Читать книгу Сорок пять. Часть первая - Александр Дюма - Страница 5
Часть первая
IV
Ложа его величества короля Генриха III на Гревской площади
ОглавлениеЕсли бы мы пошли за толпой по людной улице Сент-Антуан до Гревской площади, в которую она упирается, то, без всякого сомнения, встретили бы по пути много уже знакомых нам лиц. Но пока злополучные горожане, не отличавшиеся благоразумием Брике, медленно продвигаются вперед среди страшной давки, терпя толчки, стиснутые толпой до полусмерти, мы, пользуясь правами исторического писателя, предпочитаем перенестись на крыльях на площадь, окинуть взглядом общую картину и затем на мгновение обратиться к прошедшему, чтобы по лицезрении действия глубже вникнуть в его причину. Фриар был прав, определяя в сто тысяч число зрителей, которые соберутся на Гревской площади и ближайших улицах, чтобы насладиться готовившимся там зрелищем. Все парижане дали друг другу обещание встретиться у городской ратуши, а парижане очень аккуратны в этом отношении. Париж никогда не пропустит ни одного праздника, а разве не праздник, не редкий праздник – смерть человека, сумевшего так разжечь страсти, что одни его осыпали проклятиями, другие – восторженными похвалами, а третьи, и таких было большинство, жалели.
Первое, что бросалось в глаза зрителю, которому удалось бы с той или другой стороны добраться до площади, – отряд стрелков под командой офицера Таншона; эскадрон легкой кавалерии и значительное число швейцарцев, окружавших небольшой помост высотой фута четыре.
Этот помост, настолько низкий, что был виден лишь стоявшим рядом и тем, кому удалось заручиться местами в окнах домов, ожидал еще с утра попавшего в руки монахов осужденного, а его, по энергичному и меткому народному выражению, ожидали лошади – в дальнюю путь-дорогу.
Действительно, под навесом одного из ближайших домов четыре сильных першерона, с белыми гривами и мохнатыми ногами, нетерпеливо били копытами по мостовой и грызлись, оглашая воздух громким ржанием, чем наводили ужас и трепет на женщин, добровольно избравших это место или оттиснутых туда толпой.
Эти лошади никогда не ходили ни в упряжи, ни под всадниками, разве что случайно, в степях своей родины, снисходительно дозволяли толстощекому отпрыску крестьянина, спешившему вернуться с поля после заката солнца, проехаться на себе верхом.
После помоста и лошадей более всего привлекало внимание зрителей обтянутое красным бархатом с золотым позументом широкое окно ратуши, из которого свешивался бархатный ковер, украшенный королевским гербом. То была ложа, приготовленная для короля.
Часы на колокольне пробили половину второго, когда это окно, служившее как бы рамой для картины, заняли лица, которые должны были составить саму картину, вставленную в эту роскошную раму.
Первым показался король Генрих III, бледный и почти совершенно лысый, хотя ему было в то время не более тридцати четырех – тридцати пяти лет. Темная синева окружала его глубоко запавшие глаза, судорога то и дело пробегала по губам. Угрюмый, как всегда, с неподвижным взглядом, он шел величавой и вместе неуверенной поступью. Все в нем казалось странным: и манера держаться, и походка… Скорее тень, чем живой человек, скорее призрак, чем король, – олицетворение непонятной и не понятой его подданными загадки. При появлении короля народ обыкновенно недоумевал, кричать ли ему: «Да здравствует король!» – или молиться за упокой его души? Король был в черном бархатном камзоле, без орденов и драгоценностей. Только на берете, придерживая три коротких завитых пера, сиял бриллиант. На левой руке он держал маленькую черную собачку, присланную ему из тюрьмы его невесткой Марией Стюарт[10],– на длинной шелковистой шерсти сверкали белизной тонкие, как бы изваянные из мрамора пальцы.
За ним шла Екатерина Медичи[11], несколько согбенная годами – королеве-матери было шестьдесят шесть – шестьдесят семь лет, – но по-прежнему высоко неся голову, по-прежнему бросая по сторонам острые как сталь взгляды из-под сдвинутых бровей, что не мешало ей, в своем неизменном траурном одеянии, иметь вид бесстрастной восковой фигуры.
Рядом с ней виднелось кроткое, задумчивое лицо королевы Луизы Лотарингской[12], супруги Генриха III, – на первый взгляд бесцветная и безличная, она была на самом деле преданной спутницей короля в его бурной и несчастной жизни.
Королева Екатерина Медичи шла на торжество – королева Луиза присутствовала при пытке. Для короля Генриха это было прежде всего дело. Эти три оттенка душевного настроения легко читались на гордом челе первой, в покорно склоненном лике второй и на затуманенном, носившем печать скуки лице третьего.
За тремя высочайшими особами, возбуждавшими любопытство и внимание толпы своим безмолвием и бледностью, шли двое молодых людей: один лет двадцати, другой – не более двадцати пяти. Они шли под руку вопреки придворному этикету, по которому никто в присутствии короля, как и в церкви перед Богом, не смеет казаться привязанным к кому-либо. У обоих на губах улыбка: у младшего она дышала безграничной скорбью, у старшего – чарующей прелестью беззаботной молодости. Оба были высокого роста и хороши собой. Они были братьями. Первого звали Генрих де Жуайез граф дю Бушаж, второго – герцог Анн де Жуайез. Еще очень недавно он был известен под именем д’Арк, но Генрих III, питавший к нему исключительную, безграничную любовь, возвел его год назад в пэры Франции и из виконта сделал герцогом.
Народ не питал к этому любимцу короля ненависти, как некогда к Келюсу[13], Шомбергу и Можирону, – ненависти, унаследованной теперь одним д’Эперноном, – а потому приветствовал короля и обоих братьев хоть и сдержанными, но лестными кликами.
Генрих холодно, без тени улыбки поклонился толпе, а затем поцеловал свою собачку в морду.
– Прислонитесь к стене, Анн, – сказал он через секунду старшему Жуайезу[14], оборачиваясь к нему. – Вы устанете стоять все время на ногах. Это может продлиться долго.
– Надеюсь, государь, это продлится долго и, кроме того, будет хорошо, – вставила Екатерина.
– Вы, стало быть, полагаете, матушка, что Сальсед будет говорить? – спросил король.
– Господь, я надеюсь, пошлет это посрамление нашим врагам. Я говорю – нашим врагам, так как они и ваши враги, дочь моя, – прибавила она, повернувшись к королеве Луизе.
Та побледнела и потупила кроткий взгляд.
Король в знак сомнения покачал головой; обратив внимание, что Жуайез все еще стоит, несмотря на данное ему позволение устроиться удобнее, король снова обернулся к нему:
– Послушайтесь же меня, Анн, прислонитесь к стене или к спинке моего кресла.
– Ваше величество, вы слишком добры ко мне, – ответил молодой герцог, – и я только тогда воспользуюсь вашим позволением, когда действительно почувствую усталость.
– Но мы, конечно, этого не станем дожидаться, брат мой, не правда ли? – шепнул ему на ухо Генрих.
– Будь покоен, – скорее глазами, чем словами, ответил ему Анн.
– Сын мой, мне кажется, я вижу какое-то волнение в народе на углу набережной, – сказала Екатерина.
– Какое у вас острое зрение, матушка! – откликнулся король. – Как плохи в сравнении с вашими мои глаза, хотя я-то не стар еще! Да, вы, видимо, не ошиблись.
– Государь, – без всякого стеснения перебил его Жуайез, – это волнение вызвано тем, что толпу заставляют податься назад стрелки. Вероятно, везут осужденного.
– Как это лестно для коронованных особ, – проговорила Екатерина, – смотреть на четвертование человека, в чьих жилах течет капля королевской крови! – При этих словах она смотрела, не спуская глаз, на королеву Луизу.
– Государыня, простите, пощадите! – промолвила молодая королева, тщетно стараясь скрыть отчаяние. – Нет, этот изверг не из моей семьи, и вы, конечно, не хотели этого сказать!
– Разумеется, нет, – вмешался король. – Я уверен – матушка не хотела.
– Но он близок к Лотарингскому дому, – недовольным тоном продолжала Екатерина, – то есть к вашему, дочь моя; следовательно, этот Сальсед имеет к вам некоторое отношение, и даже довольно близкое.
– То есть, – перебил ее Жуайез в порыве благородного негодования, составлявшего отличительную черту его характера и всегда вырывавшегося наружу, кто бы ни возбудил в нем это справедливое чувство, – он, может быть, имеет близкое отношение к господину де Гизу, но никак не к французской королеве!
– А! Вы здесь, господин де Жуайез? – Екатерина с не поддающейся описанию надменностью отплатила ему унижением за неприятность. – Я вас и не заметила.
– Да, я здесь, государыня, и не только с ведома, но и по приказанию короля, – ответил Жуайез, вопросительно взглянув на Генриха. – Четвертование человека, право, не такое веселое зрелище, чтобы я пришел присутствовать при нем, не будучи к тому вынужден.
– Жуайез прав, государыня, – подтвердил Генрих, – здесь дело идет не о Гизах, не о лотарингцах и, конечно, не о королеве, а о том, чтобы видеть, как будут четвертовать господина Сальседа, то есть убийцу, покушавшегося на жизнь моего брата.
– Для меня сегодня несчастный день. – Екатерина сразу отступила и сменила тон, следуя своей обычной искусной тактике. – Я довела до слез мою дочь и, да простит мне Бог, кажется, служу предметом смеха для господина де Жуайеза.
– О государыня, неужели ваше величество может так неправильно истолковывать мою скорбь? – воскликнула королева Луиза, порывисто схватив руку Екатерины.
– И сомневаться в глубочайшем моем почтении, – прибавил Жуайез.
– Правда, правда, – промолвила Екатерина, пуская последнюю стрелу в сердце невестки, – я бы должна была подумать о том, дитя мое, как вам тяжело видеть разоблачение заговоров ваших лотарингских родичей, и хотя вы тут ни при чем, все же это родство заставляет вас немало страдать.
– Да-да, тут действительно есть некоторая доля правды. – Король постарался всех примирить. – Потому что на этот раз мы, по крайней мере, знаем, что думать относительно соучастия господ Гизов в этом заговоре.
– Но, государь, – несколько осмелела королева Луиза, – вашему величеству прекрасно известно, что, став французской королевой, я оставила всех своих родных у подножия трона.
– А, я не ошибся, государь! – воскликнул вдруг Жуайез. – Вот и осужденный. Боже! Какая у него отвратительная наружность!
– Он, видимо, очень боится, – предположила Екатерина, – и будет говорить.
– Если у него на то хватит сил, – проговорил король. – Смотрите – голова его бессильно качается из стороны в сторону, как у мертвеца.
– Да, государь, надо сознаться, он страшен, – согласился Жуайез.
– Как же вы хотите, чтобы человек, у которого в голове гнездятся отталкивающие мысли, был хорош собой? Ведь я вам, кажется, объяснял загадочное соотношение, существующее между нашей физической и нравственной организацией, согласно представлению и объяснению Гиппократа[15] и Галена[16]?
– Весьма возможно, государь; но я не так силен в науках, как вы, и могу сказать только одно – что мне приходилось видеть очень безобразных людей, которые были храбрыми, боевыми служаками… Не правда ли, Генрих?
Жуайез обернулся к брату за подкреплением, желая заручиться его одобрением. Но тот был погружен в глубокую задумчивость, и хотя, казалось, все видел и слышал, в действительности для него не существовало решительно ничего из происходившего вокруг.
– Ах, боже мой, – ответил за него король. – Кто же отрицает, что и этот храбр? Конечно, он храбр, да еще как! Как медведь, как волк или змея! Разве вы забыли его прошлое? Он сжег у себя в доме своего врага, нормандского дворянина; десять раз дрался на дуэли, причем убил троих, и, наконец, был уличен в чеканке фальшивых монет, за что и приговорили его к смерти.
– И несмотря на такие доблестные деяния, – добавила Екатерина, – он получил помилование по ходатайству герцога де Гиза, вашего двоюродного брата, дочь моя.
На этот раз королева Луиза, окончательно сраженная, ограничилась глубоким вздохом.
– Да, – заметил Жуайез, – жизнь его была, можно сказать, полна, и теперь он скоро распрощается с ней.
– А я надеюсь, – возразила Екатерина, – что, напротив, это прощание будет длиться как можно дольше.
– Государыня, – продолжал свое Жуайез, – я вижу там, под навесом, четверку таких добрых коней, и они, как видно, так плохо мирятся со своим вынужденным временным бездействием, что трудно ожидать долгого сопротивления их силе со стороны мускулов, сухожилий и суставов господина де Сальседа.
– Конечно, если бы это не было предусмотрено… Но сын мой по своему добросердечию, – добавила Екатерина с одной ей присущей улыбкой, – прикажет палачам несколько сдерживать лошадей.
– Но, государыня, – робко вставила королева Луиза, – я слышала, как вы сегодня утром говорили госпоже Маркер, что лошади будут растягивать его только в два приема.
– Да, если он хорошо поведет себя. Тогда с ним покончат как можно скорее… Но вы слышите, дочь моя, – вы ведь принимаете в нем горячее участие, и я хотела бы, чтобы вы как-нибудь довели это до его сведения, – необходимо, чтобы он вел себя как надо.
– Дело в том, государыня, что Бог не дал мне такого запаса нравственных сил, как у вас, и потому я не очень расположена видеть чьи-либо страдания.
– Ну так вам остается одно – не смотреть.
Королева умолкла.
Что касается короля, то он ничего не слышал: все его внимание было сосредоточено на преступнике, которого в это время высаживали из позорной колесницы на эшафот.
Тем временем стрелки и швейцарцы понуждали толпу податься назад, и благодаря этому вокруг помоста образовалось свободное пространство, позволявшее всем, несмотря на незначительную высоту эшафота, видеть осужденного. Сальсед – ему можно было дать лет тридцать пять – был крепкого, могучего сложения. Бледное лицо его, по которому струился пот, оживлялось, когда он бросал по сторонам испытующие взгляды, полные какого-то непередаваемого выражения то надежды, то муки. Первый взгляд его был устремлен на королевскую ложу, но, как будто сознавая, что оттуда ему надо ждать смерти, а не спасения, Сальсед тотчас же отвел глаза.
Явно занимала его толпа, это бурное море, в чьих недрах он чего-то жадно искал горящим взором, – в нем, казалось, сосредоточилась вся его жизнь. Толпа хранила молчание.
Сальсед не был заурядным убийцей: во-первых, он был знатного происхождения – сама Екатерина Медичи, весьма сильная по части генеалогии, хотя всегда старалась показать, что совершенно ею пренебрегает, открыла, что в жилах его течет капля королевской крови; а во-вторых, он был офицер, и небезызвестный своими военными заслугами. Руки его, в данную минуту связанные веревкой, в былое время храбро держали шпагу, а в голове этого преступника (в искаженных чертах его ясно читался ужас перед близкой смертью, который он затаил бы, конечно, в глубине души, если бы не теплилась в нем и живая надежда), – в голове этого преступника, повторяем, рождались незаурядные мысли и планы.
Вот почему для многих зрителей Сальсед был героем, для других – жертвой, и только немногие смотрели на него как на убийцу; толпа вообще неохотно относит к разряду обыкновенных преступников тех, кто отважился на одно из государственных преступлений, которые заносятся не только на скрижали правосудия, но и на скрижали истории.
В толпе говорили про то, что Сальсед – наследник храбрых, воинственных предков; что отец его вел ожесточенную борьбу с кардиналом Лотарингским[17], приведшую его к героической смерти во время убийств Варфоломеевской ночи; что сын, забыв об этой смерти или, скорее, принеся свою ненависть в жертву честолюбивым замыслам (всегда возбуждающим в народе симпатию), заключил договор с Испанией и с Гизами с целью уничтожить во Фландрии зарождающееся владычество ненавидимого французами герцога Анжуйского.
Говорили также о существовавших отношениях между ним, База и Балуином, предполагаемыми главарями заговора, едва не стоившего жизни брату Генриха III, герцогу Франсуа; о замечательной ловкости, выказанной Сальседом во время судебного разбирательства в стараниях избегнуть виселицы, костра и колеса, еще обагренного кровью его сообщников; о том, что он один своими показаниями, – по словам лотарингцев ложными, но искусно придуманными, – настолько сумел разлакомить судей, что в надежде узнать от него еще что-нибудь поважнее герцог Анжуйский решил до времени пощадить его и приказал доставить во Францию, вместо того чтобы отрубить ему голову в Антверпене или Брюсселе. Правда, в конце концов он пришел к тому же; но во все время этого путешествия, – на которое он и рассчитывал, делая свои разоблачения, – Сальсед не переставал надеяться, что соучастники его отобьют и увезут. К несчастью, он в данном случае не предусмотрел, что охрана его драгоценной особы будет доверена господину де Бельевру, а последний проявит неусыпную бдительность, и ни испанцы, ни лотарингцы, ни члены Лиги не смогут подступиться к нему ближе чем на несколько миль.
Сальсед продолжал питать надежду в тюремном заключении и во время пытки; не утратил ее на позорной колеснице и даже теперь, стоя на эшафоте. Не то чтобы у него не хватало мужества или душевной силы покориться неизбежному, но он принадлежал к тем живучим людям, которые защищаются до последнего вздоха, с редким упорством и мощью.
Король, как и все парижане, отдавал себе, конечно, отчет, какая преследует Сальседа неотвязчивая мысль. Со своей стороны, Екатерина с тревогой следила за малейшим движением несчастного осужденного, но он был слишком далеко от нее, чтобы она могла проследить за направлением его взгляда, за быстрыми изменениями выражения глаз.
Как только он появился, зрители стали кто поднимать на плечи женщин и детей, кто сами становиться на плечи передним, чтобы лучше видеть, образуя живую пирамиду. И каждый раз, как над морем голов показывалась новая голова, Сальсед впивался в нее испытующим взором – мига ему было достаточно, чтобы подвергнуть новое для него лицо такому внимательному и всестороннему анализу, на который другому потребовался бы час: все его душевные силы находились в том напряженном состоянии, когда они удесятеряются необходимостью беречь, как драгоценность, каждую секунду. Метнув быстрый, как молния, взгляд на новое лицо, Сальсед вновь становился мрачен и устремлял внимание на что-нибудь другое.
Тем временем палач уже завладел осужденным и стал его привязывать за середину туловища к центральной части помоста. Два стрелка по знаку распоряжавшегося церемонией поручика Таншона пошли за лошадьми, раздвигая народные волны. При других обстоятельствах им не удалось бы сделать в густой толпе и двух шагов, но народ знал, за чем они шли, и сам давал им дорогу, стараясь потесниться, – так на заполненной актерами сцене дают место артистам, исполняющим главные роли.
В эту самую минуту у входа в королевскую ложу послышался шум, и дежурный офицер, приподняв портьеру, доложил их величествам, что председатель парламента Бриссон с четырьмя членами совета, в числе которых и докладчик данного судебного дела, желали бы иметь честь переговорить с королем по поводу предстоящей казни.
– Это как нельзя более кстати. – И Генрих обернулся к Екатерине: – Ну, матушка, вы удовлетворены?
Вместо ответа Екатерина одобрительно кивнула головой.
– Пусть они войдут, – приказал король.
– Государь, прошу вас о милости… – произнес Жуайез.
– Говори, Жуайез, и если только дело идет не о милости для осужденного…
– О нет, государь, будьте покойны.
– Так говори, я слушаю.
– И я, и мой брат, государь, совершенно не выносим вида двух предметов – красных и черных одеяний. Соблаговолите, государь, разрешить нам удалиться.
– Как! – воскликнул король. – Вас так мало занимают мои дела, господин де Жуайез, что вы просите разрешения удалиться в подобную минуту?
– Вовсе нет, государь, – все, что касается вашего величества, имеет для меня глубокое значение, но я так глупо создан, что в данном случае любая женщина окажется крепче меня. Не переношу зрелища казней, всегда потом болею целую неделю. А ведь я один при дворе еще не разучился смеяться, с тех пор как брат мой почему-то перестал разделять мою веселость. Подумайте, что станет с Лувром, столь скучным и угрюмым, если и я вздумаю еще усиливать общее печальное настроение? Умоляю вас, государь…
– Ты хочешь меня покинуть, Анн? – проговорил Генрих с непередаваемой грустью.
– Государь, вы чересчур требовательны! Казнь преступника на Гревской площади[18] одновременно и возмездие и зрелище, да еще такое, что вам – в противоположность мне – очень любопытно это видеть. Но вам мало возмездия и зрелища, вы хотите насладиться и слабостью ваших друзей!
– Останься, Жуайез, увидишь – это очень интересно…
– Верю, государь; опасаюсь даже – настолько интересно и увлекательно, что я не в состоянии буду этого вынести. Итак, вы разрешаете, не правда ли? – Он сделал шаг к двери.
– Ну, поступай как знаешь, – промолвил король. – Моя судьба – быть одиноким.
И Генрих III озабоченно оглянулся на мать – не слышала ли она разговора с фаворитом.
Екатерина обладала столь же тонким слухом, как и зрением; но, когда она не хотела чего-нибудь слышать, никто не был более туг на ухо, чем она.
Тем временем Жуайез, наклонившись к брату, шепнул:
– Скорей! Пока будут входить эти судейские, проскользни между ними – и бежим. Король согласился отпустить нас, но через пять минут может взять свое согласие назад.
– Благодарю, брат, – ответил молодой человек, – мне давно хотелось исчезнуть отсюда.
– Ну, вот показались вороны – исчезни, нежный соловушко.
И, проскользнув как тени за спинами членов совета, оба молодых человека скрылись за тяжелой портьерой. Когда король обернулся, их уже не было. Генрих III глубоко вздохнул и поцеловал свою собачку.
10
Мария Стюарт (1542–1587) – французская королева (1559–1560), шотландская королева с 1561 г., претендовала также на английский престол. Была лишена трона в результате восстания знати; бежала в Англию, где была подвергнута заключению. За участие в ряде неудачных заговоров казнена.
11
Екатерина Медичи (1519–1589) – французская королева с 1547 г., жена французского короля Генриха II. После смерти мужа в 1559 г. почти тридцать лет правила Францией в качестве регентши (королевы-матери). Была одним из организаторов Варфоломеевской ночи (1572).
12
Луиза де Водемон Лотарингская (1553–1601) – французская королева с 1575 г., жена Генриха III, троюродная сестра герцогов Гизов.
13
Келюс, Можирон, Шомберг – французские дворяне, первые двое – фавориты Генриха III, погибшие в 1578 г. на знаменитой дуэли, описанной в романе А. Дюма «Графиня Монсоро».
14
Генрих Жуайез (1567–1608) – французский дворянин, герцог, маршал. Вступил в орден капуцинов и был деятельным членом Лиги, но затем примирился с Генрихом IV и стал маршалом и губернатором Лангедока. В 1600 г. оставил светскую жизнь.
Анн Жуайез (1561–1587) – французский дворянин, герцог, любимец Генриха III. Последний сделал его герцогом, пэром, адмиралом, губернатором Нормандии и женил на сестре королевы. Пал в битве при Кутра.
15
Гиппократ (ок. 460 – ок. 370 до н. э.) – древнегреческий врач, реформатор античной медицины, материалист.
16
Гален (129–199) – знаменитый греческий врач, последний крупный представитель научной медицины в античности. В 157–161 гг. – врач гладиаторов в Пергаме, с 169 г. – лейб-медик при дворе императора. В его многочисленных сочинениях отражены все достижения медицины того времени. Автор целого ряда философских сочинений.
17
Кардинал Лотарингский – Карл Гиз (1525–1574), кардинал Лотарингский, пользовался большим влиянием при французском королевском дворе. Его правление в качестве министра Франциска II отличалось жестокостью и крайним своеволием. Был бескомпромиссным врагом гугенотов.
18
Гревская площадь – традиционное место казней в Париже.