Читать книгу Сон (сборник) - Альберт Иванович Карышев, Альберт Карышев - Страница 1

Из историй переселения душ
Душа Малыгина Дмитрия

Оглавление

Доктор подержал мою левую руку за запястье и, не прощупав пульс, опустил на кровать, приложил мне к груди мембрану фонендоскопа, задрал пальцем веко и посмотрел в неподвижный глаз. Я слышал над собой его жесткое дыхание через нос, при плотно сжатых губах, и представлял знакомое молодое лицо – серьезное, худощавое, с усиками, с белым шрамиком поперек верхней губы. Когда он отошел, мелкими женскими шажками приблизилась медсестра и мягко натянула мне на голову простыню. Они действовали как немые, но я понял, что скончался. Сердце мое сделало последний такт своей циклической работы, еще колыхнулось и замерло, а сознание тлело, словно остатний уголек очага, и я думал о том, что происходит, чувствовал движения врача и медсестры, обонял запах карболки, которым пропитался воздух реанимационной палаты. Хотелось крикнуть: «Я все понимаю! Уберите простыню с лица! Мне это не нравится!», – но крикнуть я не мог. Сестра с доктором вышли из палаты. Последним, что я запомнил, пока не сделался мертвецом, был нарастающий гул и стук колес железнодорожного состава. Поезд налетел, обдал жаром, оглушил меня и скинул в глубокий колодец, где в черной тьме мелькнули страшные красные искры, осветив гнилой сруб. Неожиданно сруб стал пурпурным, с прожилками – как срез яшмы, – гладким, винтообразным, и я заскользил по винту. Сознание оборвалось, как струна, со звоном, и то, что мистики прозвали душой, покинуло мое тело.

Душа так душа. Пусть «душой» называется «биополе», копившееся в живом теле, или, может быть, еще что-то реальное, не объясненное наукой, что не исчезает и не появляется, лишь меняет форму. Я покинул собственную оболочку: личность моя в виде незримой материи воспарила под высокий потолок и оттуда глядела на длинный костенеющий труп, закрытый простыней. Зрение было ясное, острое, но не такое напряженное, как при жизни, когда чувствуешь шарики глаз и глазные орбиты, а «бесплотное», спокойное, холодное, причем сразу по многим направлениям: у души нет зрительного органа, она смотрит вся. Я мог, словно жидкость или газ, проникнуть в любую щель, но подзадержался в реанимационной палате, где плоть моя с иглами капельниц в локтевых венах и дыхательной трубкой во рту отлежала последние три дня перед кончиной. Отошел я в сознании и вел себя молодцом. Думаю, врачи удивлялись моей стойкости; это была стойкость мудреца, я всю жизнь готовился к смерти. Мне было грустно оттого, что я умер, жаль было оболочку. Знали бы вы, люди, как тоскует одинокая душа, как хочет опять воплотиться в человека и вернуться в живой мир!.. В палату пришли санитары, отправили труп в морг, и мое «я», душа, которую я так и буду называть – «я», – улетела на волю.

На другой день видел вскрытие тела: медики рассматривали его внутренности и судили, от чего больной Малыгин умер. Наблюдал я и то, как тело передавали родственникам. Два дня труп, положенный в красный гроб, находился дома у нас. В комнате зашторили окна, завесили темной бязью высокое зеркало. Возле стола, занятого гробом, в полумраке, меняя друг друга, стояли жена, взрослый сын и мои брат с сестрой, приехавшие на похороны издалека, а наша восьмидесятисемилетняя мать сидела на табуретке, в валенках и теплом платке, слабой рукой крестясь на гроб и покачивая согнутое, как коромысло, высохшее немощное тело. Я витал здесь же и хотел, чтобы близкие присутствие мое заметили, чтобы знали: то, что они истинно любили в покойном, – живо по-прежнему, но мне удалось лишь прошелестеть по обоям – как бы обдуть их легким ветром, – поколебать штору удалось, качнуть стеклянные подвески люстры под потолком, напоминавшие весенние сосульки, даже звякнуть подвесками я ухитрился.

Тело отвезли на кладбище, на связанных полотенцах опустили в яму. Шел бисерный октябрьский дождь, парило. Сырой глинозем липнул к подошвам, заступам и рукам – я видел, как одна из женщин, бросив горсть земли в могилу, чистила руку о мокрую погибшую траву, потом вытирала носовым платком, – и глухо ударяли тяжелые комья о крышку гроба: стук-стук, стук-стук-стук, шлеп-шлеп…

Народу приехало не очень много – все уместились в одном автобусе, шедшем за погребальным; больше собралось на поминках в ресторане. Отрадно мне было, что люди тянулись и тянулись на мои поминки; иных я прежде никогда не видел, но они меня, наверно, знали понаслышке. Отрешенно сидела за столом моя жена Вера, не ела и не пила, вздыхала; к старой матери жался сын, выше ее на голову, в два раза шире в плечах, он хотел успокоить мать, гладил по спине, но сам был несчастен и, несмотря на крупную мужественную фигуру, казался мне бедным сиротой.

Брат Иван, взяв рюмку в корявую руку, сказал с хрипотцой:

– Пусть земля ему будет пухом, хороший Митька был человек. В ученые вышел. Рано убрался, очередь не соблюл. Я вот постарше, а жив. Эх, брат, брат!

– Уж такой хороший, такой хороший! Лучше не бывает! – прошептала наша сестра Катюша и приложила к глазам кончик траурного платка. Она тоже состарилась, но была младшенькая в семье и до сих пор умиляла меня кротостью. В детстве мы с Иваном защищали сестру от мальчишек, а в юности гоняли по деревенской улице ее ухажеров.

– Да, это так, – тихо сказала обо мне жена, и сын согласно кивнул. Он недавно стал дедом, красивым, с серебром в усах. Мой внук Виктор, славный молодой папаша, сидел тут же, к месту хмурился и поглаживал то волосы на голове, то выбритый подбородок.

– Малыгины всегда были людьми, – добавил брат сурово, точно его оспаривали. – Никто слова дурного не мог сказать про Малыгиных.

За столом раздавались еще чьи-то голоса, восхвалявшие меня; а я думал: «Разлюбезные! Да не хороший я был! Не праведный, а грешный! Что за несуразный обычай превозносить мертвого? Пока человек жив, вы редко говорите правду о нем, не кривите же душой после смерти человека!» Покойный Малыгин любил растянуться на диване и чтобы жена чесала ему пятки. Иногда спал до полудня, ленился бриться, ходил по дому в линялых спортивных штанах с обвислой мотней, пузырящимися коленками. Сыну все это известно, но Вера, слышу, рассказывает ему, какой отец был собранный, дисциплинированный, волевой, и сын соглашается. Куркин толкует, что я был смел и принципиален, умен, талантлив, но знает коллега-профессор, что больше всего на свете я страшился начальнического гнева и после вызова «на ковер» не спал три ночи, пил валерьянку; что до таланта – заветной нашей мечты, – то какой уж там талант – может, только отдельные его крупицы, в основном я, конечно, брал усердием, «штанами». И ломали меня, и принципами поступаться доводилось, и друзей обижал, и, уже человек семейный, увлекся чужой женщиной. Эх, если вспоминать все, от стыда и сожаления долго будешь корчиться в судорогах, и напряжение твоего поля станет легко замерить вольтметром. Тяжело раскаивается душа покойного в наказание за его мирские грехи – тяжелее души живого. Но мне наскучило видеть собственную тризну, захотелось одиночества…

На улице все так же частил мелкий дождь, самый противный из дождей – капли с маковое зерно, а пробивают плащи прохожих насквозь, как охотничья дробь; но мне было безразлично, у души нет физических ощущений. Поднялся выше, коснулся лохм серого облачного слоя и медленно, как дым из трубы, поплыл над городом. Интересно, что, когда летаешь в форме абстрактной материи, предметы на земле выглядят искрящимися и приближенными, точно смотришь на них в сильный бинокль – для покинувшей тело души существуют свои законы перспективы.

Город внизу искрил голубыми и зелеными искрами, иногда проскальзывали искры оранжевые. Не думаю, что это вспыхивали заряды атмосферного электричества – скорее, биополей. Люди, кошки и собаки просто осыпались искрами, деревья постреливали ими, как головни в костре, а дома, машины, телефонные столбы слабо мерцали. Город мой поздней осенью уныл. Хохлились под изморосью, как огромные белые птицы, его многочисленные церкви, скучали парки и скверы, по тротуарам двигались зонты, похожие на перепонки летучих мышей. В одном сквере я заметил парочку, сидевшую с поднятыми воротниками на мокрой скамье, под кленом с редкими, уже бурыми листьями, которые покачивались ненатурально, словно жестяные. Юноша и девушка целовались, искря, как бенгальские огни. Им дождь был нипочем. Я хотел еще посмотреть на влюбленных, вспомнить молодость, позавидовать, но не стал, полетел дальше, желая парочке: «Любите сильнее, целуйтесь крепче, ярче искрите. Но иногда вспоминайте о смерти, чтобы ее не бояться. Смерть – продолжение жизни. Когда-нибудь ваши души займут свои места в мировом пространстве».

Я мог полететь куда угодно и увидеть все земные дела людей: чью-нибудь семейную идиллию, деторождение, работу писателя и художника, церковный обряд, партийное собрание, а то и подготовку злодейства. Но одно – я видел при жизни, а другое – нехорошо подсматривать. Конечно, я хотел бы распознать все дурные замыслы, но сообщить о них людям мне было не под силу.

Рванулся вверх сквозь плотную тучу, растекаясь по частицам водяного пара и опять собираясь воедино. Туча кончилась. Синее небо показалось мне кристаллическим. День клонился к вечеру. Солнце откатилось на восток и там пылало, третью своей погрузившись в тучу, туча в глубине кровенела, как повязка на свежей ране. Мне стало радостно и свободно, отодвинулось горе собственной смерти, позабылось несчастье близких. Верно говорят: душа стремится к свету; впервые это, скорее всего, понял кто-то не живой, а умерший, чья душа тоже поднялась над тучей – переселившись в другого человека, она ему сообщила, что стремится к свету.

Я плыл по течению в вольном эфире. Наступила ночь. Разгорелся, раздулся янтарный шар Луны, засияли мириады звезд. Пришел следующий день, и опять наступила ночь, и занялся день. Я думал, что, может быть, встречу Бога, но не встретил, лишь узрел одинокий серебряный самолетик вдали, оставляющий за собой плавную, как лыжня, белую струю, да соприкоснулся с чужими, разных народов душами, которые летали здесь во множестве и, как я, дожидались срока переселения. Срок этот на земле известен – сороковой день после смерти плоти, только верующие привыкли считать, будто дух отлетает в Царствие Божие. Снова затосковав по близким людям, я повернул назад и через открытую форточку проник домой.

Сумерки уже были. В комнате зажгли люстру. Жена сидела на диване и перелистывала семейный альбом, разглядывала наши с ней фотографии, спустив на плечи черный креповый платок, обнажив строгую плетенку волос, которые давно и красиво расцвели пышным белым цветом. Вернулся с работы сын. Он, молодец, прежде пошел не в семью свою, а к овдовевшей матери. Сын сел с матерью рядом и тоже начал смотреть фотографии. Моя родительница занемогла и лежала в своей комнатке, где висели образа в углу и перед ними спускалась на трех медных цепочках лампада с розовым лепестком пламени. Мне захотелось утешить всех. Я приник к старушке, обволок ее, словно был облачко, по-сыновьи приласкался – она не почувствовала, скользнул по лицу жены, и Вера, тронув пальцами щеку, оглянувшись, произнесла:

– Как будто откуда-то дует.

– Наверно, в форточку, – сказал сын.

– Нет, – сказала она задумчиво. – Нет, в форточку не дуло. На улице тепло, тихо.

Он все-таки шагнул к окну, тяжело, как Командор, – эх, и могучий вырос! – прикрыл форточку, снял серый пиджачище и накинул на плечики матери. Вера запахнула борта сыновьего пиджака, поежилась в нем.

Стала перелистывать альбом дальше и по фотографиям рассказывать сыну обо мне и о себе. Ему все, конечно, было известно о родителях, но он внимательно смотрел и слушал. Александр обнял мать, прикоснулся скулой к ее плечу. Черты его загорелого лица, сбоку обращенного к альбому, – лица тонкого, я бы даже сказал, аристократического, – заострились, ретушировались тенями и выглядели как на гравюре. Сын пощипывал ус. А может, не все он знал о нас, о покойном отце? И фотографии, может быть, раньше видел мельком, не придавая им важного значения? Что ж, это понятно, не обидно для живого. Но вот я умер – и он начал смотреть, дознаваться. Приятно мне было, трогательно. Только откуда накатывалась лютая кручина? Забирала и забирала меня тоска, сжимала, пронизывала мое поле своими силовыми линиями, и я хотел плакать, да не мог, все слезы кончились при жизни. Вдруг вспомнил: близятся новые поминки, скоро девять дней, как я умер. На девятый день, полагают верующие, душа отрешается от мира, чтобы начать готовить себя к Царствию Небесному, но тут действует естественный закон отчуждения души от прошлой жизни, придет время, его откроют философы.

Я решил остаться дома, отдохнуть около близких. Сын, правда, ушел к себе домой. Они там живут ладно, дружно, я еще к ним наведаюсь, погляжу напоследок. Жена приготовилась к ночлегу, переоделась в спальную рубашку, распустила по плечам волосы, но, сцепив руки между коленями, долго сидела на постели при свете ночника, седая, глазастая, похожая на колдунью. Проведав мать, Вера загасила ночник и легла; не спалось ей, глядела во мрак. Я парил, витал перед ее глазами и в густой темноте делался слегка виден, белел тонким стеклом, ночным туманцем и волновался плавно, как газовая ткань на сквозняке. Вера насторожилась и несколько секунд держала голову над подушкой.

– Странно, – тихо произнесла она. – Странно…

Чтобы не пугать ее больше собой, не белеть ночным призраком, я перелетел в комнату матери и успокоился до утра в углу под образами, где меня поддерживал теплый воздух, струившийся от лампады.

На «девять дней» собралась близкая родня, да чуть позже опять пришел Куркин, профессор-сопроматчик из нашего института, маленький тихий старик, с головой в плечах, давно не стриженной. Поднимали чарки за упокой души Дмитрия Малыгина, снова говорили о нем слишком хорошо, и брат Иван толковал с хрипотцой, когда другие умолкали:

– Я ему камушек поставлю. Сам изготовлю и привезу. Надпись печальную сделаю. Лежит, мол, тут Дмитрий Малыгин, ученого звания человек, бывший фронтовик, мой брательник…

Неважно он выглядел, сам раненый солдат: плечи сутулые, волосы редкие, лицо сухое, измятое, темное, будто вяленое, и красные глаза. «Болен ты, Ваня, – думал я. – Может, самому недолго до могилы? Ты уж не болей, поживи. Приказываю долго жить». Впрочем, Ивану было шестьдесят семь лет.

К концу поминок я устал видеть милых сердцу людей и свой дом – это начал действовать закон отчуждения. Меня повлекло на волю, в поднебесье; а спустя еще час я уже выталкивался наружу неодолимой силой – видно, поле души на девятые сутки заряжается тем же зарядом, что имела прошлая жизнь. Спохватился, что вот теперь улечу отсюда и больше никогда близких не увижу, стал цепляться за потолок, за шероховатости, но меня, как теплый воздух, приближало к форточке, и спасения не было. Поле мое разорвалось на несколько частей, части удлинились, протянулись, словно тонкие руки, в судорожном прощании к сыну, внуку, жене и матери, к брату Ивану и сестре Катюше. Я еще успел заметить, как родные одновременно повернули в мою сторону головы, запомнил их удивленные глаза и вылетел в форточку.

Космос. Атласная чернь неба. Звезды – точно осколки разбитого зеркала, отражающие белое свечение, мерцание расплавленного олова. Земля далеко, но мне еще предстоит на нее вернуться. С громадной высоты я видел нашу планету целиком, и она мне напоминала елочную игрушку – голубой стеклянный фонарь, разрисованный перламутровой краской под географический глобус.

Я думал о том, зачем жил на свете сын Земли Дмитрий Малыгин, каков был смысл его появления в мире. А может, никакого смысла не имелось, и человек, наделенный мною, его душой, занимал место кого-то другого, необходимого в жизненной системе планеты – для приближения системы к совершенству? Все это важно понять отлетевшей душе, чтобы переселиться целесообразнее. Но я понять не мог, мне было не дано.

Выбрать, в кого переселиться, непросто, но еще труднее подгадать ко времени.

Я бы поостерегся быть душой сына потомственного воина. Отец, наверно, подтолкнет мальчишку к профессиональной ратной службе, а душа мальчишки начнет противиться: Дмитрий Малыгин все армейское недолюбливал, побывав на двух войнах, пролив своей крови немало, но еще больше чужой. Не решился бы я вселиться и в дитя музыкантов, и в потомка художников или писателей, и в наследника дипломатов. Мне удобнее было бы наделить собой будущего инженера-механика, ученого, но это уж как повезет. Ладно, стану готовиться к сороковому дню.

Надо только хорошо поразмыслить, не испортишь ли собой, не усложнишь ли чью-нибудь новую жизнь. Это общее правило для всех честных переселяющихся душ. Про души гадкие я не говорю, они захватывают тело по-разбойничьи, и беда тому, в ком прочно устроится личность скупца, завистника, злодея, но и душа милосердная, широкая может сделать человека горемыкой, а не счастливцем. Я думал: «Не переселиться ли мне в дерево или камень, чтобы избежать ошибки, не причинить никому зла?» Люди считают эти предметы неодушевленными, но они тоже одушевлены, иначе не искрили бы и не мерцали. В деревьях и камнях заключены души людей отчаявшихся или тех, что были неуверены в себе, они там под спудом и не могут вырваться на волю.

Решил, что все же я не такая опасная бедоносная душа, что-бы навеки заточить себя в дерево или камень. В общем-то я жил счастливо.

Как раз приблизился «сороковой день». Я забеспокоился, заметался в космической вышине – это быстро усиливалось напряжение моего поля. Стал падать на Землю, излучая энергию, светясь метеором. На высоте авиалайнера полетел над Землей, высматривая свой город. Я мог отправиться в любое государство, на Берег Маклая и Берег Слоновой Кости, на полуостров Таймыр и остров Мадагаскар. Как, бывало, мечтал Дмитрий Малыгин попутешествовать по разным необыкновенным местам Земли, но отлетевшая его душа рвалась на родину, не желая переселяться в чужой стране.

Вот и родной город. Я снизился до дыма над заводской трубой, потом до крыш домов. В городе началась зима. В парках и скверах лежал рыхлый снег, с глубокими следами – мальчишки, наверно, лазали, – на улицах же его почти весь сгребли, и обнаженные асфальтовые спины тротуаров и мостовых мне было досадно видеть – не люблю, когда сгребают снег, зима – не зима…

Отыскал в тихом переулке родильный дом, влетел в него через главный вход, вместе с клубами пара, когда кто-то открыл дверь, обитую войлоком и клеенкой. В операционной стонала роженица. Поле мое лихорадило, я терял память о прошлом. Проник в операционную. Около стола хлопотали врач и медсестра, милые, очень молодые. Бледная голая женщина с большим животом корчилась на столе, кусала губы, чтобы заглушить стоны; между ее красивыми раздвинутыми ногами с натугой ширился вход в чрево, а там уже торчала влажная младенческая головка с темными волосками на темени. Мгновение – и я приблизился к головке, к еще сомкнутым крохотным красным устам, и позабыл, что было со мной раньше, прошлое мое теперь останется в генной памяти другого человека, и человеку будет смутно казаться, сниться, что он когда-то воевал, растил сына, строил мосты и заведовал кафедрой в институте.

Через минуту ребенок закричал пронзительно о том, что родился.

Сон (сборник)

Подняться наверх