Читать книгу Игра света (сборник) - Альберт Иванович Карышев - Страница 7
Моя деревня
В ожидании матери
ОглавлениеЯ сидел у себя в комнате на даче и усердно писал рассказ. Жена моя Вера, голубоглазая подруга жизни, пошла навестить знакомую, и я остался в желанном одиночестве, в полной «звенящей» тишине, которая устанавливается поздней осенью в деревне и неодолимо влечёт к самозабвенному литературному творчеству. Тишина эта – чуткая гостья, и она легко расстраивается слабыми колебаниями воздуха. Вдруг тебя насторожит сухое щёлканье крылышек по оконному стеклу, отчаянное трепыхание какого-то позднего мотылька, а как прислушаешься, – это стрекочет мотоцикл вдали, и его технический стрёкот мало имеет общего с тревожными звуками борьбы за жизнь. Или звонко крикнет кто-то в другом конце деревни, а ты вообразишь совсем иное: будто незнакомый человек поднялся на крыльцо и негромко зовёт хозяина. Или шустрый домовик, заигрывая с тобой, прошелестит тонкой ручкой по бревенчатой стене, неплотно оклеенной обоями. Или под осторожными шагами невидимки тихо скрипнет старая половица. Но призрачные звуки родятся оттого, что в комнате тихо…
Дело было к вечеру. Я сидел и водил пером по бумаге, свыкаясь с интонацией рассказа и голосами моих героев, как вдруг ясно услышал посторонний голос и вздрогнул, узнав его. Это был голос моей покойной матери.
– Сынок… Сынок… – окликала она меня и дышала взволнованно, скорбно. – Сынок… Сынок…
Мать словно хотела на что-то посетовать, от чего-то предостеречь любимого сына, но не находила слов. Я сознавал, что её голос мне чудится, но жадно его ловил, ждал повторения.
Писать я тут же бросил, вышел на крыльцо и по деревянным приступкам спустился в огород. Овощи были уже собраны, и валок картофельной ботвы готовился к сожжению, но ещё бодро зеленел бессмертный лук-зимняк на грядке у частокола, да здесь и там горели оранжевым огнём выносливые цветочки «ноготки». Меня удручает вид мертвеющего огорода, особенно на закате солнца, и заглянул я сюда, повинуясь неодолимому внутреннему зову, странной убеждённости в том, что среди безжизненных грядок мне вновь послышится голос матери. Однако по моему желанию галлюцинация не повторилась. Мало-помалу я успокоился, хотя не забыл о случившемся…
Вышел за калитку и в размышлении постоял перед нашей с женой избушкой, пепельно-серой от старости и многолетней добросовестной службы людям. Она построена в стороне от прочих изб, на отшибе селения. Вокруг много свободного места, луга и лужайки, за ними, то дальше, то ближе, сплошной лес, а фасадом наше крестьянское жильё обращено к глубокой котловине, где на дне расположилась основная часть большой деревни, приписанной к Селивановскому району Владимирской области. Картина, открывшаяся мне сейчас, тоже была не слишком радостной. Лес в это время года хмурился. Небо затягивалось тучами. Котловина наполнялась вечерним туманом, в нём ещё засветло – я часто это наблюдал – центральная часть деревни исчезнет, как Атлантида в пучине моря. Тишина в лесу и в деревне, на земле и в небесах. Грустно, уныло и не до литературной работы. Мне думалось о матери и о смерти, хотелось скорее увидеть жену и поехать с ней в город к внучке Анюте. Девочка с полмесяца как хозяйничала одна, утром самостоятельно поднималась, готовила себе еду и шла в школу. Мне было её жалко, и я скучал по ней.
Решил пройтись по деревне, привести в порядок разум и чувства. Крутая тропа, повертевшись винтовой лестницей, ниже выровнялась и расширилась до велосипедной дорожки, а на дне котловины влилась в песчаную автомобильную колею, тянущуюся меж двух порядков домов. Дачники почти все разъехались. Деревенские, окончив полевые работы, занимались домашними делами, и никого на улице не было. Я спустился к реке и задержался на бетонном мосту у железных перил. Над водой разрослись деревья, и место тут образовалось живописное, в летний зной тенистое и прохладное. Эта чистая вольная речка, для чего-то перед мостом запруженная известковыми глыбами, пробивалась сквозь плотину с большой скоростью и плескала, бурлила, рокотала, закручивалась на перекатах, обычно доставляя мне удовольствие слышать её сердитый шум и видеть стремительное движение. Я смотрел, прислушивался, но не мог сосредоточиться на быстро текущей воде. Перед глазами, как живая, вставала мать, юная и красивая. Шёл сорок второй или сорок третий год, разгоралась война, и мать служила в госпитале, а мы с сестрой ждали её с дежурства и к назначенному времени, взявшись за руки, спешили ей навстречу по улице Луначарского во Владимире, маленькие, несчастные, голодные и холодные. Завидев нас, она радостно вскрикивала, призывно раскидывала руки, и мы со всех ног кидались в материнские объятия… Я так сильно затосковал по ней, уединившись на мосту, словно до сих пор оставался ребёнком и ждал мать с работы. Мне даже начинало казаться, будто она и не умерла вовсе, а излечилась от тяжёлой болезни; что же до разговоров о её смерти, то тут вышло какое-то недоразумение, что-то я перепутал, а может быть, увидел кошмарный сон, но вот проснулся и сознаю, что мать жива и скоро я с ней встречусь. «Где ты? – думал я. – Без тебя мне плохо, нет сил и умения исполнить замысленные дела и понять важные события. Мне хочется пожаловаться тебе, без стыда проявить слабость, попросить совета и прощения. Приходи скорее…»
Услышав шаги, я повернул голову и увидел… мать. Она шла с заречной улицы, притуманенная, как видение, и вот приблизилась, грациозно пошла по мосту. Мать была в золотистом платье, в котором иногда летом прогуливалась с нами, детьми. Я часто её просил: «Надень его, пожалуйста! Надень!» – и взвизгивал от восторга, когда она надевала это платье. Мать шла в нём по мосту, и мне виделась на её неясном из-за тумана лице приветливая улыбка. Я, изумлённый, счастливый, тоже улыбался и протягивал к ней руку, а в другой мягко держал ручку младшей сестры Виолетты. Забыв, что я старый, я едва не воскликнул по-детски: «Мама!» Но она уже приблизилась, стала вполне видна, и разочарование сжало мне сердце: нет, это не мать моя, а чужая молодая женщина, такая же стройная, с похожей фигурой, одинаковой поступью. И не платье на ней, а приталенный плащ солнечного цвета. Дачница, наверно, не успевшая вернуться во Владимир или Москву. «Глупый! – сказал я себе. – Так недалеко и до тихого помешательства. Мать давно умерла. И сестра тоже. Все твои единокровные родственники умерли». По обычаю, принятому в деревне, я поздоровался с незнакомой женщиной, и она любезно ответила, а немного отойдя, дважды обернулась. Что-то её в моём виде озадачило.
* * *
Живу в ожидании матери. Достигнув преклонных лет, я постарел лишь в том смысле, что обрёл жизненный опыт и морщины на лице. Душа моя навсегда осталась в детском возрасте. Многие считают меня стойким и уверенным человеком, но сам себя я нередко сознаю беспомощным и беззащитным. «Если бы рядом была мать!» – думаю я тогда.
Жизнь у меня складывалась интересно и насыщалась событиями; но я в ней часто сталкивался со злом, потому что был горяч, неблагоразумен и неосторожен. Столкнувшись же со злом, я шёл ему, вездесущему, наперекор, а оно этого не любит. Случалось, я и сам производил зло, давал ему объявиться в своем характере, и им же потом угнетался. И всегда мне прямо или косвенно в противодействии злу помогала мать. Я не имел привычки ей жаловаться, но искал у неё утешения. Мать не настаивала, чтобы я вполне ей открылся, но всё чувствовала, понимала и своим примером гордого независимого поведения поддерживала мои силы и надежды.
В раннем возрасте, когда я не мог ещё уразуметь, что в мире существуют морально-этические категории, пополам разделённые на добро и зло, я тяжело заболел и едва не умер. Помню, как мать приходила ко мне в больницу. Она являлась каждый день, утром или вечером; к её приходу я часто бывал в забытьи, бредил и видел мать сквозь зыбкую пелену, но, очнувшись, тянулся к ней, прижимался щекой и губами к материнской руке. Она ставила на тумбочку у окна раскрашенную детскую корзинку, летом с какой-нибудь спелой ягодой, а зимой с конфетами, печеньем – дарами военного госпиталя, в котором работала, – и её родное светлое лицо, озаряющее мою палату, и эта нарядная драночная плетёнка, полная чудесных гостинцев, навсегда врезались мне в память, как символы яркого сказочного праздника. Матери позволялось ночевать в палате, и она, уговорив мою сестру побыть дома в одиночестве, нередко всю ночь сидела возле меня, поправляла подушку и прислушивалась к дыханию сына, а потом закрывала глаза, свешивала голову на грудь и задремывала. По её воле я выжил, защитился от гибели материнской любовью и жертвенностью. Так, лишь другими словами, впоследствии говорили врачи. Ещё не открыт закон передачи сил и здоровья от любящего человека к любимому, но он существует и проявляется…
В памяти держу и то, как после болезни я словно с цепи сорвался, а сделавшись постарше, вовсе «оборзел» и, безумно расходуя накопившуюся энергию, повёл себя в школе чрезвычайно плохо. Озорного, дерзкого ученика временно исключили из школы. Мать рассердилась и наказала меня хлёстким упреком, от которого, как от пощёчины, кровь ударила мне в лицо: «Спасибо, сынок! Не ждала от тебя!», – но, вероятно, тем бы дело и кончилось, если бы бес не попутал меня сильнее прежнего и не познакомил с приблатнёнными ребятами, с которыми я вскоре распил хмельную бутылку, затерявшись в густом кустарнике на склоне владимирского Козлова вала. В непотребном виде, в надвинутой на бесстыжие глаза восьмиклинной кепке я вышел на центральную улицу у Золотых ворот и встретился нос к носу с одним из наших педагогов. Школьный комитет постановил выгнать меня из комсомола; и тут мама, пересилив горькую обиду, вновь кинулась спасать сына, теперь сыновью душу. Худо бы мне пришлось, не защити она меня: выгнать из комсомола значило навеки искривить и покалечить судьбу. К тому же моё изгнание из политической организации не только опорочило бы доброе имя матери, но оскорбило бы лучшие её чувства. Ведь она была твёрдой, убеждённой коммунисткой, а в прошлом романтичной комсомолкой…
Я служил матросом торгового флота, и мать приехала ко мне на пароход, вставший под разгрузку в Ленинграде. Я встретил её и провёл в порт. Когда мы с ней поднимались по трапу и мать держала меня под руку, на берег, при полном параде, степенно сходил старший механик, по-моряцки, «дед», безвредный ворчливый старикан с седыми усами «щёточкой». Покосившись на даму, он отозвал меня в сторонку, притиснул к леерному ограждению трапа и сердито свёл глаза к переносице. «Молоко на губах не обсохло, а бабу привёл на пароход! Не совестно?» Я ответил, что это не «баба», а родительница моя, издалека приехавшая к сыну в гости. «Дед» смутился, стал извиняться и кланяться, и, спускаясь дальше по трапу, он всё оборачивался и кланялся нам обоим, так что под конец запнулся и едва не упал. И пока мама гостила на пароходе, он при встрече с ней старомодно расшаркивался, разглаживал усы, а потом шептал мне, какая у меня замечательная мать. По-моему, «дед» в неё влюбился. Если же не влюбился, значит, проникся к женщине особым трепетным уважением. И не только он, а и капитан, и старпом, боцман, плотник, вся команда, уставшая от дальних странствий и мужского общества, очаровалась, я видел, моей матерью. Её звали обедать то в кают-компанию, то в столовую рядового состава. Она была весела, остроумна и даже кокетлива, и я удивлялся тому, как она могла оставаться такой моложавой и бодрой после всех испытаний, выпавших на её долю: бегства под бомбёжкой из родного города, мытарств в эвакопункте с двумя малолетними детьми, безвременной кончины дочери и иных несчастий, о которых говорить не хочется…
Потом обострилась моя болезнь. При некоторых обстоятельствах суровой моряцкой жизни недуг, таившийся много лет, возобновился со страшной силой, я попал в госпиталь, и родительница, извещённая телеграммой из Северного пароходства, тут же примчалась ко мне в Архангельск. Опять я стал маленьким и беспомощным. Мать кормила меня с ложечки, ставила мне градусники, меняла постельное бельё и ночи напролёт дежурила возле сыновьей постели, а утром рассказывала анекдоты, пошучивала, посмеивалась, точно в весёлую минуту в обыденной обстановке. Откуда я мог знать, что врачи уведомили её о том, что отрежут мне худую руку, если скоро в течении болезни не наступит крутой перелом? Слава Богу, обошлось…
Пособие по инвалидности мне установили скудное, и матери пришлось содержать меня и долечивать, но главное, подкреплять мой дух, ослабевший после краха заветных надежд, для исполнения которых требовалось отличное здоровье. Она не учила взрослого сына, как ему жить дальше, не раздражала скучными наставлениями – просто всегда была естественна и примерна: свежа, подтянута, жизнерадостна, хотя уже чувствовала, вероятно, что её саму подтачивает недуг, так как вдруг уходила в больницу и возвращалась молчаливая, задумчивая. Кроме всех случаев беззаветной службы сыну, выхваченных тут мной на ходу из памяти, мать ещё успела помочь мне жениться, поступить в институт, обласкать нашего с женой первенца, потом слегла, свалилась, как подрубленная, и когда я, будучи студентом, приехал к ней в последний раз, она умирала на больничной постели, похудевшая, тихая, но удивительно светлая и мужественная.
Она умерла нестарой, чуть более пятидесяти лет. Я уже сам состарился, но до сих пор, как ребёнок, стремлюсь к матери. Когда мне трудно, её дух слетает ко мне с небес, я ощущаю его мистическое влияние и делаюсь разумнее, смелее и увереннее. Я знаю, что она не придёт, но жду её и ищу её образ в лицах случайных людей, а иногда обращаюсь к матери, не торопя, а сознавая своё неуклонное приближение к вечности: «Скоро мы встретимся, мама, и не расстанемся больше никогда».
* * *
Темнело. Туман набирался в котловину, и окрестности всё больше размывались в нем. Я озяб на мосту, съёжился и побрёл домой. Жена ещё не вернулась от знакомой. Я залез на тёплую лежанку, пригрелся и заснул под поскрёбывание какого-то жучка за обоями, а во сне испытал великое ребячье блаженство от прикосновения материнской руки к моей голове. «Сынок, сынок, – шептала мать, – не тоскуй обо мне. Я с тобой. Не тревожься, спи, а я рядом посижу». Прикосновение было слишком естественным и настойчивым, от него я и проснулся и в сумерках разглядел жену, она стояла перед печкой и трепала меня по волосам.
– Эй! – звала меня Вера, передавая голосом хорошее настроение. – Ты спишь? Я молока принесла! Вставай-ка поужинай, а потом разденься и ляг спать по-человечески!
Я понимал, что это жена, и одновременно сомневался, так как не вышел из сна окончательно и сохранял в себе образ матери. Но когда Вера зажгла электрический свет, я сообразил, в чём дело: материнские черты в её облике и поведении я давно приметил, а с годами они выявились сильнее.
– Мне снилась мать, – сказал я. – Я принял тебя за неё.
– Немудрено, – ответила Вера и тихо засмеялась. – Жена для мужа – что? Возлюбленная плюс нянька. Чем меньше в ней возлюбленной, тем больше матери, а к старости остаётся только одно качество.