Читать книгу Королевские дети. Жизнь хороша (сборник) - Алекс Капю - Страница 2

Королевские дети

Оглавление

Перевод с немецкого Татьяна Набатникова

Красная «Тойота Королла» с трудом пробивалась сквозь темень и пургу на перевал, насилу вписываясь в крутые витки серпантина, словно слаломист, огибающий «шпильки». Фары нашаривали путь между красными направляющими столбиками, скрипел под колёсами снег, уминаясь в одинокий след, который быстро заносило новым покровом. Машина давно миновала последнее человеческое жильё, последнее светящееся окно. Теперь тут оставались только крутые, заснеженные альпийские луга с могучими скалистыми глыбами, готовыми в любой момент сорваться и покатиться вниз по склону, да там и тут скрывался в недоступной расселине хвойный лесок, корявый, по-зимнему оцепенелый, в который давно не ступала нога человека.

Очень может быть, что из-за шума мотора в одном из этих перелесков проснулся одинокий горный козёл, улёгшийся заночевать под ветвями ели. Легко можно себе представить, как он поднял голову с могучими рогами и глянул вниз на Тойоту; он различил сквозь лобовое стекло слабо освещённые лица женщины и мужчины, неотрывно глядящие в мельтешение вьюги. Наука ещё не открыла, задумываются ли горные козлы о том, что делают люди; но если задумываются, то разбуженный старый козёл в это мгновение несомненно отметил, что женщина и мужчина в такую погоду и в такое время суток ни в коем случае не должны были ехать по перевалу. И уж тем более в гору.

– Вот теперь мы уже окончательно опоздали повернуть назад, – сказала женщина.

– Минут десять назад, может, ещё и получилось бы, – согласился мужчина.

– Но десять минут назад мы говорили то же самое.

– И двадцать минут назад тоже.

– Но теперь действительно поздно.

– Не знаю, как бы мы умудрились здесь развернуться.

– И задом тут не съехать.

– Вот и остаётся только вперёд. Тут уже, должно быть, не так далеко до перевала. Каких-нибудь три или четыре витка, я думаю.

– Я не могу налюбоваться, как работают наши «дворники», – сказала она. – Ты ими тоже доволен?

– Да.

– Что?

– Да.

– Что ты сказал?

– Да всё хорошо.

– Чем тебе не нравятся наши «дворники»? Такой буран – а они справляются.

– Слушай, я нахожу наши «дворники» выше всяких похвал, – сказал он. – Этого тебе достаточно? Не могли бы мы уже оставить эту тему?


Тина и Макс были парой, которая в главных вещах этой жизни всегда была заодно. По мелочам они постоянно цапались, но в главном сходились безоговорочно, даже не переглянувшись.

Ещё полчаса назад, когда они ехали в вечерних сумерках по чёрному асфальту Бернского нагорья с его позднелетними лугами, они ожесточённо спорили по вопросу, в какой момент разумнее всего включать стеклоочистители. Незадолго перед тем с серого осеннего неба начали падать первые снежинки, после чего Тина и включила «дворники», а Макс со вздохом откинулся на подголовник.

– Ну что?

– Ничего.

– Да говори уже.

– Ничего.

– Что?

– «Дворники».

– А что с ними не так?

– Ты включила их из-за какой-то пары снежинок.

– И что?

– Только размазала грязь по стеклу, стало хуже видно.

– И что?

– Признайся, что видимость стала хуже.

– Когда начинает идти снег, я включаю «дворники». Когда снег прекращается, я их снова выключаю.

– Но не из-за трёх же снежинок!

– Не понимаю, что я сделала не так, – сказала она. – Стеклоочистители включают, когда начинаются осадки, именно для этой цели ребята с «Тойоты» и встроили в машину эти штуки. Я с уверенностью полагаю, что именно такая рекомендация и прописана в руководстве по эксплуатации машины.

– Оставь меня в покое со своим руководством по эксплуатации.

– Оно лежит в бардачке. Можешь заглянуть. На букву «С», стеклоочистители.

– Я говорю не о формальных предписаниях, а о ценностях, добытых опытным путём. При помощи здравого смысла.

– Ясно.

– По моему опыту, «дворники» лучше всего включать лишь тогда, когда стекло уже как следует увлажнилось. Тогда каучук не размазывает грязь по стеклу, а бесшумно скользит по нему, оставляя за собой кристально-прозрачную поверхность.

– Окей, прекрасно. Ты ведь шутишь, я надеюсь?

– С чего бы это?

– Скажи, ведь ты не всерьёз. Соври мне и скажи, что ты шутишь.

– Ни в коем случае. Кстати, я даже нахожу это по-настоящему обывательским.

– Что именно?

– Когда постоянно ходишь с тряпочкой и всё протираешь, где надо и где не надо.

– Ты находишь очистку ветрового стекла обывательской?

– Вот это вот непрерывное подтирательство. Эту навязчивую, эту навязшую в зубах чистоплотность.

– Я понимаю. Вот где собака зарыта. Для тебя хоть трава не расти, будь что будет, только бы не прослыть обывателем.

– Я говорю о стеклоочистителях.

– Ты находишь стеклоочистители обывательскими?

– Вообще-то да. Признаться честно.

– Принципиально?

– Точно так же, как чехлы на стульях и креслах. И резиновые коврики в душевых кабинах. Или страховки дорожных расходов. И воздуходувки для листвы, и паровые очистители. И велошлемы.

– А велошлемы-то чем провинились?

– Они прямо-таки вызывающе обывательские. Если речь не идёт о велотреке. Или о круглосуточных гонках. Или на головах у детей до четырёх лет. И я рад, что ты не надеваешь велошлем. Велошлемы – это полновесное основание для развода.

– Резиновые коврики и чехлы на мебель тоже?

– Строго говоря, да. Супруг, конечно, обязан быть снисходительным к своей спутнице и на многое смотреть сквозь пальцы, но всякому долготерпению есть предел. Самовязаные чехольчики для смартфонов, например, заходят слишком далеко, равно как и приветственные коврики перед дверью дома. Причём мещанство этих предметов кроется не в самой их природе, а в практике их применения.

– Не хочешь ли ты этим сказать, что находишь меня мещанкой? Из-за того, что я преждевременно включила «дворники»?

– Я хочу лишь сказать, что преждевременное их включение нецелесообразно.

– У меня в голове не укладывается.

– Что?

– В угоду своему бунтарству ты отвергаешь включение «дворников».

– Я вообще ничего не отвергаю, и моему бунтарству я не собираюсь угождать. Иначе бы оно не было бунтарством, кстати сказать.

– Но продолжительной дискуссии такая мелочь, на твой взгляд, всё-таки заслуживает.

– Ты сама первая начала.

– Нет, ты.

– Да ради бога, пусть я. Жизнь вообще состоит из сплошных пустяков, если её разложить на атомарные единицы. И только взаимосвязи между пустяками делают всё это в целом интересным.

– И поэтому нам приходится дискутировать про «дворники»?

– А ты находишь это глупым?

– Вообще-то да. Признаться честно. И ребяческим.


И о таких вещах Тина и Макс спорили постоянно. Они спорили о макаронах из цельного зерна и о камерах видеонаблюдения, о посудомоечных машинах и правильном применении родительного падежа в швейцарском диалекте; но в важных жизненных делах – в вещах, от которых по-настоящему всё зависело – они всегда были заодно.

Начало этому было положено в один жаркий летний день двадцать шесть лет тому назад, когда их пути пересеклись в кафе-мороженом в центре Базеля. Он уступил ей дорогу, после чего она со своим малиново-фисташковым мороженым ждала снаружи, когда он выйдет со своим орехово-ванильным, и они отправились гулять вдоль Рейна так, будто давно условились об этой встрече; будто уже были влюблённой парой, да они и были ею с первой же секунды, как только их взгляды в этом кафе-мороженом встретились. На той прогулке они заспорили в первый раз – о сандалиях фирмы «Биркеншток», о феминитивах в языке и об этической ответственности за развлекательные поездки в страны с военной диктатурой, – а на прощанье договорились вместе пообедать на следующий день. Потом они въехали в общую квартиру и без особого планирования, через неравные промежутки времени в согласии народили нескольких детей, и вот теперь, сдав своего младшего в профессиональное училище отельеров в Бернском нагорье, проведя вторую половину дня в прогулке вокруг озера Шварцзее, а вечером в деревенской пивной съев грудинку с капустой, стручковой фасолью и картофелем, они, посовещавшись на гостевой парковке, решили ехать домой, в свою долину не по унылой скоростной трассе через Тун и Берн, а ради разнообразия пуститься в Грюйэр более коротким путём через Яунский перевал; и это при том, что прогноз погоды предвещал сильный снегопад, а дорога на перевал на ночь обычно бывает перекрыта.

Луга в Зимментале были, как уже упоминалось, всё ещё по-летнему зелены, а чёрная трасса уходила в долину стрелой, никуда не сворачивая. Но когда в Больтигене они свернули на дорогу к перевалу, которая широкими петлями поднималась на тысячу метров вверх, начал падать снег. После первого витка серпантина луга уже побелели, а под шинами зачавкала слякоть, а потом и асфальт скрылся под слоем снега, который от минуты к минуте становился всё толще.

– Не надо нам было объезжать барьер, – сказал Макс. – Такую глупость обычно делают только туристы.

Тина кивнула:

– И даже из туристов только самые самонадеянные болваны.

– А мы всё едем и едем. Как последние идиоты. Прямиком в погибель.

– С другой стороны, нельзя же придерживаться в жизни всех предписаний, – сказала Тина. – Кто хочет получить хоть немного радости, тому приходится иной раз и объехать какой-нибудь барьер.

– Но уж это глупо. Люди из службы дорожного движения перекрывают дороги не ради собственного удовольствия.

Тина напряжённо всматривалась в дорогу поверх руля.

– Я думаю, мы сейчас будем на самом верху.

И действительно, «Королла» преодолела ещё два или три витка серпантина – и потом покатила по высокогорному плато, мимо нескольких деревянных домов, которые чернели сквозь муть снежной пурги, а чуть позже на обочине высветилась в лучах фар табличка, на которой значилось: Яунский перевал, 1508 м над ур. моря. И затем дорога снова ощутимо пошла под уклон.

Проблема была лишь в том, что на западной стороне перевала метель была ещё сильнее, снег лежал слоем вдвое толще, потому что ветер подгонял снежные тучи с Атлантического океана, и они накапливались на западном боку Альпийской дуги.

– Во всяком деле нужно видеть и позитивный аспект, – сказал Макс. – Кажется, в истории человечества мы последнее поколение, которое ещё располагает свободой делать такие глупости, как эта. Наши дети уже будут ездить в машинах без водителя, с бортовой системой, которая автоматически включит полное торможение и самостоятельно повернёт на сто восемьдесят градусов, если у кого-то хватит глупости сунуться в зимний буран на запертый перевал.

«Тойота» медленно скользила вниз, в сторону долины. О том, чтобы вернуться на перевал, борясь с гравитацией и преодолевая всё более высокий снежный покров, нечего было и думать. Корму машины то и дело заносило вбок, и тогда Тина давала газ и поворачивала руль в ту же сторону, чтобы остановить этот занос.

– Уже становится чуточку опасно то, что мы здесь делаем, – сказала она.

– Какое там чуточку, чертовски опасно, – сказал он.

– Даже гибельно.

– Хорошо, что хотя бы дети успели подрасти.

Словно в подтверждение, на следующем изгибе дороги машина прямо-таки нежно сползла с дорожного полотна и с заблокированными колёсами и заглохшим мотором остановилась в кювете с нагорной стороны. «Дворники» продолжали ёрзать по стеклу туда и сюда.


– Ну вот и всё, – сказала Тина. Она без надежды выжала сцепление и повернула ключ зажигания, прибавила газу и медленно отпустила сцепление – колёса вертелись в снегу, не встречая сопротивления. Тина снова заглушила мотор. В салоне машины стало тихо. Слышно было только ровное дыхание отопления да шлёпанье «дворников».

– М-да, – сказал Макс.

Самое позднее с этого момента всякое сопротивление стало бессмысленно, в этом Тина и Макс были едины. Чтобы выбраться, пришлось бы откопать передние колёса и подложить под них что-то прочное и твёрдое, и даже если бы это удалось – с каким уж там шанцевым инструментом, и где его взять, – и даже если бы машину получилось вытолкать на дорогу, её бы через сотню метров ждал следующий изгиб серпантина, а потом ещё один и ещё. А некоторые из этих изгибов, можно было не сомневаться, проходят не вдоль дорожных кюветов, а вдоль отвесных стен и обрывов в пропасть.

– Мой мобильник не ловит, – сказала Тина.

– Мой тоже. Но хотя бы «дворники» ещё функционируют!

– Очень весело, – приуныла Тина.

Она выключила стеклоочистители, фары и отопление салона. Ветровое стекло за несколько секунд покрылось белым пухом.

– Я вот не понимаю, почему ты выключаешь «дворники», – сказал Макс. – Ведь снег не перестал идти.

– Так лучше.

– Но давай попробуем обойтись без ещё одной глупости туристов. И пропустим столь естественный для них ход, когда люди покидают машину и пускаются в долину пешком.

– Хорошая идея. Тогда мы не погибнем через час.

– Но назад – до перевала – ближе, туда бы мы смогли добраться. Там мы видели домá, наверняка есть и пивная.

– А ты видел там свет?

– Кажется, нет.

– Тогда это бессмысленная растрата сил. Или ты хочешь вдобавок ещё и взломать входную дверь? Совершить порчу имущества и кражу съестного?

– Это было бы уголовно наказуемо.

– Кража съестного – нет.

– Наказуемо.

– Я говорю, мы останемся здесь сидеть и ждать, когда придёт снегоочиститель.

– Это может продлиться всю ночь. Это продлится всю ночь. До завтрашнего утра.

– Если он вообще придёт.

– Да уж придёт. Перевал не закрывается на зиму.

– А который теперь час?

– Двадцать часов сорок шесть минут.

Незыблемо и прочно, как маленькая альпийская хижина, «Королла» стояла на обочине дороги. До тех пор, пока Тина и Макс будут оставаться в машине, не открывая дверей, им не грозит никакая опасность. Даже если снегопад затянется ещё на несколько часов и машина целиком скроется под снегом, у них будет в этой машине тёплое, защищённое от ветра небольшое иглу. Термометр на панели показывал наружную температуру – минус один градус Цельсия, внутри машины было двенадцать градусов; это холодновато, но жизни не угрожало. Уж намного-то холоднее этой ночью не станет, сильного мороза при западном ветре ожидать не стоило. В багажнике лежало одеяло для пикника, Макс и Тина могли им укрыться, и вдвоём они могли согревать друг друга. Провианта, правда, у них с собой не водилось, если не считать вскрытую упаковку мятных карамелек, но их желудки были хорошо наполнены грудинкой и картофелем; больше бы они в тот вечер и не осилили.

– Эта ночь будет долгой, – сказал Макс. – Предлагаю немного поспать.

– Если ты хочешь, чтобы я спала в таких условиях, тебе придётся вырубить меня в нокаут.

– Это можно. Но я боюсь нанести тебе телесные повреждения.

– Французская полиция в прежние времена била своих арестантов телефонными книгами. Это не оставляло заметных следов.

– Не думаю, что у нас тут невзначай окажется телефонная книга.

– Окажись у нас телефонная книга, тебе не обязательно было бы нокаутировать меня, достаточно просто почитать её вслух.

– Я начал бы с первой страницы и прочитал тебе весь алфавит. Со всеми именами, адресами и номерами телефонов.

– Пока бы я не заснула.

– А я бы всё равно читал тебе дальше, а то вдруг ты проснёшься. Читал бы тебе всю ночь, завывая как муэдзин, а ты бы каждые полчаса выныривала из глубокого сна в полудрёму, снова слушала бы меня и диву давалась, сколько же имён и людей есть на свете. И потом опять соскальзывала бы туда, в иной мир.

– Это было бы славно. Следует всегда иметь на борту телефонную книгу про запас.

– Наверняка это прописано в руководстве по эксплуатации Тойоты. Хочешь, я наведу для тебя справки? В разделе «Телефонная книга»?

– Да ладно, оставь это.

– Если подумать как следует, то и телефонная книга не понадобится. Могу читать тебе инструкцию по эксплуатации Тойоты. Погоди-ка, я сейчас.

– Да оставь. В бардачке нет никакой инструкции по эксплуатации.

– Нет? Но ты же сама сказала…

– Я сказала просто так. Тойота больше не печатает никаких инструкций. У них теперь веб-сайт.

– Понятно. А нет ли у нас ещё чего-нибудь, что я мог бы почитать тебе вслух? Какой-нибудь старой газеты? Какого-нибудь вкладыша в упаковку? Может, путеводитель какой?

– Не думаю.

– Тогда я тебе что-нибудь расскажу. Рассказать тебе одну историю? Из местных преданий?

– А история правдивая?

– Само собой разумеется, правдивая, а ты как думала. С чего бы я рассказывал тебе выдуманную историю?

– Ясное дело.

– Понятия не имею, как бы я тебе рассказывал выдуманную историю. Я не умею высасывать истории из пальца, мои пальцы ничего такого не выдают.

– Я знаю.

– Причём не так уж и важно, правдива это история или нет. Важно то, что она правильная.

– Это ты мне уже начал рассказывать?

– В данном случае, однако, важно, что она правдивая. Эту историю здесь рассказывают именно так, я клянусь тебе. Иначе её и не расскажешь.

– Почему?

– Сама увидишь.

– Начинай уже.

– Хорошо, слушай внимательно. Видишь вон ту пастушью хижину вон там, наверху, на противоположном склоне?

– Где?

– Прямо перед нами. На склоне.

– Я вижу только снежную пургу.

– У подножия скалы. Пастушья хижина.

– Там всего лишь буран. И чёрная ночь.

– Да вон же, на склоне.

– Я вообще ничего не вижу. И готова поспорить, что и сам ты тоже ничего не видишь.

– Я вижу всё. В этой местности я хорошо ориентируюсь.

– Ну конечно!

– Я здесь родился и вырос. Я здесь наверху знаю каждого.

– Ладно-ладно, всё ясно. Допустим, там, напротив, есть пастушья хижина. Как она выглядит, расскажи.

– Рубленый дом из круглых брёвен, поставлен под прикрытием скалы на склоне. Вон там, впереди, у подножия скалистого обрыва. Ты правда её не видишь?

– Какого цвета?

– Серая. За столетия почётно поседевшая лиственница. Под серой гонтовой крышей, утяжелённой камнями. В качестве фундамента четырёхугольная, слегка трапециевидная серая стена сухой каменной кладки. Длина стороны по контуру метра четыре. Деревянная входная дверь в левом углу стены, обращённой к долине, тоже серая.

– Окна?

– Одно возле двери и маленький люк на щипце чердака.

– Внутреннее обустройство?

– Открытый очаг с камином и медным котлом, пара инструментов для помешивания, горшки и сита для производства сыра. Рядом стеллаж, на котором созревают готовые круги сыра. В углу лежанка с соломенным тюфяком.

– Соломенный тюфяк?

– Мешок из джута, набитый соломой, поверх него грубое шерстяное одеяло. И сколоченный из чурок стол с двумя стульями, над ним масляный светильник. Всё прокопчённое сажей столетий.

– Кто спит на этом тюфяке?

– Парень, совсем ещё мальчишка. Чёрные курчавые волосы и светло-серые глаза, тёмные тени на щеках; он бреется раз в неделю. Своим ножом. Чертовски острый нож. Он его вострит о камень каждый день.

– Звучит хорошо. Это твой друг?

– У него мускулистые плечи, как у кулачного бойца, и узкие бёдра, как у рыси. И он спор на ноги, как серна.

– Только не преувеличивай.

– Говорят тебе, как серна. И даже ещё стремительней. Он охотится на серн, понимаешь?

– Твой друг охотник? Тогда лучше расскажи мне какую-нибудь другую историю. Я не люблю охотников.

– Этот тебе понравится. Он охотится не для того, чтобы убивать, а только себе на пропитание.

– Понятно.

– И знаешь, как он это делает? Он гонится за серной. Увидит где-нибудь на склоне нескольких, возьмёт из своей избушки ружьё, допотопный французский мушкет, кремнёвый, между прочим, и пускается в погоню. Тогда серны бегут в гору. Они всегда убегают в гору, так велит им инстинкт. Для серн вся опасность исходит снизу, они это усвоили из своего многотысячелетнего горького опыта, со времён последнего оледенения; саблезубый тигр, бурый медведь, волк, рысь, человек – всегда их убийцы поднимаются сюда из лесистой долины. И поэтому серны бегут вверх, к горным вершинам. Там наверху у них покой, мир и безопасность.

– А как же хищные птицы?

– Ну хорошо, те нападают сверху. Время от времени какой-нибудь стервятник или беркут ринется с неба и добудет себе косулёнка. Но вся остальная опасность исходит из долины.

– А камнепад?

– Над камнепадами серны не ломают себе голову. Против камнепада ничего не поделаешь.

– Ничего?

– Камнепад неотвратим. Рано или поздно любая гора обрушивается в долину, это геологический факт, известный всем жителям гор повсеместно и во все времена. Всё, что вверху, должно упасть, рано или поздно всякая топография заканчивается равниной. Если тебе не повезёт, камень упадёт тебе на голову, а если повезёт, то не упадёт. Не имеет смысла об этом думать. Тут ничего не поделаешь.

– Но есть же какие-то защищённые места.

– На защищённых местах не прокормишься. Если ты серна, тебе не удастся всю жизнь провести на защищённых местах. Поэтому камнепад – не тема для серн.

– А лавины?

– Мне продолжать мою историю? Или лучше прочитать тебе доклад о лавинах?

– Извини.

– Итак, серны бегут в гору, и разумеется они быстрее, чем парнишка со своим мушкетом. И если бы они могли выдержать этот темп хотя бы пять или десять минут, мальчишка потерял бы их след, и серны укрылись бы в безопасности.

– И твоя история на этом бы кончилась.

– История не кончилась бы, а вот серны бы спаслись. Но они этого не делают, глупые животные, они не бегут дальше, а останавливаются за первым же утёсом и выглядывают из-за него, не догоняет ли их запыхавшийся парнишка. А когда он подоспеет, они просеменят ещё пару шагов вверх и снова остановятся за следующим выступом скалы и выглядывают из-за угла, как в игре в жандармы-разбойники.

– Тупые животные.

– Предписывать сернам правильное поведение – это надменность существа, превосходящего их от природы. Серны не могут иначе. Их инстинкт велит им никогда не бежать дальше или быстрее, чем безусловно необходимо, поскольку им положено экономно обращаться со своими силами. Это вопрос выживания, понимаешь, серны день за днём проделывают многочасовую уйму проклятой работы, чтобы наесть достаточно энергии для своих мускулов из этой скудной растительности, что растёт здесь, наверху. Поэтому они не могут сжигать калорий больше, чем безусловно необходимо, и в случае опасности они не убегают сломя голову до полного изнеможения, а семенят всегда лишь за ближайший угол.

– Макс? А зоологически это хоть в какой-то мере подтверждено – то, что ты мне тут впариваешь?

– Научное название серны – Rupicapra. Rupicapra – разве не красиво? Эти животные в наших местах – непобедимые спринтеры, они бы с лёгкостью не подпустили к себе даже близко нашего парнишку. Но он-то марафонец и знает, что время на его стороне; если только он не потеряет их след, то на длинной дистанции у них против него нет шанса. Долго или коротко, а слабейший проигрывает гонку, обессилев, и мальчишка-победитель уносит домой в качестве приза тридцать-сорок килограммов пищи, богатой протеином. Ведь ему надо продержаться. Так он и гоняется за сернами, босиком карабкается по каменистым осыпям вверх и спотыкается по альпийским лугам вниз…

– Босиком?

– Всё лето напролёт он ходит босиком, а зимой носит сапоги из кожи серны и снегоступы, которые он делает из кедровой древесины и полосок кожи. Так он пробирается через глубокие пропасти и балансирует на острых скалистых гребнях, всегда в погоне за сернами; он скатывается по снежным полям и карабкается по рубцеватым отвесным стенам вверх, пока группа серн постепенно не замедлится, всё чаще делая паузы и подпуская его к себе всё ближе; проходит совсем немного времени – и самая слабая серна устало останавливается. И парнишка, наконец-то приблизившись на расстояние выстрела, с безжалостной чуткостью охотника, для которого неотвратимость смерти есть не безобразие, а факт, вскидывает своё ружьё. Когда он нажимает на курок, это звучит как театральный гром между двумя отрогами, гром ломается, умножается и ослабевает, и горные галки вспархивают и чёрной стаей поднимаются вверх, а камни из-под копыт бегущих серн катятся вниз, в долину. Потом над убитым животным распластывается тишина, и пока его задние ноги ещё вздрагивают в последнем тлении его угасающей экзистенции, парень уже здесь, и он достаёт свой нож. Он выпускает кровь из своей добычи и потрошит её, потом взваливает её себе на плечи и проделывает весь этот путь обратно к своей хижине, иногда это длится несколько часов. Там он сдирает с серны шкуру, режет мышечное мясо на полоски и вешает их коптиться в камине.

– У него нет морозильника? И в хижине нет электричества?

– Он живёт в глухую старину, ты должна была уже заметить это.

– Так я и думала.

– Шёл 1779 год. Парню двадцать два года, и зовут его Якоб Бошунг. Мясом серны он питается, из её рогов он вырезает пуговицы, из её шкуры дубит кожу, а её жилами шьёт из этой кожи штаны и рукавицы и тачает сапоги долгими зимними вечерами.

– И этот юноша в самом деле был на свете?

– Ну я же тебе рассказываю.

– Почему он живёт там наверху один?

– Ах, это довольно противная и скучная история, я не хочу рассказывать её тебе. Ну, ты знаешь, родители – бедные как церковная мышь горные крестьяне в затенённой долине где-то в боковых отрогах и так далее. Мы, кстати, сейчас находимся как раз на языковой границе, люди тут говорят на причудливом диалекте из немецкого и французского. В одну зиму умирают трое младших братьев-сестёр Якоба от инфлюэнцы, отцу пришлось зарыть их тела в снег до весны, потому что земля намертво промёрзла. Потом умирает мать, отец тоже зарывает её в снег рядом с детьми. Потом умирает и отец, и Якобу приходится зарыть его в снег рядом с матерью и братьями-сёстрами. Сто дней и ночей он в доме один. Он ждёт до весны, потом на солнечном пятачке, где земля оттаяла раньше, чем на других местах, он выкапывает пять могил, достаёт из снега замёрзшие трупы своих родных и хоронит их. Потом ему приходится переехать к бездетному дядюшке в другой боковой отрог. А тот садист с ремнём; его жена давно уже не ропщет, а деревенские помалкивают и отводят глаза в сторону, потому что дядя по воскресеньям после мессы играет в пивной в карты с сельским священником и местным старостой.

– Обычная история.

– Вот только Якоб с ней не примиряется. Однажды весенним днём, когда спина его опять была исполосована, он сбежал в горы в пастушью хижину, которая досталась ему в наследство от родителей, и больше не вернулся вниз. Люди в деревне думали, что когда-то Якоб изголодается и вернётся, но он так больше и не спустился. Он не изголодался, потому что в хижине был продовольственный запас, который его отец заложил ещё в прошлом году. Пара-тройка деревенских поднимались в горы, чтобы изловить его и вернуть в деревню. Но Якоб вовремя замечал их и поступал как серны: убегал вверх к вершинам Альп.

Потом на его счастье в один прекрасный день – это было, скорее всего, во вторник на пасхальной неделе – к нему поднялись четверо батраков с низины, из Грюйэра, которые хотели, как повелось, сдать крестьянину Бошунгу целое стадо скота на летний выпас. Они не могли знать, что крестьянин Бошунг помер несколько месяцев тому назад. Якоб тоже не стал им перечить, а представился тем, кем и был: старшим сыном Бошунга. Батраков это сведение устроило, они передали ему скотину и ушли к себе в низину до осени.

Стадо состояло из тридцати одной молочной коровы и девятнадцати телят. Так Якоб на всё лето был обеспечен молоком и сливками, а также занят по горло. От своего отца он научился перерабатывать молоко в масло и сыр, а мать показала ему, как заготавливать на зиму дикую малину, ежевику и бузину. Ночами он время от времени спускался в долину и воровал картошку на отдалённых огородах; он выдёргивал лишь отдельные кусты в середине поля, чтобы воровство не бросалось в глаза. Осенью батраки вернулись и забрали коров. И тогда Якоб однажды утром обнаружил на стропилах своей хижины тщательно завёрнутый в промасленную тряпку французский мушкет, который там припрятал, должно быть, какой-то его браконьерствующий предок; там же был и свёрток с чёрным порохом и мешочек со свинцовыми пулями и пыжами. Он разобрался со способом их применения, сделал несколько тренировочных выстрелов и уже скоро уложил свою первую серну. Так он довольно сытно перезимовал, а когда весна опять вернулась и снег растаял… Ты уже спишь?

– Нет.

– Якоб живёт совсем один на своих высокогорных пастбищах. Летом он при своих коровах: по утрам и вечерам доит их и делает из молока сыр. Он гоняет их пастись на самые сочные луга и выставляет им цельный камень соли, который они любят лизать, а чтобы защитить их от слепней, разжигает дымные костры из сырого сена. Если к стаду приближается волк или медведь, он прогоняет их палкой, а если телёнок невзначай забьётся в скалы, он выносит его на своих сильных руках назад на пастбище. Если корова съест какую-нибудь вредную траву и сляжет со вздутым брюхом, Якоб прокалывает ей бок своим ножом, и корова доверчиво это сносит и после наступившего облегчения благодарно лижет ему руку своим шершавым языком.

Ночами одиночество закрадывается ему во внутренности вместе со страхом, что в темноте к нему может подобраться дикий зверь. Вдали иногда слышится визг и скрежет ледника, скользящего своими массами по камням; иногда это воспринимается на слух как детский плач, иногда как жалоба старухи – и пробирает Якоба до мозга костей. В такие ночи он ищет утешения и защиты в тепле под боком у коров, укладываясь спать среди них, и поёт им песню, и коровы принимают его, словно телёнка, и следят за тем, чтобы невзначай не задавить его во сне. И тогда ничего не слышно, кроме пыхтения коров и сердцебиения Якоба. По многу часов он лежит без сна посреди тёмной красоты ночи, глядит вверх в чёрное небо и созерцает беззвучную, очевидно регулярную, подобно часовому механизму, и всё же столь непонятную механику небесных тел, и потом ищет утешения в надежде, что и сам он – хотя ему и неясно его место в этой механике – есть действующая частица этого огромного часового механизма.

Семь лет Якоб живёт там наверху один, по триста дней в году не встречая ни единой человеческой души. Он разучился говорить настолько, что в его языке осталось лишь несколько слов по-немецки и по-французски. Люди в деревне его не забыли, но оставили в покое. Они считали его чудаком, отшельником, волчонком. Никуда не годным, но хотя бы безобидным.


Иногда у подножия известняковых скал, которые отвесно поднимались в небо позади его хижины, он натыкался на окаменелости живых существ – гигантских улиток, расплющенных рыб, рака-мечехвоста, морских коньков и целых скоплений моллюсков. Самые красивые он брал с собой, чтобы вечером в своей хижине поломать голову над природой этих окаменелостей. Они очевидно мёртвые и каменные; даже если их разбить и растереть, ничего не увидишь, кроме камня и песка. И всё же они наверняка были живыми или жившими божьими тварями, потому что такого рода совершенная красота не могла возникнуть ни сама по себе, ни от рук человека. Но почему же это всегда только крабы, рыбы и улитки, если вокруг нет ни источника, ни водоёма, заслуживающего упоминания. Неужто эти каменные существа вовсе не порождения воды, а порождения скал? И гора на самом деле вовсе не твёрдая материя, а крайне вязкая жидкость, которая на человеческое восприятие лишь потому кажется застывшей, что она течёт очень медленно? Пожалуй, такое было возможно, потому что где бы его взгляд ни проникал во внутренность гор – в ущельях и трещинах отвесных скал, в горных обвалах и в каменоломнях – всюду была очевидна волновая природа камня. То есть, значит, камень есть незаметно и медленно текущая вода, в которой жёсткие, выносливые каменные животные живут своей упорной, цепкой, медленной и долгой каменной жизнью, пока не умрут и скала незаметно и медленно не выплюнет их в гальку у подножия отвесной стены?

Якоб Бошунг давно уже перестал стремиться к постижению этих каменных существ, разбивая их, сжигая в огне, кипятя в воде, размалывая и пробуя их на вкус языком. Их загадка была неразрешима, но по крайней мере они не кусались, не жалили и не щипались и, судя по всему, не были ядовиты. Итак, Якоб заключил с ними мир: он принимает каменные существа такими, какие они есть, их существование объясняется самим их существованием, а всё, что свыше того, остаётся необъяснимым.

Самые красивые экземпляры маленьких водяных улиток, крабов, морских коньков он забирал к себе в хижину, чтобы долгими зимними вечерами выковыривать их ножом из каменного ложа и полировать до блеска.

– Ты ещё не спишь?

– Нет.

– Хорошо. Потому что теперь я приступаю к самой истории. Она начинается в золотой день сентября 1779 года. Якоб улёгся у себя наверху, у отвесных скал, в траву и греется на солнце. Ветер ещё дует с юго-запада, но скоро он сменится на северо-западный, а потом упадёт первый снег. Коровы после долгого лета на альпийских выпасах раскормленные и гладкие, все они отчищены скребницей, а рога их украшены цветами.

Якоб приподнимается с травы и прислушивается – глубоко внизу камешки катятся в долину; камешки, сдвинутые с места сапогами. Затем он слышит шаги; шаги троих или четверых мужчин. И топот мулов. Потом он слышит голоса. Вялый крестьянский говор. Французский. Потом он уже видит мужчин и мулов. И вскоре уже чувствует их запах.

Это батраки из Грюйэра пришли забрать коров и прихватить сыру. Они знают Якоба и знают, что с ним не обязательно говорить. Они машут рукой, улыбаются и кивают ему издали, потом хлопают его по плечу и спрашивают, как дела. В ответ Якоб молча и горделиво указывает на коров, которые своими красивыми глазами вопросительно глядят на мужчин; потом он оставляет батраков, а сам идёт к корове-вожаку, поглаживает её морду и что-то бормочет ей на ухо, после чего всё стадо приходит в движение и топает позади Якоба к ограде, которая отделяет пастбище от горной тропы.

Там коровы терпеливо ждут, пока батраки нагружают мулов сырными кругами. Якоб запирает хижину, раскрывает ограду и ступает на узкую горную тропу впереди коров. Эта тропа ведёт через всю лощину вниз, в Грюйэр. Если вывести корову-вожака через ограду на эту тропу, то она уже не заблудится, ведь тропа узкая, не разветвляется и знает лишь одно направление: вниз по лощине до самой низины. Стоит ведущей корове двинуться в путь, все остальные коровы топают за ней вслед и держат в своём просторном, твёрдом черепе лишь одну мысль: не отставать от ведущей, куда бы она ни шла и сколько бы это ни длилось.

Спуск по тропе вдоль Яунского ручья длится два дня. Внизу в долине луга ещё зелёные и густые, а солнце греет так, будто лету ещё и конца не видно. Но Якоба не обманешь, он дело знает, как знают его жуки, лягушки и бурые медведи. Дни становятся короче, листва на деревьях вянет и жухнет, перелётные птицы тянутся на юг. Даже вода в ручье течёт замедленно, как будто уже знает, что скоро здесь всё замёрзнет.


– Минуточку, – прерывает его Тина. – Что, Якоб так и сопровождает коров вниз, в долину?

– Да.

– А зачем это?

– Это его задача, коровы ему доверяют. Он всегда провожает коров вниз, все семь лет.

– Прямо до ворот крестьянина?

– Конечно. Крестьянин должен заплатить Якобу.

– Тогда можно я отгадаю? – сказала Тина. – У крестьянина есть дочь.

– Разумеется, у него есть дочь.

– Вот этого я и боялась.

– У всякого крестьянина есть дочери. Крестьянские семьи всегда исключительно многодетны, как же тут не быть дочерям?

– Готова поспорить, его дочь играет на арфе, и у неё русые косы.

– Вот это нет, насколько я знаю.

– Но голос-то, голос, словно молоко и мёд, у неё есть? К тому же она красавица, разве нет?

– Девушке девятнадцать, в этом возрасте все люди красивые. Если кто не пожелает в девятнадцать быть красивым, ему придётся для этого сильно постараться.

– Ну и как же её зовут?

– Мария-Франсуаза.

– Однако!

– Ну что делать, так её звали, это исторический факт. Люди называли её просто Мария.

– И что она делает?

– Как это «что она делает»?

– Ну, что делает Мария, когда Якоб приводит на крестьянский двор хозяйскую скотину?

– Не знаю. Думаю, просто смотрит на это из окна.

– Понятно. Твой герой – альпийский Тарзан, а героине просто девятнадцать, она смотрит из окна и ничего не делает. А под окном в ящиках цветёт герань, вот просто на спор.

– Да нет, она всё время что-нибудь делает. Целые дни напролёт работает по хозяйству, да и ещё много чего делает. Сама увидишь.

– Но когда является альпийский Тарзан, она просто выглядывает в окно.

– Точно, у неё как раз передышка. Кстати, Якоб в этот момент тоже ничего не делает, просто стоит внизу, во дворе. Стоит и пялится вверх, на окно. В такие мгновения мало кто из людей попутно совершает и геройские деяния.

– Ты, например, покупал мороженое.

– Ты тоже. Как бы то ни было, оба просто так стоят – она у окна, а он во дворе. Как раз и важно, что внешне при этом не происходит ничего особенного. И совершенно всё равно, стоит она при этом у окна или где-то ещё.

– Нет, это не всё равно. Разве может девушка просто стоять у окна, поигрывая своими русыми косами и ничего больше не делая, тогда как он гипнотизирует корову-вожака и голыми руками расправляется с бурыми медведями?

– Кто вообще сказал, что у неё русые косы?

– Ты сам сказал.

– Я этого не говорил, – отрицает Макс. – Русые косы ты добавила от себя. Это твои сексистские фантазии.

– А что такого сексистского в русых косах?

– По крайней мере, я ничего не знаю про цвет волос Марии. Ни в каких источниках он не упоминается.

– А вот про твоего Тарзана нам известно всё. Серые глаза, тёмные волосы, рост.

– Потому что всё это подлежит армейскому описанию. Все антропометрические данные Якоба отображены в списках медицинского освидетельствования призывников, которые хранятся в государственном архиве кантона Фрайбург.

– А Марии?

– Но она же не служила в армии. Кстати, и в самом деле неправда, что она ничего не делает. Она крестьянская девушка и работает с раннего утра до позднего вечера. Если тебе это больше нравится, пусть она в момент своего первого появления стоит в огороде и обрывает помидоры. Берёт ловкой хваткой каждый плод по отдельности, срывает с куста, обтирает влажной тряпкой до блеска и аккуратно кладёт в ящик и при этом глаз не спускает со своих вихрастых чумазых братьев-сестёр, подравшихся во время игры среди грядок и, конечно же, совсем не похожих на старшую сестру.

Рядом с Марией стоит насторожённый пёс. Она треплет его по боку, потом быстро машет рукой Якобу. Он тоже машет в ответ. Мария и Якоб вот уже семь лет машут друг другу издали. Но ещё ни разу не подошли друг к другу, крестьянин не велит. Он всегда спроваживает Якоба, едва расплатившись с ним, как спроваживал раньше и его отца. Крестьянин ничего не имеет против горных пастухов, с коровами эти нищеброды управляются и впрямь хорошо. Но у него на дворе им нечего засиживаться или застаиваться, это лишнее.

Коровы начинают сопеть и пофыркивать в спину Якоба. Они хотят знать, скоро ли их поход продолжится. Ведущая корова трётся головой о его плечо. Он что-то шепчет ей на ухо, после чего она укладывается – и все остальные за ней тоже ложатся. Мария смотрит на это из огорода. Ничего подобного она никогда не видела. Прошлой осенью Якоб ещё не проделывал этот трюк. Пёс тоже внимательно глядит, насторожив уши.

– А что это за собака?

– То есть?

– Я хотела бы представить себе эту собаку.

– Это лохматая бернская альпийская овчарка, лет четырёх. Широкий череп, чёрно-бело-коричневая шерсть. Добродушная, любит детей. Справа у неё не хватает верхнего коренного зуба. Я буду рад, если ты заснёшь, тогда мне будет легче рассказывать.

– И что дальше?

– Этот пёс лучший друг и защитник Марии, он не отстаёт от неё ни на шаг. Светлыми полнолунными ночами он воет снаружи как волк, тогда она берёт его к себе в постель. Пёс зорко следит за молодым парнем и за его коровами, время от времени вопросительно поглядывая на свою хозяйку. Не нравится ему это дело, что-то здесь непонятное происходит. Некоторые собаки чуют такие вещи. Есть собаки, которые предчувствуют землетрясения или могут учуять, если ребёнок заболевает. Другие угадывают в человеке пьяницу или драчуна, а есть такие, что отличают притворную сердечность или могут видеть привидения или зомби; этот пастуший бернер учуял, что между Марией и Якобом завязывается что-то значительное. При этом поначалу вроде бы ничего не происходит. Он смотрит на неё, она смотрит на него, только и всего; оба сами не понимают, что происходит, они ещё не знают любви. Мария наблюдала это у подруг и понимает любовь как состояние временной невменяемости при повышенной температуре тела. А для Якоба любовь – это то, что на пастбище делает бык с коровой.

Но в эту одну секунду, когда они помахали друг другу, Мария поняла по ясному взгляду его светло-серых глаз, что он принимает её целиком и полностью, без оговорок и без суждения и оценки, и Якоб тоже увидел, что она его узнала и приняла. Их обоих словно молнией прошило великое облегчение, им сразу стало ясно всё, действительно всё – они поняли смысл жизни и волновую природу материи, они постигли начало и конец всех времён и узнали, что было до Большого взрыва, а именно: ещё один Большой взрыв, и ещё один, и ещё один, это пульсация без начала или конца; они узнали одно простое и элегантное уравнение, которое объясняет весь космос, а также им были явлены телепатия, странствия во времени и переселение душ; в то время как солнце всходит только для них одних, всё остальное становится неважным, и весь мир вокруг них блекнет. Это бесценное, великолепное, возвышенное мгновение. Мария и Якоб оба хотели, чтобы оно никогда не кончалось.

Но, к сожалению, оно не могло длиться. Такие мгновения, как это, никогда не длятся. Всегда кто-нибудь оказывается тут как тут, чтобы положить ему преждевременный конец. Иногда это сами влюблённые, если сделают в этот момент что-нибудь неловкое или скажут какую-нибудь глупость. В данном же случае это был отец Марии, который разорался.

Чего это, мол, его дочь торчит торчком посреди помидорных кустов, как будто обделалась, тупая гусыня? Чего глазами хлопает и лыбится, дура дурой, а сама обеими руками вцепилась в каёмку своего фартука, будто боится без него упасть? И чего забыл на его подворье этот немытый пастуший дурень? Скотину привёл? Привёл, вот и молодец, плату свою получил. Чего он тут топчется, раззявив рот, ворон считает? Что тут вообще творится, разрази вас всех гром?

Разумеется, крестьянин прекрасно знал, что тут творится. Он знал все обычные в животном мире брачные ритуалы, они у любой скотины примерно одинаковы. Некоторые кудахчут или воркуют, чтобы привлечь к себе внимание противоположного пола, другие воют или мяукают, некоторые приплясывают вправо или влево, идиотски скалятся или стоят как громом поражённые посреди помидорных кустов или считают ворон, но цель всего этого токования всегда одна и та же.

И результат потом тоже один.

Против этого результата крестьянин в принципе ничего не имел, его достижение и было, так сказать, схемой его бизнеса. Но только не в случае с его дочерью. По крайней мере, не сейчас, ей ведь всего девятнадцать. Ну ладно, другие дочери в этом возрасте уже замужем и разродились, некоторые даже не по разу, да и сам он тогда со своей Жозефиной в стогу сена… Но только не его дочь, это совсем другое дело. И уж совершенно точно не с этим альпийском олухом. Через год-другой придёт время, будет видно, когда-то это должно случиться. Двух или трёх кандидатов богатый крестьянин держал на примете, при случае он перемолвится с их отцами словечком. Но не сейчас, как уже сказано. Следующей осенью или через осень дело сладится, а к следующей весне девушка получит своё приданое и может выходить замуж и так далее. Но не сейчас. И уж точно не за этого босяка.

И вот крестьянин разбушевался. Изругал батраков, накричал на дочь, стал звать с проклятьями жену, пригрозил собаке и под конец облаял пастуха, какого дьявола он здесь ошивается, и без него крестьянину бездельников хватает, осточертели все. Его рёв возымел действие. Батраки убрались прочь вместе с коровами. Девка опять нагнулась над помидорами, собака спряталась у неё за юбкой. Прибежала жена. Пастух убрался восвояси. Крестьянин успокоился.

Но вы только поглядите, что делается? Батраки, уходя, ухмыляются. Крестьянин едко щурится им вслед. Ну погодите, я вас проучу. Жена крестьянина тем временем стоит во дворе, расставив ноги, озирается по сторонам и не понимает, что стряслось. А его дочь, дурища? Спряталась в кустах помидор и выглядывает из-за ботвы, как будто не видно, как она взволнованно вертит шеей, одёргивает свою вязаную белую кофтёнку и убирает прядку со лба. Осталось только палец в рот засунуть, безмозглая дура. А немытый этот сыродел, этот выродок из дальних альпийских отрогов в заднице мира? И двадцати шагов не сделал, как снова остановился и воняет тут крестьянину под нос. Мерзавец. И поглядите, что делается? Он же поднял руку и машет в сторону помидорных кустов, что тот моряк, уходящий в море, и всё это – поверх головы крестьянина! Ну уж это предел наглости. Крестьянин хватает свою палку и бросается к этому мерзавцу, после чего Якоб снова приходит в движение. Но не убегает прочь сломя голову, а через несколько шагов опять останавливается и небрежно глядит через плечо, не догоняет ли его запыхавшийся крестьянин. А когда тот догоняет, парень делает резкий бросок в сторону и исчезает в зарослях кустарника.


В ближнем городке в эти дни проходит осенняя ярмарка, вся округа в приподнятом настроении. Альпийские пастухи отовсюду пригнали на равнину скот, а крестьяне убрали свой урожай. Днём ярмарка гудит на церковной площади, вечерами оркестр играет на дощатой сцене плясовую музыку.

Крестьянин Магнин празднично вырядился. На нём чёрная бархатная куртка с короткими рукавами фонариком, а к ней коричневые штаны и белая рубашка с зелёно-бело-красным витым шнуром вокруг воротника. Взяв его под руку, шагает полная достоинства супруга в белом чепчике и чёрной юбке. А по правую руку в простодушно цветастом наряде идёт дочь Мария-Франсуаза. Все с ними почтительно раскланиваются, Магнин – самый богатый крестьянин в округе. Он в хорошем настроении, мошна его полна; все сделки нынешнего года он закрыл с хорошей выгодой. Весь урожай картофеля и пшеницы ушёл в Страсбург по хорошей цене, альпийские сыры на пути в Ломбардию, а скот уйдёт в эти дни на бойню в Берн; посевной материал и молодняк скота для следующего года он уже закупил и десятину ленному помещику выплатил.

Всё хорошо, крестьянин Магнин доволен. Он покупает своей супруге жареного миндаля, а дочери сахарную аннону, сметанное яблоко. А себе – бутылку шнапса из айвы.

Но что это такое?

Около животноводческой выставки сидит на штакетнике этот пастуший босяк и таращится на его дочь, как будто она премированная молочная корова. Таращится без всякого стеснения и глаз не сводит. И что делает его дочь, эта курица с гороховым мозгом? Она вытягивает шею, оттопыривает мизинчики и сводит вместе носочки своих башмаков! Правда, она старательно не глядит в сторону этого олуха, как и полагается, и с большим интересом смотрит в синее небо, как будто там ей показывают бог знает какую невидаль.

Крестьянин энергично увлекает за собой жену и дочь дальше вдоль ярмарки. У одного ларька он покупает кружевное покрывало, у другого кувшин для воды. Но у конной поилки уже опять стоит этот парень и глазеет на его дочь. Но с крестьянина уже довольно, теперь он знает, как разлучить эту пылкую парочку молодняка; для такого случая у него в сарае есть прутья лещины и вожжи. Он мрачно тащит своих дам вперёд, в сторону харчевни. Как только они войдут внутрь, богатый крестьянин, считай, победил, уж туда-то пастух не посмеет сунуться.

Но одного крестьянин знать не может: что к этому моменту его дочь уже сжимает в горячей горсти чудесно гладкий округлый камень в форме морской ракушки. Как этот камень мог попасть в ладошку Марии незаметно для крестьянина, это тайна молодых людей и ею останется.


На следующий день осенняя ярмарка уже закончилась, торговцы и выставщики потянулись длинным караваном по просёлочной дороге прочь, к следующему городку. Крестьянин Магнин стоит у своего двора и смотрит им вслед. Между двумя воловьими упряжками не спеша бредёт молодой парень, жуёт травинку и нагло таращится в его сторону. Ясное дело, тот самый пастух. И таращится он вовсе не на крестьянина, а на его дочь, которая как бы разочарованно и равнодушно свисает из окна своей каморки. Теперь уж действительно довольно с крестьянина, на этом дворе он один решает – и никто другой, – кому с кем зарываться в стог сена. Где его палка? Сейчас он покажет этому нахалу, тот будет знать. Но вот уже обе воловьи повозки скрылись за пригорком, а с ними и парень. Вот и хорошо, думает крестьянин, тогда поколочу мою дурную дочь. Но когда он поворачивается к её окну, её и след простыл. Ну и ладно, думает он, по крайней мере пастуха уже нет поблизости. Проблема на первое время решена, до следующей осени он здесь больше не покажется.


Но кого крестьянин видит на следующее утро во время своего обхода по городку? Молодого пастушьего олуха, как тот поднимает с воловьей телеги круг сыра. Большой тяжёлый круг величиной с тележное колесо. Силён сопляк, нельзя не признать. Он переходит с этой ношей через дорогу и спускается под своды подвала оптовика Друзя, как будто это самое нормальное дело на свете. Но ведь это и впрямь самое нормальное дело на свете, что оптовый сыроторговец нанимает себе на это время батрака; в октябре полно работы, альпийского сыра завались, его везут в городок со всех сторон, чтобы Друзь продал его в Женеву, в Милан, Париж и Франкфурт. Это приносит в страну деньги и потому хорошее дело, и разумеется, Друзь нанимает в подёнщики кого хочет; но почему это должен быть непременно вышеупомянутый каналья?

Крестьянин садится на порог и смотрит на болвана, как тот один за другим сносит в подвал круги сыра. Выносливый работник, нельзя не признать, такой бы пригодился на подворье. И ноги проворные. Не удостоил крестьянина ни одним взглядом, сучий потрох, делает вид, что не замечает его. И даже никогда не видел, понятия не имеет, кто он такой. А ведь только что держал нос по ветру, как волк, когда крестьянин подходил ближе, и смотрел ему навстречу исподлобья. Странный парень. От такого жди неприятностей. Глаз да глаз за ним нужен.

Крестьянин смотрел, как Якоб работает, пока телега не опустела и последний круг сыра не исчез в подвале. Дверь затворилась, задвижка щёлкнула. Крестьянин ждал. Он намеревался отчётливо и громко известить этого олуха, чтобы держался подальше от его дочери, иначе он оторвёт ему яйца. Но дверь оставалась закрытой, и парень больше не показывался. Какое-то время крестьянин ещё ждал, потом ему стало ясно: в этом здании есть чёрный ход, ведущий в поля.


Под вечер крестьянин сидит как обычно на скамье перед шпалерой грушевых деревьев и курит трубку.

И тут приближается по улице кособокая фигурка. Её зовут Матильда, она племянница приходского священника. С тех пор, как её родители погибли под лавиной, она живёт в доме кюре и прислуживает дяде. У неё плоская грудь и плоский зад, кривые зубы и тусклые волосы. Она прихрамывает и вообще выросла как-то криво. Крестьянин фыркает. Чего опять здесь надо этой бедолаге, на неё без слёз не взглянешь. Этой девушке ничего не светит, ей никогда не выйти замуж. Будь эта Матильда одной из его телушек, он бы давно спровадил её на бойню.

Матильда – лучшая подруга его дочери. Лучшей он бы и пожелать Марии не мог, в этом он должен признаться. Вместе они не делают никаких глупостей, дурное им в мысль не придёт, они только сидят, сдвинув головы, и о чем-то кудахчут. Считают себя родными душами.

– Ну, Матильда, чего тебе?

Крестьянин смотрит мимо девушки вдаль.

Матильда делает кривоватый книксен и еле слышно спрашивает, нельзя ли ей взять с собой на прогулку Марию, в Пасторском лесочке уже созрели лесные орехи. Если их сейчас не собрать, они достанутся проезжему сброду.

Это крестьянину понятно. Кто же хочет, чтобы проезжий сброд набросился на орехи. Он молча указывает трубкой в сторону прачечной.

Немного спустя девушки удаляются в сторону Пасторского лесочка. Дорога туда проходит через весь городок, прежде чем выведет за околицу. Там на обочине сидит вроде как случайно босоногий парень. Он встаёт, снимает с головы картуз и спрашивает, нельзя ли ему сопровождать дам. Можно.

Матильда идёт посередине, Мария и Якоб по краям. Трое молодых людей болтают обо всём и обо всех, ни о ком и ни о чём, это совершенно не важно. Говорят в основном девушки. Якоб лишь время от времени издаёт возгласы – то удивления, то одобрения. Девушкам это нравится. Они находят, что приятно поговорить с человеком, который так скуп на слова. Кстати, Якоб не настолько уж и разучился говорить, время от времени и он произносит что-то внятное. Он может сказать всё, что хочет, ему лишь требуется время, чтобы подобрать все нужные слова и выстроить их в правильном порядке.

Марии нравится его голос, хрипловатый и неразработанный. Когда он говорит, у неё мороз пробегает по коже. Ему нравится бархатный взгляд её тёмных глаз из-под густых ресниц и белый изгиб её декольте. Боже мой, её декольте.

Через несколько минут Матильда вспоминает, что она обещала дядюшке приготовить цветочные венки для вечернего богослужения. Ей, к сожалению, надо сейчас же домой, но остальные двое обязательно должны пойти за орехами в Пасторский лесок, Матильда непременно к ним присоединится, как только сделает свою работу; а если нет, то пусть Мария и Якоб её не ждут, а делают что наметили, а увидятся они потом в воскресенье перед началом литургии.


В тот вечер богатый крестьянин сел ужинать как всегда во главе стола, рядом с ним его супруга и пустолицые детишки, дальше сидели батраки и прислуга. Только место Марии пустовало. Крестьянин кипел от ярости, потому что уже знал, в чём дело, хотя и не хотел его признавать. Он ударил ложкой по столу и проорал, что Марию надо искать; пока её не приведут, никто не притронется к овсяной каше.

На подворье её не нашли, и крестьянин разослал всех в разные концы. Сам он потопал к дому приходского священника, чтобы спросить у Матильды. Та правдиво ответила, что в последний раз видела Марию на дороге в Пасторский лесок перед тем, как ей пришлось вернуться ради венков для службы, и заверила – уже не так правдиво, – что понятия не имеет, где Мария задержалась.

Правда же была такова, что Мария и Якоб, попрощавшись с Матильдой, хотя и продолжили путь в Пасторский лесок, но там не стали терять время на сбор орехов, а свернули круто на восток и под прикрытием подлеска, через холмы, рука об руку пошли ко входу в расщелину, которая вела вдоль Яунского ручья к вершинам гор.

Было уже далеко за полночь, когда они добрались до пастушьей хижины. Якоб развёл огонь в камине, поставил на стол кувшин родниковой воды с двумя стаканами, потом протянул Марии хлеб, вяленое мясо и сыр и приготовил ей постель, потому что она сильно устала от долгого перехода. Сам он заночевал снаружи. Стояла ясная звёздная ночь, вдали скрежетали ледники. Но незадолго перед рассветом, когда сильно похолодало, он вошёл в хижину и прилёг к Марии. Она приподняла своё одеяло и укрыла его, а он взял своё одеяло и укрыл её.


На следующее утро он разбудил её горячим мятным чаем, который подсластил мёдом. Велел Марии быстро одеваться и вставать, потому что внизу, в долине Якоб уже различил шаги. Топот мужских сапог и лошадиных копыт. Шаги давались путникам тяжело, но они приближались. Марии и Якобу пришлось уходить. Они карабкались в гору, взбираясь всё выше и выше к небу. У самых вершин, где уже не росли деревья, а серны не находили себе пропитания, в одной расщелинке было устроено – не видное никому и ниоткуда, не считая птиц и неба, – самодельное укрытие Якоба. Крыша из балок лиственницы и сланцевого камня между двумя скалистыми стенами. Вход завешен медвежьей шкурой, внутри лежанка и очаг. Отсюда Марии и Якобу открывался из-за края скалы чудесный вид вниз на Альпы и на пастушью хижину, где над трубой всё ещё курился дымок.

Альпы простирались под ними по-прежнему мирные и безлюдные, но потом из елового леса показались мужчины. То были батраки крестьянина Магнина в сопровождении его самого и шести верховых наёмников. Они обыскали хижину и обрыскали всё высокогорное плато вокруг, а потом стояли, пожимая плечами и почёсывая шею, пока крестьянин ярился и орал в бессильном гневе. Он потрясал кулаками и изрыгал угрозы, которые отдавались эхом между отрогами гор. Большими кругами летали чёрные горные галки, от вершин откалывались камни и катились по осыпям в низину.

Мария смеялась над потешной фигуркой своего отца. Она смеялась ещё больше, когда он выхватил у одного из наёмных солдат винтовку и бесцельно выстрелил вверх, и горы безучастно приняли этот выстрел, и она продолжала смеяться, когда эхо детонации стихло, а крестьянин со своими людьми снова спустился в долину. Но Якоб не смеялся. Он знал, что горы хотя и велики, но мир тесен, и что ему не миновать рано или поздно отцовского гнева.


Никто не знает, сколько дней провели там наверху Мария и Якоб; три или, может, четыре, а то и целую неделю. Они взбегали вверх словно серны и в спринте с лёгкостью оставили бы своих преследователей позади. Но на длинной дистанции – это было им ясно – шансов у них не было.

Итак, однажды днём они спустились по ущелью, в вечерних сумерках добрались в долину и пришли ко двору крестьянина Магнина. Якоб остался снаружи, а Мария, скрестив руки и строптиво набычившись, шагнула в дом навстречу отцовскому гневу.

Якоб прислушался. Он ожидал крика, побоев, хлопанья дверьми, звона разбитой посуды. Но ничего такого не случилось. В доме было зловеще спокойно. Через какое-то время Якоб развернулся и пошёл по темнеющей дороге в городок, сел на рыночной площади под большой липой на скамью и стал ждать батраков, которых непременно пошлёт крестьянин.

Пришедших – вооружённых дубинками – было четверо. Якоб встал. Это были всё те же батраки, которые каждую весну приводили к нему в горы коров, а осенью снова их забирали. Они с гиканьем пересекли рыночную площадь, окружили Якоба и принялись глумливо кривляться перед ним в сознании своего превосходства. Якоб ждал. Он был обучен в единоборствах с медведями и волками и обладал рефлексами дикого зверя. В его глазах батраки двигались замедленно, словно в воде, их неуклюжие угрожающие жесты не представляли для него опасности. Он терпеливо ждал, когда они управятся со своей пантомимой, чуть ли даже не заскучал. Якоб охотно избежал бы драки, если бы это было возможно; во-первых, потому что каждый из четверых когда-то тоже был ребёнком, рос у матери, с любимой игрушкой и большой мечтой, а во-вторых, потому что драка всегда означает опасность для обеих сторон. Но парни непременно хотели драки, крестьянин для этого их и послал, и они вбили себе это в голову. Итак, Якобу придётся драться, причём как можно более жестоко и коротко. Он не будет перед ними гримасничать и ломаться, это бесполезно и рискованно.

Когда первый батрак, наконец, замахнулся на него своей дубинкой, Якоб воспользовался тем, что тот раскрылся, и сломал ему локтем носовую кость, и не успел тот упасть на землю, как Якоб уже повернулся к остальным троим. В доли секунды полопались губы, посыпались зубы, а мягкие части размозжились, и вот уже все четверо батраков со стонами валялись окровавленные в пыли. Якоб помог ближайшему подняться, поднёс к его разбитому носу свой платок и сказал:

– Передай хозяину, чтоб больше не искал меня. Я ухожу на войну, и меня долго не будет.

Ещё в ту же ночь Якоб прошагал по освещённому луной военному шоссе тридцать километров к северу в старинный церингенский город Фрайбург, который веками делал блестящий бизнес тем, что посылал молодых парней наёмниками во французскую военную службу. Он прождал до утра перед городскими воротами. Когда решётка, гремя цепями, поднялась, он ступил в город и спросил у первого прохожего в форме, куда следует обратиться, если хочешь на войну.


– Что случилось? – спросил Макс.

В салоне «Тойоты» царила почти полная темнота, на лобовом стекле лежал толстый слой снега; только через верхние края боковых стёкол, где оставалась узкая полоска, свободная от снега, проникал слабый свет.

– Ты не продрогла? Не проголодалась?

– Нет, с чего бы?

– Но тебя что-то беспокоит.

– С чего ты взял?

– Ты надула губы.

– Но я ведь ничего не сказала. Который час?

– Через полчаса будет полночь. И не ври, ты надулась.

– Тут же темно, ты ничего не видишь.

– Но я чувствую. Ты излучаешь какой-то негатив. Это началось вот только что.

– Отстань от меня со своим зондированием. Если я и дуюсь, так только на себя.

– Знаешь, как это ощущается, когда ты рассылаешь такое излучение? Как радиоактивность. Беззвучная, невидимая и лишённая запаха, но неотвратимо смертоносная. Если я сейчас не ударюсь в бегство или быстро не отключу источник лучей, то через два часа уже буду мёртв. Итак, скажи, что не так?

– Ничего.

– Ну давай, колись. Рано или поздно всё обнаружится.

– Да ничего. Пустяки.

– Я знаю, что это. Ты знаешь, что я знаю. Это из-за моей истории.

– Да что ты?

– Из-за той драки. Из-за сцены насилия.

– Нет, сцена как раз крутая. Якоб проявил холодную эффективность. Он сильный и мужественный. И знает, чего хочет.

– Тогда из-за того, что он пошёл наниматься на войну.

– Вот именно, – сказала Тина. – Это такой китч, что дальше некуда. Не хватает только, чтобы Мария утопилась от отчаяния. Или ушла в монастырь. А ещё лучше в подводный монастырь. Они там, кстати, кто – католики?

– Ещё какие. А почему ты спрашиваешь?

– Потому что у протестантов нет монастырей.

– Да есть.

– Нет.

– Есть. Впрочем, неважно. Так или иначе, Мария не уйдёт в монастырь, можешь быть спокойна. Кстати, я был бы рад, если бы ты не отвлекала меня, забегая в этой истории вперёд.

– Во-первых, я не собиралась придираться, ты из меня это просто клещами вытянул. А во-вторых, я совсем не обязана приходить в восторг от всего, что происходит в твоей истории.

– Но ты и не обязана вмешиваться в сценарий по ходу действия и переписывать его. Попробуй просто подчиниться происходящему. Кино доставляет больше удовольствия, если ты предоставляешь действию идти своим чередом.

– Но я могу иметь собственное мнение?

– Конечно. Только в истории речь идёт не о мнениях, а об истории.

– Тогда остановимся на том, что молодое счастье нашей любовной пары оказалось в опасности, потому что Якоб ушёл на войну. Вот скажи сам, разве это не звучит непостижимо глупо?

– Это исторический факт. Что я могу поделать?

– Рассказывай дальше.

– Согласно спискам медицинского освидетельствования рекрутов в государственном архиве кантона Фрайбург Якоб Бошунг из Яуна завербовался на восемь лет солдатской службы в полк «Лесной» 8 октября 1779 года. В дальнейшем полк базировался в Шербуре у пролива Ла-Манш. Через четыре года его произвели в капралы, а 1 ноября 1787 года с почестями демобилизовали.

– Меня всякий раз удивляет, что ты помнишь такие вещи наизусть. Все эти даты, места. Иногда я подозреваю, что ты немного аутист.

– Потому что у меня хорошая память?

– Уж во всяком случае она не нормальная.

– Значит, нормально иметь плохую память? Такую, как у тебя?


– Я хотела сказать только то, что нормальные люди иногда и забывают что-нибудь.

– Я тоже иногда что-нибудь забываю, и я не аутист.

– Рассказывай дальше. Итак, Якоб Бошунг ушёл на войну.

– Ну, не совсем. Войны ему почти не перепало, на Ла-Манше в означенное время царил мир. Другие швейцарские полки в те годы сражались в кровавых битвах по всему миру, в испано-португальской войне, к примеру, или в войне за наследство баварского престола, в русско-австро-турецкой войне и в войнах на Цейлоне, в Бирме и Сиаме. Повсюду присутствовали швейцарские солдаты, в американской войне за независимость, причём они воевали на обеих сторонах, или в русско-шведской войне, в Южной Африке, в Египте, в Индии…

– Ну, хорошо, хорошо, я поняла. Ты действительно не вполне нормальный, это я обязана тебе, к сожалению, сказать.

– Как бы то ни было, войны шли где угодно, только не в Нормандии. Там не было ничего, кроме яблонь и коров, куда ни глянешь, да пара кораблей на горизонте. Задачей Якобова полка было охранять порт Шербура на случай, если англичане снова сунутся через Ла-Манш. Но они не сунулись. И Шербур оставался захолустьем. Хотелось бы знать, чем Якоб убивал там время.

– По-солдатски, – подсказала Тина. – Пьянством, шлюхами и карточной игрой.

– Якоб был влюблён, он не мог ходить к шлюхам. Я скорее представляю себе, что он рыбачит на портовом молу.

– Все солдаты ходят к шлюхам, это известно.

– Как бы он мог это делать, если постоянно думал о Марии?

– Понятия не имею, как это можно. Скажи сам, ты же мужчина.

– Я и говорю тебе: он не мог. Ведь когда человек влюблён, он становится лучше, хотя бы на время. И далеко не все мужчины водятся со шлюхами, в том числе и не все солдаты. Итак, он пел печальные песни и ходил на портовый мол рыбачить, удалённый от своей любимой на тысячу раз по тысяче шагов на целых восемь лет, без надежды на отпуск или досрочное увольнение со службы.

– Если бы они могли хотя бы писать друг другу.

– Но они не умели ни читать, ни писать.

– Но могли думать друг о друге.

– О да. Должно быть, они думали друг о друге всё это время. Иначе бы они забыли друг друга.

– И твоя история тогда бы уже закончилась.

– Да, приходится думать друг о друге, иначе история кончается.

– Я бы тоже тебя забыла, если бы мне не приходилось постоянно думать о тебе.

– Вот видишь.

– Понятия не имею, почему мне приходится всё время думать о тебе.

– Тебе правда не холодно? Пододвинься ближе ко мне. Сюда. Вот так.

– Макс?

– Да?

– И ты уверен, что Якоб не ходил к шлюхам?

– Я же тебе сказал. Он ходил на портовый мол рыбачить.

Но теперь ты должна представить себе, каково было Марии остаться одной в Грюйэре. Прошло несколько недель. Была зима, чёрные тучи ползли над землёй. На отцовском подворье снова установился покой, легкомысленная выходка Марии не обсуждалась, над этой историей воцарилось милостивое молчание. Только четверо батраков всё ещё злобились и ворчали. Раны их зажили, и кости худо-бедно срослись, но провалы во рту вместо зубов остались, и перенесённый позор продолжал сжигать их изнутри.

Крестьянин делал вид, будто ничего не случилось. Он был себе на уме. Он не видел причин, для чего интрижку раздувать в драму, вершить суд, выносить приговор и назначать наказание. Дочь его, насколько можно было видеть со стороны, не понесла никакого урона; его жена тщательно следила за бельём Марии и через несколько дней уже смогла дать отбой тревоги. К тому же главный виновник исчез из поля зрения и не так скоро вернётся. Для крестьянина дело было закрыто.

Но крестьянка-то поумнее. Она знала, что фантом может быть врагом куда более страшным, чем физически присутствующий человек. Она присматривалась к дочери озабоченным взглядом, проверяя, нет ли у той симптомов любовных страданий. Она перерыла шкаф Марии, её постель и одежду, но нашла только окаменелую раковину под подушкой. Странно. Крестьянка погладила раковину своими огрубелыми ладонями и снова положила её назад, под подушку. Она знала, что утраченный фетиш становится куда сильнее наличного.

Но ещё умнее крестьянки была Мария. Она знала, что сможет спокойно жить под отцовским кровом, только если не выкажет ни своего счастья, ни своего страдания и тоски. Поэтому она не вздыхала и не плакала, не голодала и не худела, а оставалась упитанной и румяной, пела и смеялась больше прежнего. Она вовремя вставала по утрам, с аппетитом завтракала и день напролёт работала с обычным прилежанием, а вечерами никогда не смотрела с тоской в звёздное небо, а вовремя ложилась спать.

И для этого Марии вовсе не надо было притворяться и ломать комедию, она действительно была полна радости; ведь она знала, что её Якоб есть где-то на свете. Как же ей было не радоваться этому? Она знала также, что он к ней вернётся, он так и сказал ей на прощанье. Она его не спрашивала об этом. Он это ей без спросу обещал.

Первое время Мария ещё подумывала, не сбежать ли ей из дома и не поехать ли к Якобу на свой страх и риск. Она вызнала, где на всём божьем свете находится этот Шербур. И выискивала лазейки и уловки. Скопила немного денег на дорогу и при помощи хитрости и коварства могла бы обеспечить себе фору двенадцать, а то и двадцать четыре часа, прежде чем отец спохватится и спустит с цепи своих обученных и верховых легавых. Но большой проблемой было то, что направление побега Марии с самого начала хорошо известно сыщикам; и погоня изначально была бы не охотой, а лишь гонкой преследования, и ещё на старте ясно, кто в ней проиграет. Эти собаки в любом случае догнали бы Марию, может быть, ещё в соседней деревне, но самое позднее – при подъёме на горы Юрá. И даже если бы ей удалось уйти от погони при помощи крюков и финтов и как-нибудь добраться до Франции, молва об одиноко странствующей по просёлочным дорогам девушке всегда опережала бы её. И если бы псы-сыщики в конце первого дня охоты вернулись домой без добычи, отец Марии поднял бы тревогу в полицейском управлении Фрайбурга, а те бы отправили депешу в полицейское управление в Париж, и тогда ищейкам уже не пришлось бы ничего делать, разве что найти себе тенистое местечко при дороге и ждать, когда кролик прискачет к ним сам. Они поймали бы Марию, это ясно. Возможно, у цели. Самое позднее в Шербуре.


Итак, Мария осталась дома и решила ждать того дня, когда Якоб вернётся. С виду она не горевала, но время в заточении тянулось для неё очень медленно. Ведь она, пожалуй, находилась в тюрьме, для девушки её сословия было всего четыре пути бегства из-под отцовской опеки: дорога к алтарю, дорога в монастырь, вниз головой в омут или должность горничной у аристократа в городе. В её случае ни один из путей не годился. Итак, она осталась.

И была одинока. Мать преследовала её подозрениями. Отец обращался с ней как с кусачим жеребёнком. Батраки, которые раньше с ней перешучивались, теперь смотрели сквозь неё. Прислуга перешёптывалась за спиной, они считали её обесчещенной. Лучшая подруга Матильда больше не могла с нею встречаться, дядя на год подверг племянницу строгому домашнему аресту из-за её участия в сговоре.

Но в какой-то момент крестьянин всё же заметил, что его дочери чего-то не хватает, ведь он не был дураком, и бесчувственной его душа тоже в принципе не была. Он наблюдал за Марией и тревожился за неё. Он думал такие мысли, какие был в состоянии думать. Он полагал, что девушка впадает в уныние, если ей чего-то не хватает; а что бы это могло быть, ему казалось ясным из его собственного жизненного опыта. Итак, он решает действовать. Уж в чём в чём, а в этом он разбирается.

Поначалу Мария ещё удивлялась, чего это вдруг к ним на подворье зачастили молодые парни. Раз в пару недель заявлялся кто-нибудь и основательно осматривался. Некоторые смотрели сперва пашню, луга и скотину, другие инспектировали вначале стойла, жилой дом и Марию. Многие приходили в сопровождении своих отцов. Иные задерживались на целый день. Некоторые даже садились к ужину за стол.

Такие события учащаются осенью, так здесь исстари заведено. Во-первых, осенью подворье становится особенно презентабельным, потому что закрома полны, а скотина откормлена, а во-вторых, у молодых людей впереди целая зима времени для того, чтобы познакомиться как следует, прежде чем в мае пойти к алтарю.

Марии незачем даже смотреть на этих молодых людей, ей смешна даже мысль об этом. Это не связано с тем, что все они ширококостные, тупые рабочие волы; да пусть бы к ней спустился с неба на огненной колеснице хоть греческий полубог, Мария не обратила бы на него внимания. Она хотела только своего Якоба и больше никого.

Но она не сказала об этом отцу. Чтобы не сердить его, она разыгрывала из себя девицу-чаровницу, держала спинку прямо и с улыбкой вела посетителя по дому и саду. Но в какой-то момент она оставалась с парнем наедине без постороннего глаза. И тогда она скалила зубы, вращала глазами и объясняла растерянному в крайне наглядных словах, что она с ним сделает, если он когда-нибудь ещё попадётся ей под руку.

Так проходит два года, три года, четыре года. Младшую сестру Марии уже выдали замуж, её младший брат пошёл в ученики к торговцу скотом. Двадцатый день рождения Марии давно миновал, вот ей уже и к двадцати пяти подходит; своднические попытки отца становятся всё настойчивее. Но Мария ничего не хочет знать. Свободные вечерние часы она проводит со своей подругой – после того, как у той закончился домашний арест. Матильда тоже ещё незамужняя, и ничто не указывает на то, что её положение когда-нибудь изменится. Она уже не одевается в цветастое как молодые девушки, а носит только светло-серые, голубино-серые и антрацитово-серые юбки. Свои тусклые волосы она теперь стрижёт. И если запыхается или растревожится, то шея у неё идёт красными пятнами.


В это самое время людей приводит в волнение одно неслыханное известие. Со скоростью лесного пожара это известие распространяется по всей Европе, в больших городах его передают то шёпотом, то пением, то криком, затем оно переходит из уст в уста по равнинам до самых дальних отрогов гор и на побережья, оттуда дальше на раздутых парусах через моря к берегам далёких континентов и до самого края обитаемого мира, и всюду люди раскрывают рты в недоверчивом изумлении от того, что впервые от начала времён двое смертных построили воздушную карету, чтобы покинуть землю-мать и подняться в небо – по воздуху, без прочной опоры.

Эта новость объединила людей поверх всех границ их происхождения и сословия, возраста и пола – в братской равновеликой растерянности; всякой ревности, всякой ссоре, всякой зависти и смуте был положен конец, люди бросались в объятия друг друга, предвкушая, что скоро полетят подобно птицам путешествовать по воздуху, как некогда Икар, Прометей и небесные воинства. Это мирное единение есть редкий и бесценный опыт рода человеческого, и он быстро заканчивается, когда отдельные люди начинают спрашивать себя, принесёт ли эта воздушная карета им лично какую-то пользу или скорее вред.

Так после недолгой коллективной оторопи одни впали в метафизический экстаз, другие в религиозное негодование, а третьи спасались в упрямом неверии или злорадно ждали аварий и катастроф. Церковники обрушивались с кафедр на богохульную гордыню и на самонадеянную попытку человека вознестись над прахом, из которого он сотворён и в который неизбежно обратится; философы же наоборот ликовали, приветствуя могущество человеческого разума, который смог превозмочь те самые законы тяготения, которые сам же и открыл каких-то сто лет назад. Помещики и фабриканты опасались переворота, хаоса и сокращения доходов, если рабочие и батраки смогут в любой момент улететь по воздуху туда, где их рабочая сила имеет более высокую цену, а угнетённые всех стран тешили себя надеждой, что в один прекрасный день улетят на воздушной карете и смогут с развязанными руками и с большой высоты насрать своим тиранам на шляпу.


Повсюду пели песни и сочиняли пьесы о воздухоплавании, чеканили памятные монеты и исписывали целые газеты на эту тему. Из рук в руки передавались иллюстрированные листовки, в городах у печатников и у гравёров по меди было полно работы по тиражированию этих листовок и по их продаже разносчикам за хорошие деньги.

Один из таких торговцев газетами и журналами посетил однажды и Грюйэр. Это был день св. Мартина, 11 ноября, самый важный ярмарочный день года в городке.

Мария стоит за своим прилавком с овощами. Она утеплилась в несколько слоёв одежды и укуталась в платки, потому что зима в том 1783 году наступила необычайно рано. Уже осень была как зима, а минувшее лето было скорее как осень, потому что вскоре после летнего солнцеворота упал сернисто-жёлтый туман, который больше не хотел рассеиваться; вонючий туман, с запахом тухлых яиц, никогда прежде не виданный. В иные дни он опускался на почву, а потом снова угрожающе зависал под облаками. Он ядовито жалил людей и животных в нос, обжигал им глаза и распространялся на восток день и ночь со скоростью галопирующего коня. И если где оседал, то уходить оттуда уже не хотел неделями и месяцами.

Над обширными частями северного полушария, казалось, уже не светило солнце, от Бретани через Пруссию и до самой Сибири зерновые на полях сгнивали на корню. Дети кашляли, многие умирали. Птицы замертво падали с неба, и уже в августе облетели с деревьев листья. В сентябре выпал первый снег, в октябре поилки для скота покрывались коркой льда, а ручьи замерзали. И если солнце всё же прорывалось иной раз, оно стояло на серо-фиолетовом небе, бессильное и холодное, в виде красноватого диска.

От этого тумана некуда было деться, он расползался по всему миру. Источник его находился в Исландии, где на Троицу 1783 года мощное землетрясение разорвало надвое вулкан Лаки. Из-за этого в земной коре образовалась огромная трещина, и в атмосферу было в короткое время выброшено сто двадцать миллионов тонн диоксида серы, который, смешиваясь с каплями дождя в тучах, превращался в серную кислоту. К этому добавились восемь миллионов тонн фтора и семь миллионов тонн хлороводорода, которые выпадали на землю соляной кислотой, а также огромные количества сероводорода и аммиака. Никогда на земле – с тех пор, как человечество произошло в Восточной Африке от своих предков-обезьян – не было худшего случая загрязнения воздуха.

Ядовитые газы быстро распространялись по Европе господствующими западными ветрами. Уже через несколько дней после извержения вулкана крестьяне в Ирландии и Англии жаловались на полях на головную боль, жжение в глазах и затруднение дыхания, затем вонь перекинулась на Францию и Португалию, на Германию, Россию и Египет – и дальше до Индии и Китая, Японии, Америки и Гренландии, чтобы после удачного кругосветного путешествия вернуться в разрежённой форме в Исландию. И поскольку солнце уже почти не показывалось, на Северном полушарии воцарился великий холод.


В Грюйэре ручьи и каналы замёрзли уже в ноябре, люди бегали из деревни в деревню на коньках. В городских переулках лежал грязный снег по самые бёдра, бродяги под мостами замерзали во сне. Все камни примёрзли к почве, древесина трескалась от холода. Дым из труб поднимался в жёлтое небо свечками. Поскольку ветер больше не дул, ветряные мельницы замерли, мука в пекарнях вся вышла, у людей не было хлеба. Многие семьи израсходовали весь зимний запас дров уже в начале ноября. Тем не менее, ярмарка на святого Мартина состоялась, жизнь должна была продолжаться.


Мария видела, как торговец газетами взбирался на деревянный помост. Изо рта у него вырывались белые облачка пара, когда он начал во всё горло вещать об огромной воздушной карете из бумаги, укреплённой полотном, которая поднялась во Франции в небо за счёт подъёмной силы дыма. Вокруг помоста собиралось всё больше слушателей, напряжённо внимающих торговцу газетами. Когда он спустился с помоста, листовки рвали у него из рук.

Мария тоже заслушалась. Она взяла денег из кассы, бросила свой овощной прилавок и сбегала купить и себе экземпляр. Листовка представляла собой лист бумаги, свёрнутый пополам. На первой странице – большая гравюра, изображающая расписной воздушный шар с подвешенной к нему гондолой, под шаром огонь, производящий много дыма; а под гравюрой много чего написано. На второй странице портреты двоих мужчин, предположительно конструкторов, а написанного ещё больше. На третьей странице увеличенный снимок гондолы, а рядом утка, петух и барашек. На четвёртой странице дворец, под ним упитанный молодой мужчина с локонами и толстыми губами, крючковатым носом и скошенным подбородком, судя по всему, король; и написано ещё больше. Очень уж много написанного. Марии хотелось бы знать, что тут пишут. Матильда прочитает ей вслух. Она ведь племянница приходского священника, она грамотная.

Мария оставляет прилавок на работницу, бежит с листовкой по снегу к дому кюре и кличет Матильду. И та вышла и прочитала ей напечатанное.

Упитанный мужчина – это Людовик XVI, двое мужчин – это братья Монгольфье. Дворец – это Версаль. Утка, петух и барашек – первые живые существа, которые путешествовали на аэростате. В воздух они поднялись с подворья замка. В качестве зрителей присутствовала вся королевская семья, а также несколько тысяч аристократов и бессчётно пешего люда, который толпами устремился сюда из Парижа. После старта король поспешил к себе в спальню, чтобы наблюдать за полётом в подзорную трубу. Воздушное путешествие длилось восемь минут и зашло дальше, чем на тысячу восемьсот саженей в северном направлении, пока воздушный экипаж не опрокинулся набок порывом ветра, после чего мягко опустился на землю в лесу у Вокрессона.

Младшая сестра короля скакала верхом вслед за воздушной каретой по лугам и полям. Её зовут Элизабет, и ей девятнадцать лет. Когда она прискакала к месту приземления, барашек уже мирно щипал траву, утка тоже чувствовала себя прекрасно. Только у петуха было сломано крыло, должно быть, в момент приземления барашек невзначай упал на него. Принцесса вправила крыло и взяла животных с собой. У неё есть собственный крестьянский двор, и там утка, барашек и петух – как пионеры воздухоплавания – будут жить до скончания своих дней, не боясь мясника.

Теперь и люди должны отважиться на полёт на воздушной карете. Братья Монгольфье предложили посадить в корзину троих приговорённых к смерти преступников, но король наложил на это предложение своё вето; привилегия первого полёта по воздуху должна принадлежать не отбросам общества, а благородным людям.

Огонь под воздушным шаром разводился главным образом из сырой соломы и мелко нарубленной овечьей шерсти, чтобы произвести как можно больше дыма; потому что поднимают шар в воздух мелкие частички гари, которые содержатся в дыму.


На этом месте Мария перебила доклад своей подруги:

– Но это же чепуха.

– Что? – выдыхает Матильда.

– Про дым. Это вообще ничего не даёт, если сжигать сырую солому и шерсть.

– Ты так думаешь? – Матильда наморщила лоб и обнажила свои кривые зубы: – Но здесь так написано.

– Где?

– Вот, – Матильда указала на третью страницу. – Они сжигают сырую солому и рубленую овечью шерсть, чтобы получилось как можно больше дыма. И старые башмаки тоже жгут. И полуразложившиеся животные останки.

– Это чепуха, – ещё раз говорит Мария. – Это всё только воняет и чадит, но воздушный шар от этого не полетит, наоборот. Единственное, что его поднимает вверх, это горячий, прозрачный воздух. Ты хотя бы однажды разводила огонь на кухне?

– Конечно, много раз.

– Тогда ты должна знать. Если сжигаешь в печи что-нибудь сырое, получается много дыма, но мало жара. И дым не хочет подниматься в трубу и заполняет всю кухню. А когда ты сжигаешь сухие дрова, огонь разгорается жарко, дым становится прозрачным и моментально улетает вверх.

– Ну да, всё так.

– Конечно, – говорит Мария. – В аэростат надо нагонять жар, а не дым. Эти благородные господа понятия не имеют, как разводить огонь, потому что они никогда в жизни не топили своими руками печь.

– Надо бы попробовать, – взволнованно шепчет Матильда. Шея у неё покрывается красными пятнами.

– Давай сделаем, – говорит Мария.


В тот вечер Мария и Матильда принимают решение самостоятельно сделать воздушную карету; не такую большую, чтобы годилась для перевозки людей, для этого им не хватило бы необходимого строительного материала. Достаточно будет маленькой модели, чтобы проверить теорию Марии про дым и горячий воздух.

В ближайшее воскресенье после церковной службы они отправляются вверх, к Пасторскому лесочку. Утренние сумерки переходят сразу в вечерние сумерки, туман уже несколько месяцев поглощает весь дневной свет. Снег повсюду лежит в рост человека, он такой же жёлтый, как и туман, и воняет тухлыми яйцами.

Мария и Матильда в своих деревянных башмаках скользят по смёрзшейся тропе до самого края леса. Там они сооружают из тростниковых палок небольшую пирамиду и обтягивают её по бокам отслужившей ночной рубашкой. Потом разводят огонь из сухих еловых веток, держат над ним свою воздушную карету и потом отпускают её. Она камнем падает в огонь и сгорает.

Через неделю они предпринимают вторую попытку с кубом, основание которого остаётся открытым, на сей раз они используют берёзовый хворост и старую нижнюю юбку. Куб немного покачался над огнём, потом опрокинулся, упал в костёр и сгорел.

Третья воздушная карета имела форму цилиндра. Она парила над огнём в течение четырёх-пяти ударов сердца, прежде чем мягко опуститься в костёр и сгореть.

При четвёртой попытке Мария и Матильда соорудили кубик из соломинок и склеенных страниц Библии, которую Матильда выкрала у дяди; в середине открытой стороны они закрепили на медной проволоке комок хлопка, пропитанного шнапсом. Когда они поджигали этот комок, стоял уже тёмный вечер. На сей раз аэростат не упал, а остался висеть в воздухе, чёрным и золотым светились в огне сгорающего хлопка склеенные места текста Священного писания. И потом кубик стал подниматься, сперва незаметно, потом всё быстрее, до самых верхушек заснеженных елей, потом выше – и в сторону, во тьму и в жёлтый туман. Мария и Матильда безмолвно провожали взглядом своё светящееся творение, пока не сгорел весь шнапс. Затем пламя погасло, и летучая повозка слилась с темнотой ночи. Две подруги схватили друг друга за руки, в глазах у них стояли слёзы.


Мария и Матильда не могли знать, что за Пасторским лесочком есть другой жёлто-заснеженный лесок, а за ним следующий, и ещё один, и ещё. Многие сотни лесочков тянутся во все стороны света, вся Европа усеяна жёлто-заснеженными лесочками, которые покрыты жёлто-горчичным туманом, от Стокгольма до Неаполя, от Лиссабона до Москвы; и всюду есть молодые люди вроде Марии и Матильды, которые независимо друг от друга строят маленькие воздушные кареты в неясной тоске и робком предчувствии, что этому пропитанному кровью континенту и им самим предстоят тяжёлые времена и основательные перевороты. Вечер за вечером, когда Европа закатывается в ночь, поднимаются вверх эти маленькие огни, и на некоторых из этих самодельных аэростатов висит то перепуганный кролик, то морская свинка или котёнок – отправленные в небо в качестве посланников человечества и обречённые после короткого полёта сорваться вниз, и в каждом из этих отдельных полётов вновь и вновь подтверждается теория Марии-Франсуазы Магнин из Грюйэра, согласно которой аппарат поднимается в воздух благодаря горячему воздуху, а не дыму. Даже братья Монгольфье при дальнейших полётах отказались от карбонизации лошадиных останков.

Технически дело оказалось поистине простым. Любой ребёнок в состоянии построить аппарат с воздушным обогревом. Светящиеся кубики, пирамиды и цилиндры быстро утрачивают своё волшебство. Поэтому в воздух уже поднимаются новые чудеса. Ярко светящиеся райские птицы, причудливые фигуры, чёрные дамы, рыбы и целые летающие замки тянутся по небу, наводя страх на крестьянский люд, отродясь ничего подобного не видавший.


– Ты ещё не спишь?

– О нет.

– Что-то не так?

– Почему ты так решил?

– Я слышу твои мысли.

– Тут темно, как у коровы в утробе. Мы заживо погребены.

Тина поворачивает ключ зажигания и включает «дворники», после чего они со скрипом сдвигают снег на лобовом стекле в сторону, и сквозь стекло проникает некое подобие сумеречного света.

– Так-то лучше. Который час?

– Половина первого. У тебя всё хорошо?

– Ну что опять?

– Ты снова испускаешь радиоактивное излучение. Что на сей раз?

– Да оставь.

– Скажи.

– Мне действует на нервы, как ты обращаешься с этой бедняжкой Матильдой. Плоский зад, кривые зубы, и всё время эти еле слышные выдохи вместо речи. Я тебя спрашиваю, это обязательно? Да ещё и эти красные пятна.

– Но такие люди бывают, что поделаешь.

– Суть не в этом. А в том, что ты их так видишь.

– А что плохого в том, чтобы видеть людей такими, какие они есть?

– Ты хочешь видеть Матильду такой, потому что она устраивает тебя именно в этом образе. Комическая фигура для твоего мужского юмора.

– Ну ты глубоко копаешь.

– Как уж есть.

– Ну хорошо. Тогда мне придётся объяснить, в чем твоя проблема с Матильдой.

– Сделай милость.

– Ты не хочешь принять её в виде такой серой мышки, потому что для тебя в качестве женской ролевой модели допустимы только всемогущественные суперженщины.

– Окей, годится. На сей раз ты доволен, нет?

– Да.

– Хорошо. Могу я позволить себе ещё одно замечание?

– С удовольствием выслушаю.

– Тот момент со сломанным крылом петушка. Мне кажется, это чушь.

Макс пожал плечами:

– Ничего не могу поделать, этот факт упоминается в любой иллюстрированной истории авиации. Некоторые источники утверждают, что крылышко было сломано ещё до старта, а не при посадке. Боюсь, что выяснить правду уже не удастся.

– Ты и впрямь не вполне нормальный. Сожалею, но вынуждена тебе об этом сказать.

– В отличие от крылышка, действия принцессы упоминаются историками лишь походя, а то и вообще не упоминаются. Рассказать тебе про эту принцессу?

– Про какую принцессу?

– Которая скакала верхом вслед за воздушным шаром. Элизабет, младшая сестра короля.

– Ах, это неважно.

– Но она очень важна для истории.

– Для какой истории?

– Для истории Марии и Якоба.

– А какое отношение может иметь к их истории принцесса?

– Я как раз и хочу тебе это рассказать.

– А у неё в шёлковых волосах красуется диадема? Её разбудит из смертного сна поцелуй королевича? Или как там?

– Она дикарка, не поддающаяся воспитанию. У неё невроз авторитета и дефицита внимания.

– А сколько ей там лет, напомни?

– Девятнадцать.

– О боже.

– Ну так уж есть. Но слушай, она этакая «Рыжая Зора» Версальского дворца.

– Исторически достоверная?

– Можно почитать её письма. Она иногда подписывает их Elisabeth, la folle, непутёвая. Этакая Пеппи Длинныйчулок от Бурбонов. Лихая наездница, превосходно играет в бильярд.

– Рассказывай дальше.

– Девушка изнывает от скуки в Версальском дворце. Только и занятий, что пудрить парики, шнуровать корсажи, постоянно молиться и писать акварели, изо дня в день играть на клавесине, щипать арфу и вышивать вензеля на платках, зубрить немецкий, итальянский и русский на тот случай, если тебя выдадут замуж за королевский дом где-то за границей, и этот постоянный шелест тафты, муслина и тюля, и нельзя от души рассмеяться, сказать громкое слово, нельзя ни бегать по коридорам, ни танцевать, всегда лишь это умеренное, плавное шествие, и всюду эти напудренные, парфюмированные придворные льстецы, эти скользкие лягушки, подхалимы с их задними мыслями, куда ни глянешь, куда ни пойдёшь, и где ни остановишься, круглые сутки во дворце кишмя кишат праздные, бесполезные клакёры, всюду раболепные лакеи, самовлюблённые поклонники, течные сучки и расчётливые кокотки, на каждом углу тебя подстерегают надушенные раскрашенные упыри и мальчики для педерастов, нигде не спастись от гнусного раболепства дармоедов, визга интриганов, виляющего хвостом угодничества паразитов и манипуляторов с их фальшивым нашёптыванием, с их подобострастными поклонами – никуда не сбежишь из дворца, который, кстати, поневоле представляется тебе огромным, разорённым, опустившимся круизным лайнером. Корабль уже стар, он даёт течь во всех концах и трещит, разрушаясь, а пассажиры киснут от скуки, но никто не сходит на берег и никто не поднимается на борт. Время от времени рождается дитя или кто-то умирает от костоеда, сифилиса или от старческой слабости, но корабль не снимается с якоря, но и не пришвартовывается, а болтается себе без цели и без привода.

Элизабет не выдерживает этого, она хочет сойти с этого корабля. Она тинейджер, охотнее всего она бы просто сбежала. После первого полёта Монгольфье она просит разрешения в следующем полёте подняться на борт, но это, конечно, даже не рассматривается. Она сестра короля и останется при нём, пока не выйдет замуж; а поскольку король никогда не уйдёт из Версаля, в этом обветшалом, старом гробу останется в плену и Элизабет.


Людовик XVI правит самым могущественным и красивейшим в мире королевством, но совсем не знает его. Он родился в Версальском дворце и погибнет неподалёку отсюда на гильотине, за всю жизнь он никогда не отъезжал отсюда далеко. Он никогда не был в Альпах, не знал ни замков Луары, ни Бургундии, ни Прованса, ни Лангедока, не говоря уже о французских владениях в Америке и Африке, и никогда не посещал королевства своих кровных родственников в Испании, Австрии, Польше, на Сицилии или в Саксонии. Человек, у ног которого лежал весь мир, так и просидел со своим семейством в столетнем имении своих предков, стрелял в парке диких зверей, которых загоняли ему прямо под ружьё; самое большее, он иногда отправлялся в Париж в Оперу или на пару дней в один из соседних замков в ближних окрестностях. Король Франции никогда не видел ни открытый океан, ни Средиземное море, ни Атлантику. Только раз в жизни он ездил на пару дней на Ла-Манш, чтобы осмотреть в порту Шербура новые укрепления. И при этом не разрешил Элизабет сопровождать его.


Итак, принцесса скучала смертельно, как уже сказано, и очень томилась в одиночестве; среди пяти тысяч человек, населявших дворец, у неё не было ни одного друга или товарища по играм, потому что никакие другие дети, кроме принадлежавших королевской семье, в Версаль не допускались. Родители Элизабет и её дедушка с бабушкой давно умерли, а её брат, король, был добродушный, но скучный простак, который хотел только есть, пить и спать. Её сестра, на четыре года старше, толстая Клотильда, вышла замуж в Италию, а оставшиеся во дворце тётушки и кузины представляли собой ещё при жизни мумифицированные трупы скуки; для них самым волнующим событием было выйти в парк и сидеть там у пруда и удить форелей, которых лакеи заранее туда высаживали.

Всего этого Элизабет не выдерживает, она рвётся наружу, на свежий воздух. Раз в несколько дней она срывает с головы парик, стирает с лица косметику и удирает от своих гувернантов. Она знает в этом дворце все закоулки и каждый камень, для неё всюду открываются потайные двери, замаскированные в обоях, и стенные шкафы, за которыми тайные винтовые лестницы ведут в тёмные коридоры прислуги, выходя затем в открытое пространство. Она бежит в конюшни и берёт одного из двух тысяч коней, стоящих там, чтобы потом скакать наперегонки с патрулирующими замок драгунами. Разумеется, драгунам нельзя устраивать скачки в королевских садах – ни во время несения службы, ни в свободное время, а тем более с членами королевской семьи; это до такой степени немыслимо, что даже ни разу не было запрещено. Но Элизабет так долго и упорно скачет вровень с патрульными, заставляет своего коня пританцовывать, вставать на дыбы и делать пируэты, щёлкает кнутом и валяет дурака, что в какой-то момент у первой солдатской лошади сдают нервы, и она пускается вскачь, а за ней и остальные, и скачки, пусть и не объявленные, всё-таки состоятся. Элизабет их всякий раз выигрывает, во-первых, потому, что она скачет как чёрт, а во-вторых, потому, что она маленькая и лёгкая и не волочит за собой ни саблю, ни огнестрельное оружие, ни прочие прибамбасы.

После скачек драгуны дают своим коням выбегаться и возвращаются к служебным обязанностям. А Элизабет скачет дальше до окружной стены дворцового парка, где есть потайная дверь, укрытая плющом, и у Элизабет есть ключ от этой двери. И бессмысленно было бы теперь отправлять кого-нибудь на её поиски, потому что скачет она быстрее, чем все её родственники, а приказу того, кто не принадлежит к лицам королевской крови, она бы просто не подчинилась и не вернулась бы во дворец.

Как только дворец скрывается из виду, она становится спокойнее. Не спеша перемещается по местности, вдыхает воздух мира, наблюдает свободный полёт облаков над плоской землёй и слушает пение птиц. В полуденное время спрыгивает с седла и лежит в тени дерева на траве, а потом идёт пешком, ведя за собой коня в поводу, и смотрит на крестьян, работающих в поле. Она подошла бы к ним поговорить, но крестьяне поворачиваются к барышне спиной и делают вид, что не заметили её. Элизабет уже знает это. Не впервой.

Она скачет дальше по полям, по лесам и вдоль каналов, по которым ползут в столицу гружёные баржи, влачимые лошадьми-тяжеловозами. Иногда баржа причаливает к берегу, тогда Элизабет просит матросов взять её на борт. Мужчины не смеют ей отказать, помогают ей подняться на судно, а её коня привязывают к остальным клячам, которые тянут по берегу бечеву; матросы отвязывают швартовы и отталкивают баржу от берега баграми, а Элизабет садится на трос, свёрнутый в бухту, вытягивает ноги, затянутые в белый шёлк чулок, и говорит что-нибудь милое про погоду или про чистоту на палубе. Как бы ей хотелось, чтобы хоть один из этих мужчин однажды заговорил с ней по своему собственному побуждению, может, даже, называл бы её по имени, но такого не бывало никогда. Матросы вообще не заговаривали с ней. Они заняты со своими баграми и канатами, работа у них тяжёлая, но и без работы они стараются не замечать принцессу; они её боятся. Этот свёрток из тафты и шёлка, который прибило к их релингу ветром, есть в их глазах воплощённая государственная власть, а тем самым и смертельная опасность. Пока она у них на борту, любое неверное слово, любой неосторожный жест навлечёт на их судно истребление и погибель. Поэтому мужчины напряжённо вглядываются в воду или в даль до тех пор, пока до Элизабет не доходит, что пора уже попросить их высадить её на берег.

Так проходит день. Пока не закатилось солнце, она разворачивает своего коня и скачет галопом домой, к дворцовому парку, мимо казармы солдат из швейцарской сотни, которые лежат на своих нарах и со страстью поют – то в мажоре, то в миноре – о своей далёкой родине.

Самое позднее к ужину Элизабет должна быть снова во дворце, таков железный закон. Пока она молода, на её побеги и сумасбродства смотрят сквозь пальцы и держат её на длинном поводке; но сколь бы ни был быстрым её конь, сколько бы ни было денег у неё в кармане, из золотой клетки никуда не убежишь. Она родилась принцессой и принцессой умрёт; разве что станет настоятельницей монастыря или выйдет замуж за иноземного монарха. Но и то, и другое означало бы лишь переезд из одной клетки в другую. Поэтому Элизабет лучше оставаться в Версале. От этой клетки у неё хотя бы есть ключ.

После ужина она идёт в постель и тайком читает книги, которые ей приходится прятать от брата и от гувернантов; театральные пьесы, любовные романы и новейшие философские сочинения; энциклопедия Дидро и Д’Аламбера, но в первую очередь Вольтер и Руссо. То, что человеческое общество испорчено и коррумпировано, она безоговорочно могла подтвердить из своих ежедневных наблюдений во дворце, а то, что простые труженики в своём природном состоянии добры и благородны, она раз за разом наблюдает во время своих выездов в поля, пусть и издали.

Элизабет хочет назад, к природе. Она больше не желает быть принцессой, не желает жить в старом дворце. Она хочет жить в крестьянском подворье, в настоящем крестьянском хозяйстве с фруктовыми деревьями и лугами, на которых пасутся настоящие коровы, и чтоб был огород и курятник, батраки и работницы, все как на подбор прилежные и здоровые, благожелательные и счастливые. Ведь лучший из миров возможен, если только каждый человек на своём месте честно и умеючи возделывает свой сад; принцесса хочет в это верить.


Если Элизабет чего-то хочет, она докладывает о своём желании брату. Король Людовик XVI очень слабый и скучный человек, но он любит свою младшую сестру и рад исполнить все её желания; итак, он дарит ей на её девятнадцатый день рождения хорошенькое небольшое крестьянское подворье, где она может проводить дни напролёт. Но в течение шести лет, пока она не войдёт в свое полное совершеннолетие, на этом он настаивает, она должна каждый вечер являться к ужину в замок.


Поместье Монтрёй расположено в доброй миле от Версаля, если ехать по аллее в сторону Парижа, недалеко от общего дома итальянских кастратов; Людовик купил это поместье у обедневшего дворянина. В него входит восемь гектар пахотной земли и лугов. Всё поместье огорожено поросшей плющом стеной в два человеческих роста, на въезде у ворот круглосуточно дежурит швейцарский гвардеец. В конце подъездной дороги стоит одноэтажный деревенский дом, уже изрядно обветшавший, рядом с ним хлев, крытый соломой, в котором уже давно не водится никакой скотины; на навозной куче уже подросли платаны. За домом есть фруктовый садик, деревья которого давно никто не обрезал, и огородик, заросший колючими побегами ежевики. И над всем этим по-прежнему висит этот сернисто-жёлтый туман, который опустился сюда через пару недель после девятнадцатилетия Элизабет.

Вот уже четыре месяца она ежедневно приезжает сюда. Поначалу она ещё позволяла своим придворным дамам сопровождать её, но теперь предпочитает общество работниц и служанок. Она уже достаточно обустроилась в доме со своими двумя тысячами томов, с клавесином и бильярдным столом. Иногда она приводит с собой гостей – то мальчика-сироту из города, которому хочет показать свой бильярдный стол, то больную старушку из придорожной канавы, которую пригласила на чашку чая, то деревенского батрака, которому хочет подарить нож.

Швейцарский гвардеец на входных воротах быстро привык к оригинальным выходкам принцессы. Но когда она однажды прискакала верхом в полуденный час 19 сентября 1783 года в обществе барашка, утки и петуха со сломанным крылом, он всё-таки удивился.


В ту осень была нехватка продовольствия, Элизабет знала это. Из-за жёлтого тумана урожай был плохой, зима наступила слишком рано. Народ мёрз и голодал. Элизабет хотелось как-то помочь горю, её крестьянское хозяйство призвано было подкармливать несчастных и бедствующих. Она запланировала распахать залежные земли, обрезать фруктовые деревья, уже покрывшиеся наростами, овощной огород вскопать и засадить. А хлев тоже не должен был простаивать пустым. В нём полагалось жить гусям и курам, свиньям и овцам. И коровам, в первую очередь молочным коровам.


Элизабет хотела, чтобы вся эта живность была лучших пород, поскольку с нелучшими не создашь лучший из возможных миров, это логично. Своих кур она выписала из бургундского Бресса, а свиней из Фландрии, мясной скот из Бургундии, а рабочих лошадей из Брабанта. А вот молочные коровы могли быть только швейцарскими; они дают лучшее молоко, это известно. Им придётся давать много молока, поскольку бедняки многодетны. За ужином Элизабет скажет своему брату, что ей хочется иметь стадо швейцарских коров. Лучше всего чёрно-белых фрайбуржских молочных коров, неприхотливых и выносливых, с изобильным выменем. Элизабет где-то читала об этом, может быть, у Дидро.

И принцесса принимается за работу. Пусть за пределами стен её поместья голодают и мёрзнут два миллиона французов; а в Париже, расположенном меньше чем в двух часах езды на карете, десятки тысяч горожан живут в грязи и убожестве; пусть повсеместно в стране простаивают мельницы и выстывают пекарские печи, крестьяне восстают против всё более высоких налогов, а горожане уже собирают огнестрельное оружие, чтобы защитить свои деньги от фискальной государственной казны; пусть Франции грозит государственное банкротство из-за катастрофических войн в Америке и из- за расточительности королевского дома, а чернь в переулках уже распевает крамольные песни; со всем этим Элизабет не в силах ничего поделать. Но в пределах Монтрёя она не бессильна, тут она может кое-что изменить. Тут она покажет, что лучший из миров возможен на земле.


Это начинается с топографии. Принцессе не нравится, что Монтрёй на всех своих восьми гектарах представляет собой монотонную равнину; не это ли символ законченного упадка, когда уже ничто не поднимается вверх? Нет, не таким представляла себе рай Элизабет. Ей хотелось бы иметь на участке пригорок, покрытый лесом. Инспектор королевских сооружений уже начертил план, скоро заявятся подёнщики с лопатами и мотыгами и насыплют искомую горку. Она должна быть достаточно высокой, чтобы с её вершины можно было разглядеть на востоке крыши Парижа, а на юге близкий замок Версаль, а по склонам пусть растёт лес, собранный из деревьев со всего света: пинии из Греции и секвойи из Америки, английские ели и итальянские каштаны, японские гинкго, испанские оливы и ливанские кипарисы, а также эвкалипты из Австралии, кедры из Китая и берёзы из Сибири; в её лесу, как представлялось Элизабет, должен был объединиться весь мир. В этом лесу будет журчать укромный ручей, через него перекинут горбатый мостик, по которому можно будет попасть к искусственному гроту любви. Вода для ручья будет поступать из Сены – по километровым трубам, при помощи насосов, а в конце будет небольшой водопад, впадающий затем в пруд с утками.

Пастбища для скота и пахотные земли так и быть, пусть остаются плоскими как сковородка, это облегчит крестьянам работу. Деревенский дом придётся надстроить на один этаж, оформить в стиле неоклассицизма – с дорическими колоннами и фасадом из тонко высеченных каменных плит. Под шиферной крышей мансарды будут расположены комнаты горничных, а в верхнем этаже покои принцессы с библиотекой, бильярдным столом, турецким будуаром и ещё пока что не нужной спальней; на первом этаже будут помещения для приёмов и оборудуют маленькую амбулаторию, в которой лейб-медик Элизабет будет бесплатно лечить бедняков. Рядом с жилым домом будет построена круглая романская часовня под куполом, позади неё будет устроен средневековый жилой дом под соломенной кровлей для дворни и живописный продолговатый хлев для крупного рогатого скота и мелкой живности.

Через год были завершены грубые земляные и строительные работы, и Элизабет уже могла нанимать дополнительный персонал: шестерых провансальских служанок для домашнего хозяйства, лесника для леса и егеря для охраны зайцев и оленей, которых должны были запустить в лес; наконец, нормандского крестьянина для сельскохозяйственных работ, а также нескольких батраков и бретонских молочниц ему в подручные.

На втором году в ручье уже журчала вода, на горе распускались деревья, а луга вовсю зеленели. На третий год крестьянин впервые выращивал картофель и пшеницу, куры несли великолепные яйца, а на лугу паслись коровы со своими телятами.

Всё устроилось наилучшим образом, трудности были только с фрайбуржскими молочными коровами; батраки не справлялись с их доением. Видимо, слишком грубо тянули своими заскорузлыми нормандскими клешнями за их нежные швейцарские соски, и молоко сочилось только каплями. Коровы мычали от боли, вымя у них постоянно воспалялось. Батраки ругались и пинали бедную скотину. Когда крестьянин это увидел, он надавал им пинков и отругал, а коров попытался подоить сам. Но и под его пальцами молоко не хотело струиться, а коровы продолжали реветь. Тогда и сам крестьянин напинал скотину и обратился к принцессе, обминая в руках картуз. Он сказал, что этих коров надо отправить на бойню и заменить их нормандскими молочными коровами.

– Ты что, хочешь пустить моих коров на мясо? – удивилась Элизабет.

– Так точно, мадам.

– Но почему?

– Потому что они не доятся.

– А тебе известно, что это швейцарская молочная порода?

– Так точно, мадам.

– Швейцарская молочная порода выведена специально для производства молока. Доиться – это, так сказать, жизненное предназначение этих коров.

– Это мне понятно, – сказал крестьянин. – Тем не менее, молока они не дают.

– Если двенадцать швейцарских молочных коров не дают крестьянину молока, – сказала Элизабет, – то проблема, я бы сказала, коренится скорее в крестьянине, чем в двенадцати молочных коровах. В таких обстоятельствах я не понимаю, почему я должна отправить на бойню именно коров.

Крестьянин убрался восвояси и был рад, что его не забили. А Элизабет пришла к выводу, что было бы наилучшим решением поручить доение фрайбуржских молочных коров фрайбуржскому же пастуху. За ужином она изложила эти соображения своему царственному брату, и тот пообещал ей в скорейшем времени обговорить дело с одним из своих швейцарских прихлебателей. С Мойроном или, может, с Безенфалем. Или сразу с одним из фрайбуржцев, как бишь их там зовут. Ля Пюре или вроде того. Или Векк. Потешные фамилии. И по-французски говорят препотешно. Как там зовут этого заику? Де Дисбах, правильно.


На этом месте Макс примолк и вслушался в темноту салона автомобиля. По размеренному дыханию Тины он понял, что она заснула. От этого ему самому захотелось спать, и он решил сделать перерыв. Удобно умостился на своём сиденье, ноги положил на «торпеду» приборной панели, а левую руку – по давней привычке их бесчисленных совместных поездок, устроил на коленях Тины. Она во сне взяла его кисть и пожала её, после чего задремал и Макс.

Через полчаса он проснулся оттого, что у него затекли ступни, и их покалывали мурашки. Он со стоном опустил ноги на пол. От этого проснулась и Тина.

– Ты не спишь?

– Нет.

– Который час?

– Четверть третьего. Тебе не холодно?

– Терпимо. Вот только разве что темно.

– Нас опять занесло снегом.

– Хорошо, что у тебя светящиеся стрелки на часах, а то бы мы не знали, открыты у нас глаза или закрыты.

Тина снова включила снегоочистители ветрового стекла, и опять снаружи через стекло проникло немного света.

– И ещё эта тишина, когда ты не рассказываешь. Как будто мало одной темноты. Чёрная ночь и могильная тишина, словно мы умерли.

– Тебе кажется, здесь наверху тихо?

– Ужасно. А тебе нет?

– Да здесь же этот постоянный шорох.

– Какой ещё шорох?

– Ну ты прислушайся.

– Я ничего не слышу.

– Это шуршание. Шелест долины. В горах каждая долина имеет свой основной тон на одной только ей свойственной неповторимой частоте, которую ни с чем не спутаешь, как отпечатки пальцев.

– Надо же, – сказала Тина. – На одной только ей свойственной частоте?

– Он всегда присутствует, даже если в большинстве долин его перекрывает шорох ветра, шум уличного движения или гидроаккумулирующей электростанции. Собаки и кошки слышат его круглосуточно и вынуждены с этим жить, но мы, люди, воспринимаем его лишь в каких-то необычайных ситуациях. Например, в моменты огромного уединения. Или поздно вечером. Или в одиноком странствии на большой высоте.

– Да чепуха всё это, нет здесь никакого шороха. И если и есть, то его поглощает снег. Снег поглощает здесь, наверху, всё. Сначала он поглотил мир, потом тебя и меня, а теперь уже и свет, и звук. Ни света, ни звука, чёрная ночь и могильный покой.

– А я слышу шорох.

– Это шум твоей собственной крови, на её неповторимой частоте. Или мерцание твоего софта между барабанными перепонками и спинным мозгом.

– Это ты хорошо завернула.

– Спасибо.

– А как там сейчас у тебя между барабанными перепонками и спинным мозгом? Тоже, поди, немного мерцает?

– У меня царит кристальная тишина, спасибо за заботу.

– Рад слышать. Мне как раз почудилось, что у тебя немного замерцало. Мне продолжить рассказ?

– С удовольствием послушаю. Я что-нибудь пропустила, пока спала?

– А что ты помнишь как последнее?

– Принцессу. Глупого короля в его одряхлевшем старом дворце. Кукольное крестьянское подворье в Монтрёе.

– А фрайбуржских коров?

– А что с ними?

– У принцессы на подворье есть фрайбуржские коровы. Теперь она хочет заполучить и фрайбуржского пастуха, подходящего для этих коров.

– И что?

– Теперь мы вернёмся назад в Грюйэр. Там однажды ранним ноябрьским утром 1787 года появился незнакомый солдат и прошёлся по городку. Он бросался горожанам в глаза своей красно-белой униформой капрала, люди начали перешёптываться. Кто-нибудь его знает? Никогда не видели. Если бы он был из здешних, его бы знали, так что он явно не местный. Сабля на левом боку, туго набитый кошель на правом, нашивки капрала на рукавах, золотые пуговицы на мундире, чёрные надраенные сапоги, треуголка.

У него была расслабленная поступь солдата и меланхолический взгляд старого вояки, и он осматривал город совсем не так, как это делал бы любопытный приезжий, а как человек, который вспоминает старые времена. Он обстоятельно оглядел церковь и пустую торговую площадь, потом сел под старой облетевшей липой на скамью, вытянул ноги и стал греться на солнце. Ноябрь был необыкновенно мягкий, уже несколько дней подряд с гор дули по-весеннему тёплые ветры; крестьяне на полях уже беспокоились, как бы вишни не распустились ещё раз накануне зимы.

И откуда взялся этот солдат? Чего ему здесь надо? Когда церковный колокол пробил полдень, он встал, зевнул, подтянулся и направился через площадь в харчевню «Удостоенный шпаги». Там он съел говяжье жаркое и картофельные оладьи с красной капустой, запивая всё это кувшином яблочного вина. После этого он вернулся назад на скамью под липой и просидел там ещё часа два. Выглядело это так, будто он кого-то поджидал. Но кого? Даст бог, он скоро снова уйдёт, от солдат не приходится ждать ничего хорошего. Иногда от них бывает выгода, особенно когда они являются в большом числе. Но неприятности они приносят всегда, хоть поодиночке, хоть толпой.

Когда солнце закатилось за крышу дома, солдат поднялся, пересёк торговую площадь и зашагал по главной улице. Он одобрительно разглядывал лавки слева и справа, но не вошёл ни в один магазин. Наконец он дошёл до отеля «Корона», толкнул дверь и зарегистрировался в журнале постояльцев как Жак Боссон. Это имя он носил уже восемь лет. Сразу же в день своего поступления на службу в Шербуре он понял, что французам никогда не выговорить его немецкую фамилию.

Три дня спустя был базарный день, крестьяне приехали на рыночную площадь со своими тележками овощей. По-прежнему стояло весеннее тепло. Мария Магнин приехала в городок со своей тележкой ещё на рассвете. Она полировала овощи и фрукты, аккуратно раскладывая их, пересчитывала мелочь в кассе и заранее отложила деньги для сборщика платы за торговое место. Потом она направилась к прилавку своей соседки, чтобы выпить с ней чашку чая.

И тут солдат подошёл к её торговому месту. Мария заметила его. Медленно отставила свою чашку. Другие торговцы тоже увидели солдата. И горожанки со своими корзинками для покупок тоже. Все взгляды были устремлены на солдата, который стоял перед прилавком Марии. Мария поднялась и вернулась к своему стенду.

Она поздоровалась с солдатом и спросила его, чего бы он хотел.

– Фруктов, – сказал он. – Или овощей.

– Вот, пожалуйста, – сказала Мария, – всё на виду.

– А всё ли свежее? – спросил солдат.

– Свежее как в первый день, – отвечает Мария.

– Это очень хорошо, – сказал он. Это его очень радует, сказал. Она даже представить себе не может, сказал он, как сильно это его радует.

Мария спросила, в какой валюте господин собирается платить.

– В дукатах, – сказал солдат, – в твёрдых, надёжных золотых дукатах. Они не износились и сохраняют свою полную ценность. На всю жизнь.

Она охотно ему верит, сказала Мария, очень даже охотно верит.

Она видит, как солдат покраснел. Она тоже разрумянилась.

Он сказал, что хотел бы фунт яблок.

– Сорта «боскоп»? – уточнила она.

Солдат кивнул. Мария кладёт на весы три яблока и весовой камень, потом протягивает ему эти яблоки. Солдат суёт их в карман и достаёт из своей мошны монету. Она протягивает ему свою раскрытую ладонь, он протягивает ей монету. Но в последний момент зажимает монету между пальцами и кладёт ей на ладонь свою зажатую горсть. Она крепко стискивает её. Лишь на одну секунду они оба замирают в этом первом своём касании после восьми лет, потом он разжимает горсть, и монета скользит ей в ладонь.

– Большое спасибо, – говорит Мария.

Солдат подносит кончики пальцев правой руки к полям своей треуголки и уходит. Все крестьяне, которые были свидетелями этой сцены на рыночной площади, и все горожане глазеют ему вслед.

Когда вечером справный крестьянин Магнин сидит на скамье под шпалерой грушевых деревьев и выкуривает на тёплом ветру свою трубку по случаю окончания трудового дня, по деревенской улице ковыляет племянница приходского священника. Ах чёрт, думает крестьянин с досадой, чего опять надо этой выцветшей черносливине.

– Здравствуй, Матильда, – бормочет он половиной рта, не выпуская из зубов трубку. – Ты к Марии?

– Я из-за орехов в Пасторском лесочке, – выдыхает Матильда. – Они уже опять поспели.

Крестьянин даже растерялся. Не думал он, что этот сморщенный комок пыли когда-нибудь наберётся наглости в его присутствии и на его подворье заикаться про орехи в Пасторском лесочке. Это такое бесстыдство, что даже кажется невинным. Ну что ж, думает крестьянин, дело ведь уже давно минувших дней.

– Да ради бога, – говорит он. – Мария в курятнике. Иди к ней.

Итак, две стареющие девицы отправляются к Пасторскому лесочку, в точности так, как и тогда, только на сей раз на просёлочной дороге их ждёт не босоногий пастух, а красивый солдат с блестящими пуговицами на мундире и в треуголке. Правая его ладонь лежит на рукояти сабли, а левой он сжимает округлую ручку дверцы экипажа. В экипаж впряжены две лошади, которые, прижав уши, ждут сигнала кучера. Кучер сидит на облучке и скучающе разглядывает горизонт.

Солдат помогает Марии и Матильде подняться, кучер дёргает за вожжи, прищёлкивает языком, и экипаж едет к местной харчевне. Всё ещё по-летнему тепло, в пивном саду под каштанами полно народу. Мария находит свободный стол, Якоб заказывает сперва вина, потом грудинку, сыр и хлеб. Они едят и пьют, смеются и разговаривают о чём-то или о ком-то, что им совершенно безразлично. Мария сообщает о новейших достижениях воздухоплавания, аэростаты с подогревом уже вышли из моды, а вот надутые лёгким газом куда эффективнее и надёжнее. Якоб рассказывает о кашалотах, которые проплывали мимо побережья Нормандии. Матильда выдаёт трюк, при помощи которого её дядя в страстную пятницу заставляет кровоточить раны Христа.

Когда темнеет, хозяин выставляет фонари. Где-то на заднем плане плещется источник, в хлеву вздыхают во сне животные. Позднее тёплый ветер внезапно стих, и с северо-востока потянуло прохладным бризом; не прошло и часа, как в Грюйэр уже вступила зима. Все остальные гости уже разошлись по домам, пора было уходить. Мария, Матильда и Якоб поднялись и направились к экипажу. В воздухе уже повис запах снега. Хозяин харчевни уносил стулья в сарай. До весны уже некому будет сидеть под каштанами.

Экипаж подвозит Матильду к дому кюре, потом подъезжает к подворью крестьянина Магнина. Колёса звучно скрипят в тишине ночи. Перед горящим у входной двери фонарём пляшут первые снежинки. Лошади фыркают. Первым выходит Якоб, потом Мария. Якоб что-то тихо говорит кучеру и треплет коня по шее, Мария пересекает двор и останавливается у крыльца. Тут дверь распахивается, и наружу выскакивает крестьянин с голым пузом и красным от ярости черепом. Он кричит и негодует, его сыновьям и батракам приходится удерживать его за локти и за штаны.

Внизу у крыльца стоит Мария и, скрестив руки, смотрит вверх на отца. Якоб держится в сторонке, в полутьме и поглаживает лошадь, свет фонаря поблёскивает в его солдатской сабле. Кучер безучастно смотрит вперёд, в темноту ночи. Снег начинает идти по-настоящему.

Крестьянин пытается вырваться из рук своих сыновей и ринуться с крылечка к дочери, к тому же он кричит, чтоб ему немедленно дали кнут, пистолет и вилы. Какое-то время Мария слушает его и ждёт. Но когда становится ясно, что конца его крикам не будет, она делает нечто неожиданное: хлопает в ладоши. Два раза, хлоп-хлоп. Крестьянин ошалев смолкает. На такое ещё никто не отваживался – заставить его замолчать как собаку. Дочь и сама оторопела оттого, что это сработало. Давно бы надо было уже дойти до этого.

– Послушай меня, отец, – сказала Мария. – Я сейчас ухожу с Якобом в горы и останусь там на всю зиму. Я совершеннолетняя и могу сама решать и делать что хочу. О возможных последствиях мне всё известно, я все их терпеливо снесу. После Пасхи я вернусь, тогда посмотрим. А пока прощай.

Как только Мария разворачивается и в темноте садится в экипаж, крестьянин снова принимается орать и ругаться. Он грозится, что прекрасно знает дорогу вверх, к пастушьей хижине, и что он покажет этому Якобу и спровадит его на тот свет. Какое-то время Якоб слушает всё это, потом успокоительно поднимает руку. И это тоже срабатывает. Крестьянин, снова ошалев, опять смолкает.

– Не дури, хозяин, – тихо и миролюбиво говорит Якоб, – смирись. Мы с Марией сейчас уйдём, с этим тебе ничего не сделать. Времена изменились, успокойся на этом, и пусть всё идёт как идёт. И раз и навсегда, хозяин: не показывайся у меня в горах. Только сунешься – я пристрелю тебя, причём в пределах необходимой обороны, и я буду в своём праве. У меня есть новейшее французское длинноствольное ружьё, с расстояния в пятьсот шагов я без промаха попаду тебе между глаз.

Это была – с большим отрывом – самая длинная речь, какую Якобу приходилось держать когда-либо в жизни. Он ещё раз потрепал коня по шее, потом сел к Марии в экипаж и закрыл дверцу. Кучер прищёлкнул языком и дёрнул за поводья. Колёса оставили за собой на дороге тонкий след на нежном пушке снега, и этот след быстро припорошило. Снег шёл всю ночь, пока экипаж тащился наверх, к Яунскому перевалу. Снег продолжал идти и когда карета налегке возвращалась вниз в свете нового утра, и он продолжал идти и когда Мария с Якобом брели, утопая в нём по колено, к своей пастушьей хижине. Прошло восемь лет с тех пор, как они были здесь в последний раз. Якоб тащил на спине тяжёлую «козу» с запасом продовольствия.

Входную дверь уже завалило снегом, Якобу пришлось её откапывать. Они вошли внутрь и не выходили оттуда пять дней и пять ночей. Все эти дни и ночи шёл снег, хижина вся потонула в снегу. Из трубы иногда поднимался дымок, в окошке от случая к случаю мерцал беспокойный огонёк коптящей сальной свечи. Серны наблюдали за хижиной с безопасного расстояния на высоте скал, и поскольку ни один человек подолгу оттуда не показывался, они осторожно спускались ниже, на альпийские луга, чтобы добывать там из-под снега траву и мох.

Дули злые северные ветры, нагоняя снегов и выравнивая ландшафт. В низинах заносило белым покровом дороги, русла ручьёв и земные впадины, в горах наполнялись снегом расщелины; уже на второй день все перевалы, горные тропы и лесные дорожки были непроходимы. Кто в эту пору был в горах, надолго застревал там, а кто собирался наверх, тому приходилось терпеливо ждать до весны.

Ранним утром шестого дня снег внезапно перестал идти. Тучи разошлись и постепенно растаяли, в полдень с зимнего стального неба светило солнце. Тут на щипце пастушьей хижины со скрипом открылся люк, так что все горные галки вспорхнули с конька крыши, и оттуда вылез Якоб и упал в мягкий снег. Он откопал входную дверь и освободил окно, после чего снова скрылся внутри. И потом у серн было ещё три дня дополнительного времени привольно пастись на альпийском лугу.


Всю зиму Мария и Якоб оставались в горах. В погожие дни они катались на санках или охотились на серн, кипятили своё бельё на огне под открытым небом и вывешивали его сушиться на солнце. В бураны и снегопад не выходили из хижины, иной раз дня по четыре. На новогодний день святого Сильвестра они построили тепловой аэростат и в полночь запустили его, а потом и дни стали уже длиннее. Постепенно таял снег, на крутых местах после полудня с грохотом сходили лавины. Горные тропы и перевалы ещё долго оставались непроходимыми, но на склонах, освещённых солнцем, уже пробивалась трава.


Сурки просыпались из зимней спячки оттого, что талая вода заливала их норы. Они выползали на свет и потягивались своими затёкшими конечностями; после полугодового поста от них оставались лишь кости да шкурка. Но прежде чем пуститься на поиски корма, они спаривались, кувыркаясь по лугу, трепыхаясь и натужно дыша, слипаясь в один комок шерсти, потому что время в горах коротко; кто хочет успеть до наступления следующей зимы зачать потомство, выносить его и выкормить, тому не следует откладывать дело на потом.

Мария и Якоб лежат на шерстяном одеяле на солнце, пьют родниковую воду и жуют вяленое мясо серн. Она положила голову ему на руку, он поёт ей песню, которую выучил в Шербуре.


– Хочешь, я напою тебе песню Якоба?

– О да! – говорит Тина.

À la Claire fontaine m’en allant promener,

J’ai trouvé l’eau si belle que je m’y suis baigné.

Il y a longtemps que je t’aime, jamais je ne t’oublierai.

Sous les feuilles d’un chêne je me suis fait sécher.

Sur la plus haute branche le rossignol chantait.

Il y a longtemps que je t’aime, jamais je ne t’oublierai.

Chante, rossignol, chante, toi qui as le cœur gai,

Tu as le cœur à rire, moi, je l’ai à pleurer…[1]


– Красиво, – говорит Тина. – Как ты думаешь, Мария уже беременна?

– Ничего про это не знаю.

– Странно. Оба хороши собой и здоровы, молоды и влюблены и проводят полгода вместе в альпийской хижине, в снегах, укрытые от глаз, не имея никаких особых занятий, причём большую часть из этих часов – уютно и в согласии устроившись на медвежьей шкуре перед камином – и чтобы при этом не забеременеть?

– Почём мне знать. Прихоть природы.

– Может, они разругались? Знаешь, ведь когда люди так надолго заперты вместе, у них может развиться психологическая непереносимость другого.

– У тебя могла бы развиться психологическая непереносимость меня?

– А может, Мария заболела? Или у Якоба была проблема с этой его штукой.

– У него не было проблемы с этой его штукой.

– Но меня бы не удивило, если бы у него всё-таки была такая проблема. Это часто случается как раз у людей типа Тарзана. Вот именно у них.

– Да прекрати. Не было у него таких проблем.

– Почём тебе знать?

– Вот как раз это я знаю. Ты сама увидишь.

– И откуда тебе вообще известно, что Мария не беременна?

– Оттуда, что в церковных книгах того времени нет записи насчёт родов Марии Магнин.

– Ты что, смотрел эти книги?

– Разумеется.

– Может, она потеряла ребёнка в ходе беременности, или он родился мёртвым. Такое часто случалось в те времена.

– Может быть. Но я бы предложил впредь не углубляться в урологические и гинекологические спекуляции.

– Конечно, ты у нас такой застенчивый и ранимый.

– Да просто мало фактического материала.

– Ты находишь неаппетитными эти истории, которые ниже пояса.

– И к тому же бестактными. Так или иначе, в тот весенний день Мария и Якоб лежали на шерстяном одеяле на солнце, когда снизу из долины до них донеслись мужские голоса и топот копыт. То были гости, которых они ждали с начала таяния снегов. Якоб взял из хижины их уложенные заплечные мешки и ружьё, и они ушли выше в горы к своему тайному укрытию.

Далеко внизу под ними на их альпийскую поляну вышли из полутьмы елового леса два солдата в красно-белой пехотной униформе, ведя за собой четырёх лошадей. С одной стороны, это был хороший знак, ведь это означало, что солдаты не намеревались пристрелить Якоба на месте и не собирались вести его вниз в долину как арестанта в кандалах. С другой стороны, это означало также, что у них однозначно есть приказ забрать его вместе с Марией, и они не уйдут отсюда, не выполнив этот приказ.

– Эй, Якоб! – крикнул один солдат. – Спускайся! Весна пришла, тебя ждут в долине!

Горы ответили ему тишиной. Отроги отразили слабое эхо его крика.

– Якоб! – крикнул солдат ещё раз. – Не придуривайся, спускайся! Посмотри сюда, мы привели двух коней для вас! И свежую одежду! Спорим, вы здесь провоняли за зиму что те лесные хорьки!

– Скажи крестьянину, пусть оставит нас в покое!

– Да он и так оставил вас в покое!

– Да ну?

– Он говорит, что ты тут хоть плесенью покройся, ему всё равно!

– А Мария?

– Она тоже может спокойно плесневеть! Но может и пойти домой, если хочет, крестьянин её не убьёт!

– Кто это сказал?

– Сам крестьянин!

– Зачем тогда вы пришли?

– По приказу капитана!

– Какого ещё капитана?

– Ну, нашего капитана, дубина ты этакая! Бенджамена Фон дер Вайда, командира третьей роты Лесного полка!

– Да мне насрать ему в шапку! Я с почестями уволен со службы!

– Капитану тоже насрать тебе в шапку! Но у него есть приказ доставить тебя вниз!

– От кого?

– От короля!

– Какого короля?

– Короля Франции, кретин ты этакий! Людовик XVI желает, чтобы ты немедленно прибыл!

– Король? Чтоб я прибыл? С чего бы это?

– Подчиняйся, чёрт возьми, приказу!

– А Мария?

– Она королю без надобности. Может здесь хоть заплесневеть, как уже сказано.

– А если мы не спустимся?

– Тогда мы тебя достанем! У капитана есть сотня горных стрелков, уж они-то тебя изловят.

– Это мы ещё посмотрим.

– Когда-то и ты заснёшь. А рота из горной сотни не спит никогда. Так что не придуривайся, Якоб! И не пытайся сбежать! Нет на земле такого места, где бы тебя не смог найти король Франции!

После этого они перестали перекрикиваться, и между горными вершинами опять воцарилась тишина. Мария и Якоб не спустились вниз, а удобно устроились в своём укрытии между двумя медвежьими шкурами. Солдаты сели на скамью возле пастушьей хижины, откупорили бутылку грушевого шнапса и постепенно выпили её до дна. Снежные поля на отрогах гор сперва пожелтели и порозовели, потом стали лиловыми и голубыми. Когда наступила ночь, солдаты были уже приятно согреты грушевым шнапсом, и их одолела сонливость. Они вошли в хижину и уснули на соломенном тюфяке Якоба.

Наутро из камина поднимался дым. Солдаты вышли наружу и снова принялись звать Якоба, но тот не показался. За весь день так ничего и не сдвинулось. Серны уже выглядывали из-за скал, всё ли спокойно. И снова горные отроги окрасились лиловым и голубым, и солдаты снова напились допьяна и улеглись в хижине спать.


Так прошло три дня. Когда солдаты проснулись наутро четвёртого дня, перед хижиной стояли только два коня, а следы копыт остальных двух уводили вниз и терялись в долине, покрывшейся нежной зеленью. Я так и представляю себе, как Мария и Якоб садятся верхом на коней, словно двое королевских детей из заснеженных гор, и едут в проснувшуюся весну, счастливые и бесстрашные, навстречу грядущему несчастью, навстречу неотвратимой новой разлуке после полугода самой сокровенной близости.

Якоб и Мария едут вдвоём на одном коне, чтобы быть ближе друг к другу, а вторая лошадь топочет позади и отдыхает. Но как бы они ни медлили, верховая дорога от Яунского перевала вниз до Грюйэра не может затянуться дольше, чем на пару часов, и не миновать того мгновения, когда им пора прощаться, на перекрёстке, под защитой могучего древесного ствола, позади сарая. Последний поцелуй, последнее объятие, пока две лошади безучастно щиплют на обочине дороги молодые одуванчики, нашёптывание клятв в свете убывающего дня, неразличимый лепет, слёзы в уголках глаз, потом ещё одно объятие, и ещё одно, и ещё одно…


– И что они сделали с лошадьми? – спросила Тина.

– Э, да ты не спишь. Доброе утро!

– Доброе утро. Для меня, пожалуйста, двойной эспрессо, два тоста и одно яйцо всмятку. Который час?

– Без десяти четыре.

– Тогда я подожду с завтраком. Лучше расскажи мне, что стало с лошадьми.

– Вот прямо хочешь это знать?

– Естественно.

– Это не играет роли. Лошади больше не участвуют в действии.

– Почему это?

– Потому что больше ни зачем не понадобятся.

– Они просто исчезают?

– Вот именно. Они исчезают так же, как появились.

– Две лошади – это не мелочь. Они не могут просто так раствориться в воздухе.

– Могут, ещё как. Со временем всё растворяется в воздухе. И когда совсем ничего не остаётся, история заканчивается.

– Но ведь неправда же, нет?

– Строго говоря, да, это ясно.

– Итак, что стало с лошадьми? Мария и Якоб просто спешились и хлопнули коней по крупу? Пока, мол, гнедые, всем спасибо, все свободны, и дуйте в саванну?

1

À la Claire fontaine: Французская народная песня (XVIII век)

Королевские дети. Жизнь хороша (сборник)

Подняться наверх