Читать книгу Отец и мать - Александр Донских - Страница 32
Книга первая
Глава 32
ОглавлениеПотом несколько раз зачем-то выходил на крыльцо, где в морозных, куржачных сумерках курили и беседовали мужики. Понял: хотелось ещё разок посмотреть на Марию, выискивая и распознавая в ней знакомые, родные чёрточки. Слышал, прислушиваясь, её голос в избушке: хохотала девка, а парни ржали. Спросил у дружка юности мальчиковатого Феди Замаратского про Марию: наверное, отчаянная девка? Федя был краток: не девка, кобыла недоенная.
Подходил кривобокий скотник Николай Усов, когда-то возле клуба подрался с ним Афанасий. Сейчас дружески поздоровались, приобнялись: когда-то, в войну, пацанами вместе охотились и рыбачили, чтобы выжить самим и подкормить родных и немощных стариков селян.
– Чё, Афоня, как хомуток? – спросил Усов, запанибратски подмигивая. – Не шибко трёт и давит?
– Ничего, Колян, обносится.
– Ну-ну.
В избушке – возня, гам, писк. Мария Паскова, простоволосой, в раздёрганной кофточке, выскочила на мороз, отбиваясь от парней. Подскочила к крыльцу со смолящим гуртом мужиков, задиристыми шуточками осыпала их, поинтересовалась, подбочениваясь:
– Чё, жеребцы, кобыл высматриваете? – И – ещё, да с крепким словцом.
– Ну, девка, ну, жиган! – гогочут хмельные мужики, пытаясь ухватить за что попадя отчаянно дерзкую девушку, но она, вёрткая, ускользает от их рук.
Афанасий стоял в сторонке от мужиков вместе с лопатобородым, кряжистым, густо пыхающим едким дымом самосада дедом Новодворским, ветровским соседом, учтиво внимал его протяжным стариковским повествованиям о житье-бытье. Но старик, увидев и услышав Марию, оборвался, плюнул под ноги, даже притопнул.
– Тьфу ты, паскудница! – задохнулся он, бывалый курильщик, дымом. В кашле проколачивал слова: – Да раньше-то, знашь, Афанась, молодняк, хоть парень, хоть девка, чуть завидит старшака какого-никакого издаля – сразу в струночку, и душой, знашь, и телом. В благообразии пройдёт мимо, распоклонится, распоздоровкается напервым. А нонче чиво энто покуролесило нас? Разумею, знашь, Афанась: безотцовщина повсюду. Где же батьки нету в семье, тама и догляд дырявый, вроде изъеденный мышами мешок. Эх, покосилася жизня наша русская! А всё она, война, виновата, мать её! – И, раздосадованный, убрёл в дом, приволакивая ногу, раздробленную ещё в Гражданскую лошадиным копытом.
Мария подошла к Афанасию, здороваясь, вымерила его насмешливым, задиристым взглядом.
– Сестра-то бывает дома? – спросил он, тая за грубоватой высокомерностью волнение. И боялся, и ожидал, что Мария скажет: «Да она тут! Позвать?»
– Катюха, что ли?
– Ну! – Его сердце обмерло: а вдруг и в самом деле здесь она.
Видимо, разгадала, что переживает он, а потому томила с ответом, бесстыжими глазами посматривала на него.
– А что ей, городской, в дерёвню, переться? – ответила развязно, но улыбнулась кокетливо.
– Эх, ты, дерёвня!
Повернулся к ней спиной, хотел было уйти в дом.
– А ты ничё кобелина, – полушепотком заявила она. – Катюху когда-то огулял, теперь городских сучек, вижу, обихаживаешь. Можа, и я сгожусь.
– Пошла отсюда! Кнут, вижу, для тебе как раз сгодился бы.
– Не тебе гнатья: тётя Поля меня зазвала. Да ладно уж: шуткую я. Тоже мне фон-барон. Больно нужён ты: у меня ухажёров полдеревни с привеском. Катюху обидел, а теперь корчишь из себя праведника? Молоток!
Афанасий не отозвался, сражённый и посрамлённный. Приметил ухмылки парней и мужиков, затаённой молчанкой куривших на крыльце. Ринулся в дом, в потёмках сеней запнулся о порог, сбил головой висевший на стене таз, с грохотом влетел в горницу. К Людмиле подсел, торопливо обнял её. Застольцам, уже немногочисленным и отягощённым хмелем, подмигнул:
– Ну и где ваше «горько»? Выдохлись, а?
– Го-о-о-рькья! – заблеял старичок Щучкин.
Он, залихватски опрокинул стопку, но получилось мимо рта, и уткнулся лицом в блюдо с жирными налимьими объедками. Матрёна Васильевна – под мышки его и поволокла домой.
Гости потихоньку расходились, с песнями, с приплясками, лезли целоваться-обниматься к жениху и невесте, к хозяевам дома. Пиршество закончилось. Наконец-то! Афанасий через силу улыбался, провожая гостей.
Людмилу, сморённую и утомлённую, Полина Лукинична уложила спать. Илья Иванович, сражённый хмелем, похрапывал на лавке на «персидском» ковре. Сама Полина Лукинична взялась было убирать со столов, но присела на сундук и – задремала, привалившись к стене. Все жутко устали: свадьба – нелёгкий труд для жениха с невестой и для родственников.
За столом в одиночестве остались Афанасий и Иван Николаевич. Поговорили о любимых обоими заводских делах, о недавнем партийном пленуме. Сегодня вечером уже надо отбыть в Иркутск, чтобы утром – с головой в работу, в её желанную круговерть.
Иван Николаевич, трезвенник по природе, но изрядно, под бдительным напором переяславских мужиков, выпивший, неожиданно всхлипнул:
– Ты, Афанасий, вот чего… береги Людмилочку. Береги и цени, прошу. Одна она у меня, одна, кровинка.
Афанасий знал Смагина как человека сурового, наступательного, но бдительно таящего свою душу. И вот она, душа его, как птенец из скорлупы, пробилась. Явилась, скрывавшаяся от всего света за коркой-скорлупой хмури и деловитости. Явилась беззащитной, какой-то наивно детской или же, напротив, старческой, но тоже наивной.
Ничего не сказал Афанасий, лишь покачал головой и потрепал приятеля, а теперь и тестя, за костистое, выпирающее, «как у лося», плечо. Может, и уладится, утрясётся жизнь, – всматривался он через проталинки наледенившегося от людского дыхания окна в плотные потёмки дикого правобережья.
Смагин трудно сглотнул, вымолвил:
– Извини, Афанасий, перебрал я сегодня. Понимаешь ли, разнюнился нервной дамочкой.
Присклонился лбом к столешнице и вскоре уснул.
Один Афанасий в доме не спал. Долго, до зоревых просиней в окнах и пробуждения матери не вставал из-за стола. Скорей бы на завод.