом вытерла мои слезы. Проку от этого не было, она и сама понимала. Рассудив, что меня смогут приободрить только наши старые игры, она пересела, чтобы мы оказались спиной к спине, позвоночником к позвоночнику, поясницей к пояснице. Это была игра из нашего раннего детства. Мы одновременно рисовали первое, что придет в голову, а потом сверяли рисунки, чтобы убедиться в их совпадении.
Найдя палочки, мы стали рисовать на пыльной земле. Сперва изобразили птиц. Сверили. Получилось одинаково. Потом над птицами повисли луна и звезды. Точь-в-точь. Добавились кораблики. Добавились города. Большие и маленькие города, непотревоженные, без гетто. Из городов выходили дороги. Все наши дороги вели в одну сторону.
А потом, нежданно-негаданно, я перестала понимать, куда двигаться дальше и что рисовать. В голове образовалась пустота, но я слышала, как сестра не прерываясь царапает по земле палкой. Пришлось подсмотреть через плечо. К сожалению, движением спины я выдала свои намерения.
– Почему ты жилишь? – напустилась на меня сестра.
– С чего ты взяла, что я жилю?
– Я же чувствую, ты шевельнулась. Подглядела.
Опровергать это обвинение не имело смысла.
– Потому что ты особенная? Да ведь нас уже поменяли местами.
В ее словах была доля истины, но мне не хотелось это признавать.
– Неправда, – возразила я. – Мы все те же. Давай попробуем еще разок.
Мы бы и рады были попробовать сызнова, мы бы пробовали до бесконечности, но, прежде чем у нас появилась возможность попробовать хотя бы раз, невдалеке остановился белый фургон с красным крестом на борту. На подножку спустилась лаборантка Эльма. Ее движения были так изящны и выверены, словно она шествовала по трапу круизного лайнера. Про эту персону нам рассказывали в «Зверинце», но вживую мы увидели ее только теперь.
Стася, проследив за Эльмой, нарисовала в грязи пулю. Я тоже принялась рисовать пули, все быстрее и быстрее. С каждым шагом Эльмы пули множились.
Я старалась на нее не смотреть, а сосредоточиться только на тени, которая падала от нее на наши рисунки, но Эльма не оставила мне выбора. Присев на корточки, она приблизила свою напудренную физиономию едва ли не вплотную к моему лицу и потянула меня за кончик носа, как бесчувственную резиновую куклу. Внешность Эльмы была отмечена хищной резкостью, которая, как позже заметила Стася, выдавала эволюционную способность выслеживать добычу в темноте, но в тот миг, когда лаборантка оказалась так близко, что едва не впивалась в меня зубами, я видела только ее фальшивую красоту: обесцвеченные волосы, взбитый, как меренга, кок и – кровь на снегу – неестественно алый рот.
– Большие девочки, а в грязи копошитесь – не стыдно? – спросила Эльма, для острастки дернув меня за нос.
Мы не знали, как отвечать, но Эльма и не рассчитывала на ответ. Она просто любовалась своей изящной тенью, накрывшей рисунки. Развернувшись под выгодным углом, чтобы охватить общий вид, она полюбовалась собой, а потом наклонилась и стала пристально разглядывать картинки на грязной земле.
– Это что? – Она указала на пули.
– Это слезинки, – ответила Стася.
Склонив голову набок, лаборантка Эльма усмехнулась. Думаю, она поняла, что никакие это не слезинки, а пули. При этом ее, как видно, подкупила наша изобретательность, потому что она даже не сделала нам больно, когда разом вздернула обеих за шиворот и потащила к фургону с красным крестом, как тащат котят к ведру с водой, не получив еще разрешения их утопить.