Читать книгу Жизнь же… - Александр Етоев - Страница 5

Часть первая
По морям, по волнам

Оглавление

Автобус скрипел и вскрикивал, будто вот-вот развалится, и в ней всё скрипело тоже, все скрытые под кожей детали – оси, приводы, шестерёнки, дающие движение телу и удерживающие его конструкцию. При въезде на Цимбалинский мост водитель тормознул на подъёме и немного отступил вправо – по встречке шла тяжёлая фура. Пьяный на боковом сиденье чуть не съехал в полупустой проход и, кабы не участливые старухи, успевшие поддержать тело, растянулся бы на полу «Икаруса».

Её тоже качнуло вбок, она крепче перехватила торт, чтобы он не выскочил из руки, но тут водитель прибавил скорость, и её пальцы, державшиеся за поручень, соскользнули с захватанного металла, и она почувствовала, что падает.

Мужчине было за семьдесят, но старостью от него не пахло. Седовласый, золотозубый, статный, по выправке похож на военного. Он успел подставить ей руку, а свободной второй рукой поймал в полёте коробку с тортом.

– С праздником! – улыбнулся он, прижимая к себе попутчицу. Мягко, участливо, не по-хамски. – Я б такого, извините, урода на миллиметр к штурвалу не подпустил, – показал он на водительскую кабину. – Такой на мину корабль посадит и не задумается. – Мужчина пригладил волосы. – Александр Лаврентьевич, для знакомых Саша… – Он снова улыбнулся золотозубо. – А вас как звать?

– Антонина… – Она перевела дух, ещё как следует не оправившись от толчка. – Антонина Васильевна. Можно тортик?

– Ох, простите, не подумайте, что хотел присвоить. – «Александр Лаврентьевич, для знакомых Саша» передал ей спасённый торт, внимательно проследив при этом, чтобы пальцы Антонины Васильевны надёжно перехватили ленточку, которая обвязывала коробку. – В гост и едете? – кивнул он на торт.

– Да, к сестре. Спасибо, что удержали. Хоть в такой-то праздник нормально людей возили бы, а то вечно возят, как картошку на овощную базу. Вас тоже с праздником… – спохватилась она и добавила с короткой заминкой и с лёгким вопросом в голосе: – Александр… Лаврентьевич?

Ход «Икаруса» на мосту выровнялся, водитель убавил скорость. За окном, выползая из-под моста, потянулись стальные рельсы, ребристые позвонки составов, цистерны, застрявшие на путях, семафоры, стрелки, щиты, и всё это убегало вдаль, истаивая в сложной неразберихе непонятной железнодорожной жизни.

Мост дрожал, как большая бабочка с распахнутыми крыльями ферм, эта дрожь передавалась автобусу, сопровождаясь плавным раскачиванием и резкими толчками на выбоинах в искрошившемся мостовом покрытии.

– Качка, – сказал попутчик, придерживая Антонину Васильевну за складку её плаща. – Качка – это дело понятное. Так к ней, бывало, приноровишься, пока ходишь по морям, по волнам, что сойдёшь с корабля на берег, и чего-то тебе вроде бы не хватает. А ещё по ночам не спится первую неделю после похода.

– Вы моряк?

– Морской офицер. Бывший, правда, списан по злому умыслу.

Она почувствовала запах спиртного, но приятный – может быть, коньяка. Такой бывал у её Царицына после кафедральных собраний, сам он утверждал, что коньяк – лучшее на свете лекарство для его страдающего желудка. Только не помогло лекарство, умер её Царицын в госпитале на Суворовском, 63 летом девяносто второго.

«Праздник, как же не выпить? – подумала она почему-то радостно. Вторгшаяся мысль о Царицыне не прибавила ни капли печали, с ней это бывало не часто, особенно в последние годы. – Видно же, человек не алкаш».

Попутчик, назвавшийся морским офицером, видно, ждал от неё вопроса, по чьему ж это злому умыслу он списан с флота.

Антонина молчала. Она смотрела на жуткую голову большого вяленого леща, выглядывающую из кармана у пьяного, того, что чуть не вывалился в проход. При каждом толчке автобуса голова вылезала дальше, и рыбина мёртвым глазом тоскливо оглядывала людей, выбирая, кому бы из них пожаловаться на злую судьбу. Рыбий взгляд остановился на Антонине, ей сделалось неприятно холодно, но новый Антонинин знакомый загородил её от пьяного пассажира.

«Икарус» повернул на Седова. Ещё две остановки, и на третьей Антонина выходит. «Ему, наверное, до метро, – решила почему-то она. – Встретились, проехались и расстались. – И тут же устыдилась сама себя. – А чего ты ещё хотела? Замуж чтобы тебя позвал?»

– А сестра, ну к кому вы едете, она моложе вас или старше?

Опешив от такого вопроса, Антонина посмотрела ему в лицо. Кроме золотозубой улыбки и мелких искорок, блестевших в его глазах, ничего похожего на подвох она в лице попутчика не заметила.

– На год меня старше, а что?

– Так, интересуюсь для ясности.

– Муж у неё Василий, – зачем-то сообщила она. – А вы какого года рождения?

– Я-то? – рассмеялся попутчик. – У моряка возраста не бывает. Вон я какой красивый, прямо матрос с «Кометы», помните такое кино?

– Мне сходить, моя остановка. – Антонина шагнула к выходу. – С Днём Победы, счастливо отпраздновать. И спасибо, что спасли торт. – У сука! Куда? А ну стоять! Не уйдёшь, зараза! – Пьяный с озверелым лицом, видимо, проснувшись от качки, обнаружил пустой карман и леща, пустившегося в бега.

Чем закончилась эта сцена, Антонина уже не видела; поддерживаемая рукой попутчика, она вышла на остановке за поворотом.

– Я думала, вы едете до метро, – сказала она ему, когда они шли вдоль сада, набухающего майскими почками, – а вы, оказывается, здесь рядом живёте.

Александр Лаврентьевич помолчал, потом сказал с притворной тоскою в голосе:

– Закурить бы, – и повернулся к ней.

– Так закуривайте, – ответила Антонина. – Я нормально отношусь к табаку.

– Не курю я. – Александр Лаврентьевич помотал своей седой головой, и глаза его опять заблестели. – Сорок лет как бросил, а всё равно иногда хочется.

За садовой оградой гуляли люди. Тёплый май и праздничный день выгнали горожан на улицы, и те, кто не уехал на огороды, радовались весне и солнышку среди городских кварталов.

– Хорошо-то как! – сказал Александр Лаврентьевич, глядя за ограду на сад. – Лето скоро. А давай мы к твой сестре в гости придём вдвоём, и ты скажешь, что я твой муж… или жених, на выбор.

Антонина споткнулась на ровном месте и чуть не выронила из руки торт. Такого резкого поворота она уж точно не ожидала. Ну на «ты» это пусть, прощается. Но «придём вдвоём, и ты скажешь, что я твой муж…»… Бред! Обидеться? Ответить хамством на хамство? Ведь иначе как хамством его предложение назвать нельзя. Или можно? Она запуталась. Надо было что-то сказать, а она стояла, как дура, и вертела в руках коробку с тортом.

– Тоня, Антонина Васильевна, нам же с вами не восемнадцать лет, охи, вздохи, цветы – нам это надо? Давай присядем, вон скамейка свободная.

Она послушно пошла к скамейке.

– Я что подумал… – Александр Лаврентьевич с добродушной улыбкой уже смахивал со скамьи какие-то невидимые соринки и мягко, но при этом настойчиво надавливал Антонине на плечо, чтобы та садилась. – Вот ты сейчас к сестре в гости, я – к себе, разойдёмся как в море корабли. А зачем нам расставаться? Я ведь мог на Славе выйти у Сортировочного моста, мне же на Народную, если честно, а я не вышел, поехал дальше, знаешь почему? Потому что я тебя сразу приметил, когда ты ещё входила в автобус на Бухарестской, и присматривался потом всю дорогу. Вот, думаю, такая интересная женщина, а не замужем, разве, думаю, справедливо?

– То есть как это я не замужем? – вскинулась Антонина, обретя наконец способность хоть как-то постоять за себя. – На мне что, написано: «Я не замужем»? – Даже голос её окреп и приобрёл независимое звучание. – Интересно. А вдруг я замужем?

В улыбку Александра Лаврентьевича вплелась хитринка.

– А вот это неправда ваша, что вдруг ты замужем. Кто же в праздник едет в гости с тортом и без мужа? Да ещё такая красивая?

Говоря «красивая», Александр Лаврентьевич добавил голосу лести, даже переборщил, и Антонина вновь почувствовала неловкость.

– Ну допустим, и что из этого? – сказала она. – Значит, раз я не замужем, то должна первому встречному, вроде вас, подставлять палец под обручальное кольцо?

– Согласен, – кивнул Александр Лаврентьевич, – сперва познакомимся детальнее, так сказать. Ты на пенсии уже сколько?

Антонина Васильевна шумно выдохнула.

– Не собираюсь я знакомиться с вами. Пойду, сейчас торт растает. Сестра уже волнуется, что не еду.

– Да, тепло, солнце почти как летом. А мужа похоронила давно?

– В девяносто втором году, – ответила Антонина и тут же удивилась сама себе, зачем она ему об этом сказала. Но раз сказано, значит, сказано, и она добавила, тоже непонятно зачем: – В Вырице, там все наши – муж, сын, брат, отец, мать… – Потом смутилась и сказала, вставая: – Правда надо идти, сестра волнуется.

– Значит, не берёшь меня к ней? Правильно делаешь. Вдруг я какой бандит, который таким вот способом приглядывается к чужим квартирам.

– Вот уж ничуть не думала, не похожи вы на бандита. – Антонина замахала рукой.

– Ты что, много видела их, бандитов-то?

– А то нет, в телевизоре сплошные бандиты.

– Это да. – Александр Лаврентьевич спрятал лицо в ладонях, они были у него крепкие и широкие, поросшие снаружи короткими рыжими волосками, а между пальцами на правой руке, указательным и большим, синел выцветший якорёк. – Эйн, цвей, дрей… – сосчитал он зловещим голосом и открыл лицо. – А теперь похож?

– Теперь тем более не похожи. – Антонина Васильевна рассмеялась, первый раз с момента, когда судьба свела их в автобусе.

Александр Лаврентьевич рассмеялся тоже.

– Да, Аркадий Райкин из меня никакой. Хотя когда-то в училище, ещё до войны, играл на сцене матроса Кошку. Ладно, Антонина, иди, а то и правда сестра расстроится. И Василий, муж её, небось исстрадался без рюмки-то в День Победы.

– Пойду, спасибо. – Антонина протянула ему ладонь прощаться. – Счастливо отпраздновать.

– Какое уж там счастливо. Одинокий пенсионер вернётся к себе в квартиру, выпьет водки, сядет у телевизора… Вот тебе и весь праздник. Ты ведь, честно, мне понравилась, Тоня. – Александр Лаврентьевич тоже встал со скамьи и взял протянутую ладонь в свою.

То ли май был тому виной, то ли музыкой наполненный воздух, только сердце её вдруг защемило.

– Подожди-ка. – Не заметив, что перешла на «ты», она поставила коробку с тортом на край скамейки и, не выпуская ладонь из его руки, нагнулась, подняла с песчаной дорожки прутик и начертила возле ног номер. – Это мой телефон, звони.


Позвонил он утром, одиннадцатого. По подоконнику барабанил дождь, зарядивший со вчерашнего вечера и, похоже, не думавший прекращаться. Она стояла над цветочным горшком с пересаженным кустом хризантемы – собиралась отвезти в Вырицу, высадить сегодня на кладбище, но не дала погода. За стеклом намокала улица, сквозь щели в рамах в комнату лезла грусть. Делать ничего не хотелось.

Взял телефон Миша.

– Я? – Лицо его вытянулось. – Не понял. А вам-то что? Тоне? Антонине Васильевне?

Она уже была в коридоре.

Миша сунул ей в руку трубку и пальцем покрутил у виска.

– Псих какой-то, – шепнул он ей. – Спрашивает тебя.

Кто звонит, она догадалась сразу.

– Здравия желаю, – донёсся знакомый голос, приглушённый телефонным эфиром. – Как тогда отпраздновала с сестрой?

– Хорошо, – ответила Антонина.

– А трубку брал, это кто? – игривым голосом спросил Александр Лаврентьевич. – Что это у тебя за мужчина?

Миша всё стоял в коридоре, вопросительно уставившись на неё. Она улыбнулась внуку и показала рукой на комнату: мол, нормально, свои, иди. Миша пожал плечами и отправился корпеть над компьютером.

– Мало ли… – скокетничала она. – Неужели я такая старуха, что не могу иметь при себе поклонников? Я же интересная женщина и красивая, сами же говорили. – Она хохотнула в трубку и подмигнула отражению в зеркале, висевшему над тумбочкой в коридоре.

На другом конце замолчали. Потом в трубке что-то застрекотало, будто в проводе завёлся сверчок. Она слушала этот стрёкот, ожидая продолжения разговора. Но продолжение почему-то не наступало. А стрёкот в телефоне не утихал.

– Эй, вы зачем стрекочете? – не выдержав, спросила она. По лицу, отражающемуся в зеркале, пробежала недовольная тень.

– А? – ответил ей Александр Лаврентьевич под густой аккомпанемент сверчка. – Извини, это я бреюсь, у меня электробритва работает. Не могу же я небритым к тебе приехать. Ну так как там насчёт поклонников?

– Нормально насчёт поклонников. – Она мотнула перед зеркалом головой.

Антонина уже жалела, что дала ему телефонный номер. Всё выходит в точности как по писаному: дашь мизинец, руку откусит. Хотя – стоп! – он не знает адрес. Она снова подмигнула сама себе.

– Интересно как у вас получается, – ровным голосом сказала она, – то есть я себе уже не хозяйка, раз ко мне без приглашения можно?

Голос бритвы в телефоне умолк.

– Так пригласи. – Александр Лаврентьевич теперь выступал соло. – И с поклонниками заодно познакомь.

Она вздохнула и сказала уже без юмора:

– Здесь поклонник у меня только внук. – И добавила с лукавой смешинкой: – Знала бы, какой вы ревнивый, ни за что бы с вами не познакомилась.

– Я готов. – Александр Лаврентьевич произнёс, как отрапортовал. – Говори адрес, записываю.


Он явился в мокром плаще, коронованном полостью капюшона, и был похож то ли на морехода из какого-то забытого фильма, то ли на средневекового инквизитора. Вынул из-под плаща букет и коробку с маленьким тортом.

– По традиции, – сказал он про торт и поставил его на тумбочку. – И от сердца. – Он протянул букет.

– Гвоздики – цветы Победы. – Она вспомнила про хризантемы в горшке, что приготовила посадить на кладбище. Втянула цветочный дух и пристроила букет рядом с тортом. – Вешайтесь, не то затопите мне прихожую.

– Где у тебя гальюн? – спросил он, уже раздевшись и дёргая поочерёдно все двери – в ванную, в кладовку, на кухню. – Час уже как терплю, в вашем Купчино одни только платные.

Наконец он нашёл искомое и засел, защёлкнувшись на защёлку.

Миша высунулся из комнаты.

– Что за зверь? – поинтересовался он.

Ему ответил низкий трескучий звук, просочившийся сквозь дверь туалета, – будто неумелый трубач примеривается к новому инструменту.

Антонина глуповато хихикнула.

– Обосрался? – спросил её Миша.

Она кивнула и рассмеялась, не удержавшись.

Справив дело, Александр Лаврентьевич замурлыкал про отважного капитана, вышел из домашней кабинки и увидел внука Антонины Васильевны.

– Как успехи на трудовом фронте, молодой человек? – Александр Лаврентьевич твёрдым шагом сократил расстояние между собой и новым для себя персонажем до длины вытянутой руки. – А на личном? – Он ему подмигнул и схватил Мишину руку, накрыв её целиком ладонью своей левой руки.

Мишино лицо посерело. Он выдернул ладонь из ловушки, в которую она угодила, боком проскользнул в ванную, закрылся и пустил воду.

– Однако молодежь нынче пошла, – скривился Александр Лаврентьевич, шевеля челюстью. – Ей руку, а она – фигу. Это кто? – кивнул он на ванную.

– Миша, внук. – Антонина взяла торт и цветы. – Здесь тапки, вода вон там, руки помыть, пока ванная занята, – показала она гостю на кухню.

– Интересно. А где же его мамаша? – Он её как будто не слышал. – Почему он не с ней, а с тобой? Интересно.

Он нагнулся за тапками, торчащими из-под низкой тумбочки, взял их в руки, с подозрением оглядел и убрал на место.

– Я в носках похожу, пол, гляжу, вроде чистый, а носки свежие, я несвежие не люблю, каждый день меняю их, так что за чистоту не бойся.

– Как хотите, мне всё равно, хоть в уличных ботинках ходите. – Антонина прошла на кухню, взяла вазу, набрала в неё из крана воды.

Обрезала у стеблей концы и поставила букет в вазу. – Борщ будете? На второе макароны по-флотски.

– Мы – флотилия, у нас по-флотильски. – Гость уже оседлал стул и высился над плоской столешницей, барабаня по ней пальцами, как хозяин. – Оппаньки, какая тут у тебя лягушка! Ой, красавица.

Антонина сначала не поняла, потом проследила взгляд, которым гость оглаживал пепельницу, которая стояла на подоконнике.

– Подари, что хочешь отдам тебе за неё. Я лягушек коплю.

Александр Лаврентьевич был уже рядом с пепельницей и теперь оглаживал её фарфоровые бока подушечками пальцев, не взглядом.

– Вы серьёзно? – Антонина глянула на него отчего-то с жалостью, как глядят на городских сумасшедших. – А почему лягушек?

– Сам не знаю, просто люблю, и всё. В детстве, помню, возьмёшь в руки эту царевну, вставишь ей соломинку в задницу, надуешь, – он нашёл у пепельницы-лягушки зад и приставил к нему жёсткие губы, чтобы показать как, – бросишь в воду, а она барахтается, смешно. У меня дома везде лягушки – в шкафу, в серванте, в ванной, в кухне, на телевизоре. Глиняные, железные, деревянные, каменные, фарфоровые, любые. Двести сорок штук уже скоплено, твоя двести сорок первая будет.

– У вас, наверное, не квартира, а синявинское болото какое-то, – пошутила Антонина Васильевна.

На слове «болото» вышел из ванной Миша и тихо проскользнул в комнату.

– Ну так дарите? – Александр Лаврентьевич глазами проводил Мишу и сказал, кивнув в его сторону: – Он курящий, вот заодно и бросит, и пепельница будет ему без надобности.

– Что вы, Миша, внук, он не курит. Он и не курил никогда…

Она хотела рассказать про его беду, но Александр Лаврентьевич вторгся в её фразу тирадой:

– Здоровеньким помрёт, значит. Это хорошо, что здоровеньким. Ему сколько? Двадцать пять? Двадцать?

Антонина сердито топнула. На неё накатила злость. Зачем здесь этот «матрос с “Кометы”»? Почему он городит этот бред? Почему она его слушает?

– Ладно, берите свою лягушку. У нас не курят, ни я, ни внук, это мой покойник курил, пока ему по здоровью не запретили, потом уже, когда запретили, я в ней зёрна сушила на подоконнике.

Александр Лаврентьевич как расцвёл. Он бережно взял пепельницу в ладони, прижал к сердцу и заквакал на разные голоса. Потом, отквакавшись, объяснил:

– У меня есть пластинка фирмы «Мелодия», записи земноводных, ужи там, гадюки, ящерицы, тритоны, а это я сейчас исполнил лягушачий концерт. Так он на пластинке и называется; «“Лягушачий концерт”, записано в Подмосковье».

«Хорошо хоть по-тритоньи не спел. Вот бы весело было», – подумала Антонина.

– Давай глянем, как ты живёшь, перед тем как осесть на камбузе.

Александр Лаврентьевич, не выпуская из рук подарок, спорым шагом отправился исследовать территорию.

Первым делом он изучил прихожую, провёл пальцем по истрескавшимся обоям, цокнул зубом пятнам на потолке и вопросительно утвердил:

– Ремонт небось, как въехали, ни разу не делали? Сразу видно, мужика в доме нет.

Антонина пожала плечами и не ответила.

– Запах чистый, книг в доме не держишь, – продолжил он оценку квартиры. – Это хорошо, что не держишь. От этих книжек, когда их много, лёгкие испортить как не хрен делать. У меня был подчинённый на службе, это уже когда меня с флота списали, так он помер от книжной пыли, столько книжек у себя в квартире держал. Мой девиз: раз – не кури и, второе, – сохраняйся от пыли. Тогда будешь здоров, как я.

Он хлопнул себя пепельницей-лягушкой в грудь, но мягко, чтобы та не побилась.

– А здесь, значит, квартирует твой внук?

Гость прошёл в Мишину комнату, даже не потрудившись спросить у её хозяина, позволено ли ему войти.

Миша, сгорбившись, сидел за компьютером. По экрану бежали цифры и густые колонки символов. Стол был завален записями и пустой фольгой от конфет. В чашке с потёками по краям подрагивал недопитый кофе.

– Миша, мы на секунду, сейчас уйдём, – сказала Антонина негромко.

Вышло у неё виновато, а как иначе: ведь она и была причиной сегодняшнего вторжения в их дом. И этих идиотских смотрин. И стоит теперь дура дурой, неумело оправдываясь перед внуком.

Миша сгорбился ещё больше.

«Молчал хотя бы», – подумала Антонина, скосив взгляд на Александра Лаврентьевича.

Но тот уже распечатал рот.

– Я в твои годы по девкам бегал, а не дома сидел… – начал он учительским тоном.

Антонину как обожгло. Она схватила Александра Лаврентьевича под руку и твёрдо вывела из комнаты внука. За дверью комнаты послышался гром, там, похоже, что-то разбилось. Антонина, ни слова не говоря, втолкнула гостя в большую комнату, силком направила его на диван, выдвинула ящик комода и, покопавшись в нём, достала упаковку таблеток.

– Посиди пока, – приказала она обалдевшему Александру Лаврентьевичу и, не дожидаясь его ответа, умчалась к внуку.


– Ты сегодня дома? – спросил он её на исходе мая по телефону, когда в окна с нагретой улицы влетали, играя крылышками, солнечные лучи.

– Не знаю, – ответила Антонина, – вроде собиралась в Госстрах, но чувствую, не дойду сегодня.

– Ага, – ответил ей Александр Лаврентьевич и сразу повесил трубку.

Зачем «ага», почему «ага», этого Антонина не поняла.

Звонок в прихожей заголосил в начале третьего пополудни. Она ещё не обедала, только включила газ, чтобы поставить разогревать суп. Антонина в квартире была одна, Миша уехал к матери, что-то ему было от неё нужно. Глянула в глазок, увидела окарикатуренное двояковыпуклой линзой лицо Александра Лаврентьевича, состроила ему рожу, не обратив внимания на коробку, которую её воздыхатель бережно прижимал к груди. Открыла дверь, впустила Александра Лаврентьевича в квартиру.

– Уф-ф, упарился, – сказал он, выдохнув старый воздух и вдохнув новый. – Первая, – прибавил Александр Лаврентьевич, осторожно ставя длинную, словно гроб, коробку на пол в прихожей, – пошёл за второй. Я сейчас, не закрывай дверь.

Антонина глядела во все глаза на картонный гробик с открытым верхом, из которого виднелось обёрнутое в жёваную бумагу непонятно что, и предчувствие чего-то неотвратимого сосало её желудок.

Вслед за первой Александр Лаврентьевич занёс в квартиру вторую коробку, третью и четвёртую. Эта была последней.

– Всё, Евгения отпустил, – объяснил он таращившей на него глаза Антонине. – Женька, сосед. Если на такси везти, то никаких наших денег пенсионерских не хватит, а Евгений только за бензин взял, немного, ну какой там бензин от Народной до Бухарестской!

Он уселся прямо на тумбочку и громко перевёл дух.

– Квартиру я свою сдал, буду теперь жить у тебя, – сказал он, расшнуровывая ботинок. – Будешь ты у меня жена.

– Как это?.. – только и смогла вымолвить Антонина. Потом глянула на прихожую, заставленную коробками, и из глаз её потекли слёзы.


В большой комнате, в коридоре, в кухне, даже в ванной на полке рядом с зубными щётками жили теперь лягушки. Ровным счётом двести сорок одна, если считать и ту, подаренную Антониной Васильевной в первый визит Александра Лаврентьевича в её квартиру. Глиняные, железные, деревянные, каменные, фарфоровые. Одна была из метеоритного железа, самая ценная, её сослуживцы Александра Лаврентьевича подарили юбиляру на юбилей, шестидесятипятилетие. Так он ей рассказывал каждый вечер, всякий раз добавляя при этом, что точно из такого железа была отлита колонна в Дели в пятом веке от Рождества Христова то ли расой атлантов, то ли инопланетянами из другой галактики. Слушать Александра Лаврентьевича было иногда интересно. Иногда скучно. Порой противно. Но куда денешься?! Когда квартира превратилась в болото и в ванной поют лягушки с пластинки фирмы «Мелодия», деться можно лишь в сон. Или на дачу в Вырицу. Или к сестре Вере, но к ней не часто.

В основном она убегала в Вырицу.

Александр Лаврентьевич Вырицу не любил. Съездил пару раз на разведку, нет ли у неё там тайного друга, успокоился, друга нет, и больше туда не ездил. А сидел на диване, водил носом над тетрадным листом в клеточку, на котором куриным почерком фиксировал доходы от съёмщиков, семьи студентов из Пикалёво, которым он сдал квартиру, и текущие расходы по дому. Или нырял в телевизор, смотрел футболы и новости. Иногда уезжал к сестре, на проспект Гагарина, от неё возвращался нервный, злился из-за недосоленного пюре или пережаренной рыбы.

На правом берегу, в Уткиной Заводи, жила его бывшая супруга с двумя взрослыми незамужними дочерьми, ни с ней, ни с ними он не общался, даже не перезванивался, причину ссоры объяснял то ли её неверностью, то ли своей ошибкой, но всё это говорилось путано, и где правда, Антонина так и не поняла.

Кроме своих лягушек, чужих долгов из тетради в клеточку и нелюбви к родственникам, занимал Александра Лаврентьевича вопрос экономии. Всё началось со спичек. Антонину, как, наверное, большинство домашних хозяек, нисколько не волновало, сколько она чиркает спичек, когда зажигает газ. А сожителя её волновало. Сначала вроде бы шутки ради он начал давать советы по разумному их использованию. Поставил рядом с плитой старую консервную банку, куда следовало складывать не до конца сгоревшие спички, чтобы пользоваться ими вторично и даже третично и четверично. Сам он раз поставил рекорд, с одной спички зажёг четыре конфорки сверху и ту, что была в духовке. Плюс ещё остался огарок, положенный в жестянку – куда положено. Но и это был не предел его бережливости. Александр Лаврентьевич нарéзал из старых газет полосок и учил Антонину использовать вместо спичек их: запалила полоску от уже горящей конфорки и подноси огонёк к другой, ещё незажжённой. Просто, как и всё гениальное.

На ёмком стеллаже в туалете он выстроил в два ряда пустые банки из-под томатов, большие, пузатые, трёхлитровые. Часть банок он заполнил обмылками. В других разместил шурупы, гвозди, прочий мелкий крепёж, каждую банку снабдив наклейкой из лейкопластыря, на которой был указан точный размер гвоздей, шурупов, прочего мелкого крепежа, содержащегося в конкретной банке. Где он всё это насобирал – неясно, особенно неясно с обмылками.

Антонина как-то прикинула, что обычный кусок мыла «Банного» смыливается примерно за месяц, а в банках, стоявших на стеллаже, таких обмылков было тысячи полторы, и откуда они взялись, Антонина понятия не имела.

Под особым контролем стал держать Александр Лаврентьевич бытовые электроприборы, а попросту говоря, стал экономить свет. Здесь ему больше Антонины досаждал Миша. Компьютер Миша выключал редко, только когда выходил из дома. Александр Лаврентьевич сначала бубнил в прихожей, стоя возле Мишиной двери, но уже через пару месяцев после переселения в Купчино прибавил голосу громкости и, просунув голову в дверь, попытался устроить Антонининому внуку разнос. Миша даже не обернулся, а протянул руку к стоявшей на столе чашке и, не глядя, запустил её вместе с кофейной гущей в Александра Лаврентьевича. Тот вовремя закрыл дверь и все свои претензии к внуку высказал Антонине.


Почему она терпеливо сносила эти его скупость и самодурство?

Дело в том, что ещё одним свойством Александра Лаврентьевича было умение влезать человеку в душу. И не просто влезать – вгрызаться, пожирать её поедом изнутри. При этом жертва, в данном случае Антонина, вторжению была только рада. Она воспринимала это как милость, сопереживание с его стороны её волнениям и тревогам. Кому, как не Александру Лаврентьевичу, могла она излить свою душу, болящую за живых и мёртвых? Бог был от неё далеко, за тридевять небес и земель, спрятанный за иконною позолотой и равнодушный к её молитвам. Миша жил в своей скорлупе, которая с каждым днём становилась толще.

Вот за вечерним чаем, или под стрекочущий телевизор, или когда не спится, она и рассказывала Александру Лаврентьевичу о жизни: своей и тех, кто ей близок – был или есть, неважно.

Как она пятнадцатилетней девочкой приехала в Ленинград из деревни, это был сороковой год. В Ленинграде жили мама с отцом, отец мальчиком ещё уехал сюда портняжничать, начал с ученика, сделался полноценным мастером, здесь и остался жить, привёз из деревни маму, отсюда ушёл на фронт, войну окончил в Германии, имел боевые награды. Когда началась блокада, Антонина с мамой остались в городе, в нём бы и умерли в первую блокадную зиму, как умерли тысячи тысяч несчастливых городских жителей, если бы не сестра Фаина. Мамина сестра работала на мельнице Кирова, туда она и устроила их обеих, родную сестру Прасковью и дочь её Антонину.

Рассказывала про брата-лётчика, штурмана истребительной авиации, как он в бою над Ладогой потерял зрение и ногу. Жизнь его сложилась негладко. Сын от первой жены ещё по молодости сел на наркотики, жена Верка умерла рано, сын от второй жены юношей попал под машину, необратимо повредил голову и доживает жизнь дурачком.

Часто рассказывала о муже. Его портрет в полковничьей форме висел в комнате между сервантом и платяным шкафом. Царицын на портрете был важен, бел, по-царски угрюм, грудь расцвечена радугой награднóй ленты. Муж служил в войсках ПВО, политруком, потом замполитом, был всегда по политической части, после войны преподавал в Университете на кафедре научного коммунизма. В квартире, тогда в доме на углу Люблинского и Прядильного переулков, как войдёшь, прямо на тебя со стены с ленинским прищуром смотрел дальнозоркий Сталин, копия с портрета работы художника Селифанова; в начале шестидесятых портрет ушёл на помойку, вынесен был неспокойной ночью, над Фонтанкой выли шторма, и берег был усыпан сорванными с тополей листьями и поломанными ветвями. Плакали, а как не расплакаться, если с этим именем на устах провоевали почти пять лет, зябли, мёрзли, голодовали, гибли и вот ведь выжили, дошли до победы. Квартирка была маленькая, как шкаф. Эта, в которой Антонина жила теперь, от той отличалась, как Австралия отличается от Америк, обеих, Южной и Северной. Ну, по молодости это не важно. Жили весело, деньги были, кафедра научного коммунизма была ценным вплеском свежей советской мысли в картину мировой философии, а то, что её Царицыну из-за смены политических ветров не получалось дописать книгу – то этот был отправлен в заштат, то другой оказался сволочью, – так и бог с ним, и без книги зарплата была хорошая. Плюс гонорары за публикации в малотиражных реферативных сборниках и прочих кафедральных изданиях. И вдруг – умер. Рак желудка. Был Царицын, и нет Царицына. Остался один портрет, тот, что висит на стенке, и его надгробная копия на кладбище в Вырице, и фотографии в семейном альбоме.

Их единственный сын, Володя, рос баловнем, баловнем и остался, пока его не убили. Родился с сухой рукой, призвали в армию, но сразу комиссовали. Играл в оркестре на трещотке-шумелке, это называется джазом, пил почасту, из джаза выгнали, пошёл на курсы по ремонту холодильников и, по совместительству, в уголовники, прятал в холодильниках, которые ремонтировал, трупы убиенных клиентов, потом в труп превратился сам. К Антонине, когда сына убили, явились некие угрюмые личности, сказали, чтобы никаких заявлений, мол, умер сам, упал из окна, перебрав на очередной пьянке, и она испугалась, не заявила.

Но все они, сын, муж, родители, были в прошлом, осязаемом, холодящем спину и в живых оставшемся только в памяти.

В настоящем остался Миша, у Миши своя история. Рос он обычным мальчиком из не очень благополучной семьи (учитывая судьбу отца), с родителями почти не жил, хотя часто бывал в их доме, благо все они жили рядом, в Купчино, – родители Антонины, она с Царицыным, пока тот был жив, и Володя с женой Тамаркой. В основном жил Миша у стариков. Потом старики умерли и переехали жить на кладбище, а Миша переместился к бабушке. Потом умер, то есть погиб, отец, Тамарка нашла нового мужа, и её сын, практически окончательно, поселился у Антонины. Бывал, конечно, временами у матери, но больше чем на день не задерживался. После школы пошёл в ЛЭТИ, это была уже перестройка, влюбился, потому и не доучился; девушка была с его курса, они поженились, он переехал к ней, и всё вроде бы хорошо, Миша нашёл работу, устроился программистом в фирму, занимавшуюся перепродажей компьютеров, потом в другую, первая развалилась, потом что-то переключилось в нём, и он начал писать программу по коренной переделке мира. Всё забросил, работу тоже, почти не ел, исхудал, как мумия, сутками не отходил от компьютера, всё писал и писал программу и более ни о чём не думал. А они уже купили машину, хотели завести сына или дочку, это уж как получится, только Мише хотелось сына. А потом уже не хотелось, кроме как переделкой мира он не интересовался ничем. Когда Мишу позапрошлой зимой выписали из Скворцова-Степанова, жена его не приняла у себя, и больше они не виделись, он окончательно переехал к бабушке писать свою компьютерную программу.


В беседах с ней Александр Лаврентьевич больше упирал на свой опыт военного моряка.

– Я служил на БТЩ, – говорил он Антонине за чаем. – Знаешь, что такое БТЩ?

– Знаю, – отвечала она ему. – Я ж блокадница, как не знать? Брёвна. Тряпки. Щепки. Сокращённо – БТЩ. Так в блокаду называли табак. «Вырви глаз» его ещё называли.

– Сама ты «щепки»! – злился он на неё. – БТЩ – это быстроходный тральщик. Мы всю Балтику после войны протралили, а в войну сопровождали конвои, проводили корабли среди мин. Я три раза подрывался на мине, слава богу всё на месте и цело.

О войне они говорили часто, слишком острым и жестоким ножом полоснула эта война по жизни.

– Мы-то всё с тобой пережили, – говорил ей Александр Лаврентьевич, – а нынешние? Рыба без костей, хлеб в нарезке, резать даже не надо… Знаешь, в блокаду было, мой товарищ на подводной лодке служил, и застряли они здесь в первую блокадную осень, выход в Балтику закрыт, там фашисты, и разместили их экипаж вместе с другими моряками-подводниками на Васильевском острове в знаменитом Пушкинском доме. Зима, значит, есть нечего, моряки от голода пухнут, и увидел кто-то в одном из помещений хороший такой сноп пшеницы, хранящийся под стеклом. Сказал ребятам, они спросили у кого-то из местных, можно ли это дело пустить на кашу, зря же пропадает зерно. А местный, служитель там или кто, замахал на них руками: «Вы что! Это же сноп пшеницы, подаренный когда-то самому поэту Некрасову крестьянами из села Карабиха, и хранится он здесь в качестве музейного экспоната. А вы – съесть!» В общем, не разрешил. Тогда моряки-подводники отправили телеграмму президенту Академии наук с просьбой разрешить им этот сноп позаимствовать. Главный академик дал морякам добро, ну они обмолотили его, помыли, сварили кашу и съели! В общем, всё было честь по чести, никакого самоуправства и воровства.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Жизнь же…

Подняться наверх