Читать книгу Петр Иванович - Альберт Бехтольд - Страница 10

Книга I
Глава 7

Оглавление

Утром сразу после чаю, который здесь, судя по всему, служил заодно и завтраком, – подали экипаж. Но на сей раз настоящий – тройку! Все вычищено до блеска. Сбоку монограмма. Резиновые колеса. Великолепные, отливающие блеском вороные, с хвостами почти до земли. Упряжь с серебром. Вправду, чудо-кони, особенно тот, что посредине, – с дикими огромными глазами, мерцающими тусклым, но теплым светом. А на козлах сверху – мужичок-коротышка. Когда он встает, ему приходится приподнимать полы пальто, чтоб не споткнуться, так оно ему длинно. Зато в обхвате мужичок – с огромную бочку. И шея чисто выбрита, жирна и красна. К поясу сзади он прикрепил часы, чтоб господа могли видеть, который час. Так вот он каков, настоящий «кучер Орлова»!

А Мадам-то! Разрази меня гром! Если бы она вчера появилась в таком облачении, Ребман уже не решился бы улыбаться ей во весь рот, нет, ни за что на свете! Теперь она никак не похожа на няню из Вильхингена, сразу видно, что перед вами миллионерша. Драгоценности так и сверкают. А воздух вокруг нее распространяет такой изысканный аромат, словно она только что, как джин в восточной сказке, выпорхнула из парфюмерного флакона.

Ребман надеялся, что его пригласят прокатиться до станции, тогда бы он на обратном пути мог почувствовать себя в роли настоящего барина. Но никто его не пригласил. Зато месье Эмиль – так здесь все называют Маньина – конечно же, едет. Он провожает господ до Киева.

И тот парень в русской рубахе, который встречал Ребмана, тоже отправляется, но в его повозке разместились только мешки и чемоданы.

Когда Пьер уже собирался садиться, он незаметно отвел Ребмана в сторону:

– Месье, пожалуйста, присматривайте за птичками. За котами присмотрит Татьяна Петровна.

И вот стоит наш гувернер в одиночестве и размышляет о том, с чего ему, новейшему Колумбу, начать свои открытия: с дальних или с ближних окрестностей? Пожалуй, что с ближних, дальних странствий с него довольно.

Он надевает новую фуражку, которой предусмотрительно обзавелся, чтоб придать своему виду некий «русский оттенок», и для начала обходит маршем вокруг усадьбы. Прикидывает с видом знатока: дом много больше, чем может показаться с первого взгляда. Не меньше четырнадцати комнат, все на первом этаже. К тому же еще флигели для прислуги – как раз напротив церкви. Затем он прошел вниз к тем домикам, что видны из его комнаты, и оказался в настоящей маленькой деревеньке, со всем, что деревеньке иметь положено: посредине, под черепичной крышей – колодец с деревянным воротом, а вокруг него – кузница, столярная, каретная, слесарная, седельная и все прочие виды мастерских будок. Совсем как в родной деревне, только поменьше, попримитивнее и без следа какой-либо механизации. И сельскохозяйственной техники тоже никакой, даже косилки не видно – и это в таком большом имении!

Вокруг стоят повозки, все грязные, и не больше той, в которой Ребмана доставили со станции. К чему машины, если ручной труд дешевле: ничто не ломается и на содержание никаких расходов!

Дома – а скорее хаты – все деревянные, вроде блочных, одноэтажные, покрытые жестью, соломой или черепицей. И на всех крышах полно мусора. К некоторым приставлены лестницы. Но нет ни одной похожей на те, что делают дома. Здесь на перекладины идет необработанное дерево, а дома их мастерят из ровно вырезанных и аккуратно обструганных, прочно сбитых планок. И через каждые шесть-восемь ступенек вставлена поперечная планка, чтобы скрепить лестницу. А тут – только две тонкие палки, круглые, да еще и суковатые, а спереди и сзади, далеко друг от друга – прибиты поленья. Расстояние между ними – полшага, а то и целый шаг. Зато здешняя лестница как нельзя лучше вписывается в общую картину – эдакая местная красавица…

Ребману еще только предстоит узнать, насколько «практично» устроено сельское хозяйство у русских. Это он откроет для себя позже, и еще скажет: «У нас сеют из мешочка, горсть за горстью, чтобы каждое семечко легло в грунт на свое место. А русский сеятель держит пред собою деревянное сито, которым он беспорядочно трясет, расточительно разбрасывая семена куда попало. Нам все хорошо в меру, а для русских ничто не слишком».

Из самого большого хлева слышны ржание и топот. Ребман с удовольствием пошел бы поглядеть, но ведь грязища такая, что не пройти и в галошах. Через открытые двери можно, однако, сосчитать поголовье лошадей. Тридцать одна. Вместе с теми пятью, что поехали на станцию, выходит как раз три дюжины. Коров же не больше, чем у нашего Хансйорга, самого бедного хозяина в Вильхингене.

Босая женщина с тугими икрами набирает у колодца воду, крутит деревянный вал, а тот скрипит и вопит так, что наверняка слышно в господском доме. Она наполняет два полных больших ведра, поддевает их на коромысло и бежит к деревянному корыту, что стоит перед конюшней. Да еще и поет при этом! Она вежлива, но не то чтобы расположена к болтовне.

– Здрасссть! – только и процедила она. У Ребмана возникло подозрение, что крестьянам запрещено заговаривать с барином-чужестранцем.

Он снова возвращается наверх к усадьбе, мимо церкви, но упирается в высокий дощатый забор. Попробовал подтянуться, но сверху все в колючей проволоке. Тут еще господин гувернер споткнулся о грабли, запутался в колючках на куче разбитых бутылок – здесь валялось множество осколков битого стекла. И вдруг его соколиный глаз обнаружил в заборе неплотно прилегающую доску. И ту, что рядом с ней шатается, тоже. Один толчок коленом – и перед ним открылись прекрасные ворота, вполне подходящие для человека его комплекции. Он прошел в образовавшийся проем и попал прямо в заросли старой крапивы, но зато сразу оказался в нужном месте. Вот она церковь. А там, на дне впадины, словно в корыте, лежит деревушка – такая маленькая, что, кажется, можно ее всю накрыть рукой.

Церковь деревянная, выкрашена белым. Судя по размерам и по тому, что она расположена совсем близко к господскому дому, ее, очевидно, построил прежний владелец имения. Если смотреть снаружи, у церкви пять куполов, но не золотые, а зеленые, в середине – большой, с греческим крестом наверху, а с каждой стороны – по меньшему, как он уже видел в Киеве. Колокольня стоит особняком, и на ней нет часов. И самое примечательное: возле портала – своего рода помост под деревянной крышей, вполовину человеческого роста высотой. И на этом помосте, а не на колокольне, – пять колоколов, один за другим установлены в ряд – так, что не раскачать. Ни на одном из колоколов нет ни ручки, ни каната, ничего, кроме свисающей до полу веревки, привязанной к языку. Ребман нынче утром уже обратил внимание, что не было слышно трезвона к службе, не звонили и к молитве, не отбивали даже часов. Теперь загадка разгадана: часов нет вообще, а звонить нельзя. А как же тогда быть по воскресениям, на похоронах и свадьбах?

За церковью – кладбище. Так вот почему с той стороны парка – забор с колючей проволокой по верху да еще и с битым стеклом по низу!

В церковь зайти нельзя, она заперта. Ребман смотрит вниз на деревеньку, настоящее украинское село в низине, где все как на ладони, собрано в кучу, как будто сгребли лопатой хлам. Зимой село все в снегу, весной – в грязи, летом – в пыли: или утопает, или задыхается. О том, что деревни в России строят в низинах для защиты от страшных метелей, наш учитель тоже еще не ведает.

«Ну что, пойти? Всего несколько шагов, да и хозяева ведь в отъезде…»

Он сползает по склону вниз и смотрит, нет ли где улицы или хоть дорожки, но не видит ничего, кроме глубоких рвов, прорытых от канавы до дома и между хатами.

Когда он спустился к канаве и вышел к покосившейся серой избе, то увидел, что эта канава, собственно, и служит «улицей». Глубиной в два человеческих роста, пролегла она посреди деревеньки, пересекая ее всю. А по краям, слева и справа, жмутся друг к дружке, как гуляки, только что вставшие после восьмидневной попойки, с десяток «домов». Что бы сказал господин Майор, владелец «Рыцаря», самой роскошной гостиницы в Вильхингене, если бы увидел такое? Но он теперь уже ничего не скажет, ибо уже два года как в земле лежит.

Ребман взбирается по склону, перелазит через плетень, который тянется от хаты до хаты: на совсем заросшем травой дворе – стая кур, а в открытой помойной луже – кучка черных свиней. Совсем позади, у круглого, покрытого соломой стога сена, на трехногой табуретке – дедушка, в овечьем тулупе и меховой шапке, сидит и дремлет: голова клонится все ниже и ниже, а потом вдруг раз, и рывком вскидывается. Этот старик – здесь единственный взрослый, ему бы следить за мальчонкой, что крутится у его ног, да и за курами, и за свиньями – а он знай себе дремлет! Но на весеннем теплом солнышке, которого все так давно дожидались, старика совсем разморило.

Ребман открывает калитку и входит во двор. Машет малышу, чтобы тот не испугался. Но тот и не думает бояться – с чего бы это! – сосет себе указательный палец и улыбается во весь рот. Тогда Ребман подходит к нему и гладит по головке. Ребенок сидит на упавшем, наполовину затонувшем в грязи бревне, белобрысый, голубоглазый, почти голый, в одном платьице, – как поросенок в луже. Таких и в Вильхингене немало. Когда мать вечером приходит с поля, бьет себя ладонью по лбу: при тебе бы стоять целый день со щеткой наготове!

Из хаты слышен стук кастрюль и прочей кухонной утвари. Другое дитя с кастрюлей в руке подходит к открытой двери: наверное, услышало возню во дворе. Завидев чужого барина, ставит кастрюлю на землю, подбегает к братишке и пониже натягивает платьице, чтоб прикрыть покрасневший животик.

«Что же у меня есть с собой для детей?», – думает Ребман, и тут же вспоминает, что в ящике комода в его комнате сохранились две плитки шоколада, еще с дороги. «Их и принесу в следующий раз этим двум малышам, они наверняка нечасто видят сладости. Как же выглядит хата внутри?»

Он делает знак ребенку, и тот ведет его, как ни в чем не бывало, прямо в комнату, берет корзину, что стоит перед печкой, в которой сидят две наседки. Наверное, думает, что барин хочет на них поглядеть.

Ребман кивает и улыбается, давая понять ребенку, что ему эти две мамаши очень нравятся. Затем он осматривается в помещении. Оно еще меньше тех, что встречаются у них высоко в горах на альпийском пастбище, и еще более убогое, несмотря на то, что здесь висит несколько картинок: царь, царица и цесаревич. А в углу напротив дверей – уже привычная икона с горящей перед нею лампадой. Печь занимает полдома, как уверял Штеттлер, и, похоже, в самом деле служит спальным местом для всей семьи. На ней – свернутая постель. Ан нет! Там наверху кто-то лежит – старуха, наверное, бабушка. Дети так к ней и обращаются. Но она им не отвечает, а только стонет.

Ребману даже сделалось как-то не по себе. Какая же тут бедность! А они еще и поют за работой!

Он гладит мальчика по головке, говорит, что придет в другой раз и принесет ему и братишке что-нибудь вкусное, шоколад из Швейцарии принесет. Кажется, ребенок его понял: шоггеладе ведь и по-русски звучит как «шекалат».

Ребман снова проходит мимо дедушки – тот все так же подремывает себе на солнышке. Через весь двор направляется к калитке, которая за ним сама закрывается: она вся покрыта плющом и возвращается на место под собственной тяжестью. Ребман соскальзывает вниз по склону и продвигается дальше. Смотрит, не увидит ли чего, что порадовало бы глаз и согрело сердце. Быть может, огород, или яблоня, или грушевое дерево, или куст бузины, или пара букетов перед окном, или скамеечка, ну хоть что-нибудь напоминающее здание школы или сельской управы, почтовый ящик, фонтанчик, фонарный столб, вывеска перед трактиром, пожарная часть – да хоть бы какой-нибудь прохожий! Но он может высматривать сколько угодно, вокруг – ничего, кроме склона, дощатого забора, крапивы по пояс, покосившихся хат и той же канавы в человеческий рост, где в грязи можно утонуть, как в воде.

Вот она, эта «иная Россия», о которой говорил Штеттлер.

Ребман вынимает часы: половина двенадцатого!

Он почти бегом выбирается из деревни наверх, к церкви. И только когда он уже был наверху и вновь осмотрелся, увидел, что дорога все-таки есть, только с другой стороны села. Тогда он снова пролазит сквозь щель в заборе, возвращает доски на место, пучком прошлогодней травы вытирает туфли и прогулочным шагом через парк направляется к усадьбе.

Только он успел зайти к себе, как в дверь постучали:

– Барин, обед подали! – на этот раз он уже все понял.

За столом их теперь только трое. Но еда так же обильна и вкусна, как и накануне, только на первое – рыба, а Ребман ее еще больше не выносит, чем кислые сливки в супе. Мама тоже иногда готовила рыбу, вяленую треску, которую она привозила из города. Маленького Петера даже подташнивало от заполнявшего весь дом запаха гнили, когда мама эту рыбу распаковывала.

К счастью, он уже съел две тарелки супу и рыбный паштет в придачу.

Теперь можно спокойно дожить до чаю.

Татьяна Петровна делает большие глаза, когда он знаками дает понять, что уже сыт и больше ничего не хочет.

– Вы что же, не любите рыбу? – спрашивает Полковник и что-то говорит маленькой женщине. А та – другой, в белом колпачке. И уже через минуту – остальные даже еще не доели рыбу – перед Ребманом поставили тарелку с французским омлетом. Очевидно, Маньин или даже сама Мадам отдали распоряжения на случай, если….

Зато вторая смена блюд была весьма обильной: телячье жаркое, фазан, русские «шпэтцле»[10] – ленивые вареники со сметаной, только сладкие, молодой картофель и целая куча зелени: салат, огурцы, редька, спаржа. А на десерт – слоеные пирожные с кремом и свежими фруктами и кавказское вино.

После обеда Ребман спросил Полковника, что происходило прошлой ночью – он слышал какой-то непривычный стук.

– Стук? Что, изнутри дома?

– Нет, снаружи.

– Так это собаки. Они страдают ревматизмом: бедняги не переносят нашего климата, вот и воют всю ночь напролет.

– Нет, это были не собаки.

Тут бы он догадался. Нет, это было что-то, чего он еще никогда не слыхивал. Полковник наморщил лоб и погладил бороду:

– Что бы это могло быть? Неужто соловьи прилетели?

– Соловьи, у вас здесь есть соловьи?

– Конечно. И когда у них брачный период, они задают такие концерты, что и в самом деле не уснуть.

– Да, но я думал, что соловьи поют красиво.

– Ну да. А вам так не показалось?

Ребман качает головой:

– То, что я слышал, было что угодно, но не красивое пение, по крайней мере, на мой слух.

– Что же это может быть? Не сумеет ли господин гувернер изобразить, то есть воспроизвести те звуки?

– Это что-то вроде трещоток, деревянных дощечек, какие бывают у мальчишек: держишь между пальцами и колотишь ими друг о дружку.

– И это доносилось из моей комнаты?

– Нет, Боже упаси, снаружи, с другой стороны дома, с той, где церковь.

– А, ну вот, наконец-то! Это были перепелки, paie tes dettes, как мы их называем, за их стук: пэй-тедэтт, пэй-тедэтт! Да, перепелки. Я еще не слышал, чтобы какие-либо звуки с той стороны доносились сюда, да так, чтоб даже проснуться. Что, и вправду было так громко?

– Да-да. Но не так, как вы перед этим показали, а очень равномерно, как будто палочкой по дощечке стучат. И вдруг перестанут. Не думаю, что это была птица.

Полковник смеется:

– Да, но о-о-о-чень большая: это был сторож.

– Сторож?

– Да, наш ночной сторож.

– Но как он это делает и для чего?

– Ну, вы же знаете, что в старые времена и у вас в Швейцарии, и в Германии сторожа дули в рог или пели.

– Да, – обрадовался Ребман и даже запел: «Слушай, люд, уж девять бьет – каждый дом свой стережет! От огня, и от хищенья, и от черта посещенья! Богу нашему слава, Ему и честь, и держава. Аминь».

– Ну вот, а у нас вместо этого – грушевые дощечки. Их вешают на деревья в парке, при входе в хлев и амбар. Сторож снимает их каждый час, когда делает обход, вешает на свой шнурок и стучит по ним палочкой в определенном ритме. Это и есть наше: «Слушай, люд…» Но вы к этому привыкнете; через несколько дней стук уже перестанет вас будить. А теперь пора снова за работу!

– Могу я еще кое о чем спросить?

– Конечно. Вам что-нибудь нужно? Говорите, не стесняясь: мадам Орлова поручила мне за вами ухаживать, пока она не вернется.

Ребман поклонился точно так же, как, он заметил, это делал сам полковник, в этом смысле он был способным учеником.

Нет, он ни в чем не нуждается; но действительно ли ему запрещено ходить в деревню?

Полковник отвечал вежливо, по-французски, но вполне определенно:

– Есть вещи, господин Ребман, которые у нас не приняты. Это одна из них. Не то чтобы мы крестьян не считали за людей, но тем, кто живет в этом доме, это просто не пристало. Понимаете, что имеется в виду?

Ребман встает и снова кланяется, он просит у господина полковника прощения за то, что позволил себе задать такой вопрос, он не знал об этом правиле. И бесконечно, сказал он тоже по-французски, благодарен за разъяснение. Последнюю фразу он позаимствовал в «Швейцарском Доме» в Киеве, и она показалась ему полезней всего того, что он выучил на множестве уроков французского в школе и семинарии.


Месье Эмиль появился только в четверг к обеду. Он воспользовался случаем посетить театр и синематограф. И, конечно, не обошел стороной «Швейцарский Дом». Все тамошние обитатели велели Ребману кланяться:

– Вы здесь не скучали?

Ребман осклабился: ему кажется немного странным, когда не позволяют ни с кем словом перемолвиться и выходить из усадьбы на променад тоже возбраняется.

– Ходить пешком? Это в России можно, даже дальше, чем дома. У нас здесь путешествуют на Кавказ или в Крым, или совершают трех- или четырехнедельное паломничество в Киев, Москву, Казань. А если это недалеко, то садятся в повозку или на коня. Вы умеете ездить верхом?

– Да, только на деревянной лошадке-качалке.

– Что ж, научитесь. Как раз теперь у вас и время есть. Я скажу конюшему, чтоб он подготовил для вас лошадь. Разумеется, покладистого скакуна, не такого, что вас сразу галопом в Сибирь умчит. И еще покажу вам поместье. Вы не включали граммофон?

– Я не решился, – ответил Ребман.

– Не решился! От этого отвыкайте: вы теперь – член семейства. И если все пойдет как мы того желаем, то это так и останется. До конца ваших дней… А что до граммофона, то я вам за обедом быстренько покажу, как его заводить, это дело нехитрое.

– Это вовсе не нужно, – говорит Ребман.

У него дома был похожий аппарат.

– Так отчего ж тогда не заводили? В России нельзя быть застенчивым, скромникам здесь живется плохо. Ну а в остальном – с вами хорошо обращались?

– О, у меня здесь только и дела, что рот пошире открывать! А вот рыбу не ем, ею меня можно из дому выжить.

– Не едите рыбы? Вам следует непременно приучить себя к ней, – говорит Маньин. – То, что здесь подают на стол, – это не какая-нибудь вонючая вяленая треска или нечто подобное, – я такого и сам не ем. Здесь у нас подают или только что выловленную в Тетереве, или уж прямо из Волги.

Такой рыбы, как у нас тут, нет нигде в мире. Но в этом вы еще убедитесь и сами.

Сразу же после обеда к крыльцу подъехал «бернский экипаж». Маньин сам за кучера. Он в костюме для верховой езды и в желтых перчатках. Он чертовски хорош собой. И лет ему всего двадцать пять, как Ребман узнал позже. Слуга провожает их только до ворот. Дальше они едут одни, сразу пуская лошадей в галоп – кажется, здесь иначе никто и не ездит. Привычные к этому лошади даже не ждут, пока пассажиры толком усядутся – как только учуют, что кто-то сел в коляску, тут же рвутся с места в карьер.

– А что если вдруг пожар? – спрашивает Ребман, – что делать тогда?

– Ждать, пока сгорит. Что же можно сделать без воды? Поэтому все дома одноэтажные. Наш уже два раза сгорал дотла. – Он усмехается. – Но тем лучше для хозяев. Каждый раз после пожара дом становится больше и красивей. А страховка все покрывает.

– А как быть крестьянам, если пожар у них?

– О, это было бы для них не просто везением, а настоящим счастьем. Тогда сгорело бы заодно и все старье, весь этот хлам. Но, к сожалению, у них никогда не горит.

Они едут молча. Немного погодя Ребман заметил:

– Вы так хорошо владеете бернским диалектом, а сами при этом вализец.

– Моя мать была все же из Берна. И в школу я ходил тоже в Берне.

– «Была» сказали вы о матери?

– Да, она уже умерла.

– От чего?

– От того же, что и ваша. Так что мы оба знаем, каково это – остаться без матери. И могу вам сказать, что мадам Орлова добра ко всем сиротам. Но только не к таким, как Штеттлер, нет. Нам хорошо известно, что этот господинчик там в Доме о нас болтает.

– И почему же вы ему это позволяете?

– А пусть его врет, если ему это доставляет удовольствие! Когда-нибудь все же придется прикусить язык!

Он меняет тему:

– Жаль, что мы больше не ездим в имение на Черном море. Раньше мы каждый год ездили туда в трудную пору, когда в здешних краях все никак не наступит весна. Господи, как же было хорошо в Батуме! Цветы, апельсины, на улице сидишь в одной рубахе, а здесь еще снег и заморозки. А уж море! Прекрасное было время!

– А почему же теперь нельзя ехать?

– Мадам не хочет. Водноголовый там покончил с собой.

– Водноголовый?

– Ее старший сын. У него была в-о-о-т такая голова! Как тыква. И опасный был. Носил с собою в сумке револьвер. Мы никогда не знали, когда он сорвется – он завидовал Пьеро. В конце концов нам пришлось его запереть. Василий, казак, его сторожил и кормил. В один прекрасный день он сделал вот так – Маньин прошелся указательным пальцем по шее и вверх. – Да-да, в семье Орловых много чего случалось. Если вы думаете, что Мадам счастлива, богата, независима, не знает ни горя, ни забот, то вы ошибаетесь. Вы видели в салоне портрет девочки? Это единственная дочь Орловой. Умерла в Лейзэне[11].

Он поднимает палец:

– Но вы ничего этого не слышали! Старик…

– Он тоже умер?

– И слава Богу! Вот уж был пьяница! Пропил пол-имения. И наконец помер. От запоя.

– Это правда, что людям здесь совсем мало платят? – спросил Ребман, воспользовавшись доверительным тоном беседы.

– Отчего же мало? Мы им платим столько, сколько они стоят и сколько зарабатывают. А им много и не требуется. Русский охотнее всего ничего не делает. Если их оставить без надзора, все промотают. Попади им в руки хоть копейка, тут же пропьют, иначе нет им покоя. Поэтому в отдельных случаях мы платим мукой или иной какой провизией. А не то их семьи поумирали бы с голоду. Или вам какой-нибудь революционер порассказал чего-нибудь другого?

– Какой еще революционер?

– Да ваш предшественник, Штеттлер.

– Он что, революционер?

– Да, но только на словах. Он только и может, что браниться. А вот поработать – о-ля-ля!

Они проехали через лесок, и тут показалась речка Тетерев. Ребман впервые так близко видит русскую реку, хоть она и мала, не больше Зиля или Тура, и все же это русская речка. Недалеко, чуть повыше, на деревянной плотине стоит полуразрушенная мельница. Но это не первое, на что Ребман обратил внимание. Сначала его поразил цвет воды: коричневый, как жидкий навоз. И внизу на запруде – желтая пена, словно бочка с навозом начинает переливаться через край. И на самой реке, чье немощное течение напоминает движение парализованной собаки, плавает та же подсвеченная солнцем желтая пена.

– Вас удивляет цвет воды? – спрашивает Маньин. – У меня было такое же чувство, когда я впервые увидел Тетерев. Но таковы все русские реки – даже Днепр и Волга.

– И вы едите рыбу из этого навозного потока?

– Конечно. Здесь даже стирают белье. Видите, в-о-о-н там?

Ребман смотрит туда, куда указывает кнут Маньина, и видит группку женщин, которые стоят в воде с подобранными юбками: белье плещется, и они топчут его ногами, стоя на мостках.

– Вы думали, что это навоз? Нет, вода здесь так же чиста, как и в любой швейцарской речке.

– Откуда же этот цвет?

– От почвы, которую несет с собою река. Смотрите!

Он спешивается, подходит к воде и зачерпывает полную ладонь. И Ребман теперь различает взвесь мелкого коричневого песка. Когда вся вода стекла, песок остался на ладонях у Маньина.

– Понюхайте! Разве это дурно пахнет?

– Ни капельки. Здесь и купаться можно.

– Что мы и делаем. Вон за теми кустами – наша купальня. А ниже по реке – еще и лодка, из нее можно даже и поохотиться, если пожелаете.

– На крокодила или на кита?

– Погодите, вас еще ждут сюрпризы!

Тут они вошли в настоящий лес. Собственно, это скорее луг, на котором стоят лесные деревья. Земля очень сухая и уже зеленая, тропинка, как из бархата. Кое-где уже видны цветочки и даже луговой первоцвет, которого полно дома на Бюльвеге, где деревья стоят так же далеко друг от друга, с зарослями ежевики и папоротника между ними. Однако здесь нет ни единой елки или сосны, только березы, на которых уже показались весенние сережки. Как невесты, стоят они в белых платьях, даже сердце начинает подпрыгивать в груди. И птиц вокруг – целое множество, не так, как дома – там они только кое-где попадаются.

– Русские – большие любители птиц, – утверждает Маньин.

– Для чего здесь столько берез? – спрашивает Ребман.

– На дрова, на растопку. Ими мы заполняем дюжину наших печей и духовку с плитой – на кухне и в прачечной. Береза горит даже сырой, ее не нужно сушить. У нас есть и елки, и ясени, чуть подальше в лесу. И дубов здесь более чем достаточно. Но лесом мы не торгуем. Крестьяне, но только наши, могут брать сколько им нужно, им это ничего не стоит. С условием, что нарубят дров и на нашу долю.

Они снова медленно едут по мягкой лесной дороге. Не слышно ничего, кроме лошадиного топота, стука подков да пения птиц. Иногда они едут по выступающим корням или через канавку, тогда колеса громыхают на щебенке, камешки со стуком отскакивают от резиновых покрышек.

И тут Маньин встрепенулся:

– Это еще что такое?

Он показывает на мужика, который идет им навстречу. Видимо, кто-то из деревенских: шапка из овчины, тулуп, русские сапоги, борода. Когда он подошел ближе, Ребман разглядел у него пейсы. Это не мужик вовсе, а еврей. У него под мышкой – связка драгоценных сучьев.

Маньин останавливается. Соскакивает с повозки. Что-то громко орет по-русски, чего Ребман не может разобрать, но судя по тону – вряд ли что-то хорошее. Еврей выронил сучья и весь дрожит: очевидно, это уже не первое его столкновение с Маньином. Внезапно он поворачивается к Ребману, который тоже спешился.

– Барин ис а гиитер хэр — причитает «мужик» на идише, – барин ведь добрый господин, – и целует ему руку.

Маньин кричит:

– Гоните его прочь, он вас еще вшами наградит! Да ударьте же его, наконец!

Еврей упал перед Ребманом на колени, обхватив обеими руками его ноги:

– Барин не спросит, хороший я жид или поганый жид, барин ведь поможет! Барин вэрд хэльфм!

«Он меня принял за Штеттлера», – пронеслось у Ребмана в голове.

Но тут Маньин уже с кнутом набросился на несчастного. Тот оставил Ребмана и побежал в ту сторону, откуда пришел.

Они снова усаживаются в бричку и едут дальше.

– А что вы собственно делаете в этом поместье? – спрашивает Ребман немного погодя.

– Что делаю? Вы имеете в виду, чем мы занимаемся?

– Нет, что вы выращиваете. У нас об этом говорят: «что делаете». Например: «мы возделываем коноплю, лен, фрукты» и так далее…

– А мы тоже, по-вашему, «возделываем» коноплю и лен, но больше – зерновые. Этим мы и живем, ведь Украина – житница всей России, вам следует об этом знать. И как раз поэтому я против жидов, вообще всех, не только того простофили в лесу. Вы удивились, что я на него так набросился – немного не по-швейцарски, не так ли? Но на то есть веские причины. Видите ли, в их руках вся торговля зерном, и так повсюду – до самой Сибири. Это они диктуют цены. Они получают барыши. То, что нам остается, – пустяк, чаевые. Мы от них совершенно не защищены. Я вам как-нибудь расскажу всю историю, и вы меня тогда лучше поймете. Сначала я тоже не был таким нетерпимым, но когда столкнешься с ними нос к носу, случаются просто неописуемые вещи.

– А господин полковник? У него какая должность? Кто он вообще такой?

– Полковник? Бедный дальний родственник семьи Орловых, так же, как и Татьяна Петровна. Когда он совсем разорился и был на грани, старый хозяин взял его к себе в имение – пенсийки, что он получает, едва хватает на табак. У нас он ведет всю бухгалтерию, он ведь был штабным офицером. Благородная душа, ему можно во всем доверять. Поэтому его все и любят. Пьер, тот к нему, как к отцу, привязан.

Он достает часы, красивые, золотые, с откидной крышкой.

– Ну, теперь нам придется поторопиться, Татьяна Петровна ждет нас к чаю. Она за вами хорошо присматривала? Эта женщина ко всем людям относится по-матерински. Такое бывает только в России.


Сегодня Ребман впервые вышел во двор вечером.

Ну и тишина!

Но не так, как на Шафхаузенщине, где уже предчувствуешь конец дня и знаешь, что ты дома, – эта тишина чужая, жуткая… Не слышно колокола – ни бьющего, ни звонящего. Ни стука молотка. Ни скрипа телеги. Ни шагов или голосов прохожих. Ни огонька вокруг.

Дома, бывало, выйдешь вечером на прогулку вверх по Бюльвегу, так тебе весь мир как родной, знаешь точно: вон там Халау. А вот внизу – Остерфинген. А там альпийский паром, Рейн и Швиц. А с этой стороны, за горой – Баденские земли.

Здесь же даже и не поймешь, есть ли кто вокруг, кроме нескольких обитателей господского дома.

Он смотрит на звездное небо. Это он всегда любил: заглядывать «в мир иной» и представлять себе, что же там есть на самом деле.

Те же ли это звезды, что дома? То же ли это небо? Или оно у них, у русских, особое, как и вера их, и душа?

И где ж она – родина, Швейцария? Неужели никто и не вспомнит там о нем?

Ребман стоит и смотрит, водит рукой: должно быть, она где-то там, в той стороне:

– Доброй ночи, Швитцерлэндли![12]

Это он произнес уже вслух, громко. Но никто ему не ответил…

Он вернулся к себе. Сел за стол – горничная уже зажгла керосиновую лампу – подпер голову руками и задумался.

Любопытно, чем они там, дома, заняты? Что поделывают? Вот бы перенестись туда и хоть словечком с кем-нибудь перемолвиться!

10

Домашние макаронные изделия из жидкого теста в Баварии и Швейцарии (прим. переводчика).

11

Leysin – легочный курорт в Швейцарии (прим. переводчика).

12

Schwitzerländli – уменьшительно-ласкательная форма от Швейцарии (прим. переводчика).

Петр Иванович

Подняться наверх