Читать книгу Заговор головоногих. Мессианские рассказы - Александр Бренер - Страница 6
Курение с Б. Л. и А. П.
ОглавлениеВ комнате тепло и накурено, а за окном западный ветер.
Леон Богданов
1. Мне было лет десять, когда я попросил курящего друга отца дать мне затянуться.
Он дал, я пыхнул – и свалился со стула.
2. Немного позже девчонки в парке Горького заманили меня выкурить с ними сигарету.
После трёх затяжек меня стошнило, а они смеялись. И вот, помню, эти девчонки в юбчонках ведут меня куда-то под руки среди деревьев.
А куда и что было потом, не помню.
3. Курить я так и не научился.
Но всё равно курил, когда был с людьми, которыми восхищался.
Я одуревал от их общества, как от никотина.
Самым главным был, конечно, Борис Лучанский.
Я уже писал о нём в «Житиях убиенных художников», но этого мало.
Под знаком Бориса прошла моя незрелость – и до сих пор проходит.
Он появляется во сне, и мы опять курим.
Я снова глотаю дым, давно улетевший в космос.
И опять мне становится дурно: я задыхаюсь от табачного облака, проникшего в лёгкие, задыхаюсь от блаженства быть с Борисом и от тоски, что он мне всего лишь снится.
Мгновение спустя я просыпаюсь, и сердце ноет.
4. Попытаюсь дать его словесный портрет, а уж оживёт ли он, задышит, пойдёт навстречу, позволит к себе прикоснуться, – не знаю.
То, что осталось от реального Бориса, лежит в Израиле, в городе Цфате, где живёт его вдова и где он умер от запущенной язвы желудка.
Там его рисунки, его кисти, его кости и, возможно, ещё что-то…
Но кое-что хранится и в моей черепной коробке.
5. Я уже говорил в другом месте, что Борис Лучанский был моим учителем, равви.
Каждое исходящее из его уст слово воспринималось мной как истина и как побуждение к поступку.
Учителя учат жить, а иначе они доценты.
Стоило Борису сказать: «Мне не в чем выйти из дома в эту дурную погоду», и я на следующий же день выносил из родительского дома старую, но раритетную куртку (её подарил отцу один канадец) и приносил Борису (а отец потом искал эту куртку и, не найдя, сокрушался).
Так я перетаскал Борису отборные вещи: сумки, рубашки, трусы, консервы, складной нож с головой тигра, книги…
Дело в том, что Борис был нищим.
6. Художник Лучанский жил в советской Алма-Ате в самой одичалой трущобе.
У него не было телефона.
У него не было водопровода: за водой нужно было ходить с ведром на соседнюю улицу – к колонке.
У него не было ни телевизора, ни радио, ни холодильника, ни магнитофона.
У него не было запасной смены белья, зато он купил щегольские ботинки.
У него было среднее неоконченное образование.
Он не знал ни одного иностранного языка, но обожал смотреть на санскритские, ивритские, греческие и эфиопские буквы, а также на японские и китайские иероглифы, как и на арабскую вязь, которая содержалась в Коране, напечатанном в начале XX века в Ашхабаде.
Он ходил без носков – не потому что это было модно, а потому что носки истлели.
Когда улицы Алма-Аты вымирали и население припадало к голубым экранам, чтобы насладиться очередной серией «Семнадцати мгновений весны», Борис сидел в камышовом бараке в Малой Станице и пускал голубые облака едкого дыма, передавая мне приплюснутую папиросу.
Когда у меня появлялись деньги (я их воровал у отца), мы курили болгарские сигареты с фильтром.
Ну и пили, конечно, – водку, бормотуху, технический спирт, пиво.
7. Что это значит: курить?
В фольклорном смысле это значит впускать в себя чёрта или блудницу.
В религиозно-философском смысле курить означает окружать себя облаком нирваны.
Ну а в артистическом смысле, перефразируя Поля Валери, можно сказать, что курение позволяет увидеть вещи такими, какими они были однажды, когда на них глядели неандертальцы.
Если соединить три эти значения, получится наше с Борисом сидение в камышовом бараке на пропитанном ядовитыми химикалиями бугре в Малой Станице.
Я уже писал о Малой Станице, но скажу ещё два слова: все дома в этом алма-атинском предместье походили на упавшие с неба и покорёженные от удара скворечники, облепленные птичьим помётом.
В этих скворечниках жили взъерошенные птицы с перебитыми крыльями и когтистыми лапами и их крикливые, рваные, сопливые дети.
В Борисовом бараке на полу лежала истоптанная коричневая кошма с белым тюркским узором – единственная ценность в доме, если не считать ломберного столика, покрытого зелёным сукном с многочисленными дырами – следами папиросных ожогов.
На самодельной полке стояли любимые книги – «Слова» Сартра, «Записки от скуки» Кэнко-хоси, Лукиан из Самосаты, Проспер Мериме, двухтомник Акутагавы и последний том из бунинского собрания сочинений, содержащий в себе трактат «Освобождение Толстого».
На стене висела маленькая тёмная темпера Михаила Шварцмана с изображением совы, глядящей как Спаситель на старинной иконе.
Мы сидели, курили, окружали себя клубами вонючего дыма, в котором зарождалась иная явь: ачинтья-бхеда-абхеда.
Меня в этой ачинтье порядочно тошнило и качало.
8. Борис, как всегда, говорил, а я слушал.
Я вечно молчал в присутствии Бориса – мычал, кивал, улыбался, соглашался.
Я благоговел перед его вдохновенными, нетрезвыми, разрушительными словами.
Борис был художником не рисующим, а говорящим.
Его изобразительная продукция казалась мне восхитительной, даже гениальной, но в количественном отношении она была ничтожна.
Карандашные наброски, маленькие рисунки пером, дюжина офортов – вот и всё, а в промежутках – речи, речи.
Он был болтуном, сказителем, рапсодом.
9. В тот незабываемый вечер, незаметно перешедший в глухую ночь с дальним собачьим лаем, Борис говорил о Пушкине.
Голая лампочка висела над нами, освещая убогую обстановку.
Облако табачного дыма занавешивало свет лампы.
Пушкин был богом Бориса.
Он понимал, что пушкинские стихи запечатлели новозаветный момент в истории русской словесности, когда она открылась мессианским путям, благодатям, ересям и блажи.
Литература отворилась как дверь, ведущая в парадиз, в Эльдорадо.
Пушкин – эта самая дверь и есть.
Борис знал это, как другой горький пьяница, – Аполлон Григорьев.
Я в своей жизни столкнулся с разными чурбанами, принижавшими Пушкина.
Среди них были писатель Эдуард Лимонов, художник Анатолий Осмоловский, поэт Дмитрий Пименов, сказавший мне, что Пушкин не поэт, а переводчик.
А вот Борис Лучанский из Малой Станицы не сомневался: Пушкин – самый гениальный из русских славословов.
И не просто гениальный, а, как сказал Достоевский, он наш Мессия: «пришёл ускорить времена и сроки».
10. Пьяный Борис затягивался дымом, выпускал его через нос и читал любезное сердцу:
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный чёлн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел…
Чёрт подери, какая правда!
Мы сами были в «бедном челне», среди «чёрных изб» Малой Станицы, в «неведомом лучам» табачном тумане.
Мы сидели в «приюте убогого чухонца».
Мы находились на краю мира, в глухом углу империи, где было холодно и дико.
Всё как в пушкинских строках!
Поэтому-то нас и трясло как в лихорадке.
А Борис читал дальше:
…Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложён
На зло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твёрдой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.
В этих стихах слышалось обещание иного: дерзания, прорыва в большой мир, цветения чужеземных флагов, – избавление слышалось.
В этих стихах была не тупая поступь государства, а обетование простора.
Мы с Борисом Лучанским пили ядовитый алкоголь и курили грубый табак именно ради этого: отпущения на волю.
11. А он, пьяный в дым, опять читал на память:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой её гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла…
И вот, когда он это читал, закутанный в синее облако, случилось нечто необыкновенное.
Чудо – вот что произошло.
Оно длилось всего минуту, а может, и короче, но было божественно.
12. Итак: вместо Бориса Лучанского из табачного тумана выплыл Александр Сергеевич Пушкин – поэтический гений, неугасимая лампада и огненный столп, дуэлянт и любовник, смутьян и аристократ.
Да, это был он – маленький, темноликий, с чёрными блестящими локонами, странными чертами лица и сияющими глазами то ли пророка, то ли отрока.
Только это был нищий Пушкин, совершенно обездоленный, родившийся в семье бедного еврея Зямы Иосифовича Лучанского.
Он учился в средней советской школе, потом в алма-атинском Художественном училище, но был оттуда изгнан.
Потом он жил со своей мамой в бараке, читал чудные книги, рисовал на бумаге акварельными красками и тушью, слонялся по геологическим экспедициям в качестве разнорабочего, служил сторожем в пожарном депо, опять рисовал на клочках ватмана, мечтал о мировой славе, влюблялся, пил, курил, родил дочь, совокуплялся под забором, нищенствовал, изрыгал проклятья…
Он уже не был величайшей звездой русской поэзии, чей памятник стоял в Москве на Страстной площади, но превратился в окончательно обалдевшего и ожесточённого, изголодавшегося и оказавшегося без всяких средств к существованию А. С. Пушкина, заброшенного беспощадной судьбой в яблочную Алма-Ату – на её самую ублюдочную, гнилую окраину.
Слово даю, я был свидетелем этого богоявления Пушкина – его возникновения из дымного облака в тёмную зимнюю ночь в Малой Станице в ранние годы брежневского правления.
Никогда мне этого не забыть…
13. А потом случилось катастрофическое.
Было уже, оказывается, три часа ночи, когда я увидел Пушкина.
Я сидел перед ним – ошалевший, упившийся и накурившийся, утопая в табачном мареве и благоговении.
И тут в дверь камышового барака кто-то громко постучал:
– Бам-бам!
У меня душа в пятки ушла.
В следующее мгновение дверь распахнулась, будто её ветер с петель сорвал.
И вошёл мой отец – бледный, кипящий, рассерженный.
Он приехал забрать меня, нерадивого старшеклассника.
Он узнал адрес Лучанского в милиции (у отца был знакомый юрист, читавший лекции в милицейской академии).
Он схватил меня за руку и потащил на промозглую, дремучую, провонявшую углём улицу, где его ждало такси, и, шепча слова родительского негодования, втолкнул в машину и увёз прочь с первобытной окраины.
А я, дурак, даже не успел пожать руку Пушкина на прощание.
Даже не успел выразить ему свою благодарность и ликование.
Именно поэтому я – вечно терпящий неудачу мелкий бес, болтливый бездельник, плагиатор и обормот.