Читать книгу Впереди веков. Леонардо да Винчи - Ал. Алтаев - Страница 3
Часть первая
Прекрасная Флоренция
2
Перемены
ОглавлениеМаленький сын нотариуса беспечально рос, продолжая свои любимые наблюдения над природой и рисуя где попало, когда попадался в руки мел, уголь или малярная краска. Рисовал всё, что видел и что его занимало. Он рос быстро и незаметно в девять лет превратился в высокого стройного подростка.
Раз утром, едва он оделся и покончил с кружкой утреннего молока, налитого ему бабушкой, он услышал голос отца, звавшего его. Невольно мальчик вспомнил, что накануне в рабочем кабинете отца было какое-то семейное совещание.
Он редко заглядывал за эту тяжёлую дверь, куда днём приходили люди не только из Винчи, но и из соседних деревушек за советом к опытному нотариусу. Эта комната, почти пустая, скучная, наполненная полками с какими-то книгами и делами, не была привлекательна для Леонардо. Только раз он вошёл в неё по собственному желанию: когда увидел в полуоткрытую дверь, что в окне бьётся о стекло необычайно красивая бабочка, редкая по раскраске. Ему захотелось нарисовать её красками, которые он выпросил у приезжего живописца, поправлявшего старые иконы в церкви.
Переступив порог отцовского кабинета, Леонардо остановился в ожидании. У него помимо воли сильно забилось сердце. Что такое хочет сказать ему отец? Быть может, он в чём-нибудь провинился? Но в чём?
Мессэр Пьеро казался особенно торжественным в своём большом кожаном кресле, с суровым лицом и очками на носу. Торжественность увеличивало присутствие бабушки и мамы Альбьеры.
– Ну вот, вся моя семья в сборе, – начал отец, – и я при всех объявлю моему сыну своё решение. Ты можешь сесть, сынок.
Леонардо опустился на маленькую скамеечку для ног возле кожаного кресла нотариуса.
– Мой Леонардо, – начал размеренным, почти строгим голосом отец, – ты недурно поёшь, ездишь верхом и пляшешь, даже что-то там лепишь из глины и до всего на свете любопытен, даже не похоже, что тебе только девять лет. Короче говоря, я тебя отдаю в школу. Того же хотят твоя бабушка и мать…
Произнеся эту короткую речь, мессэр Пьеро с довольным видом посмотрел на сидевших на скамейке двух женщин, молчаливых и казавшихся растерянными.
– Ну-ка, подтвердите, что и вы того же хотите…
От Леонардо не укрылось, что мама Альбьера смотрит куда-то в сторону, – это значит: она чем-то недовольна, а у бабушки в глазах стоят слёзы. И она сказала, шепелявя больше чем обычно:
– Ты умеешь верно рассудить, Пьеро, – ведь ты нотариус. Только наш мальчик… он бы ещё мог подождать…
Тогда откликнулась и мама Альбьера:
– И к тому же он левша…
Мессэр Пьеро пожал плечами:
– Нечего ждать. Он скоро и меня догонит ростом, ему девять лет, а умом перещеголяет шестнадцатилетнего, – весь в меня. Наверно, тоже будет нотариусом, и я передам ему своё дело. А что левша – не беда, в школе его научат, какой рукой надо писать, а грамоте он давно у меня обучен.
Тут и мама Альбьера сказала со вздохом:
– Да, мой Леонардо, я совершенно согласна с твоим отцом.
Мессэр Пьеро был очень расчётлив и теперь кусал губы, соображая, сколько ему предстоит вытрясти из кошелька за учение сына.
Помолчав, он сказал:
– А пройдёт года два-три, и надо будет ехать во Флоренцию. Твоё образование, Леонардо, для меня большая забота. Ты должен быть тоже нотариусом, как твой отец, и суметь нажить хорошее состояние. Chi non ha nulla, é nulla…[2] Боюсь, чтобы непоседливость не сделала из тебя недоучку. А Флоренция – кладезь всяких знаний. Пожалуй, мне и самому лучше устроиться во Флоренции, – немного наживёшь в этом городишке… Однако я должен заняться делами – вон кто-то уже пришёл и кашляет у двери…
Леонардо вышел в сад. Зелень деревьев, пение пташек, суетня насекомых в траве всегда отвлекали его от всяких горестей и волнений…
– Ау! – раздался около него знакомый звонкий голос; кто-то подкрался сзади и закрыл ему глаза.
– Это ты, мама? – сказал он, улыбнувшись, и отвёл её руки.
– Ты не бойся, – сказала мама Альбьера, стараясь его утешить. – Мы же все, наверно, переедем во Флоренцию…
– А ты не могла заступиться! – упрекнул её Леонардо.
– Ну вот! Я даже сказала, что ты левша. Видал ли кто когда нотариуса-левшу? А он хочет тебя сделать нотариусом! Да разве его отговорить, если он что-нибудь задумает! И в латинской школе ты не ударишь лицом в грязь и будешь первым!
* * *
Латинская школа. Немного страшно о ней подумать. Непоседе, каким считает его отец, а с ним вместе мама Альбьера и бабушка, произносившие это слово вовсе не с осуждением, – непоседе сесть за указку! Но ничего, он довольно послушен, а главное – любознателен. Занятно, что это за латинская школа, и как в ней надо учиться, и что в ней узнаешь нового. Только вот как быть с тем, что придётся писать правой рукой, когда он левша?
Латынь даётся ему легко. Он лишь постепенно узнаёт, как она трудна. Он постоянно слышит, что все образованные люди в Италии должны изучить этот древний язык так, чтобы уметь на нём свободно говорить и писать. Все книги учёных написаны по-латыни. Латынь, латынь… В нотариальных книгах при крещении нередко записывают младенцев именами древних греков и римлян, прославивших себя чем-либо. Новорождённых детей художников называют теперь то Ахиллом, то Плиниусом или Агриппою…
Леонардо слышал, как приходившие к отцу его гости недоумевали, почему Данте[3], свободно писавший по-латыни, перешёл на итальянский язык, на котором говорят простолюдины. Кто-то даже решился сказать:
– У великого поэта вышло бы не хуже, если бы он обратился к языку мудрецов древности… Ведь недаром же он взял своим спутником в поэме латинского поэта Вергилия…
И Леонардо, наслушавшись этих суждений, проникся уважением к чуждому языку школы.
А тут ещё бабушка и мама Альбьера внушали ему:
– Ведь и наши молитвы и Евангелие – на латинском языке, на котором говорили первые христиане в Древнем Риме… Подумай только: это божественный язык, мы молимся на нём и ни на каком другом.
И Леонардо старался постигать божественный язык Древнего Рима.
Ах, эта латинская школа, эта зубрёжка среди множества таких же мальчиков, которые, зевая, твердили незнакомые слова, глядя с тоскою в окно на синее небо и прислушиваясь к весёлым звукам улицы! И линейка в руках старого монаха, которая частенько щёлкала по рукам зазевавшегося ученика… Раз щёлкнула она и по рукам Леонардо, когда он, забыв о правой руке, начал писать левою. Большие вдумчивые глаза мальчика, делавшего над собою усилие быть терпеливым и мужественным, обезоруживали учителя, и он отходил, а потом частенько делал вид, что не замечает, как Леонардо пишет левой рукою. Этот красивый, приветливый и послушный подросток отнимал всякую охоту пускать в дело благодетельную линейку…
Так продолжалось усвоение Леонардо латыни. В то же время он вбирал в себя другие знания, которые ему щедро предлагали жизнь и искусство.
– Ты, Леонардо, как будто не учишься, а играешь, – говорила мама Альбьера, не то журя, не то восхищаясь. – И что только ты делаешь в подвале нашего дома?
Он не таился и повел её к своим сокровищам.
В темноте подвала у мальчика была целая лаборатория: какие-то баночки, коробочки, ящички, а в них целый мир насекомых, которые барахтались среди мха, наполнявшего банки, переползая друг через друга, шурша засохшими листами и стебельками травы. В коробочках были мёртвые жучки.
Синьора Альбьера повела плечами и поморщилась, увидев сороконожек с мокрицами:
– Что это за гадость, Леонардо? И вот гадкая уховёртка… Я их боюсь! Они залезают в уши, и человек глохнет – они там ткут паутину…
Леонардо засмеялся:
– Нет, мама Альбьера, это всё сказки. Я их хорошо знаю, этих уховёрток.
– Зачем они тебе нужны?
– Мне всё нужно, – серьёзно отвечал Леонардо. – Я считаю у них ножки, усики, узнаю, у кого и какие есть крылья, и смотрю, какая разница. Ну, какая разница, понимаешь? Я вот всё смотрел на мух: почему их так трудно поймать? Они, понимаешь, очень глазастые.
Синьора Альбьера не очень-то понимала пасынка. Она оглянулась и повела носом. Пренеприятно пахнет вином, отсыревшей штукатуркой, плесенью, прогнившим деревом старых бочонков. Темно, плохо видно…
– Что, если все эти козявки нападут на тебя? Пойдём в сад, – сказала она, – там тоже есть всякие букашки.
Леонардо нехотя пошёл за мачехой.
В то время как Леонардо был поглощён наблюдениями над природой, дома у него творилось что-то неладное. Синьора Альбьера с некоторых пор стала вялой, исчезла её весёлость, она перестала болтать и смеяться и совсем не обращала внимания на пасынка. Впрочем, сначала он этого почти не замечал, увлечённый своими новыми мыслями. И к школьным занятиям он потерял всякий интерес, что наконец стало выводить из терпения снисходительного учителя.
– Ой, Леонардо, – говорил учитель, покачивая головой, – ничего-то путного из тебя, как я вижу, не выйдет! Ты хватаешься за всё, мараешь бумагу рисунками и ничему толком не научишься.
Леонардо молчал. Он думал о сложном, не дававшемся ему вычислении.
– Эй, Леонардо! – раздавался над его ухом сиплый голос монаха. – Видно, придётся мне жаловаться на тебя отцу! С каких это пор ты позволяешь себе спать, когда с тобой говорит учитель?
Леонардо поднимал голову, смотрел на жёлтое лицо учителя с седыми нависшими бровями и сердитыми глазами, смотрел пустым, невидящим взглядом и вяло отвечал то, что думал, так как не умел лгать:
– Я не сплю, падре[4], но я думаю об одной математической задаче.
– О какой ещё задаче?
– Ах, это я делаю не в школе… Может быть, вы разъясните мне один вопрос по математике…
Но монах не был силён в математике; он не мог разъяснить Леонардо то, что его мучило, и, чтобы скрыть своё невежество, ворчал:
– Тебе этого не задавали в школе! Лучше бы ты как следует заучил речь Цицерона! У тебя хромает латынь, а ты хочешь постичь законы математики!
* * *
А мама Альбьера становилась всё молчаливее, слабее, и в одно утро она не поднялась с постели. Было слышно, как стучат её зубы. Её трепала лихорадка.
– Я уже не встану, Леонардо, – заговорила она с тоскою, когда мальчик подошёл к ней, и попробовала ему улыбнуться. – Вот мне уж больше и не бояться твоих уховёрток с сороконожками…
Тяжёлые капли слёз повисли на её длинных ресницах.
– Какая я теперь уродливая… – говорила она, глядя на себя в ручное зеркало.
И Леонардо стало жаль её: он видел таким осунувшимся лицо, на котором ещё так недавно играл румянец.
Силы покидали синьору Альбьеру. Часто она теряла сознание и начинала бредить:
– Кто это там ходит рядом, матушка? Что это за старуха притаилась за шкафом? Кто её привел?
– Молчи, молчи! – шептала бабушка. – Она поможет тебе, она знает средство от лихорадки… Ну, мона[5] Изабелла, пройдите к больной…
Мона Изабелла, старая знахарка, умевшая лечить заговорами, избавляла от «порчи» и беззастенчиво обманывала суеверных людей.
Она нагнулась к больной, уставившись на неё своим единственным глазом. Больная покорно протянула ей тонкую, прозрачную руку.
Леонардо, забившись за шкаф, видел в щель страшную старуху и следил за малейшим её движением.
Колдунья зашамкала беззубым ртом:
– Ой, трудно выгнать болезнь, трудно одолеть порчу…
Она поникла головой и несколько минут размышляла. И опять монотонным шелестом зазвучали слова:
– Под камнем у колодца, что на дворе у мессэра Алонзо, кожевника, живёт большая чёрная жаба. Когда пробьёт полночь… – Старуха наклонилась к самому уху бабушки и зашептала так тихо, что Леонардо не мог разобрать почти ни одного слова.
И, слушая этот шёпот, бабушка повторяла беззвучно молитву, а у мамы Альбьеры лицо сделалось белым, как наволочка на её подушке. У Леонардо защемило сердце, а по телу побежали мурашки.
После ухода моны Изабеллы больной стало хуже. Ночью бабушка со слезами на глазах принесла ей что-то завёрнутое в тряпку и положила на грудь. Леонардо догадался, что это печень большой чёрной жабы кожевника мессэра Алонзо. Больной стало ещё хуже…
В одно утро Леонардо не пошёл в школу: маме Альбьере стало так плохо, что его послали за духовником, и из собора Сан-Джованни пришёл падре её исповедать.
После исповеди все стали подходить и прощаться с больной: отец, бабушка и он, Леонардо. В комнате пахло ладаном и воском. У висевшего на стене распятия зажгли толстую свечу. Леонардо душили слёзы, и он выбежал из комнаты…
– Отошла… отошла… О, пречистая дева! – раздался вдруг скорбный крик бабушки, и она, шатаясь, появилась на пороге спальни. – И к чему живу я, никому не нужная старуха, и к чему, Господи, идут к Тебе такие молодые, счастливые! Боже, Боже, Ты один ведаешь, что творишь!
Леонардо заплакал беззвучно, прижавшись к её тёмной, морщинистой руке…
* * *
Не стало Альбьеры, и всё пошло не так в доме нотариуса. Бабушка всё время уныло и мрачно повторяла какую-то похоронную молитву и говорила, что скоро и её черёд: недаром собака воет по ночам во дворе. Мессэр Пьеро не мог видеть мрачную старческую фигуру матери, вечно перебирающей тёмные чётки. Он сразу постарел на десять лет и стал всё реже и реже бывать дома в свободное время.
Раз он сказал матери сквозь зубы, глядя в окно:
– Так жить нельзя! Ничего не поделаешь, надо жениться.
Эти слова заставили бабушку от страха уронить на пол тяжёлое шитье.
– Доброе дело, – сказала она через минуту равнодушно и потом спросила, как будто дело шло о покупке нового плаща: – Есть кто на примете? Молодая? Красивая? Доброго нрава? Из хорошей семьи? С приданым?
И, когда нотариус ответил на все вопросы утвердительно, она равнодушно сказала, принимаясь за иголку:
– Женись, пожалуй… Кто такая?
– Франческа Ланфердини.
– А!
Её тусклые глаза, на минуту оживившиеся, снова потухли. Для неё ведь не было ни настоящего, ни будущего: она вся принадлежала прошлому. Не всё ли равно, Франческу ей назовёт сын или Марию: ведь они не могут занять в её сердце место, которое когда-то она отдала простодушной бедной девочке Альбьере.
Леонардо со страхом ждал прихода в дом новой хозяйки и матери. Это совпало с переездом нотариуса во Флоренцию.
2
«Кто ничего не имеет, тот и сам ничто» (итал.).
3
Данте Алигьери (1265–1321) – величайший итальянский поэт, создатель итальянского литературного языка; автор поэмы «Божественная комедия», где сквозь средневековые образы и понятия проступает пламенное обличение пороков феодального мира, преодоление аскетизма, героический дух и сыновняя любовь к Италии.
4
Падре (итал.) – отец; здесь: форма обращения к католическому священнику в Италии.
5
Мона (итал.) – сокращённое от «мадонна» – госпожа.