Читать книгу Клад - Алан Черчесов - Страница 5

II
Пять коротких рассказов про очень короткую жизнь
Чудо любви и обмана

Оглавление

Вся наша культура основана на обмане – будь то погрешности перевода священных книг, предвзятые интерпретации событий или лукавые мифы, гримирующие подлость истории. У этой тотальной лжи есть лишь одно оправдание – жажда чистого, честного чуда, на которое нас обокрали.

Матвей Фортунатов. Громогласная ода обману

Говорили, в свои тридцать пять был он богатый и толстый. Унаследовал три миллиона от старой карги из Колумбии, приходившейся двоюродной бабкой покойнице-матери. Тренькать деньги он не умел, а потому сидел в своем доме, щелкал каналы и продолжал объедаться, разве что с большим размахом. Было это лет тридцать назад.

Говорили, к нему подбивали колья девицы на выданье, да понапрасну старались: жирдяй так стыдился себя, что безотлучно торчал в своем доме, предпочитая глядеть на мир в ящик.

Так прошло года два. А потом, говорили, к прежней обслуге он добавил охрану, чтоб совершать по ночам свои вылазки. Случалось, он даже гулял по Мадриду, правда нечасто, а коли совсем уж прискучит ползти по нему в лимузине.

Кое-кто утверждал, что, опять же со скуки, он пристрастился почитывать книжки. Похоже на правду: немного отыщется способов скоротать свой век человеку, который придумал себя ненавидеть едва ли не до смерти, а до смерти еще далеко. Уж точно подальше, чем отделяло его же от смерти родителей.

Говорили, до гибели их был он нормальным мальчишкой, а как из морга останки доставили, сиганул со страху в окно и повредил себе ноги. В больнице и приключился с ним первый приступ обжорства. Пока лежал в гипсе, лопал подряд что ни попадя и бился в истерике, если не подавали еду.

Когда кости срослись, его забрали обратно домой, где с ним поселилась безмужняя тетка. Эта-то после аварии выжила, только ребра себе покрошила да нос укатала в лепешку, ну и, понятное дело, для любовных утех отныне годилась не очень. Не сыскать бедолаге было и завалящего парня, а ей оно ой как хотелось, вот она и спилась, а зимой угодила под поезд. Тело – всмятку, сохранилась целехонькой только рука, насмерть сжавшая пальцами фляжку.

От нового стресса парень и вовсе зажрался. Стал размером с тюленя и так же лоснился.

После тетки с ним жили поочередно кузина отца, овдовевшая крестная и, кажись, та дуреха с непомерно большими грудями и, будто в отместку за этот избыток, с рождения лишенная правого глаза – мамаши вторая золовка. По юродству судьбы, не проведя в стенах дома и года, все как одна отселялись оттуда на кладбище: кто костью подавится, кто кубарем сверзится с лестницы, кто на ночь закроет единственный глаз, а наутро уже не откроет.

Слава о доме пошла нехорошая. Толстяку по то время восемнадцать исполнилось. Учиться не рвался, работать совсем не хотел, жениться – и то не стерпел бы, того и гляди, снова бы прыгнул в окно. Изведение жилища на ненасытную праздность оболтуса родню оскорбляла сплоченно, но уже не настолько, чтобы и дальше легко находились охотники разделить с ним соседство. В результате махнули рукой: дескать, ну его к бесам. Пусть лучше он им идет на прокорм, чем кто-то из нас поперед – домовым на закуску.

На него хоть серчали, но как-то не рьяно: парень был несуразный, зато кроток нравом и безмятежен глазами.

Про глаза говорили, что в них небес больше, чем неба.

Так он и жил не тужил, обрастал бородой и годами, как жиром. Почти что ни с кем не общался. За исключением служанки (бывшей няньки, потакавшей ему с колыбели), поболтает, бывало, с молочником. Говорили, безумно любил молоко и ненавидел вчерашнее. Чуть свет, крадется к порогу и в щелочку смотрит, идет ли. Пригласит его в дом и угостит сигарильей. Покуда тот заправляется кофе, подливая туда коньячку, сам лакает свое молоко из бутылки, белогубый, лохматый, как лев, и счастливый-счастливый. И только затем идет спать. Иначе со сном у него нелады, говорили.

Однажды молочник привел с собой пса: «Увязался, паскудник. Прилип к колесу и скачет квартал за кварталом. Затявкал щенячьим восторгом мне спицы». Опустившись с кряхтеньем на корточки, толстяк заглянул ему в морду, получил языком по небритой щеке, поперхнулся от счастья и… оставил бродягу себе.

Теперь у него завелось столько счастья, что пережить все несчастья было раз плюнуть.

До дня, когда он узнает, что есть настоящее счастье, оставалось почти двадцать лет. И еще два – на то, чтобы он осознал, что такое несчастье. Несчастье, которое, в отличие от всех прежних бед, было нельзя пережить. С ним можно было лишь жить – так, словно все, кроме боли, в тебе пережито и умерло.


Говорили, они повстречались в стекле: он смотрел на плывущую бликами ночь из-под черной завесы окна лимузина, а она наблюдала за улицей из полумрака кафе. Заштрихованное снаружи раскосым дождем, оно приютилось на самом углу. Когда машина свернула, под натиском фар витрина вспыхнула бисером ртути, но затем, отморгавшись, стаяла в акварель, посередке которой он увидел глаза, а кроме них потом ничего уж не видел. Говорили, в них было больше огня, чем в костре.

Вот он об них и обжегся.

Самым сердцем ошпарился: врач констатировал микроинфаркт и посадил на диету. Собаки – две внучки и шестеро внуков приблудного пса – скулили от резкого духа микстур, рычали с испугу на слуг и лизали хозяину ступни. Во сне он скулил уже сам – громадный детина сорока с лишним лет, центнером лишнего веса и тяжеленным довеском – тремя миллионами в банке.

Когда он очухался, часть этих денег в кои-то веки смогла оказаться не лишней: раздобыть начальные сведения подсобила тысчонка-другая. Пятьдесят ушло на пилюли, диеты и липосакцию. Трешка в месяц – на личного тренера, сорок с лишним – чтоб оборудовать в доме спортзал. Полторы-две в неделю – на слежку и съемку (их нанятый детектив определял как «охрану объекта» и «отчет в визуальном формате»). Наемный писатель обходился в сто долларов за письмо. В двести каждые сутки вставали букеты. Плюс расходы на парикмахера, йога, психолога. Что-то там еще и портному, консультанту по моде, учителю танцев, китайскому повару.

Дороговато, конечно, стоило вытравить ненависть, но оно того стоило.

Год спустя он почти перестал себя ненавидеть и подсобрал по крупицам отваги.

Обустроить капкан для любви решено было в парке. Согласно задумке (тут подсобил ему письмописатель), фортуна должна была их повязать невидимой нитью, как только внезапный мерзавец (на эту подвижную роль вызвался лучший знаток социального дна – детектив) сорвет у объекта дамскую сумку с плеча и попытается скрыться. Тут-то и скажет свое слово доблесть!

Все шло как по маслу, покуда объект самолично не спутал им карты. К ужасу труппы, хрупкая дева не охнула, не подавилась бессильной слезой и не позвала на помощь, а задорно ругнулась, вырвала жердь из забора и, задрав восклицательным знаком над головой, помчалась за мнимым грабителем. Бывший толстяк, учрежденный по плану в спасители, как ни пыхтел, а нагнать ее не совладал. Всякий прок от спортзала испарился с первым же потом. Версты бегущей резины оказались короче асфальтовой сотни его неуклюжих, брыкливых прыжков. Почувствовав жало над ухом и тупую занозу в ребре, он засипел рваным горлом и рухнул подкошенным в клумбу, откуда следил перевернутым взглядом, как молотит по лысине дрыном его вожделенная суженая, вся в салюте от радужных брызг, а над затылком заместо венца – нимб умытого солнца (детектив был застигнут у чаши фонтана). Отвоевав назад сумочку и проверив ее содержимое, она повернула туда, где возлежал на пельмешках из роз ее невезучий заступник, и, как ни в чем не бывало, распорядилась:

– Вставай, воздыхатель. Хозяйство застудишь.

Так начался их роман, в котором все главы писались ее задиристым почерком, а все междустрочья покорно внимали блаженному млению жениха.

Через месяц они поженились, несмотря на протесты его возмущенной родни: девчонка была из гренадских крестьян, на руках у которых мозоли с орех искони заменяли монеты.

– Делай со мной все, что хочешь. Только не делай мне скучно, – шепнула у алтаря. – Деньжат-то, поди, у нас хватит?

Поскольку вчерашняя бедность еще никому не мешала стать пылким азартником в тратах, молодуха с богатством справлялась успешно. Говорили, за те пару лет, что отвел им Господь на совместную жизнь, растранжирить она умудрилась изрядную часть состояния. Словно чуяла скорый конец и спешила сполна насладиться моментом.

Говорили, любила она его щедро, подвижно и с выдумкой: то зафрахтует вертлявую яхту, чтоб обскакать Гибралтар, то «Ламборгини» подарит, то сверстает маршрут вокруг света на летучих семнадцать недель и знай себе подгоняет: шевелись, мол, брюхан, не то прозеваем рассвет в Кауаи. (Потому что опять раздобрел. Только теперь не бедой накачался, а счастьем.)

А потом с нею вдруг приключился припадок, и она угодила в тюрьму. Посреди бела дня ни с того ни с сего набросилась на лейтенанта полиции. Неподалеку от дома шагала по улице, на перекрестке застыла, пригляделась, подбежала, сорвала фуражку, влепила пощечину, расцарапала щеки и каблуком раскроила макушку. Говорили, совсем без причины. Она же молчала как рыба и на вопросы судьи дерзко, ликующе щурилась.

Чтоб ее вызволить, толстяк отвалил тучу денег и сунул солидную взятку полицейскому боссу района, так что, едва с пострадавшего сняли последние швы, он был тихонько отправлен в отставку.

Слухи ходили, что это тот самый пролаза, от кого понесла она в юности какой-то постыдный убыток. Оказалось брехней: не она, а сестра ее, только та померла уж давно, заразившись мудреной болезнью от заезжего мавра, с кем сбежала из дому под палящее солнце пустыни: там ей было сподручней беречь и лелеять позор.

В общем, барышня вышла с историей. Но не пенять же! Так оно и бывает, когда богатею втемяшится вытащить козырь из нищей крестьянской колоды.

Происшествие, впрочем, отношения их не испортило. Напротив, еще пуще связало – морским безотвязным узлом.

Морским, потому что влекло ее море. Обожала она, говорят, синий цвет: до горизонта – вода, сверху – синь без конца и без края, а под боком всегда – небеса. Ибо в глазах у него, коли помните, небес было больше, чем неба.

Синева-то ее и сгубила.


Стряслась та беда вот на этом вот месте, где прямо сейчас – видите, там вон, под бритвой закатного солнца – колышется ветром на волнах баркас.

В Коста-Термина, богом забытой дыре, кабы не забарахлила машина, делать привал они бы и не подумали. У кабриолета, которым она управляла, на самом подъеме сюда задымился капот. С трудом доползли до отеля. За конторкой встречал их хозяин. Угостил лимонной водой и созвонился с механиком из Коста-Пенултима. Тот обещал заняться мотором с утра, а на дворе стоял уже вечер, так что пришлось, хошь не хошь, бросать якорь.

Заселились в комнате наверху (не той, что снимает сегодня фрау Марта с дочуркой, а той, что выходит окном на залив), приняли душ и спустились на ужин. Заказали рагу из креветок, гратин из омара и устрицы, к ним – литровый кувшинчик вина. Вели себя дружелюбно и весело. Только ночью уж больно шумели, чем кое-кого озадачили: от толстяка такой прыти не ждали. По свидетельству слуг-перуанцев, пришедших наутро убраться, такой кавардак не под силу устроить и стае шиншилл.

За завтраком ели салат с гребешками и картофель с креветками. Жена попросила стаканчик росадо, а муж ограничился кофе с гвоздичным пирожным.

Осмотрев их машину, механик сказал, что управится за три часа:

– После обеда уедете.

Пошли загорать вниз на пляж. Толстяка разморило, и он задремал. Жена заскучала и стала бродить в одиночку по берегу, ковыряя туфлями ракушки. Так дошагала до пристани, где поболтала чуток с рыбаками. Потом запросилась к ним в лодку, только никто из удильщиков отплывать на ней не собирался: лов закончился в шесть, а куранты на площади аккурат пробухтели десяток ударов. Принялась молить да упрашивать, ссылаясь хныкливо на то, что ей до смерти надобно подобраться к Горбатой скале. (Она самая, вы угадали. Не утес, а уродина. Как у нас говорят, точно заржавленный серп в пуп воткнули заливу. И чего, скажите на милость, такая казистая баба там не видала! Выходит, судьба.) Посулила им добрый куш. Ну и те, наивные души, покряхтели и согласились: кто же знал, что это «до смерти» взаправду! Говорили, причем в один голос, будто она их опутала чарами. Приворожила. Не в смысле – своей красотой, а в смысле – своим колдовским, незаконным упорством.

Плыть до Горбатой скалы всего ничего: полторы морских мили. Да вы видите сами: если вытянуть руку, точь-в-точь умещается между большим пальцем и средним. Ну и вот, плывут они, значит, а она стоит на баркасе и руками в распятие играет. Эдак раскинула крыльями и того и гляди закурлычет. Тогда, мол, у них и поджали хвост души. Словно почуяли близость напасти. Рыбаки попались бывалые, опытные, доверять привыкли не прогнозам по местному радио, а исключительно солнцу да нюху, и нюх им подсказывал, что грести до беды оставалось недолго. Правда, вслух о том никто не обмолвился: говорили же, околдовала!

Подплыли и сбросили сходни. Попросили ее торопиться, дескать, ветер с востока задул, что в этих краях не к добру. В ответ посмеялась:

– Коли вам страшно, гребите обратно.

Знала, как взять за живое: после слов обидных таких отчалить уже не могли. Курили под крутояром, плевали на камни досаду и уныло глядели, как дамочка, скинувши туфли, босиком карабкается на скалу, а у той, как известно, с этого боку из каждой щербины торчат, точно лезвия, раковины. Прыткая, жалко: поранит ступню и вернется, думали рыбаки одну на всех думу и боялись одним на всех страхом, что нет, эта – не повернет, покуда не сделает то, для чего ей приспичило лезть на дурацкий утес.

Ветер и вправду крепчал. Когда она доползла до вершины, заорали в три глотки ей снизу, чтобы пригнулась скорей и спускалась. А она как не слышала. Может, не слышала, черт его знает! На верхотуре-то дуло тогда будь здоров, так что, возможно, она не расслышала. А потом, говорили (не только те трое, но и все, кто следил за ней с берега: постояльцы отеля, хозяин и слуги, механик и муж, продравший на оклик глаза), она поднялась в полный рост и раскинула в стороны руки, и в это мгновенье, прежде чем ей улететь, скала вдруг преобразилась. Впечатление было такое, будто она озарилась ее красотой и из ржавого серпа, застрявшего в пупе у моря, превратилась в сверкающий искрами пьедестал для полета.

Когда жену подхватило порывом могучего ветра, толстяк закричал. Вопль был столь силен, что на долю секунды даже расправил ей крылья и позволил не сверзиться в бездну, а взмыть. Это видели все, а вот то, что случилось потом, наблюдали немногие. Большинство отвернулось или закрыло глаза, так что в их предусмотрительной памяти сохранилась лишь птица. Просто в какой-то момент птице той сделалось скучно, вот она и сорвалась в полет…


С того дня минуло тридцать лет. Двадцать восемь, если быть совсем точным. И все эти годы он даже суток не пропустил. Так с тех пор и сидит каждый день и не сводит глаз с моря. Только очень уж похудел. Да, вы правы, кожа да кости.

Говорят, как куранты пробьют десять раз, так он и выходит. Садится на свой табурет и глядит в одну точку. Отлучается разве что справить нужду. Может сидеть так до самого вечера, пока не увидит. И собака при нем. Никого к нему не подпускает. Сторожит его горе и не дает посторонним ходить к горю в гости. Нет, детей не кусает. Почти. Был тут один постреленок, все норовил к старику подобраться, но псина ему преподала урок.

Бывает ли так, что сидит он весь день понапрасну? Конечно, бывает! Иногда, говорят, и неделя проходит, и две, прежде чем она ему снова покажется. А кроме него – никому. Откуда тогда узнают, что она ему точно привиделась? По лицу его ясно становится. Взгляд такой, что в нем, как когда-то, небес опять больше, чем моря. Да вы сами заметите, коли задержитесь в Коста-Термина хотя бы на несколько дней. Понятное дело, дыра. Ничего-то здесь нет, кроме отеля в две дюжины комнат и жалкого пляжа. Дернул же черт их тогда тут сломаться! Конечно, судьба… Вам рагу из креветок или гратин из омара? Ага. А к вину еще устрицы. Так и запишем.


За почти тридцать лет место не то чтоб прославилось, но привлекало немало туристов. Отель редко когда пустовал, а в самый сезон бывало и так, что в Коста-Термина яблоку негде упасть: кафешки забиты, базар переполнен, детвора клянчит мелочь и объедается сладостями, рыбаки и торговцы уловом довольны. В такие дни люди с утра ожидали на берегу и строились в очередь, чтобы сплавать на лодках к Горбатой скале, подышать там тревогой и послушать испуганным сердцем восторг. В хорошую погоду можно было вполне разглядеть со скалы старика: голубая рубашка, дубленая кожа и белая шевелюра. Лохматый, как лев, и счастливый-счастливый, если вдруг она ему явится птицей, расправившей крылья. Потом он поднимется, обернется гордой спиной и неспешно направится в дом – говорили, в отеле за ним закрепили какую-то комнату. Разумеется, денег не брали. Как можно!

Хотя кое-кто утверждал, будто бы постоялец оплатил проживание свое вплоть до самой кончины, до которой теперь уже было недалеко, по крайней мере значительно ближе, чем до смерти его улетевшей со скуки супруги.

Какого он возраста, точно никто и не помнил. Говорили, ровесник хозяина, только теперь поменялись местами: один ссохся в щепку, а другой так раздулся, что с трудом ловил воздух губами. Казалось, вот-вот задохнется, а потому его лично почти ни о чем не расспрашивали. Кроме как считать деньги и вытирать пот со лба, ни на какую работу хозяин был не горазд, так что в отеле водились всегда молодые служанки и слуги, прибывавшие на подработку в Испанию из Сальвадора, Перу и Боливии. Нанять кого-то из местных в прежние времена было сложно (не городок, а дыра, из которой была лишь одна дорога – на выход), а нынче – не очень хотелось: хозяин привык экономить. Слухи ходили, что ушлый пузан собирает дань с рыбаков и торговцев, увещевая платить за прибыток, полученный не благодаря их умениям, а чрез беду иноземную, коей по доброте душевной именно он дал приют. Почему иноземную? Да потому что Мадрид для нашей дыры – все равно что космос для лужи.

Как бы то ни было, а тощий старик свое дело делал: выходил поутру на площадку перед отелем, садился на табурет, подставлял свой ботинок под морду косматого пса и смотрел неотрывно на море. Говорили, ни разу ни с кем не обмолвился словом.

Счастливцы, кому повезло наблюдать его радость, когда вдовцу вдруг являлась жена (обыкновенно под вечер, в водянистых вуалях заката), с волнением рассказывали, что отчетливо слышали хлопанье крыльев. Им, конечно, не верили. А чтобы проверить, приезжали и сами от нечего делать в Коста-Термина.

– Итак, ваш заказ: салат с гребешками, рагу из креветок, гратин из омара…

– И устрицы.

Хозяин пыхтел за конторкой, считая купюры, а по ночам страдал от бессонницы, так что взял он привычку читать до рассвета романы. Книг скопилось тьма-тьмущая, только ему было мало:

– Не найдется ль у вас мне на вечер какой-нибудь книжки, сеньор? К завтраку я вам верну. «Дон Иван»? Не читал. Про любовь? Что ж, большое спасибо! Между прочим, у нас в Коста-Термина на любви все и держится…

А потом, говорили, случилось такое, чего даже в книжках кропать не дозволено.


Был поздний сентябрь. Погода еще не испортилась, но уже не чуралась пятнать облаками лазурь и пачкать когтистыми тенями скалы. Синевы в море сделалось меньше, чем сини под тучами. По ночам стало звонче дышать, да и сны приходили неторопливые, рослые, трезвые.

Народу в тот вечер собралось на террасе немало: с пляжа туристов согнали прохлада и брызги с дичавшего моря, а на конопатой дороге, сползающей к Коста-Пенултима, затеяли пыльный трескучий ремонт. Может, кто-то и выпил лишку, но никак не мальчишка, внук синегубых очкариков-немцев, игравший на парапете в солдатиков.

– Ich sehe Sie[5].

Это был даже не вскрик. Скорее всхлип, похожий на сдавленное рыдание. Не заметить его было трудно. Еще трудней оказалось всем им не заметить ее…

Босоного и очень проворно, не тратя на волны шагов, она шла, как плыла, по воде, а плыла, как летела, одетая в белое платье. Шла, как летела, и призывно тянула к берегу руки. Огромная женщина-призрак с гордо пылающим взглядом и триумфальной улыбкой.

Из груди постояльцев раздался ликующий стон. Длилось это какую-то пару секунд, но их им хватило, чтобы запомнить навеки мгновение, когда призрак предстал во плоти перед их затаенным неверием и навсегда развеял сомнения.

Говорят, даже собака залаяла, а вот старик лишь нахмурился и пнул ее больно ногой. Потом поднялся на ноги и, шатаясь, побрел к себе в логово. Стало быть, приревновал. Постояльцам же было на это плевать. Те до утра отмечали событие и расползлись на карачках не раньше, чем разорили спиртные запасы отеля.

Хозяина средь веселящихся не было.

Говорили, со счастья такого он чуть не задохнулся. Говорили, едва пережил приступ астмы и потом всю неделю валялся в постели.

Чего не говорили, так это того, что не знали: единственным зрячим из тех, кто смотрел на видение и ничего не узрел, был как раз он, хозяин гостиницы в Коста-Термина.


Когда призрак растаял и постояльцы закончили обниматься со слугами, когда тощий старик и собака исчезли под аркой, ведущей во внутренний двор, когда сердце в груди рвалось от восторга вперемешку со жгучей обидой, когда оно так и не разорвалось, хозяин смахнул с лица слезы и, прихватив с нижней полки бутылку, спустился по лестнице в тусклый подвал. В нос шибанул затхлый запах, но хозяину было не до того. Не до забот о здоровье и жизни. Дело, с которым пришел он сюда, в этот тайный, подспудный, неправедный мир, было куда как важней.

5

Я ее вижу (нем.).

Клад

Подняться наверх